Тем временем Валя гнался за убегавшим человеком. Расстояние между ними было совсем небольшим и неуклонно уменьшалось. Бегать Валя умел, даже любил, конечно, не при таких обстоятельствах. А человек между тем то Ловко перемахивал через низкие штакетники, то юркал в какие-то малознакомые калитки, то продирался через кустарник, огибая еще спящие или наглухо забитые дачи, после чего выскакивал на улицу и что есть Духу несся по обледенелой неровной земле, а потом снова забегал на чей-то участок. И, тем не менее, расстояние между ним и его преследователем неумолимо сокращалось.
Но в какой-то момент, перебегая через чей-то захламленный, неровный участок, Валя неожиданно споткнулся и упал, больно подвернув руку, в которой был зажат пистолет. И тогда он крикнул, с усилием приподнявшись и перебросив пистолет в левую руку:
— Стой!.. Стрелять буду!.. Стой, тебе говорю!..
Валя понял, что теперь ему этого человека не догнать, правая рука висела как плеть, и острая боль, нарастая, пронизывала все тело. Он даже боялся, что выстрелить левой рукой не сможет, он задыхался от бега и от боли, сердце колотилось как бешеное, и левая рука, сжимавшая пистолет, мелко и противно дрожала.
Но человек в тот момент, когда Валя закричал, прыгнул в сторону к, ожидая выстрела, спрятался за дерево.
— Стреляю!.. Шаг в сторону, и стреляю!.. — снова закричал Валя и медленно, с трудом превозмогая боль, пополз к тому месту, где прятался за деревом преступник.
И тот неожиданно оказался в своеобразной западне. Он уже психологически не мог решиться продолжать бегство, оторваться от прикрывавшего его дерева, не мог решиться подставить себя под пулю, неминуемо подставить, ибо понимал, что промаха быть не может, слишком близко уже находился его преследователь. Валя, поборов боль, продолжал ползти к тому дереву и, когда до него осталось всего несколько шагов, выстрелил в воздух.
Грохот разорвал сонную утреннюю тишину засыпанного снегом поселка, и первыми на него отозвались бесчисленные собачьи голоса, яростные и испуганные.
После выстрела Валя тяжело и медленно поднялся на ватные, словно чужие ноги, помогая себе левой рукой, в которой по-прежнему был зажат пистолет. Правая рука бессильно висела, и острая колющая боль откуда-то от плеча рвала все внутри. Вале еще было очень холодно в легком его пальто и тонких ботинках, и зубы сами собой выбивали судорожную дробь. Он замер на несколько секунд, закусив губу, а потом крикнул человеку за деревом:
— Выходи!.. Руки на затылок!.. Ну!.. Помни, больше в воздух стрелять не обязан!.. Выходи лучше!..
И столько злости, столько отчаянной решимости было в его голосе, что у человека за деревом, видимо, не осталось сомнения, что его преследователь сейчас выстрелит в него, выстрелит немедленно, если он не сдастся, не выйдет сам, и дерево показалось ему в этот миг самым ненадежным укрытием на свете. И еще у него появилось ясное ощущение, что воля того человека сильнее его собственной воли, что душевных сил и энергии бороться у того человека намного больше, чем у него. А он не желал рисковать жизнью, он боялся умереть сейчас, вот тут, на этом проклятом снегу. Пропади уж все пропадом, решил он. И заставил себя выйти из-за дерева, заложив руки за голову.
В тот же миг он увидел Валины глаза и в испуге зажмурился, ожидая выстрела. Никакой пощады в этих глазах не было, только боль и ненависть.
— Повернись спиной, — глухо приказал Валя.
Человек поспешно и неуклюже выполнил его приказ.
— Теперь иди вперед, — сказал Валя. — Я буду говорить, куда сворачивать. И гляди, чтобы мне не показалось, что ты собрался бежать. Стрелять буду без предупреждения, понял?
— Идем уж, — жалобно проговорил человек, топчась на месте. — Замерз же…
Они пошли, медленно, напряженно, один каждую минуту ожидая выстрела в спину, другой боясь упасть от слабости.
Так они пересекли чей-то двор, вышли на улицу, потом свернули по приказу Вали за угол и, пройдя два квартала, вышли на другую улицу и двинулись по ней. Но скоро Валя понял, что не может найти дорогу и решительно не знает, куда дальше идти. Но останавливаться было нельзя и показать свою растерянность тем более.
Но вот из-за угла показалась какая-то женщина в валенках и сером пуховом платке. Она с трудом несла в каждой руке по тяжелой сумке. Увидев идущих по середине улицы людей и в руке одного из них пистолет, она громко ахнула и остановилась в испуге, уронив на снег сумки.
— Господи!.. — плачущим голосом произнесла она, не в силах оторвать глаз от идущих. — Это вы чего же делаете?..
— Где дача Брюхановых, академика? — не останавливаясь и не отводя пистолет в сторону, отрывисто спросил Валя.
— Направо сейчас, направо сворачивай, — цепенея от страха, ответила женщина и, осмелев, в свою очередь, спросила: — Это кого же ты ведешь?
— Бандита веду, — ответил, проходя мимо нее, Валя. — Это он сейчас такой смирный, пока я в него выстрелить могу.
— Давно бы и выстрелил, — вдруг с ожесточением сказала женщина. — Они вон намедни дачу дотла спалили, а другую ограбили и испоганили всю. Выйти на улицу вечером и то боимся.
Валя не ответил.
Они все так же медленно и осторожно свернули за угол. А через минуту Валя увидел знакомую дачу. Подойдя к незапертым воротам, он приказал:
— Заходи!
От дома к ним уже бежал человек.
Как Валя и предполагал, он задержал Гаврилова. Когда они вошли в дом, Шершень сидел в углу большой комнаты на стуле и, жалобно всхлипывая, нудно и глупо скулил:
— Ну, отпустите, ребята… Ну, чего я вам сделал?.. Ну, не буду больше… Забирайте хоть все… пропади оно… ну, отпустите…
Увидев входящих, он подскочил на стуле и воскликнул не то испуганно, не то обрадованно:
— Гляди, поймали!.. Ей-богу, все-таки поймали!..
— Молчи уж, дура… — зло процедил Гаврилов.
Больше сказать приятелю он ничего не успел. Его тут же увели в другую комнату и там, защелкнув на руках стальные браслеты наручников, усадили на стул. Один из сотрудников остался его сторожить. В третьей, дальней комнате, где ночью играли в шахматы, Валя без сил повалился на короткий диванчик, ему принесли стакан крепчайшего горячего чая. Обжигаясь, Валя стал жадно, короткими глотками пить и сразу почувствовал, как жаркая волна разливается по телу и голова начинает кружиться от слабости. Допив стакан, он сказал товарищу, показывая на беспомощно висевшую руку:
— А ну, дерни. Вывихнул я плечо, понял? Только сильнее дергай! — И, заметив нерешительность на лице того, сердито прикрикнул: — Дергай, тебе говорят! Ну!..
И тот наконец решился.
Дикая боль пронзила плечо, Валя вскрикнул, до крови прикусив губу, и на секунду, как ему показалось, потерял сознание.
Но боль стала тут же утихать. Вскоре Валя даже решился шевельнуть правой рукой. И вдруг почувствовал, что рука управляема и он может делать ею все, что пожелает. Впервые он неожиданно ощутил радость от обладания собственной рукой. Только потеряв на время эту способность, можно понять и эту радость. Валя вытер проступившую на лбу испарину, облегченно вздохнул и сказал товарищу:
— Вот и порядок. Встала на место, представляешь?
И тот успокоенно и почти уже равнодушно согласился:
— Ясное дело. Так и вправляют. У меня, помню, точно такая же история была. Мы в прошлом году…
Этот парень всегда умудрялся переводить на себя любой разговор. Но Валя, оборвав его, нетерпеливо сказал:
— Ты, Гена, вот что! Иди-ка лучше звонить. Срочно пусть высылают сюда машины. Только сперва звони Кузьмичу, ну, а если его нет, то прямо дежурному. Понял?
— Ясное дело, — с готовностью откликнулся Гена.
— Ну, давай. По-быстрому.
Товарищ ушел, а Валя, устало привалившись к стене на маленькой тахте, прикрыл глаза.
Машины прибыли через час.
Валя за это время, как ему показалось, успел чуток вздремнуть. А вернее сказать, каменный сон навалился на него, как только он закрыл глаза, каменный сон без всяких сновидений.
Вскрикнув, он проснулся, только когда Петя Шухмин, ничего не ведая, слегка потрепал его по больному плечу.
Петя только накануне вышел из госпиталя, и Валя на работе его еще не видел. Поэтому ему в первый момент показалось, что он еще спит, и Валя растерянно спросил, уставившись на друга:
— Это ты, Петро?
— Я самый, — бодро подтвердил Петя. — Разве не похож?
— Очень похож, — засмеялся Валя, окончательно проснувшись. — Здорово тебя там Лена выходила, однако.
— При чем тут Лена? — чуть смутился, очень, однако, довольный, Петя. — В таких важных делах я привык полагаться только на себя.
— Ну, ну. Нежные женские руки, что там ни говори… — примирительно произнес Валя, продолжая лежать на тахте и инстинктивно стараясь отдалить минуту, когда все-таки придется подняться. — Она подала тебе какие-нибудь надежды, а, старичок? Будь откровенен с другом.
— Вставай, — прорычал Петя, подступая к тахте.
— Тихо! — испуганно воскликнул Валя, мгновенно поднимаясь. — Хочешь, чтобы я на твое место в госпиталь лег? Учти, я на медперсонал вполне полагаюсь.
— Ничего, — многозначительно усмехнулся Петя. — Я тогда пойду обедать в один ресторан и загляну там в бухгалтерию.
— Вот черт! — искренне удивился Валя. — Ну и народ. Ничего невозможно скрыть из личной жизни.
Он, однако, поднялся с тахты, осторожно помахал правой рукой и снова убедился, что боль действительно проходит. После этого Валя натянул на себя пальто, которым до этого укрывался, и поспешил к выходу.
Во дворе мерно рокотали две «Волги», а их водители возились с красным «Москвичом», который, и трех часов не простояв на морозе, однако же, ни за что не желал заводиться. Но в конце концов его все же одолели. Водители разошлись по своим машинам, за руль «Москвича» сел один из сотрудников. Вывели арестованных. И вскоре вся колонна тронулась в Москву.
…Я появляюсь на работе буквально за минуту до того, как Кузьмич и Валя начинают допрос Шершня. Гаврилова они решили оставить на вторую очередь и уличать его данными, полученными от Шершня, резонно рассудив, что этот перепуганный и трусоватый парень расскажет куда больше, чем молчаливый и озлобленный Гаврилов.
Увидев меня в дверях своего кабинета, Кузьмич, заметно обрадованный, выходит из-за стола и крепко жмет мне руку, даже хлопает по плечу. Такое неожиданное для него проявление чувств — обычно Кузьмич лишь спокойно кивает мне, когда я возвращаюсь из командировки, и сразу переходит к делу, — такое проявление чувств, повторяю, меня несколько удивляет, и я начинаю подозревать, что кто-нибудь позвонил мне вдогонку из Южноморска и наговорил Кузьмичу чего-нибудь лишнего.
— Вовремя, — говорит между тем Кузьмич. — Бери-ка к себе Гаврилова да и побеседуй с ним по душам. Пока он еще разогретый. Но особо не горюй, если он ничего сказать не пожелает. Характер у него крутоватый. Ну, а мы потом, после допроса Шершня, с ним еще разок займемся, посолиднее. Так что забирай его пока к себе. Потом доложишь о своих выдающихся достижениях.
Кажется, ему кто-то в самом деле звонил.
— И еще учти, — продолжает Кузьмич. — Гаврилов чуть было от наших не ушел. Его вон он догнал, — Кузьмич кивает на Валю. — И привел назад. Очень, понимаешь, Гаврилов не хотел, чтобы в него стреляли. До сих пор небось еще в себя не пришел от всех переживаний. Вот теперь и займись ты с ним, — кивает он мне и обращается к Вале: — Ну, давай сюда этого Шершня. Как его звать-то?
Гаврилов не может прийти в себя, но и я тоже пока не могу. Кажется, вот только что простился с Давудом, и с морем, кстати, тоже, и до сих пор ощущаю соленый вкус его. Только что я обнял Светку и Анну Михайловну, ворвавшись домой прямо к их утреннему завтраку, и Светка радостно повисла у меня на шее, болтая в воздухе ногами. И началась суета.
А через час уже передо мной сидит угрюмый, озлобленный Гаврилов в расстегнутом пальто, с намотанным на худую шею зеленым кашне и мнет в руках свою кепку. И необходимо немедленно выбросить из головы все дела и всех людей, которыми я эти дни занимался, и срочно вспомнить все, что мы знаем об этом малосимпатичном чудо-слесаре и его дружке.
Он сидит перед моим столом и молчит, упрямо глядя в пол.
Некоторое время молчу и я, разглядывая его и собираясь с мыслями, потом не спеша закуриваю и говорю:
— Кражу из квартиры Брюхановых вам отрицать не удастся, Гаврилов. Можно сказать, взяты с поличным. Конечно, вы можете других соучастников не называть. Но что двое, что, допустим, пятеро — все равно групповая кража. А кодекс вы, я полагаю, знаете?
Гаврилов продолжает молчать и не отрывает глаз от пола. Но он меня слушает, внимательно слушает и соображает, прикидывает, как тут себя вести, какую позицию занять, что для него сейчас выгоднее. Все это я прекрасно понимаю, поэтому его молчание меня не удивляет и не сердит. Пусть подумает, я ему для этого и еще кое-что подкину.
— Так что групповую кражу считайте доказанной, — продолжаю я. — Другое дело — роль главаря, инициатора, подстрекателя. Из вас двоих если только выбирать, то на эту роль тянете, конечно, вы.
При этих словах Гаврилов бросает на меня быстрый взгляд, который я не успеваю понять, и снова опускает глаза.
— Это если выбирать из вас двоих, — повторяю я многозначительно. — Но ведь вас было не двое, а… пятеро, так, что ли?
Гаврилов, не поднимая головы, сердито бурчит:
— Ну, а если и пятеро, так что?
— А то, что главарем и подстрекателем тогда может оказаться совсем другой человек, а не вы. Вот это первый пункт, Гаврилов, над которым вам стоит подумать, согласны или нет?
— Подумать всегда стоит, когда к вам попадешь, — резко отвечает Гаврилов, не поднимая головы, и снова умолкает, словно и в самом деле что-то обдумывая.
— Правильно, — соглашаюсь я. — Особенно когда к нам попадешь. Тем более, что есть и второй пункт, над которым тоже стоит подумать, даже побольше, чем над первым. Второй пункт — это убийство, Гаврилов.
— Чего, чего?! — Он рывком вскидывает голову и впервые смотрит мне в глаза, со злостью смотрит и с испугом тоже.
— Убийство, — повторяю я. — Накануне кражи. Во дворе.
— Только этого мне не хватает, — переводит дух Гаврилов и насмешливо говорит: — Вешайте на кого другого. Со мной номер не пройдет. Вам небось раскрыть побыстрей надо да начальству отрапортовать?
Он стал вдруг разговорчив, этот молчаливый тип, и что-то уж очень быстро пришел в себя. Последнее мне совсем не нравится.
— Да, нам надо раскрыть и отрапортовать, — спокойно подтверждаю я. — А как же иначе? Дело-то серьезное. Особо серьезное, Гаврилов…
— Вот и раскрывайте себе. А я тут ни при чем.
— Вполне возможно. Но вот что точно, так это то, что вы связаны с убийцами другим, уже общим преступлением — квартирной кражей. Тут имеются…
— Да ни с кем мы не связаны, говорят тебе! — грубо перебивает меня Гаврилов. — Сто раз, что ли, повторять?
— И вот тут имеются доказательства, — не повышая голоса, спокойно продолжаю я. — Железные доказательства, Гаврилов.
— Брехня, а не доказательства.
Он все-таки нервничает, сильно нервничает, я вижу.
— Ну судите сами, — говорю я. — Первое. У вас обнаружена только часть украденных вещей. Приблизительно третья часть. У кого остальные?
Гаврилов, насупившись, молчит и опять смотрит в пол. Лишь желваки время от времени вздуваются на худых, обтянутых скулах, когда стискивает зубы, словно заставляя себя молчать.
— Это первое, — продолжаю я. — А ведь мы должны не только все найти, до последней вещи, но и всех, кто их прячет. Теперь второе. Мы знаем убийц. Один из них арестован уже. Так вот, его перчатку мы нашли в той квартире, где были и вы. Выходит, третьим на краже был с вами он. Так ведь?
Неожиданно Гаврилов поднимает голову и зло, издевательски усмехается.
— Путаешь, начальник, — говорит он с какой-то непонятной мне радостью.
— Ей-богу, все путаешь. И никогда не распутаешь. Этот, которого арестовали, в квартирной краже сознался или нет?
— Не сознался пока.
— Ну вот, — удовлетворенно кивает Гаврилов. — И не сознается.
— Почему же?
Что-то все больше настораживает меня, какие-то новые интонации в голосе Гаврилова, какое-то несоответствие между его положением сейчас и возникшим вдруг новым настроением.
— Почему же он не сознается? — повторяю я свой вопрос.
— А потому, — нагло ухмыляется Гаврилов. — Больно работаете плохо.
— Не так уж и плохо, — я почти равнодушно пожимаю плечами. — Вот вас же поймали. Причем с поличным. Так что вы зря радуетесь. И с убийством тем разберемся. И чем скорее, тем вам же, мне кажется, будет лучше. А сейчас, Гаврилов, я хочу вас спросить: сколько же было участников кражи, всего, вместе с вами, а? Только лучше считайте, не ошибитесь.
— Сами считайте, — насмешливо отвечает Гаврилов. — До пяти. В первом классе проходят.
— Дочка-то как раз первый класс и кончает? — спрашиваю я. — А папа, мастер на все руки, решил пока что чужими квартирами заняться, так, что ли? И все доходы на тестя-графа записать?
Гаврилов снова хмурится и молча отводит глаза.
— Не пройдет это, Иван Степанович, — говорю я. — Больше не пройдет. Мы еще кое-какие квартирные кражи к вам примерим. Уж больно вы крупными специалистами оказались. По замкам, в частности. Нет тут для вас секретов, говорят. И потом, связи у вас какие-то оказались. Вон, из другого города сообщники приезжают.
— Ладно тебе, начальник, лепить-то от фонаря, — хмурится Гаврилов и, подняв голову, тускло смотрит на меня.
— Почему же — лепить? — возражаю я. — И Колька, и Леха, и сам Лев Игнатьевич — люди приезжие, сами знаете.
— Ничего я не знаю.
— Ничего или никого?
— И ничего, и никого.
— Ну, ну, Гаврилов. Перчатка Колькина вас намертво с ним связывает. И с ним, и с… убийством тоже.
Гаврилов по-прежнему смотрит на меня тускло и задумчиво. Я сразу подмечаю эту его внезапную задумчивость и истолковываю ее в том смысле, что Гаврилов колеблется, признаться ему хоть в чем-то или нет. До конца он сейчас признаваться не будет, это ясно.
— Примеривай не примеривай, ничего не подойдет, — говорит он наконец. — Первая она у нас. Олежка, черт, попутал.
Видно, мысли его все время кружатся вокруг квартирной кражи, и никакая перчатка его сейчас не волнует и, выходит, убийство тоже. Странно.
— Олежка — что, — я пренебрежительно машу рукой. — Пьяненькому веры-то мало. Вот Лев Игнатьевич — это другое дело. Если уж он указал на ту квартиру…
— Не знаю я такого, говорят тебе, — нетерпеливо перебивает меня Гаврилов.
— И Кольку не знаете?
— И Кольку.
— А ведь перчатка его…
— Далась тебе эта перчатка! — неожиданно ухмыляется Гаврилов.
— А как же? Вроде визитной карточки она.
— Ну вот что, — вздыхает наконец Гаврилов и, видимо на что-то решившись, заключает: — Не вышел номер, значит.
Я молча жду, что он скажет дальше, я боюсь неловким словом что-нибудь испортить, чему-то помешать.
А Гаврилов на секунду снова умолкает, словно усомнившись вдруг в чем-то, затем, уже решительнее, говорит, будто споря с самим собой или себя уговаривая:
— Да нет, не вышел номер, чего уж там. Куда-то даже не туда все поехало. Короче, — он поднимает голову и смотрит на меня, — перчатку ту я во дворе подобрал и с собой в квартиру эту самую прихватил. Там и бросил. Вот так все и было, одним словом.
— Ну да? — недоверчиво спрашиваю я. — Там, значит, и бросил?
— Там и бросил.
— Зачем?
— А чтобы голову-то вам задурить. Думал, убийством займутся, ну, и кражу заодно им же и пришьют. А тут, я вижу, все наоборот получается. Нам убийство хотите навесить. А мы тут ни сном ни духом. Вот так.
Я некоторое время молчу, стараясь собраться с мыслями и прийти в себя от этого неожиданного признания. Неужели это правда? Если так, то все становится на свои места. Чума и Леха не участвовали в краже, не участвовали! Один в то утро был у своей Музы, а второй — у Полины Тихоновны. И перчатку подбросили. Вот это номер! А значит, и Лев Игнатьевич… И Семанский… Но все это потом, потом. Я заставляю себя вернуться к сидящему передо мной Гаврилову. А не хитрит ли он случайно? Не пытается ли сбить? Нет, нет, рано удивляться и радоваться. Тут надо разобраться спокойно.
— Выходит, двое вас было в квартире? — спрашиваю я.
— Выходит, что так.
— И перчатку ту вы, значит, нашли во дворе. Когда именно?
— Я ее не нашел, я ее подобрал, как они убежали, — снисходительно поясняет Гаврилов.
— Выходит, вы видели все, что случилось там?
— Все как есть. Я этих голубчиков давно заприметил. Думал даже, — Гаврилов сдержанно усмехнулся, — не конкуренты ли появились.
— Они тоже вокруг той квартиры кружили?
— Ну да.
— А зачем — как теперь полагаете?
— Кто их знает. Правда, один разговорчик ихний я все-таки зацепил, — задумчиво сообщает Гаврилов. — Но ни хрена тогда не понял.
— Чей разговорчик?
— Ну, этих, пожилых, значит. Одного потом кокнули. У меня на глазах, ей-богу. Я прямо чуть не рехнулся.
— А что за разговорчик был?
— Ну, один, который, значит, живой остался, говорит: «Советую убраться и никогда больше ему на глаза не показываться». А тот говорит: «Это мой друг, и тебе он ничего не сделает». А тот ему: «Сделает, не бойся». Вот такой разговорчик был.
Гаврилов охотно и даже как будто с облегчением передает подслушанный им разговор. Словно давил он его чем-то, беспокоил, и вот теперь эту тяжесть можно переложить на других. Да, что-то разбередило в душе Гаврилова это убийство, что-то в душе у него дрогнуло, мне кажется.
— А потом они его убили… — задумчиво говорю я.
— Точно. На моих глазах.
— Крикнул он хоть?
— Не успел.
— А еще кто-нибудь это все видел?
— Не. Один я.
— И не кинулся на помощь, не позвал никого?
— Растерялся я, — виновато говорит Гаврилов. — Все-таки прямо на глазах. Веришь, ноги-руки аж затряслись. И язык отнялся.
— Ну, а ребят-то этих вы разглядеть успели?
— Да кто их знает, — отводит глаза Гаврилов, явно пугаясь моего вопроса. — Темно было. Их вон женщина одна видела, как они со двора убежали, а потом вернулись.
— И труп видела?
— Скорей всего нет. Ей кусты загораживали.
— А женщина эта сама откуда появилась, не заметили?
— Да из дома вышла. Не того, который во дворе, где квартира та. А из другого, который еще на улицу выходит. Из левого подъезда вышла, точно. Красное пальто на ней и белая шапка. Худая такая.
— Шершень с вами в тот вечер был?
— Не. Я один.
— В случае чего опознать этих парней сможете?
— В свидетели хотите записать? — усмехается Гаврилов.
— Хочу.
— Не выйдет, начальник. Я сам под суд иду.
— По закону все равно можете свидетелем быть в другом деле. Ведь гражданином вы остаетесь.
— Какой уж я гражданин теперь, — пренебрежительно машет рукой Гаврилов и неожиданно добавляет: — Но вот у человека жизнь отобрать — это я не могу даже помыслить. Хотите верьте, хотите нет.
— Не можете? — переспрашиваю я. — А ведь вы собрались задавить человека там, на даче. Или забыли? Машиной хотели задавить.
— Это Степка! — взволнованно вырывается у Гаврилова. — Ошалел от страха. Я ему в тот же момент по шее навернул. И руль крутанул. Его же «Москвич»-то, он и за рулем сидел.
— Это точно, — соглашаюсь я. — «Москвич» его.
— Ну вот, — подхватывает Гаврилов. — А на чужую жизнь замахиваться никак нельзя. Вещь какую туда-сюда — это одно, а жизнь отобрать — совсем другое дело, страшное дело, я скажу, последнее.
— Именно, — согласно киваю я. — Самое последнее это дело. Так неужто, Иван Степанович, вы таких вот извергов покрывать будете? Ведь сегодня они чужого вам человека убили, а завтра могут…
— Ладно тебе, начальник, душу-то мне ковырять, она и так у меня уже в клочьях вся, — мрачно обрывает меня Гаврилов. — «Завтра, завтра…» Что мне «завтра»? Я вон теперь сколько лет своих-то не увижу. Дочка небось невестой без меня станет, если, бог даст, жива-здорова будет.
— Да уж не дай, как говорится, бог, чтобы дочка ваша таких вот извергов встретила, — не позволяю я Гаврилову увести разговор в сторону. — Ведь вот тот, чья перчатка, кого арестовали мы сейчас, одну девушку в Новосибирске искалечил, гад. Это кроме убийства у вас на глазах. Словом, зверь, сущий зверь, а не человек. А с виду… Вот недавно еще одной тут голову закружил.
— Попадись мне такой, — сквозь зубы цедит Гаврилов, — своими руками бы придушил, гаденыша. Эх!..
Он сейчас все примеряет к своей дочке, у него, кажется, и других мыслей нет сейчас. Ох не легко ему!
— Зачем же своими руками? — говорю я. — Руками закона надежнее. И все должно быть по справедливости, Иван Степанович. Вы, к примеру, тоже людям бед принесли немало. И вам тоже по совести следует принять за это наказание. По совести и по закону. Ну, а тот… кстати, и кличка у него — Чума. Вполне подходит. Ему наказание следует особое. Он у человека жизнь отнял.
— Все верно, — горестно вздыхает Гаврилов.
Все-таки поубавилось в нем угрюмой, нелюдимой озлобленности, проступает человеческое, что-то даже незащищенное. И кажется Мне, что этим вот человеческим, добрым чувством на миг высветилось изнутри его лицо, худое, желтоватое, с морщинами вокруг глаз и на висках. И помимо воли вызывает у меня сочувствие этот человек, а ведь кажется, что никакого сочувствия он не заслуживает.
— Но чтобы закон и его, этого душегуба, наказал по справедливости, — продолжаю я, — закону нужны доказательства. А они у вас в руках, Иван Степанович. Самые важные доказательства. Дадите их закону — будет и справедливое наказание. Не дадите — убийство ведь можно и не доказать. И справедливое наказание обойдет его стороной. Опасно это, Иван Степанович, для всех людей опасно, если он таким вот на свободе очутится.
— Что ж, я не понимаю, что ли, — задумчиво говорит Гаврилов. — Не зверь ведь.
— Тем более и у вас дочка растет.
— Растет…
— Так поможете вы нам?
— Поглядим…
— Что ж, поглядите, Иван Степанович. Подумайте. На этом и закончим пока. Вас потом следователь еще вызовет.
— Ему ничего не скажу, — хмурясь, предупреждает вдруг Гаврилов. — Вас буду дожидаться. Вот так.
До чего-то я, оказывается, все же докопался, какую-то потаенную струнку в душе его задел. И это немалая награда, скажу я вам. Даже, если хотите, главная награда, ради которой не надо жалеть сил, времени, нервов. Ничего не жалко, если в результате этих усилий в пропащем, казалось бы, человеке вдруг просыпается совесть.
— Ну, ну, — примирительно говорю я. — Он все поймет тоже. Будьте спокойны.
— А чего мне беспокоиться? — усмехается Гаврилов. — Пусть он беспокоится, пока я молчать буду.
— Ладно, — соглашаюсь я. — Давайте, как договорились: вы подумайте и мы подумаем. Идет?
— Ваше дело, — с напускным безразличием пожимает плечами Гаврилов. — Если что, я ведь и опознать его могу, очень даже просто.
От неожиданности у меня даже не приходят сразу на ум нужные слова, и я молча киваю в ответ.
Гаврилова уводят. А я, закурив, некоторое время беспокойно хожу из угла в угол по своей комнате, охваченный каким-то безотчетным волнением. И только постепенно успокаиваюсь.
Потом торопливо гашу сигарету, запираю комнату и направляюсь в конец длиннейшего коридора, к Кузьмичу.
Я вхожу в кабинет, где еще продолжается допрос Шершня.
Это рыжеватый, круглолицый малый с хитрющими, обычно, наверное, улыбчивыми глазами, франтовато одетый в какой-то ярко-клетчатый костюм; широченный, пестрый галстук закрывает ему всю грудь под расстегнутым пиджаком. Сейчас он говорит плачущим голосом, прижимая к толстой груди покрытые веснушками и рыжим пухом руки. На одном из пальцев у него я вижу золотой перстень-печатку. Говорит Шершень с подвыванием и всхлипыванием, но в плутовских глазах его нет и слезинки.
— …Все как на духу вам признал, граждане начальники. Ну, как есть — все!.. Вот и это тоже. Ванька мне приказал: «Дави его!» А я не хотел! Не хотел я! Я по слабости все. Слабый я человек, понятно вам? Я и от кражи этой проклятой Ваньку удержать хотел. Христом богом просил не ходить. Да разве его удержишь? А у меня, граждане начальники, мать-старушка на иждивении. И еще сестра с ребенком, брошенная! Всех содержу, всех кормлю-пою, всех одеваю. Себе во всем отказывал! Все им идет! Вы только войдите в мое критическое положение! Только войдите! А я вам чего хотите подпишу — подтвержу!
— Ладно уж, Степан Иванович, — Кузьмич усмехается. — Хватит, хватит. Вы уж и так нам рассказали больше чем надо. Теперь придется правду от неправды три дня отделять. Много вы нам и того и другого выложили.
— Все правда! Все! Как слеза! — испуганно кричит Шершень и машет на Кузьмича короткими, толстыми руками. — Все — как на духу! Ничего не утаил и не прибавил. У меня натура такого не допустит!..
— Много ваша натура чего допустила, — жестко обрывает его Валя Денисов.
— Допустит и это. Вы нам так и не сказали, где спрятаны остальные вещи с кражи. Ну-ка, вспомните.
— Не знаю! Пропади я совсем, не знаю! — отчаянно кричит Шершень, прижимая руки к груди. — Ванька прятал! Ей-богу, Ванька!
Он вдруг медленно сползает со стула и становится на колени. Вид у него омерзительный. Слюнявый рот перекошен, а по толстым, угреватым щекам пробегает по слезинке.
— Да встаньте вы, Шершень, — брезгливо говорит Кузьмич. — Ну, сколько можно на колени бухаться? Вы не в церкви, тут грехи не замолишь. Так что вставайте, вставайте, хватит.
Шершень, громко всхлипывая, нехотя поднимается с пола и, отряхнув брюки, снова усаживается на стул.
— Меня нельзя в тюрьму, граждане начальники, — продолжает отчаянно канючить он. — Гуманизм не позволит. Моя родная власть. Мне старушку-мать кормить! И сестру совершенно больную, с малым ребенком брошенную. Пропадут они! Ей-богу, пропадут! А я безопасный! Если Ванька в тюрьме будет, я до чужого пальцем не дотронусь! Кого хотите спросите! Я вам тыщу свидетелей и всяких поручителей приведу! Желаете? Мигом приведу!