Но тем не менее всех вокруг было именно по двое, да простится автору не слишком русскоязычный оборот, два на два, да плюс два, да еще два и два, странная парность, как ни уходи от сего факта в милую дымку искусства. Все вокруг парами рубали эскалопы аэродромных габаритов, все вокруг пили «Шато де ля тур», все вокруг, казалось одинокому Ильину, смотрели на одинокого Ильина с осуждением и подозрением, и одинокому Ильину уже начинало чудиться, что Ангел был прав в своем мнительном «или». И ведь комедианты-то, комедианты хреновы — те тоже парами лицедействовали: Коломбина, значит, с Пьеро об руку, Тарталья, как водится, с Панталошей, а Арлекин был, как ни парадоксально, един в двух лицах, то есть два Арлекина наличествовало на пятачке у синего со звездами занавеса, скупо прикрывающего вход в кухню.
И лишь Артемон, который не пудель, а сенбернар, шлялся по «Лорелее» в гордом одиночестве, то выглядывал из-за занавеса, то скрывался за ним, сверкал очами в бессолнечной теперь полумгле, как известная собака Баскервилей, жил своей жизнью. Вот он явно уставился на Ильина, все-таки пропустившего рюмашку, все-таки закусившего малосольным нежинским огурчиком, все-таки отломившего от эскалопа нежнейший кусман и отправившего его в рот — голод по-прежнему не тетка. Хотя вот вам праздный вопрос: чья тетка?.. Велики тайны твои, могучий и свободный русский язык!..
Но к делу.
— Чего это он? — нервно спросил Ангел. Ангел не любил собак, считал их животными пустыми и наглыми. Не исключено, боялся. Правда, это уж совсем ненаучная фантастика!
— Не знаю, — тоже нервно сказал Ильин, так и застыв с непрожеванным куском эскалопа во рту, поскольку означенное пустое и наглое животное направилось прямиком к столу Ильина, лавируя между стульями и столами что твой слаломист. И, лавируя, не сводило взгляда с Ильина, и тот от опаски готов был уже подавиться и помереть от удушья в страшных муках, ибо взгляд Артемона отнюдь не был пустым и наглым, а, напротив, светились в нем сочувствие и понимание великих и странных бед, негаданно свалившихся на голодного клиента.
Сенбернар добрался наконец до стола, положил на скатерть тяжелую волосатую башку и подмигнул Ильину левым глазом.
— Чего тебе? — невежливо, с полным ртом, спросил Ильин.
Сенбернар мотнул башкой, будто приглашая Ильина куда-то назад, куда-то в тайные глубины «Лорелеи».
— Я же ем, — растерянно сказал Ильин.
А Ангел, мерзавец, опять молчал!
Сенбернар явно усмехнулся, хотя кому-то из читателей сие может показаться обычным словесным трюизмом, пошлой метафорой, но ведь усмехнулся, осклабил свой коровий рот и вновь мотнул головой, настаивая.
— Идти, что ли? — спросил Ангела Ильин. Но тот не ответил: то ли делал вид, что его нет, то ли и впрямь смотался на минутку в положенные ему горние выси, в заоблачные эмпиреи, где не было опасных псов.
— Ну пошли, что ли, — скучно решил Ильин, встал, дожевывая, бросил на стол салфетку, с сожалением оглядев опять недоеденный ужин. Или обед? Бог его знает…
Придется ли доесть, или судьба такая нынче выпала: близок локоток, то есть эскалоп, а не укусишь. Пардон за скверную шутку.
Ильин шел за сенбернаром под условным названием Артемон и ловил на себе взгляды парных шелкопрядов, оторвавшихся от уничтожения полезной свинины. Парные элементы молча смотрели на уходящего в неизвестность сомнительного одиночку и, возможно, злорадно ждали законной развязки, которая никак не наступала с самого утра.
А сенбернар нырнул за занавес, и Ильин — за ним, а легко танцующие под тихий музончик комедианты даже не гукнули: мол, куда это чужака собачка повела, мол, посторонним, господа, вход на кухню и за кулисы воспрещен.
И мадам, встречавшая давеча у входа, не появлялась.
Кухня была пустой, ничего в ней не варилось и не жарилось, только красные глазки на электрических плитах напоминали о том, что жизнь в них на всякий пожарный теплилась. Сенбернар свернул в какой-то узкий коридорчик, остановился у двери с номером, естественно, тринадцать, поднял лапу и поскребся. Дверь отворилась, и низкий женский голос произнес:
— Спасибо, Карл. Ты свободен. А вы, господин Ильин, можете войти.
Вот тебе и раз, бездарно подумал Ильин, собачку-то, оказывается, Карлушей кличут, а вовсе не Артемоном. Подумал он так лишь потому, что ему до зла горя надоело непрерывно и безрезультатно соображать, почему все вокруг везде и всюду знают его имя и фамилию. Не кинозвезда ведь, хотя в гебе все — звезды…
Он вошел в комнату и аккуратно закрыл за собой дверь.
В длинной, похожей на вагонное купе комнате без окон сидела давешняя голубоволосая дама Мальвина, сидела напротив двери у столика, заставленного баночками, пузырьками, флакончиками, спреями, коробочками, стаканчиками с кистями, картонками с салфетками «клинекс» и прочей дребеденью для гримирования. А над столом — там, где по всем строительным законам положено быть окну! — красовалось зеркало размером во всю стену, в коем отражался визуально растерянный Ильин.
Факт
Ильин и прежде не очень любил театр. Бывало, пуская пыль в глаза очередной милой даме, летчик-испытатель храбрый Ильин мог купить пару билетов в Ленком или на Таганку и отсидеть положенные три-четыре часа без особого раздражения, но и без всякой радости. Выкрикнутое великим Станиславским «Не верю!» очень мягко ложилось на душу прагматичному Ильину. Не верил он театральным страстям, а кино, напротив, сильно любил и его страстям верил. Да и то верно! Театр — аффектация, крик, форсирование всего на свете, иначе мало что поймешь с последнего ряда. А кино — камерность (буквально!), интимность, нормальный голос, нормальные чувства, полутона, доступные крупным планам, иначе — реальность. Так считал Ильин, и не надо, уважаемые господа критики, упрекать его в наивности и дилетантизме. Он — профессионал в иной области, он на сверхскоростях профессионал, я там, уважаемые господа, вы все сразу крупно обгадитесь со страху. Гутен морген, их либе дих…
Но, перестав быть в описываемом пространстве-времени сверхскоростным пилотом, Ильин театр так и не полюбил. Гуляя по первопрестольной, он, конечно, разглядывал театральные афишки, почитывал от скуки рецензии на скандальные спектакли, да и по «тиви» иной раз проглядывал наскоро какую-никакую постановку. А значит, наслышан был о театральной жизни. Наслышан и начитан.
Знал, например, что московский люд по-прежнему трется на Малой Дмитровке, бывшей — Чехова, около театра «Перекресток», ведомого неистовым режиссером Сашей фон Раабом. Стоит напомнить, что в прежней жизни Ильина улица получила имя доктора-драматурга лишь в сорок четвертом, так что в Этой жизни никто не переименовывал: как была Малой Дмитровкой спокон веку, так и осталась ею. А театр тоже поселился в здании бывшего Купеческого клуба, более того — открыто содержался «новым купечеством»: деньги (и немалые!) платила финансовая группа «Рейн — Москва», крутая межбанковская группировка. Саша фон Рааб, сын немца и русской, имя в театральном мире имел громкое, хотя и молод был, и привлекал в театр молодежь, экспериментировал с ней напропалую, хватал призы на всяких международных фестивалях, в Страсбурге например, но и «старики» у Рааба играли мощные: Леонов, Борисов, Евстигнеев — совсем здесь, к слову, не покойный, а живой и здоровый, ну и неизвестные Ильину по прежней жизни, но в этой давно знаменитые Игорь Форбрихер, Елена Панова, Алиса Коонен-младшая… Ильин их не раз в кино видел и по «ящику» тоже. Елена Панова сыграла жену Скокова в фильме «Президент», снятом режиссером Василием Астаховым и получившем в прошлом году в США «Оскара» — по номинации иностранных фильмов. Ильин его трижды смотрел, мощное кино Астахов сработал, закрученное, жесткое, и Скокова там сыграл Георгий Жженов, актер, любимый Ильиным во всех своих жизнях.
Жженов постоянно играл во МХАТе, МХАТ так и располагался в проезде своего имени, никто имя не отнимал и не превращал проезд обратно в Камергерский переулок. МХАТ по-прежнему гордился птицей чайкой на занавесе, в репертуаре всегда имели законное место пьесы вышеупомянутого доктора, и во МХАТе-то Ильину как раз и довелось побывать однажды. Вопреки желаниям и принципам.
А дело было так. В доме, где Ильин скромно «кочегарил», жил вальяжный главреж МХАТа Табаков. Уж куда как известный актер, любимец народа! Такие, блин, совпадения унд метаморфозы. Но не в них дело, а в том, что однажды любимец народа призвал дежурного из котельной, чтоб, значит, починить батарейку, которая подтекала. Случившийся дежурным Ильин батарейку починил и получил в благодарность червонец плюс контрамарку на два лица в театр. На спектакль «Воры в доме», где, как сказал любимец, он сам играет эпохальную роль. Может, так оно и было. Ильин по серости того не понял, и после первого акта они с Титом засели во мхатовском буфете пить пиво и закусывать раками. То есть они это дело в антракте начали, но не прекратили и позже, поскольку и пиво и раки оказались практически эпохальными. Как, вероятно, и роль.
Еще Ильин бывал в «Эрмитаже», где по субботам гудел джазовыми сейшенами недорогой, но с отменной кухней ресторан, где устраивались уик-эндные народные гулянья «а ля Яков Щукин», что был некогда создателем прекрасного сада в центре Москвы. А еще там играла труппа эрос-театра Елены Браславской и драма-буфф «Деревянные кони». В драме-буфф Ильин не был, в эрос-театр однажды зашел со скуки и два битых часа смотрел композицию «Сольвейг» под музыку, естественно, Грига. В композиции красиво бегали и страдали полуголые и совсем голые дамы и молодые люди, но, поскольку все было довольно бесполо и высокопарно, нравственные московские власти не считали театр мадам Браславской порнушным и дозволяли ему играть «в местах большого скопления публики». Позже Ильин читал в «Вечерке» статью некоего критика, который сравнивал голое ногодрыжество в эрос-театре с неумирающими па незабвенной Айседоры Дункан.
Конечно, еще был Большой, где ставили поочередно Бежар и Нуриев, а в опере царили Образцова и Хворостовский — это из известных Ильину, а неизвестных там — вагон и тележка. Еще были Малый и Камерный, Мейерхольдовский и Таировский — названные по именам отцов-основателей, еще были десятки театров и театриков, вон даже театр «Яблоко» имел место под руководством Славы Спесивцева, который и в Этой жизни оказался режиссером, а в прежней Ильин был с ним знаком и даже пивал водку. Как-то подумалось: а не зайти ли к нему по новой? Умный Ангел скептически заметил:
— Он тебя и в Той жизни слабо помнил, а в Этой ты для него кто? Работяга, козел, шестерка рваная…
Грубым Ангел был, но справедливым. Ни в какое «Яблоко» Ильин, конечно, не пошел.
А пошел он в очередной раз в киношку, в соседний «Монитор», что заменил бывший «Ударник» в бывшем Доме правительства, а ныне дорогом рентхаусе, и посмотрел в тысячный раз «Великолепную семерку», которая в Этой жизни оказалась до мелочей похожей на оригинал. Хотя кто подсказал бы: в какой жизни снимался оригинал?.. Забавно, но этот неприхотливый фильм был тоже одной из «машин времени», которые придумал себе Ильин для борьбы с ностальгией. Или для растравления оной. И не то чтобы таких «машин времени» или, если уж автор погнался за легковесными метафорами, таких опорных столбов, поддерживающих память Той и Этой жизней Ильина, было мало. Навалом! Уже говорилось: одинаковые имена, судьбы людские, одинаковые до неразличимости события, факты, и прочая, и прочая. Высокопарные фантасты наверняка написали бы что-нибудь этакое: пространство-время, единое для всей Вселенной, создает свою неисчислимую множественность миров, оставляя в каждом свои триангуляционные знаки. Каково, а? Знай наших!.. А говоря попросту, помянутое пространство-время в своем миротворчестве лениво и неразнообразно в мелочах. И выбирать себе «машину времени» Ильин мог где угодно. Просто он любил «Великолепную семерку» с тех давних пор, как насмотрелся ее до вызубривания реплик — в начале 60-х в своей небогатой впечатлениями подростковой Москве, когда вредный американский фильм, невесть почему купленный идеологически скупым кинопрокатом, попал на экраны страны, как наподражался несравненному Юлу Бриннеру — с его арматурно-ходульной походкой на негнущихся ковбойских ногах. Смешно, но Ильин пересмотрел «Семерку» на домашнем видюшнике за день или два до той катастрофы, что перенесла его в другую Москву. Стоит ли говорить, что первый поход в кино здесь был именно на этот фильм…
Хотя, как мы уже отметили, Ильин вообще был фанатом изобретения братьев Люмьер, если на что и тратил в слабом поту заработанные рубли, то именно на синематограф, где царил всесильный Голливуд, то и дело, кстати, даря Ильину очередные «машины времени» или «опорные столбы» — выбирайте, что нравится.
Действие
— Войдите и сядьте, — строго сказала Мальвина, указав на хлипкий стульчик рядом с ней и, соответственно, с гримерным столом.
Ильин вошел и сел. Ильин сегодня, как, впрочем, и всегда в нынешней жизни, был послушным начальству и обстоятельствам. Мальвина начальством ему не была, но обстоятельства так и толпились вкруг нее, налезая друг на друга, рыча, плюясь и грозя Ильину костлявыми кулаками.
— Вас преследуют, — констатировала Мальвина, пронизывая Ильина синим лазерным взглядом.
И тут, как всегда вдруг, объявился пропавший Ангел, который не боялся красивых женщин — в отличие от собак. Не исключено, что ему передалась былая куртуазность Ильина, его крепко подзабытое влечение к прекрасной половине. Но в смысле духа. Так ведь он и был духом. Ангел…
— Бди, — коротко сказал он, — она что-то знает.
Ильин это и без Ангела понимал, посему не стал реагировать на реплику Мальвины, надеясь — надроченный общением с опытными следователями гебе, мастерами допроса и сыска, — что она наведет его своими вопросами на суть дела. То есть, задавая вопрос за вопросом, выдаст свое знание ситуации и, естественно, свой интерес. Так считали вышеупомянутые мастера и не всегда ошибались.
— Вас преследуют с утра, — настойчиво повторила Мальвина, усиливая мощность лазерных лучей, нагло пролезая в мозг Ильину и копошась там, пиная нейроны, аксоны и прочие синапсы. — Что вы собираетесь предпринять? Ведь бежать вечно, — выделила голосом, — бессмысленно. И куда бежать?
— Не знаю, — коротко сказал Ильин, сочтя дальнейшее молчание невежливым.
— А кто знает?
— Не знаю, — повторил Ильин. — Может, Ангел?
Ангел хихикнул: мол, круто, круто…
— Не говорите глупости, — сердито сказала Мальвина. — Вы что, сумасшедший, убогий? Ведь нет же?..
— Не знаю, — заладил Ильин. — Скорее всего сумасшедший. А уж убогий — наверняка. Вы же мою историю знаете… — не вопрос, а полуутверждение, этакий скромный ход пешкой от коня.
Но Мальвина не хулилась.
— Откуда мне знать вашу историю? Я вас впервые в жизни увидела. Просто ваше биополе наполнено тревожными сигналами, просто-таки паническими сигналами. Мне больно их принимать…
— А ты не принимай, дура крашеная, — заявил Ангел.
— А вы не принимайте, — вежливо сказал Ильин. — Зачем же принимать, если больно.
— Я не могу, — серьезно заявила Мальвина. — Я не умею экранироваться от чужой боли, — в этом моя особенность и моя беда, я один из наиболее сильных экстрасенсов в Международной лиге, но и один из наиболее уязвимых. Ах, ах, моя голова… — Она, совсем как книжная Мальвина, коснулась прозрачными пальчиками висков, зажмурилась, и лазеры погасли.
Ильину стало уютнее и спокойнее. Если кто и был сумасшедший в этой гримерной, так не он, не он. Он-то как раз нормальным себя числил, а посему хотел смыться от голубоволоски и как минимум доесть остывающий эскалоп. Если его сволочь сенбернар уже не схавал…
Но спокойствие оказалось недолгим.
— Я должна вам помочь! — Мальвина выпрямилась, и ее лазеры заработали по новой. — Я не успокоюсь, пока не помогу. Вы хотите, чтоб я успокоилась?
— Пусть успокоится, едри ее так и так, — засклочничал Ангел. — Она же от тебя не отвяжется.
— Успокоить тоже можно по-разному, — философски заметил Ильин Ангелу. — Перевозку, например, вызвать и отправить на Лубянку.
— Да не дрейфь, — затянул Ангел. — Дура баба, при чем здесь гебе, я ничего не ощущаю. Одно сплошное биополе, а на нем ромашки с лютиками. Идиллия.
— Тебе виднее, — кротко согласился Ильин и кротко же сказал Мальвине: — Успокаивайте, коли невмоготу. Только вы ошибаетесь. Никто меня не преследует, ни от кого я не убегаю. А что до тревоги, так со здоровьем у меня скверно. Есть повод для волнений, здоровье, знаете, никуда… Да вот и поесть я никак не могу, не дают никак поесть, а я с утра крошки во рту не держал…
— Ах, ах! — всполошилась Мальвина.
Схватила колокольчик, стоящий на гримерном столе, позвонила — тут же дверь распахнулась, и на пороге возник сен-блин-бернар, всеведущий и всеслышаший Карл. Преданно посмотрел на хозяйку красными зенками: весь я, мол, внимание, дорогая мадам, весь я — одно большое ухо.
А уши, к слову, у него — ну лопухи прямо…
— Пусть Агафон-третий принесет сюда заказ герра Ильина. И шнелль, шнелль, поторопи его, милый Карл, а то он наверняка любезничает с Мартой, несносный… — И к Ильину: — Сейчас вам принесут ваш миттагессен, извините, я совсем не подумала, ах, старость — не радость…
— Ну что вы, — на всякий случай возразил Ильин. — Вы прекрасно выглядите, госпожа… э-э… не имел чести…
— И не надо, — быстро сказала Мальвина. — Пусть я останусь в вашей памяти пожилой и доброй незнакомкой. Хотя мы, похоже, ровесники с вами, не так ли?
— Не знаю, — повторил свое любимое Ильин. — А вот откуда вы мою фамилию знаете?
— Пустой вопрос, — сказал Ангел. — Она же экстрасенс из какой-то там лиги-фиги. Она все на это и свалит. И прав оказался.
— Я же экстрасенс, — мягко, как ребенку, втолковала. — Для меня нет тайн в вашем подсознании.
Тут опытный Ильин ее и подловил.
— Раз нет тайн, значит, я прав: вы мою историю знаете досконально.
Ответить помешал Агафон-третий, который принес оставленный Ильиным эскалоп, и графинчик со «Смирновской», и прочее, расставил все это, аккуратно сдвигая гримерные пузырьки-коробочки-баночки, положил на салфетку приборы и удалился, храня обиженное молчание. Только у двери не выдержал, сказал походя:
— И не любезничал я с вашей Мартой вовсе…
То ли все в «Лорелее» было микрофонизировано и радиофицировано, то ли Карл-бернар и впрямь умел разговаривать. Или, не исключено, обладал могучим телепатическим даром. Иначе откуда Агафон-третий (а где, кстати, первый со вторым? Или это кличка? Или порядковый номер в гебистской ведомости на получение зарплаты?..) узнал про упрек в свой адрес, про подозрение в совращении некоей Марты, не говоря уж о том, что ему срочно следует принести в комнату мадам не доеденный клиентом эскалоп? Мистика, опять мистика!..
— Ты будешь смеяться, — заявил неожиданно Ангел, — но что-то мне все это начинает не нравиться. Может, ты прав?
— В чем?
— В отношении гебе? Может, все эти поцы, включая блошивого пса, агенты гебе?.. Я, конечно, мог бы допустить такое невероятие, но что делать со здравым смыслом, а, Ильин?
— Он у меня, как ты знаешь, и так не очень здравый, — усмехнулся Ильин невесело, — а вся сегодняшняя катавасия меня и вовсе из колеи выбила.
— Так что ты делать собираешься?
Заметьте: это не Ильин у Ангела, а Ангел у Ильина спрашивал. Хранитель, называется!..
— Может, поесть удастся? — предположил Ильин. — А то что на голодный желудок рассуждать — одно расстройство.
Но поесть ему опять не удалось.
Снова распахнулась дверь, и на пороге возник Пьеро. Худой, длинный, с плачущими глазами и вздернутыми бровями, уголки губ опущены, рукава белого балахона подметают пол.
— Извините меня, — плаксиво сказал он, взметнув горе рукава, — но время поджимает. Собаки уже вошли за флажки.
Благодушие Ангела всерьез удивляло Ильина. То, что сегодня началось с раннего утра, с сумасшедшей «мерседесины» на Большом Каменном мосту, что беспрерывно продолжалось до сего часа, пугая Ильина не столько своей причастностью милым шуткам гебе — к ним он привык, притерпелся, скучал, когда они надолго прекращались, — сколько бессмысленностью этих шуток, идиотской их карнавальностью, граничащей с откровенной бестолковостью. Ну хорошо, нашли они «МИГ» в болоте, нашли, подняли, отмыли, ужаснулись, бросились искать ближайшего подозреваемого. Что дальше? А дальше, преотлично знал Ильин, полагалось тихо-тихо изъять подозреваемого, то есть как раз Ильина, из родной котельной, привести на саму Лубянку или в один из многочисленных ее филиалов и начать допрос третьей, пятой, шестьдесят седьмой степени с зубовным пристрастием. И выбить правду: Ильин не железный. Другое дело, что правда не очень-то на правду похожа и, не исключено, пришлось бы Ильину, плюясь зубами с кровью, сочинять на бегу нечто правдоподобное, устраивающее гебистов и его самого: помирать-то в подвалах — или где там еще? — не слишком хотелось.
Так по жизни.
А по фантасмагории, разыгрываемой с утра, выходило, что Ильин оказался в роли мышки, с которой играют разные веселые кошки. Перепасовывают ее друг другу и смотрят: что мышка делать станет? Когда о пощаде взмолится, ибо непонимание есть пытка, а Ильин так ни хрена и не понимал. И Ангел его распрекрасный, всезнайка и наглец, тоже ни хрена не понимал, только хорохорился и делал вид, что здесь и понимать нечего. Едем и едем, а что дальше — дорога покажет.
Ильину надоела дорога. Ильин хотел забыться, как писал классик, и заснуть, но, естественно, не тем холодным сном могилы. Ильин хотел ясности — пусть даже она грозила бедой. Лучше понятная беда, считал Ильин, вынеся сию философему из прошлой летной жизни, чем абсолютно неясная перспектива. С понятной бедой можно было справиться либо смириться и ждать конца. Ильин не терпел неведения, это у него опять-таки в прежней жизни имело место. И вот лихо: и здесь, забытое, в урочный час всплыло. Что там ФЭД про чекистов толковал: холодная голова, чистые руки и горячее сердце? Про чекистов — не получилось, зато про летунов — в самый цвет.
Пришла пора действовать.
— Какие собаки за какие флажки? — жестко спросил Ильин.
Так жестко, что даже Ангел удивленно пискнул, а Мальвина лазеры притушила и ответила удивленно:
— Это так, метафора. Просто Пьеро чует опасность.
Пьеро исчез, как не появлялся. Только несколько секунд в теплом воздухе гримерной жил его запах — запах пудры пополам с одеколоном «Табак».
Ангел молчал, Ильин чувствовал: слушает, ждет.
— Я ее тоже чую, — сказал Ильин, — давно чую. Вы хотите мне помочь, либе фрау? Я жду помощи.
— Плакал эскалоп, — не к месту прорезался Ангел. — Так не жравши и помрешь…
— Заткнись! — рявкнул на него Ильин.
— Я-то что. Я-то заткнусь, — стушевался Ангел. — Да только не слушал бы ты эту синюю выдру. Я раньше сомневался, а теперь уверен: вся эта засратая «Лорелея» — просто гебистская явка. Усек?
— А хоть бы и так. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… Хуже не будет, Ангел. Пусть она думает, что я ей верю. Уйти-то мне отсюда надо, раз Пьеро метафору принес.
Он встал, отстраненно подумав: и впрямь эскалоп плакал. В желудке гнусно бурлило.
— Сядьте, — строго сказала Мальвина. — Сейчас я вас загримирую, а девочки оденут.
— Девочки? — не понял Ильин.
— Ну да, девочки. Коломбина, Пьеро, Арлекин, Панталоне… Я работаю только с девочками. Они пластичны и умеют хранить тайну.
Такой милый ряд: пластичность и умение хранить тайну. Соседние свойства. Но Ильину наплевать было на языковые изыски Мальвины. Загримировать — этого он еще сегодня не проходил. Это сулило.
— Как ты находишь, Ангел?
— Имеет смысл.
И сел Ильин. Он же был в театре. В каком-никаком, в ресторанном, но все же.
Зато встала Мальвина. Встала, факирским взмахом достала откуда-то — из стола, из стены, из воздуха — крахмальный голубой слюнявчик, накинула его на грудь Ильину, завязала сзади тесемочки, выхватила из стакана сразу несколько кисточек, взглянула на гримируемого, задумалась:
— Кем же вы у нас будете?
— Ильиным. Вы же сами сказали, — не преминул съязвить, хотя что ему было до знания Мальвины! Ну, знала она его фамилию, знала историю, знала даже про «МИГ» — не исключено. И что с того? Пусть ее, от Ильина не убудет. Сегодня о нем все знали.
— Ах, оставьте! — покривилась голубоволосая. — Кому вы сейчас нужны как Ильин. Все равно вы никакой не Ильин.
Это становилось любопытным; Предыдущие «пастыри» ничего такого нынче не высказывали.
— А кто? — полюбопытствовал между прочим, отмахнувшись от ангельского «Осторожно!».
— Сейчас увидим…
И резким движением — сила-то неженская! — развернула Ильина вместе со стулом спиной к зеркалу, бросила кисточки и, словно решившись на что-то, наконец взяла из-за ильинской спины тампон-губку — весь в коричневом гриме! — провела сначала по лысине, потом по лицу.
— Так все же кем я буду? Негром, что ли?
— Молчите, глупый. Я знаю.
У стены, у закрытой двери, стояли девочки Мальвины, стояли молча, молча смотрели на Ильина, никакого сочувствия на шпаклеванных гримом лицах Ильин не увидел: маски, комедия дель арте, какое, к черту, сочувствие! Убьют и никому не скажут… Но как они в комнату просочились — незамеченные?
— Телетранспортировка, — подвел итог Ангел. — Сидишь — и сиди, убогий…
Чувствовалось, что Ангел временно скис. Да что Ангел — и Ильин, только было почувствовавший себя храбрым летчиком, опять скис под слюнявчиком и руками Мальвины. Или не скис, как он себя убеждал. Или притаился до поры. А придет пора — летчик-то и вылетит. Полет шмеля. Римский-Корсаков… дай-то ему Бог, Ильину! Блажен, кто верует.
Он сидел и терпел, сидел и терпел, а Мальвина трудилась над его лицом, когда нежно, а когда и больно, но Ильин сидел и терпел, и девочки-маски смотрели за привычным для них процессом, и Ангел смотрел на Ильина из своих горних высей и только покряхтывал.
— Что там со мной? — спрашивал время от времени Ильин.
А Ангел отвечал с сожалением:
— Я же не могу тебя видеть без тебя. Я же могу тебя только чувствовать.
— А что ты чувствуешь?
Ангел молчал и спустя какие-то долгие секунды тихо отвечал:
— Страх чувствую. Прости, Ильин.
— Из-за чего страх? Все путем вроде…
— Вроде-то вроде, а собаки уже за флажки зашли…
Такие вот содержательные разговоры они с Ангелом вели, пока Мальвина в поте лица своего лепила лицо Ильина. И долепила. Бросила коротко:
— Девочки, одежду!
Девочки понесли откуда-то — опять не то из стены, не то из воздуха! — обычную вроде одежонку: костюмчик темно-синий в редкую полоску, рубашечку белую с пластроном, галстучек тоже синий в белый горошек, ботиночки черные. Взяли Ильина под белы руки, поставили, стащили собственную одежду, до трусов разоблачили и начали одевать. Ильину почему-то передался страх Ангела. А почему «почему-то»? Странно было бы, коли б не передался. Ильину хотелось повернуться к зеркалу, но он боялся, да девочки и не позволили бы ему это сделать. Тарталья с Панталоне крепко блокировали его движения, позволяя только шевелить руками-ногами, чтоб Коломбине и Арлекину сподручнее было напяливать на Ильина тесные все же брючата, тесный и коротковатый пиджак, повязывать галстук и застегивать под ним пластрон. А также ботинки зашнуровывать, от чего Ильин со своими сапогами на зипперах давно отвык.
— Ну, вот и все, вот и ладно, — удовлетворенно сказала Мальвина, отойдя на пару шагов и с кистью в руке изучая свое творение. — Хороший человек получился. Удача. Кто увидит — умрет. А кто не умрет — молиться станет.
Девочки отпустили хватку, и Ильин медленно-медленно, нехотя, страшась по-прежнему, оборотился к зеркалу, глянул на себя наконец. И увидел.
И умер.
Версия
Когда президент Скоков отбыл с выборного госпоста в частный бизнес, разные желтые газетки стали, как водится в России, искать в отставнике всякие червоточинки. Это, повторим, типично российская традиция, и от социального строя она не зависит. Ушел человек от власти — хорошо, если вообще не вычеркнули из памяти народной, школьных учебников и юбилейных речей. Хорошо, если все-таки давали жить и даже заявлять о своем существовании. Но при этом обязательно поливали разных сортов помоями. Любимая тема — связь с гебе.
Странная штука — демократия! Госбезопасность, по сути, проникла во все дырки от всех бубликов, могла любого дернуть за штаны в любой нужный момент, но — демократия! И каждая шавка несла по желанию с любого угла охулки в адрес всесильного ведомства. Гебе, мол, душитель свободы, гебе, мол, растлитель общества, гебе, мол, тайный палач и мракобес… сами продолжайте, автору лень. И ведь правы были! Что ругательного о гебе ни скажи — все верно. Хуже гебе — только эфбеэр, моссад, дээстэ, а также гестапо, тонтон-макуты и красные кхмеры, которые в нынешней жизни Ильина тоже имели место в беспокойной Камбодже. Или гебе хуже всего перечисленного — адекватно. И вот так хаяли, в газетах поливали, а гебе-ведомство молчало и делало свое тайное дело, как слон, который, прав дедушка Крылов, не обращал на Моську никакого внимания.
Или как там на Востоке: собака лает, а караван идет…
То есть, конечно, принимались конкретно-конституционные меры к конкретным шавкам, если те начинали захлебываться демократией. Ну, морду били. Ну, авто взрывали. Ну, кислород перекрывали — в смысле работы. Пугали. А если кто не пугался, того ненавязчиво в психушку сажали — это уж чисто русское изобретение, оно, заметим, в прежней жизни Ильина тоже после войны особенно развилось… А чаще пугались демократы, хватало превентивных мер.
Но на место пуганых вставали непуганые. Так и делилась Россия — на пуганых и непуганых демократов, но деление это не мешало ни демократии, ни гебе. Гебе охраняло демократию, ее, слабенькую, всегда положено охранять — от коммунистов, от фашистов, от анархистов, от террористов, от прочих «истов» — легион им имя на смешной планете Земля. Ну, и от демократов, конечно. От демократов — в первую очередь, они, ретивые, суть гибель любой демократии.