А граждане, к слову, даже не чухнулись, ни черта граждане не заметили, как будто не человека собрались при них расстреливать, а цыпленка-табака. И сквозь гул, гам и гомон легко прошел голос старшого: «Готовсь!..» Семеро в центре вагона вскинули винтовки, уперлись прикладами в кожаные плечи. «Цельсь!..» Прижались бритыми щеками к потемневшим от времени, полированным ложам. На Кима глядели семь стволов, семь черных круглых винтовочных зрачков, глядели не шевелясь — крепкие руки были у семерых.
И тут только Ким начал беспокоиться. Что-то уже не нравилась ему мизансцена, и реплики старшого восторга, как прежде, не вызывали. Что-то заныло, захолодало у него в животе, будто в предчувствии опасности — не театральной, а вполне настоящей. Что ж, давно пора. Давно пора вспомнить, что жизнь все-таки — не театр, что жить играючи не всегда удается. Вот сейчас пукнут в него из семи стволов и — фигец всем его театральным иллюзиям…
«Постойте!» — закричал Ким. «Цельсь!» — повторил старшой. «Нет, погодите, не надо!..» — Ким дернулся, но колкие штыки с флангов удержали его на месте, один даже прорвал плотную кожу «металлической» куртки. А ресторация на колесах катилась в Светлое Будущее, публика гуляла по буфету, радовалась жизни, как всегда не замечая, что рядом кого-то приканчивают. «Не-е-е-е-ет!» — заорал Ким, пытаясь прорвать сытую плоть безразличия к своей замечательной особе. «Пли!» — сказал старшой. По-прежнему негромко и веско сказал короткое «Пли!» ладный вершитель ненужных судеб…
Вот и все. Был Ким, который не верил в то, что жизнь фантасмагоричнее театра, и нет Кима, потому что он в это, дурак, не верил. Без Кима теперь поедет-помчится в Светлое Будущее слишком специальный поезд. Впрочем, Ким и не хотел туда ехать, а хотел сойти на первой же остановке. Вот и повезло ему, вот и сойдет. Даже без остановки. Шутка.
И вдруг…
Можно зажечь и погасить свет на сцене и в зале, можно воспользоваться традиционным занавесом — на все воля режиссера. Главное — извечно емкое: «и вдруг…»
— Это где это ты шляешься? — перекрывая упомянутые гул, гам и гомон, начисто забивая их прямо-таки мордасовско-зыкинским голосовым раздольем, прогремела такая любимая, такая родненькая, такая единственно-вовремя-приходящая Настасья Петровна, врываясь в вагон-ресторан, мощно шустря по проходу и расталкивая клиентов и официанток. Проносясь мимо дружинников, рывком стащила одного, крайнего, с полки, и он грохнулся в проход, не ожидая такой каверзы, грохнулся и громко загремел об пол патронташем, винтовкой, сапогами и молодой крепкой головой.
Не успел сказать «Пли!» старшой, почудилось это «Пли!» Киму, утробный (то есть возникший в животе) страх сильно поторопил события, подогнал их к логическому финалу, а финал, оказалось, еще не приспел.
— Настасья Петровна! — закричал Ким, протягивая к ней руки, как детенок к маме.
— Полвека уж Настасья Петровна, — громогласно ворчала она, добираясь-таки до Кима, заботливо его отряхивая, приглаживая волосы, одергивая куртку. — Где тебя носит, стервец? Я заждалась, Танька извертелась, Верка гитару принесла, а тебя нет как нет. Ведь хороший, говорю, вроде парень, и вот сумку же оставил, не взял, значит, вернется, не сбежит… Где это ты куртку разодрал?
Ким чуть не плакал. Металлический Ким, весь из себя деловой-расчетливый, весь творческий-непредсказуемый — непредсказуемо разнюнился и совсем не творчески ткнулся носом в жаркое пространство между двойным подбородком Настасьи и ее крахмальным форменным воротничком.
— Это он куртку порвал, — счастливо наябедничал Ким на конвойного.
— Он? — удивилась Настасья Петровна. — Ты, что ли, ее покупал? — напустилась она на парня, а тот, оглядываясь на старшого, отступал, прикрываясь от Настасьи винтовкой Мосина. Но что той винтовка! Она перла на дружинника, как танк на пехотинца. — Ты откуда такой взялся? Ты почему по ресторанам шаманаешься? Из охраны? Вот и охраняй что положено, а куда не надо не ходи, не ходи… — и стукала его кулаком по кожаной груди, вроде бы отталкивая от себя, вроде бы отгоняя, а Кима между тем не отпускала: ухватила за руки и тянула за собой. Дотолкала конвойного до старшого и, поскольку оба они загораживали выход из ресторана, отпустила на минутку Кима, схватила дружинников за кожаные шивороты и отбросила назад. Ким только успел посторониться, чтобы ему штыком в глаза не попали. — Совсем обнаглели, сволочи! С винтовками по вагонам ходют. Я ж говорила тебе: не верь людям, подлые они, вот и ты чуть не обманул, хорошо — я на все плюнула, Таньку на хозяйстве бросила и — за тобой. Еле нашла… — открыла дверь, вытащила Кима в тамбур, закрыла дверь.
(На этот раз стандартные вагонные манипуляции Кима проделала Настасья Петровна. Ну, ей-то они и вовсе привычны, вся жизнь — от двери до двери…)
— Я не обманывал, — поднывал сзади донельзя счастливый Ким. — Я хотел вернуться, только в вашем поезде не знаешь, куда войдешь и где выйдешь…
— Это точно, — подтвердила Настасья, открывая очередную дверь очередного вагона. — Вот мы и дома… — и втолкнула Кима в знакомое купе, где на него с укором взглянула уже причесанная, уже подчепуренная, уже давно готовая к хоровому пению Танька.
Она сидела на диванчике, гоняла чаек и, похоже, ничуть не беспокоилась о том, что их вагон беспричинно и невозможно перелетел с хвоста, с шестнадцатого номера, к тепловозу. А рядом, прислоненная к стенке, красовалась желтая шестиструнка, украшенная бантом, как кошка.
Беспричинно — вряд ли. В этом поезде на все есть своя причина, Ким сие давно понял. А что до невозможности, так тоже пора бы привыкнуть к игривым шуткам железнодорожного пространства-времени…
— Нашла? — об очевидном спросила Настасью сварливая Танька.
— Еле-еле, — отвечала Настасья, тяжко плюхаясь рядом с чаевничающей девицей. — Представляешь, они там в ресторане какие-то игры затеяли, да еще с ружьями, хулиганье, ряженые какие-то, орут, все перепились, ножами машут, а наш стоит посреди — бле-едный, ну, прямо счас упадет. Вовремя подоспела…
— Да уж, — только и сказал Ким. И все-таки не стерпел, спросил: — Чего это ваш вагон с места на место скачет? Был шестнадцатым, стал… каким?
— Как был шестнадцатым, так и остался, — ответила Настасья Петровна, с беспокойством взглянув на Кима: не перепил ли он часом с ряженым хулиганьем.
А Танька, похоже, играла в обиду, с Кимом принципиально не разговаривала, сосала карамельку.
— Все. Вопрос снят, — успокоился Ким.
Он и вправду успокоился. Ну, подумаешь, расстрелять его хотели! Так это когда было! А сейчас он вернулся в родное (в этом поезде — несомненно!) купе, к родным женщинам, чайку ему нальют, бутерброд с колбасой сварганят, спать уложат… Хотя нет, постойте, эта тихая программа рассчитана на продолжение поездки к Светлому Будущему, а продолжение в планы Кима не входит. К черту колбасу! В планы Кима входит са-авсем иное…
Ким не успел сформулировать для себя, что именно входит в его планы. С грохотом распахнулась дверь, и в вагон ворвались… Кто бы вы думали?.. Конечно!.. Добровольцы-строители во главе с Петром Ивановичем. Человек сто их было… Ну, не сто, ну не меньше пятнадцати, это уж точно… С гиканьем и свистом шуранули они по вагону, Петр Иванович впереди несся и боковым зрением заметил длинную фигуру Кима в купе проводников. Но пока сигнал шел от глаза в мозг, а потом от мозга к ногам, Петр Иванович успел проскочить полвагона, там и затормозил (дошел-таки сигнал куда надо) и закричал оттуда:
— Ким, ты, что ли?..
— Вряд ли, — не замедлил с ответом Ким. — Меня же кокнули.
— Не-ет, тебя не кокнули, — ликуя, сообщил Петр Иванович, продираясь назад сквозь толпу своих же (тоже затормозивших) подопечных. — Ты, я вижу, выкрутился, тип такой, ты, я вижу, их всех натянул кое-куда…
Добрался до купе, бросился к Киму, облапил его неслабыми ручками — будто век не виделись, будто Ким и впрямь с того света в шестнадцатый вагон возвратился.
А ведь и впрямь с того света…
— Ты чего орешь? — не стерпела безобразия Настасья Петровна. — И топаете тут, как лоси, грязи нанесли — вона сколько. А ну, кыш!
— Не возникай, тетя, — сказал Петр Иванович, не выпуская Кима из суровых мужских объятий. — Я друга нашел, а ты меня позоришь по-черному. Нехорошо.
— А орать хорошо? — успокаиваясь, для порядка, добавила Настасья. — Нашел, так и обнимись тихонько, а не топай тут… А эти, с тобой, тоже друга нашли?
— А то! — загорланили комсомольцы. — Еще как! Сурово! Спрашиваешь, мамаша!..
Ким терпел объятия, сам себе удивлялся. Он этого Командира всего-ничего знает, даже не знает ни фига, а ведь рад ему. Впрочем, он сейчас, похоже, всему рад. Вон, Танька мрачнее мрачного, а он опять рад. Подмигнул ей из-за широкого плеча Петра Ивановича.
— Петр Иванович, познакомься с девушкой. Хорошая девушка. Таней зовут. Рекомендую.
— Кто-то, между прочим, спеть обещал, — индифферентно сказала Танька. — Кому-то, между прочим, дефицитную гитару притаранили…
— Спою, — согласился Ким, выдираясь из объятий нового друга. — Сейчас выясним кое-что и — спою, — деловой он был, Ким, ужас просто. — Настасья Петровна, остановки никакой не намечается?
— Не слыхала, — пожала та плечами. — Указаний не поступало. Не должно быть вроде…
— Вы эту трассу знаете?
— Пока знакомая дорожка, ездила по ней. А куда свернем — не ведаю.
— Дальше, — меня не интересует, — отмахнулся Ким. — Я про сейчас. Если б мы не экспрессом шли, когда б остановились?
Все вокруг поутихли, сообразили: человек дело задумал. Какое — потом объяснит. Настасья Петровна на часы посмотрела, потом в окно заглянула. Сказала:
— Минут через десять, верно. Станция Большие Грязи называется.
— Емкое название, — улыбнулся Ким. — Подходящее… Вагоны с твоими орлами где? — это он уже Командира спросил.
— Этот наш, — ответил Командир. — И еще два — сзади…
Почему бы и нет, подумал Ким, ведь это — мой спектакль, а мне удобно, чтоб они были сзади. Чтоб они были вместе, чтоб Настасья и Танька тоже были в них. Хотя это — бред… это — бред… это — бред… повторял он про себя, словно решаясь на что-то. На преступление? На подвиг? История рассудит.
И ведь решился. Шагнул в коридор — прямо к фотографии с Красной площадью, мельком глянул на нее — хоть здесь все на месте, ничего с пространством-временем не напутано: вон — Мавзолей, вон — Спасская, вон — часы на ней, полдесятого показывают. Посмотрел на свои электронные забавное совпадение: на экранчике серели цифры: 21. 30…
К добру, подумал он.
Повернулся, резко дернул стоп-кран.
Вскормленный калорийной системой Станиславского, Ким знал точно: если в первом действии на сцене торчит опломбированный стоп-кран, то в последнем пломба должна быть сорвана.
Вагон рванулся вперед, срываясь с колесных осей, а те не пустили его, жестко погасили инерцию, и сами с омерзительным скрежетом и визгом поволоклись по рельсам, намертво зажатые не то тормозом Матросова, не то тормозом Вестингауза, Ким точно не помнил. Он повалился на Настасью Петровну. Петр Иванович грохнулся в объятия Таньки. А комсомольцы попадали друг на друга прямо в коридоре.
— Ты что сделал, оглоед? — заорала из-под Кима вконец перепуганная Настасья, перепуганная происшедшим и теми служебными неприятностями, которые оно сулило.
— Что хотел, то и сделал, — с ходу обрезал ее Ким, вскакивая, хватая за плечо Командира, который, напротив, подниматься не спешил. — За мной!
— Ты куда? — успел спросил Командир.
Но Кима уже не было. Он мгновенно оказался в тамбуре, пошуровал в двери треугольным ключом, предусмотрительно прихваченным со стола в купе, отпер ее и спрыгнул на насыпь.
— Ты куда? — повторил Командир, появившийся на площадке.
— Никуда. Ко мне давай.
Состав стоял посреди какого-то поля, похоже — пшеничного. Но не исключено, и ржаного: Ким не слишком разбирался в злаковых культурах, у них в институте хорошо знали только картошку. Шестнадцатый вагон в новой мизансцене оказался на четырнадцатом месте. Сзади него мертво встали еще два вагона с добровольцами. Добровольцы сыпались из всех трех и бежали к Командиру с дикими воплями:
— Что случилось?.. Почему стоим?.. Авария?..
— Что случилось? — спросил у Кима Петр Иванович, и в голосе его псевдометаллист Ким уловил некий тяжелый металл: мол, хоть ты и спасся от смерти, хоть тебе сейчас многое простительно, за дурачка меня держать не стоит.
— Иваныч, милый, — взмолился Ким, — я тебе потом все объясню. Попозже. Времени совершенно нет!.. Придержи своих. Ну, отведи их в сторонку. Ну, митинг какой-нибудь организуй. И женщин на себя возьми, будь другом…
Он не видел, что принялся делать Петр Иванович: может, действительно митинг организовал или в надвигающейся темноте вывел бойцов… на что?.. предположим, на корчевание сорняков в придорожном культурном поле. Не интересовало это Кима: не мешают, не лезут с вопросами — и ладно.
Ким присел на корточки между бывшим шестнадцатым вагоном и тем, что по ходу впереди. Прикинул: как их расцепить?.. В каком-то отечественном боевике киносупермен на полном ходу тянул на себя рычаг… Какой рычаг?.. Вот этот рычаг… Ну-ка, на себя его, на себя… Подается… Еще чуть-чуть… Ага, разошлись литавры… Неужто все?.. Нет, не все. Что это натянулось, что за кишка?.. И не кишка вовсе, а тормозной шланг, понимать надо!.. Ножом его, что ли?.. Не надо ножом, вот как просто он соединен… Повернули… Что шипит?..
Ким вынырнул из-под вагона. Вовремя! Вдоль насыпи целеустремленно шел мужчина в железнодорожной форме — тот самый, пожалуй, что давеча сидел в Веркином купе и, кстати, послал Кима с Командиром на финальную сцену суда.
— Кто дернул стоп-кран? — грозно осведомился мужчина, останавливаясь и выглядывая возможных нарушителей.
Добровольцы молчали, кореша не выдавали, сгрудились у вагона и — молодцы! — плотно затерли в толкучке Настасью Петровну и Таньку. Те, видел Ким, рвались на авансцену, явно хотели пообщаться с мужчиной, который, не исключено, являлся их непосредственным бригадиром, хотели, конечно, выгородить Кима, взять вину на себя.
Но Киму это не требовалось.
— Я дернул, — сказал он.
Не без гордости сказал.
— Зачем? — бригадир изумился столь скоростной честности.
— Нечаянно, — соврал Ким, преданно глядя в мрачные глаза бригадира. — Нес чай, вагон качнуло, я схватился, оказалось — стоп-кран. Готов понести любое наказание.
Бригадир с сомнением оглядел нарушителя. Туго думал: что с него взять, с дурачка?..
— Придется составлять акт, — безнадежно вздохнув, сказал он.
Очень ему этого не хотелось. Составлять акт — значит, надолго садиться за качающийся стол, значит, трудно писать, то и дело вспоминая обрыдлую грамматику, значит, терять время и, главное, ничего взамен не получить.
Интересно бы знать, подумал Ким, бригадир этот из своры или настоящий? Судя по его мучительным сомнениям — настоящий. Был бы из своры, не усомнился бы, достал бы наган и пальнул нарушителю прямо в лоб.
— Я готов заплатить любой штраф, — пришел ему на помощь Ким.
— Да? — заинтересовался бригадир. Помолчал, прикидывая. Отрезал: — Десять рублей!
— Согласен. — Ким обернулся к добровольцам, поискал глазами Командира:
— Ребята, выручайте…
Добрый десяток рук с зажатыми пятерками, трешками, десятками протянулся к нему. Ким взял чью-то красненькую, отдал бригадиру. Тот аккуратно сложил денежку, спрятал в нагрудный карман.
— За квитанцией зайдите ко мне в девятый.
— Всенепременно, — заверил Ким.
— По вагонам, — приказал бригадир и пошел прочь — к своему девятому, который — кто знает! — был сейчас третьим или седьмым.
— По вагонам, по вагонам, — заторопил Ким добровольцев, Петра Ивановича подтолкнул, Таньку по попе шлепнул, Настасью Петровну на ступеньку подсадил.
Тепловоз трижды свистнул, предупреждая.
— Возьми у меня десятку, отдай, у кого взял, — сказала Танька.
Она, значит, решила, что пусть лучше он ей будет должен. Вроде как покупала. В другой раз Ким непременно бы похохмил на этот счет, а сейчас только и кивнул рассеянно:
— Спасибо…
Он не пошел со всеми в купе, задержался в тамбуре, смотрел в грязно-серое стекло межвагонной двери. Ночь спустилась на мир, как занавес, и неторопливо, будто нехотя, отплывал-отчаливал за этот занавес вагон, ставший теперь последним… Кто в нем? Лиса Алиса, мадам Вонг? Товарищи Большие Начальники? Охранники? Какая, в сущности, разница!.. Железнодорожное полотно впереди изгибалось, и Ким видел весь состав (минус три вагона), который, набирая скорость, парадно сверкая окнами, уверенно катил в ночь. То есть не в ночь, конечно, а в Светлое Будущее… Без Кима катил. И без комсомольцев — добровольцев-строителей-монтажников, которым это Светлое Будущее назначено возводить… Парадокс? Никакого парадокса! Зачем, сами подумайте, Большим Начальникам возводимое Светлое Будущее? Что там мадам говорила: им символ нужен. А оглоеды Петра Ивановича, поднатужившись, вдруг да переведут символ в конкретику? Что тогда делать прикажете, куда стремиться, куда народ стремить?.. Да никуда не стремить, не гонять народ с места на место, не обкладывать флагами, то есть флажками, не травить егерями? Дайте остановиться, мать вашу… Какая, сказала Настасья, станция ожидается? Большие Грязи, так?..
Ким спрыгнул на насыпь, спустился по ней, оскользаясь на сыпучем гравии, сел у кромки поля, сломал колосок, понюхал: чем-то он пах, чем-то вкусным, чем-то знакомым, лень вспоминать было. Добровольцы тоже сигали с площадок, медленно стягивались поближе к Киму — непривычно тихие, вроде даже испуганные. Танька тоже протолкалась, встала столбиком, прижимая гитару к животу. Петь она собралась, отдыхать решила, а Ким ей подлянку кинул. Что теперь будет?.. И Настасья Петровна за ней маячила — с тем же риторическим вопросом в круглых глазах. И все странно молчали, будто сил у них не осталось, будто все нужные слова застряли в глотках, будто суперделовой Ким делом своим лихим и оглушил их, оглушил, сбил с ног, с катушек, с толку, с панталыку…
— Что притихли, артисты? — довольно усмехнулся Ким. — Одни остались? Некому за веревочки дергать? Боязно?.. — помолчал, добавил непонятно, но гордо: — А финал-то у спектакля вполне счастливый, верно?
Кому непонятно, а кому и понятно. Большие Грязи, говорите?.. Самое оно для ассенизации. Попрошу занавес, господа…
НОВОЕ ПЛАТЬЕ КОРОЛЯ
И он выступал под своим балдахином еще величавее, а камергеры шли за ним, поддерживая мантию, которой не было.
Ганс Христиан Андерсен
По вечерам Алексей Иванович разговаривал с чертом. Черт приходил к нему в кабинет в двадцать один час тридцать пять минут, выражаясь общедоступно — сразу после программы «Время», и минутку-другую ждал Алексея Ивановича, пока тот медленно, с передыхом, поднимался по исшарканной деревянной лестнице на второй этаж.
И как вы думаете, с чего они начинали? Ну, конечно, с погоды они начинали, конечно, с температуры по Цельсию, конечно, с атмосферного давления в каких-то там миллиметрах таинственного ртутного столба, будь он трижды проклят!
А что, простите, может всерьез волновать двух старых людей, а точнее, старых сапиенсов, поскольку черт — никакой, конечно, не человек, а всего лишь фантом, игра воображения, прихоть старческой фантазии? Но то, что черт — сапиенс, то есть разумное существо, философ и мыслитель — сие ни у кого не должно вызывать сомнений. Да разве стал бы бережливый Алексей Иванович тратить свое драгоценное время — коего немного ему осталось! — на беседу с каким-нибудь пустельгой и легкодумом? Не стал бы, нет, и закончим на этом.
Итак, Алексей Иванович вошел в свой кабинетик, а черт уже сидел на ореховом письменном столе, грелся под включенной настольной лампой, жмурил хитрые гляделки, тер лапу о лапу, призывно бил тонким хвостом по кожаному футляру от пишущей машинки итальянской фирмы «Оливетти», которую Алексей Иванович привез из Вечного города — не фирму, вестимо, а машинку.
— Что, опять дожди? — спросил черт, прекращая барабанить и сворачивая хвост бубликом. — Опять циклон с Атлантики внес сумятицу в ваши изобары и изотермы?
— Опять двадцать пять! — тяжко вздохнул Алексей Иванович, опускаясь в жесткое рабочее кресло перед столом, в антигеморроидальное кресло с прямой к тому же спинкой. — Не лето на дворе, а просто какое-то издевательство над трудящимися. Температура скачет, давление прыгает, а что делать нам, гипертоникам и склеротикам, а, черт? Может, ложиться в гроб и ждать летального исхода? Может, может. Но где его взять — гроб? Его ж не продадут без справки о смерти. Вот тебе и замкнутый круг, черт, к тому же порочный… А давление у меня нынче — двести на сто двадцать…
— Сто восемьдесят на сто, — спокойно поправил черт, сварганив из большой гофрированной скрепки подобие хоккейной клюшки и гоняя по столешнице забытую кем-то пуговку, воображая, значит, что он — Вячеслав Старшинов, что он — братья Майоровы, что он — Фирсов, Викулов, Полупанов.
— Ну, приврал, приврал, — хитро усмехнулся Алексей Иванович. — А ты сядь, не мельтешись, не Майоров ты вовсе и не Старшинов. Так, черт заштатный, старый к тому ж. Вон — одышка какая… А все погода проклятая. О чем они там думают — в вашей небесной канцелярии?
— Я к ней отношения не имею, — обиженно проговорил черт. — Я из другого ведомства. А они там в дрязгах погрязли, сквалыжничают непрерывно, славу делят — не до погоды им. Да и нет никакой небесной канцелярии, ты что, не знаешь, что ли? Совсем старый стал, в бога поверил?.. — издевался, ехидничал, корчил рожи, серой вонял.
— Ф-фу, — махнул рукой Алексей Иванович, разгоняя мерзкое амбре, — не шали, подлый… А ты, выходит, есть?
— И меня нет, — легко согласился черт. И был чертовски прав, потому что в тот же момент в дверь без стука вошла Настасья Петровна и, не замечая на столе никакого черта, сказала сердито:
— Опять спишь перед сном? Пожалей, себя, Алексей. У тебя от снотворного — мешки под глазами. Знаешь, что бывает от злоупотребления эуноктином?
— Знаю, ты меня просвещала, — кротко кивнул Алексей Иванович, в который раз поражаясь прыткости маленького черта: только что сидел вот тут, а вошла Настасья — и слинял мгновенно, растворился в стоячем воздухе; и впрямь — фантом. — Только я, Настенька, не спал, я думал.
— О чем же, интересно? — машинально, безо всякого интереса спросила Настасья. Петровна, распахивая окно в сад, впуская в комнату мокрый вечер, впуская миазмы, испарения, шепоты, стрекоты, дальние кваканья и близкие мяуканья. И не ждала ответа, не хотела его совершенно, поскольку за сорок лет совместной жизни изучила Алексея Ивановича досконально, говоря языком физики — до атомов, а то и до протонов с нейтронами, и точно знала, что все эти протоны с нейтронами врали ей сейчас: ни о чем Алексей Иванович не думал, а просто клевал носом после ужина. — Гулять пойдем, — утвердила она непреложное и дала Алексею Ивановичу теплую вязаную кофту, толстую и кусачую, совсем Алексеем Ивановичем не любимую. — Надевай и пошли.
Не хотел Алексей Иванович никуда идти, а хотел почитать перед сном привезенный сыном свежий детективчик английского пера, судя по картинке на обложке — ужасно лихой детективчик, милое чтение, отдых уму и сердцу, но за те же сорок лет Алексей Иванович преотлично понял, что спорить с женой бесполезно, даже вредно для нервной системы. Настасья Петровна, женщина, несомненно, мудрая, мудро же полагала, что никакими аргументами ее мнения не расшатать, не поколебать, а раз так, то и слушать их, аргументы, совершенно бессмысленно. Иными словами, Настасья Петровна глохла, когда с ней спорили по житейским бытовым вопросам; собеседник мог биться в истерике, доказывая свою правоту, а Настасья Петровна мило улыбалась и все делала по-своему, как ей и подсказывал немалый жизненный опыт.
К слову. Раз уж речь зашла о жизненном опыте, сразу отметим: Алексей Иванович был старше супруги на некое число лет, в будущем году ожидалась круглая дата — его семидесятипятилетие, ожидалось вселенское ликование, литавры, фанфары и, естественно, раздача слонов, как говаривал бессмертный герой бессмертного произведения.
Кто — сами догадайтесь.
Дачка у Алексея Ивановича была своя, так — терем-теремок, не низок, не высок, о двух этажах со всеми удобствами. Купил он ее в самом конце сороковых, по нынешним понятиям купил за бесценок у вдовы какого-то артиллерийского генерала, а тогда казалось — деньги огромные, чуть ли не с двух книг гонорар за нее бабахнул. Участок — двадцать пять соток, сосенки, елочки, березки, сирень у забора, грядка с луком, грядка с морковкой, грядка с укропом, еще с чем-то — хозяйство домработницы Тани, которая с ними тоже почти лет сорок, как дачку справили, так Таня и возникла, приехала из сибирской глухомани — то ли ему, Алексею Ивановичу, дальняя родственница, то ли Настасье Петровне — никто сейчас и не вспомнит. И что особенно радовало Алексея Ивановича — дачка находилась в ба-альшом отдаленье от святых писательских мест типа Переделкина или Пахры, от суетливой литературной братии, ревниво следящей за растущим благосостоянием друг друга. А здесь Алексея Ивановича окружали люди военные, всякие генералы и полковники, которым льстило такое соседство, — все-таки живой классик, гордость отечественной прозы.
Ну, погуляли минут сорок, ну, кислородом надышались, прочистили легкие, а он, кислород, холодный, мокрый, способствующий бронхитам и плевритам, хорошо еще Алексей Иванович не забыл под кофту шерстяную водолазку надеть, горло и грудь прикрыть, о чем Настасья, естественно, не подумала. Она всю дорогу пыталась разговорить мужа, трепыхалась из-за внука Володьки, который на шестнадцатом году жизни неожиданно увлекся каратэ, что, конечно же, смертельно опасно, антигуманно и вовсе неэстетично, вот лучше бы плаванием, вот лучше бы теннисом, вот лучше бы верховой ездой — спортом королей. Алексей Иванович не отвечал жене, берег горло от случайных ангин, только кивал согласно, только ждал, когда окончится эта ужасная пытка свежим воздухом, настоянном на комарах, когда можно будет вернуться в дом, в тепло, в уют, в тишину…
Отделавшись наконец от Настасьи Петровны, пожелав ей спокойной ночи, Алексей Иванович поднялся к себе в кабинет, разобрал постель, таблетки сустака, адельфана, эуноктина — ишемическая болезнь сердца, неизбежная к старости гипертония, проклятая бессонница! — запил кефиром комнатной температуры, заботливо принесенным Таней, и улегся с детективом, вытянулся блаженно род пуховым одеялом, однако читать не стал, просто лежал, закрыв глаза, улыбался, вспоминая. А вспоминал он себя — молодого, чуть старше Володьки, вспоминал он себя на ринге, на белом помосте, легко танцующего, изящно уходящего от коварных ударов чемпиона в среднем весе Вадьки Талызина, парня гонористого и хамоватого, а Алексей Иванович нырнул тогда ему под левую перчатку, и вынырнул, в врезал справа отличнейшим аперкотом — овации, цветы, только так, только так побеждает наш «Спартак». Впрочем, последнее двустишие — из дня нынешнего, из Володькиного арсенала, а тогда стихов про «Спартак» не писали, тогда, похоже, и «Спартака» не существовало, а пели иное, что-то вроде: эй, товарищ, больше жизни, запевай, не задерживай, шагай! Ах, времечко было, ах, радостное, ах, вольное!.. Много позже, лет через десять, уже забывший про бокс Алексей Иванович напишет повесть о своем отрочестве, о ринге, о Вадьке Талызине, хорошую, веселую повесть, которую переиздают до сих пор, включают в школьные программы, инсценируют, экранизируют…
Вот бы и сегодня, разнеженно думал Алексей Иванович, лежа под невесомым одеялом, чувствуя сквозь прикрытые веки неяркий свет прикроватной лампы, вот бы и сейчас попробовать сочинить что-нибудь юношеское, что-нибудь про Володьку и его приятелей, про электронный стиль «новая волна», про то, что джинсы с лейблом на заднице вряд ли испортят изначально хорошего парня, каковым Алексей Иванович считал внука, вот бы написать, исхитриться, осилить, но…
Союз «но» — символ сомнений.
Но Алексей Иванович даже в постельных мечтах был реалистом, как и в суровой прозе, и не позволял пустой фантазии отвоевывать какие-то — пусть безымянные! — высотки. Лет эдак пять назад, получив очередное переиздание той давней повести, Алексей Иванович по дурости перечитал ее и надолго расстроился. Панегирики панегириками, дифирамбы дифирамбами, но Алексей-то Иванович умел здраво и трезво оценивать собственные силы, особенно — по прошествии многих лет. И сделал грустный вывод: так он больше никогда не напишет.
Спросите: как так?
А вот так — и точка.
Магическое не поддается объяснениям, магическое нисходит свыше, существует само по себе и всякие попытки проанализировать его суть, разложить по элементам, а те по критическим полочкам — не более чем пустое шаманство, дурацкое биение в бубен, дикие пляски у ритуального костра. Чушь!
Болела нога, тянуло ее, будто кто-то уцепился за его нерв и накручивал его на катушку, накручивал с неспешным садизмом. Алексей Иванович отложил так и не раскрытую книгу на тумбочку, полез в ящик, где лежали лекарства, разгреб коробочки, облаточки, пузырьки, отыскал седалгин. В стакане оставался кефир — на донышке. Алексей Иванович, морщась, разгрыз твердую таблетку, запил безвкусной, похожей на разведенный в воде барий из рентгеновского кабинета, жидкостью, полежал, послушал себя: болела нога, болела, гадина… Впрочем, седалгин действует не сразу, минут через двадцать, можно и потерпеть.
А читать уже и не стоит, хотя этот англичанин пишет куда хуже Алексея Ивановича. Ну и что за радость? Многие пишут хуже и прекрасно себя чувствуют. И ноги у них — как новые. И спят они без снотворного… Нет, зря, зря Алексей Иванович подумал про повесть, зря вспоминал про бокс и про Вадьку Талызина. Кстати, Вадька стал потом каким-то спортивным профессором, травматологом, что ли, он умер в прошлом году — в «Советском спорте» был некролог…