I
"Хлип-чав, хлип-чав, хлип-чав…"
Это под ногами, а сверху все льет и льет. И так две недели подряд.
У Анания Егоровича болели зубы, и он шел, подняв воротник плаща и держась рукой за правую щеку. Клавдия Нехорошкова, бригадир зареченской бригады, шагала впереди. Длинный, забрызганный грязью дождевик колом стоял на ней.
У озерины они остановились.
– Значит, так, – сказал Ананий Егорович, повторяя то, что говорил ей с полчаса назад в конторе, – переправишь за реку трактор и силос вози трактором.
– Понятно, – сказала Клавдия низким, простуженным голосом.
Она вытерла ладонью красное белобровое лицо, шумно, как лошадь, отряхнулась и пошла направо, в обход озерины, туда, где дорога сворачивала на перевоз.
Ананий Егорович стал искать брод.
И вот он стоит на лугу. Стоит как на пытке. Глухо шуршит, стекая по плащу, дождь, мокнет затекшая рука, прижатая к щеке, а кругом, куда ни глянешь, – сенная погибель. Сорок пять гектаров сена гниет па лугах под деревней да еще восемьдесят-по дальним речкам.
Он перевернул сапогом сенной пласт – тяжелый бражный дух, прель навоза, – посмотрел па небо. Ни единого просвета не было в низких, набухших водой облаках.
Да, еще дня два – и прощай сено. Полный разор колхозу…
Нет, он не оправдывал себя. Это он, он отдал распоряжение снять людей с сенокоса, когда еще стояла сухая погода. А надо было стоять на своем. Надо было ехать в город, в межрайонное управление, драться за правдуне один же райком стоит над тобой! Но, с другой стороны, и колхознички хороши. они-то о чем думают? Раз с сеном завалились, казалось бы, ясно: жми вовсю на силос – погода тут ни при чем. Так нет, уперлись, как тупые бараны, хоть на веревке тащи. Вот и сегодня на поле, с которого возили горох (он давно, еще с горы, заметил это), мокнут одни доярки.
– Ананий Егорович! Ананий Егорович! – разноголосо закричали доярки, заметив его.
Он помахал им рукой, прибавил шагу. На сердце у него немного потеплело. Вот уж с кем если он и находит общий язык, так это с доярками. Семь молоденьких девчонок, недавно поднявшихся со школьной скамьи, а на них, по существу, держится весь колхоз. Каждая копейка в колхозе выдаивается их руками.
Доярки – пожалуй, самая большая трудность, с которой он столкнулся, став председателем. Пожилые колхозницы, которые вынесли на себе все тяготы послевоенного лихолетья, сошли на нет: у одной руки разворочены ревматизмом, у другой – грыжа, у третьей – еще что-нибудь.
Да и как с полуграмотными бабами, которые умеют только по старинке валить сено скотине, осуществить крутой подъем хозяйства? Вот и пришлось уламывать старшеклассниц – неделями, месяцами. Если сама девушка согласна, мать на дыбы. Как? Моя дочь да с навозом валандаться? Для этого мы с мужиком ее учили, жилы из себя тянули?
Но и после того как девушки начали работать, сколько же горя пришлось хлебнуть с ними! Подоить коров, убрать навоз, съездить на луг за подкормкой – это они пожалуйста. А вот, скажем, корову вести к быку… Валя Постникова, беленькая, голубоглазая девчонка, второй год работает на скотном дворе, и сколько ни говори, ни доказывай, что яловая корова – бич для колхоза, – бесполезно.
Анаиий Егорович возмущался: чему у нас учат в школе?
Для кого готовят этих кисейных барышень? Но в то же время где-то в душе он понимал и сочувствовал этой робкой стыдливости.
Девушки окружили его со всех сторон, едва он ступил на поле, – мокрые, улыбающиеся, одетые на редкость пестро: кто в цветастой непромокаемой накидке, кто в ватнике, кто в лыжных ярких штанах, а Нгора Яковлева – та даже в одной вязаной кофточке. У Нюры была высокая, красивая грудь, и, надо полагать, это имело немаловажное значение в выборе одежды.
Хотя девчата встретили его улыбками, но заговорили возмущенно:
– Где люди?
– Неужели только дояркам силос надо?
– Мы не железные за всех отдуваться!
Ананий Егорович отшучивался – самое поганое дело – это играть бодрячка, когда надо кричать караул! – а потом, услыхав тарахтение на лугу, переключил внимание девушек на машину.
Васька Уледев, высунув горбоносую разбойничью рожу из кабины, задним ходом въехал на поле.
– Все в порядке, – отрапортовал он, выскакивая из машины. – Чугаев у ямы с тремя бабами.
– А Якова почему нет?
– Яшка сидит в ручье. Тормоза отказали.
Уледев говорил в сторону. Дегтярные шальные глаза его навыкате подозрительно блестели.
– Ты что, с утра прикладывался?
Васька нахмурился, сдвинул с затылка красный перепачканный солидолом берет, но врагь он не умел:
– Только наркомовскую. Сотнягу, по – теперешнему.
– Вот что, Уледев. Ежели еще замечу, уволю. Последний раз предупреждаю.
– Ну, Ананий Егорович, на войне сто грамм разрешались, а тут… И на погоду скидка нужна. Ежели я из строя выйду…
Ананий Егорович не стал слушать. Девушки уже навьючивали машину. Он взял свободные вилы – тройчатку, принялся помогать им. Горох был тяжелый, лопушистый.
С поднятой охапки потоками стекала вода, попадала за воротник. Время от времени он подбадривал девушек:
– Так, так, девчата! Хорошо!..
– Давай, давай, девахи! Веселей! – покрикивал, вторя ему, Васька. Женихи из деревни смотрят.
кто-то накрыл его сзади мокрой охапкой гороха.
Васька закричал благим матом, забегал по полю. Но это была шутка, и все кончилось смехом.
Машину навьючили быстро, а потом, упираясь руками в борта кузова, помогали ей выбраться на луг: колеса буксовали, вязли до осей.
Якова, второго шофера, все еще не было. Застрял, видно, основательно. И колхозники не спешили на поле.
Высокий кустистый угор, на котором горбилась деревня, то тут, то там курился белыми дымками. Пускай гибнет сено, пускай пропадает горох, а мы баню топим. Середи бела дня. Девушки в ожидании машины сбились на твердой обочине поля. Нюра Яковлева, зябко поводя плечиком, начала стряхивать со своей красивой кофточки налипшую зелень.
– Иди, Нюрка, ко мне под плащ. Замерзнешь, – сказала Эльза, бригадир доярок.
– Вот еще! Сама-то ты не замерзни.
Молодец девка! Нечего хныкать. Да, удивительно, как растет молодое. Давно ли еще мать этой самой Нюры жалостливо выговаривала ему: "Какая же она скотница?.
Разве таскать ей ведра с водой? Посмотри, у ней ведь и грудей-то еще нету". А сейчас дивчина хоть куда. Крепкая, белозубая, на тугих смуглых щеках ямочки. Только вот надолго ли задержится она в колхозе? Таких быстро прибирают к рукам. Хорошо, если выйдет замуж за своего, деревенского. А если кто подхватит со стороны? Тогда снова придется искать доярку.
Девушки запели какую-то новую, незнакомую Ананпю Егоровичу песню. Про летчика Ваню и про Марусю – изменщицу. Но песня не разгорелась. Дождь погасил ее.
Еще нагрузили две машины.
Ананий Егорович в тяжком раздумье смотрел на деревню. Сейчас уже по всему косогору тянулся дым. Вот народ! Попробуй с такими колхоз поднять. А бригадиры?
Куда к чертям провалились бригадиры?
Из заречья порывами налетал ветер. Мокрая ядовитоголубая накидка, которой прикрылись сверху доярки, с шумом хлопала над их головами.
– Что, девчата? Не замерзли?
Глупейший вопрос! Зачем же спрашивать, когда – он сам продрог до костей! В конце концов он махнул рукой:
по домам. Можно было, конечно, еще машины две нагрузить до обеда, но две машины дела не решают, а доярок можно простудить.
И вот – опять он один на один со своей бедой. Мокнет в валках горох на поле, гниет сено на лугах…
Подумав, он пошел к реке. В зареченской бригаде, которой правила Клавдия Нехорошкова, он не был дней десять, и если лодка на этой стороне, то сейчас самое время заглянуть туда.
Лодка была на другой стороне.
От лодки к крайнему домику на отшибе проторена тропа. Это трона Клавдии, или Клавкина тропка, как называют ее в колхозе. Тропа торная, пробитая в желтой насыпи песков, прямая, как сама Клавдия.
Девятнадцать лег топчет Клавдия свою тропу. Глянешь рано утром на заречье – солнышко только-только продирает глаза, а на песчаной косе уже маячит женщина. Высокая, величественная, как та баба – великанша, о которой говорится в сказке, и белый плат словно парус.
А если непогодь, ветер – зверюга, прижимающий все живое к земле, тогда Клавдия похожа на медведицу, выгнанную из логова.
И зимой она не заставляет себя ждать. Что бы ни было на дворе – трескучий мороз, метель беспросветная, из – за которой зареченцы по неделям не вылезают в деревню, а Клавдия на лыжи – и опять мнет свою трону.
Иной раз ввалится в правление – глыба снега, места живого нет, и только голос простуженный вдруг бухнет как со дна колодца: "Какой наряд, председатель?"
И все-таки Клавдию, наверно, раз десять снимали с бригадиров, да она и сейчас официально значилась «врио». За плохую работу? За нераспорядительность?
Как раз наоборот: зареченская бригада всегда первая по показателям, а о самой Клавдии и говорить нечего – она и с людьми ладит, и любую мужскую работу делает не хуже мужика, а при крайней нужде даже на трактор сядет. Нет, не за работу снимали Клавдию, а за эту самую тропу, по которой она шагала не только в колхозную контору, а и еще кое-куда. Первая работница по колхозу, и она же первая распутница… Вот и зачешешь в затылке, когда подойдет время подводить итоги за год. Надо Красное знамя вручать, а кому? Женщине, на которую до Десятка заявлений лежит в председательском столе. Пробовали по – всякому: стыдили, уговаривали, назначали бригадиром вместо нее мужика. Но какой мужик выдержит долго? и вот снова скрепя сердце призывали Клавдию: побригадирь, Нехорошкова, – временно, конечно.
Ананий Егорович не минуту и не две стоял на крутом берегу. На реке качались волны, косой дождь сек егои хоть бы один человек показался па той стороне. Где люди? В полях, за домами? Но почему не слышно трактора? Сегодня суббота, будний день – сам бог велит, работать. А что будет завтра, в воскресенье?
Нет, надо принимать меры. Срочные, решительные.
Середина августа – чего же еще ждать? И вот что он первым делом сделает. Поднимется в гору и начнет прочесывать верхний конец деревни. Войдет в каждый дом, до каждого колхозника доберется. Почему не на силосе? До каких пор, черт побери, будешь волынить?
II
Помочь бы надо, а чем помочь?
Первая постройка – избушка с односкатной крышей (ее никак не минуешь, когда поднимаешься с подгорья и деревню) – принадлежала Авдотье Моисеевне. Ветхая избушка. Околенки кривые, заплаканные, возле избушки полоска белого житца[1] с вороньим пугалом – ни дать ни взять живая иллюстрация из дореволюционного, журнала.
Первый раз Ананий Егорович столкнулся с Авдотьей Моисеевной на улице. Идет он как-то утром по деревне и вдруг под окном видит старушонку – маленькую, подслеповатую, с батожком, с берестяной коробкой на руке.
Открылось окно, высунулась рука с куском хлеба. Старушка перекрестилась, положила милостыню в коробку и поковыляла дальше. Ананий Егорович был поражен. Как? В наше время и нищая? Да кто же она такая? Оказалось – бывшая колхозница. Одинока. Без родни. Был сын, да "пропал за слова".
По настоянию Анания Егоровича правление назначило Моисеевне пенсию: десять килограммов зерна в месяц и четыре воза дров на зиму. Первую пенсию за все существование колхоза.
Моисеевна в такую непогодь, конечно, была дома. От сидела на низеньком крылечке под сарайчиком, с которого густо канало, и глухо постукивала деревянным молотком.
Заслышав шаги прохожего (тропинка бежала вдоль изгороди, которой была обнесена ее усадьба), она подняла к нему бельмастые глаза. Робкая улыбка ожидания и надежды застыла на ее приоткрытом беззубом рту.
Ананий Егорович, потупясь, прошел мимо.
"Тук, тук", – завыговаривал снова молоток. В сыром воздухе душисто пахло подсушенным на печи зерном.
Моисеевна обивала на колодке первый сноп нового житца.
И во второй, соседний двор не зашел Аианий Егорович.
В заулке на изгороди мокнет полосатый матрац, у крыльца в стене топорщатся колючие ветки вереса, а сам хозяин уже три дня как на кладбище. Умер от чахотки, задушенный августовской сыростью.
Долго болел Никанор Тихонович. А смотришь, все топчется вокруг дома. То тюкает что-нибудь в сарае – выручал колхоз санями, – то опять с хомутами возится.
А в последние недели ходить уже не мог. Но, видать, скучно целый день маяться в избяной духоте. И вот выползет к изгороди, расстелет домотканый половичок и лежит на солнышке, смотрит на деревенскую дорогу.
– Как здоровье, Никанор Тихонович?
– А ничего, поел сегодня. Ноги вот только бы мне.
– Давай, давай. Рано еще в землю смотреть.
– Да я что. Я ничего.
Великий был оптимист!
От Никанора Тнхоновича осталось четверо ребят. Хозяйке одной их не поднять. Да разве и не заслужил он своей многолетней работой в колхозе, чтобы позаботились о его семье? Нужна пенсия. Пенсия нужна и еще кое-кому.
Вот Ананий Егорович скоро будет проходить мимо дома Михея Лукича. Боль зубная! Старик за девятый десяток перебрался. Самый старый человек в деревне.
А живет как зверь. Зимой из малицы не вылезает, спит в печи.
Но, с другой стороны, что можно выкроить из колхозного бюджета? В прошлом году на трудодень выдали по тридцать копеек, а в этом году уже пятый месяц не авансировали колхозников. Нет денег! Вот разве что через месяц появятся, когда скот в госзакуп сдадут. А сейчас ремень затянут до отказа. Каждый рубль идет на строительство двух скотных дворов. Их надо во что бы то ни стало закончить до снега – иначе зимовка скота будет сорвана.
И когда впереди показался в белых наличниках небольшой аккуратный домик бригадира по строительству, Ананий Егорович решил заодно заглянуть и к нему. Если Вороницьш дома – а была обеденная нора, – надо потолковать. В чем дело? Строители оплачиваются хорошоодин рубль деньгами и трудодень на день, а скотные дворы все еще не закрыты. Что же касается самого Вороницына, то в последнее время он стал частенько выпивать.
III
Главная опора
После войны Ананий Егорович был тринадцатым пэ счету председателем в Богатке. Тринадцатым – число, проклятое самим народом.
И верно, правление его началось с конфликта, да не с одним, не с двумя колхозниками, а сразу со всем колхозом.
Была зима, мороз стоял зверский. Принимая колхозные дела, он обежал за день скотные дворы, конюшни, склады – тяжкое наследие оставлял ему старый председатель, – а к вечеру порысил в контору – там его ждало первое заседание правления. Но вместо заседания он попал на митинг. Народу в конторе – не подступиться к председательскому столу. В чем дело? Неужели еще не намнтинговались вчера на общем собрании?
– Завтра выборы в местный Совет, – сказал бухгалтер.
– Ну и что?
– Ну и за деньгами пришли.
– За какими деньгами?.
Оказывается, в колхозе издавна заведен обычай – накануне выборов выдавать аванс по десять – пятнадцать рублей на избирателя. Обычай сам по себе не плохой. Какой же праздник без денег? В клубе откроется буфет, из райцентра, возможно, подбросят колбасы, мясных консервов, баранок и еще каких-нибудь редкостей, которыми не очень-то избалована деревня, а ты стой – хлопай глазами.
Но одно дело – обычай, а другое дело-колхозные счета. И Ананий Егорович сказал:
– Не ждите. Денег не будет.
– Не дашь, значит? – это сказал краснолицый кряжистый мужчина, сидевший у печки.
– Не дам, – отрезал Ананий Егорович.
– Ну, не дашь – и голосовать не будем.
– А ты что – за деньги голосуешь или за Советскую власть?
Краснолицый мужчина вдруг обезоруживающе улыбнулся:
– Чудак человек. Да мы за тебя голосовать не будем.
(Кандидатура Анания Егоровича была выставлена в местный Совет.)
Кругом захихикали, заулыбались.
– Ты это чьи речи говоришь, Вороницын? – круто поставил вопрос секретарь парторганизации Исаков.
Вороннцын – так звали краснолицего мужчину – лениво отмахнулся:
– Не нужай. Пуганый.
– Он у немцев под расстрелом стоял, забыл? – крикнули от порога.
После того как наконец удалось выпроводить людей из конторы, Исаков схватился за голову:
– Ты понимаешь, что наделал, товарищ Мысовский?
Выборы сорвал. Да, да! Раньше мы завсегда к восьми рапортовали, а вдруг завтра никто не придет?
Выборы прошли нормально. Но ох и попереживал же в ту ночь Ананий Егорович! Он даже денег раздобылвзял под отчет у председателя сельпо. Черт с ними, если припрет, раздаст, обежит всю деревню.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.