С ревом, с рыком врубается в дерево Михаил Пряслин – не щадит себя парень, не умеет работать вполсилы. Старается сегодня Филя-петух. Трень-звень – как на балалайке наигрывает. А вот Игнатия Баева не мешало бы при случае почесать против шерсти. Стук-стук – и встали. Инвалид – кто отрицает? – но ведь топор-то не в больной ноге держит, а ручищи у него – дай бог каждому.
Волнами накатывался смоляной настой. Свежая щепа, напоминавшая больших белых рыб, плавающих вокруг желтого бревенчатого сруба, сверкала на солнце…
Да, подействовал все-таки позавчерашний прижим с сеном, думал Лукашин, а вот теперь ему надо своими руками прикрывать стройку. Ничего не поделаешь: жатва подошла, первую заповедь выполняй, а кроме того, снова берись за косу, раз вёдро началось.
Плотники один за другим спустились с лесов, подошел, громко визжа своим протезом, Петр Житов – он сколачивал крестовину стропил на задах, и теперь Лукашину понятно стало, почему он не расслышал голоса его топора.
– Ну дак что будем делать-то, мужики? – заговорил Лукашин по-свойски, хотя и не совсем своим голосом, когда уселись на бревна и закурили. – Первая заповедь подошла. Придется нам эту стройку коммунизма на время прикрыть, а?
– А энто уж дело хозяйское, – сказал Петр Житов.
– Хозяйское? А я думал, вы хозяева.
– Один баран тоже думал, что зимой в шубе ходить будет, а его взяли да и остригли…
Так, поговорили по душам, обсудили всем коллективом, как жить и что делать.
Лукашин подождал, пока не затих смешок, сказал:
– Ну, раз вы бараны, тогда верно – баранов не спрашивают. – И уже совсем голосом команды: – Яковлев Аркадий – на сенокос. Филипп, ты около дома жать будешь. Пряслин – на Копанец…
– А мне и здесь не худо, – огрызнулся Михаил и взгляд исподлобья, как будто он, Лукашин, его первый враг.
Пришлось поднять все ту же незримую председательскую палку – ничего другого не оставалось:
– К обеду чтобы был там. Понял?
– И не подумаю.
– Тогда за тебя подумают.
– Кто? Может, в дальние края, на выселку?
Вопрос звучал вызовом. В соседних колхозах за невыработку минимума трудодней и нарушение колхозной дисциплины кое-кого ставили на место.
У Лукашина, однако, хватило выдержки. Он пощадил самолюбие парня, тем более что в это время к коровнику подъехал на полуторке Чугаретти, и ему вдруг пришла в голову одна мысль.
– Житов, Аркадий, – он с треском оторвал штаны, вставая (опять, черт подери, на смолистое бревно сел!), – вы остаетесь на новостройке. Вас не будем трогать. – И крикнул вылезавшему из кабины шоферу: – Заправься поскорей. В район поедем. Живо!
2
Подрезова в райкоме не было – с утра уехал в Саровский леспромхоз.
– Неважно у нас нынче с зеленым золотом, Иван Дмитриевич. Опять много недодали родине…
Помощник секретаря мог бы и не говорить об этом – кто не знает, что район уже третий год лихорадит с лесозаготовками. Но разве ему, Лукашину, от этого легче?
– Какой у вас вопрос, Иван Дмитриевич? Может, Милий Петрович поможет?
Лукашин посмотрел на дверь третьего секретаря райкома, тощую, обитую дешевенькой клеенкой, да и то полинялой, и невольно перевел взгляд налево, туда, где, затянутая в черный дерматин, пухлая, как стеганое одеяло, жарко сверкала медными шляпками дверь подрезовского кабинета. Но он все же решил зайти.
О Фокине, вернее о том, как тот стал секретарем райкома, ходили самые невероятные слухи – больно уж круто взмыл человек. Прямо из курсантов областной партшколы да в секретари!
Одни говорили, что Фокину просто повезло – на какой-то экзамен в партийную школу вдруг заявился сам хозяин области и будто бы ему так понравился ответ Фокина, что он сказал: "Нечего тут штаны протирать. В район".
По другим рассказам, Фокина подняли за его выступление на каком-то теоретическом совещании в области – всех покрыл, всех посадил в лужу, даже преподавателей, у которых учился.
Лично Лукашину более правдоподобной казалась третья история, та, которую он сам слышал от Митягина, заместителя председателя райисполкома.
По словам Митягина, все началось с болезни жены Фокина, у которой неожиданно открылся туберкулез легких. В городе оставаться нельзя – врачи категорически запретили. Что делать? Куда податься? И вдруг, на счастье Фокина, в область приезжает Подрезов. На какое-то совещание.
Фокин к нему в гостиницу: так и так, Евдоким Поликарпович, выручай крестника! А Фокин действительно у Подрезова в районе боевое крещение получил: одно время комсомолом командовал, потом начальником лесопункта был и особенно отличился на сплаве – по суткам мог вместе с мужиками не спать.
– Да, – говорит Подрезов, – крестника выручить надо. А какую бы ты работенку хотел? Ну-ко, дорогие товарищи, подскажите.
Это Подрезов к секретарям райкомов обращается, которые в ту пору в номере у него сидели. А секретарям – что? Какое им дело до какого-то Фокина? Слава богу, своих забот хватает.
– Ну, а язык как у тебя? Подвострил тут в школе? – спрашивает Подрезов.
– Да вроде бы ничего, – отвечает Фокин. – Кроме пятерок, других оценок покамест не имею.
– А мне не оценки твои нужны, а то, как ты с народом будешь разговаривать. Секретарь тебя устраивает?
Фокин, понятно, сразу скис – невелика должность быть партийным вожаком в каком-нибудь колхозе или лесопункте. Какие это масштабы для человека, который в партийной школе учился?
– Охота бы, – говорит, – Евдоким Поликарпович, поближе к районной больнице, поскольку у меня жена больна…
– Да уж куда ближе, – говорит Подрезов, – от райкома до районной больницы. Непонятно? Секретарем по пропаганде будешь.
Тут, конечно, все секретари за столом так и подскочили:
– Как, Евдоким Поликарпович, ты серьезно это? Да кто тебе позволит в области шуровать как у себя в районе?
– А это уж моя забота, – отвечает Подрезов. – Неделю на сборы хватит? Это опять Фокину. – Ну а насчет всяких бумажек и прочих формализмов не беспокойся. Я завтра же договорюсь с кем надо.
Вот так и стал Фокин третьим секретарем райкома, если верить, конечно, Митягину. А Лукашин верил: больно уж все это походило на Подрезова. Любил Подрезов показать себя, свою силу, особенно на людях. А кроме того, ему в то время действительно нужен был третий секретарь (прежнего забрали на повышение), и мог, мог он сам подыскивать для себя подходящего человека. Потому что с кем, с кем, а уж с ним-то, чуть ли не первым лесным тузом в области, наверху считались.
Лукашину за эти два с лишним года, что работает в райкоме Фокин, не раз приходилось слушать его выступления и на районных совещаниях и у себя в колхозе, и, в общем-то, ничего плохого о третьем секретаре он сказать не мог. Речист. Людей не боится – сам прет на них. И ловок, конечно, – знает, где можно прижать человека, а где надо приласкать. Но на этом его знакомство с Фокиным, пожалуй, и кончалось, ибо по всем сколько-нибудь серьезным делам председатели колхозов шли к Подрезову – он был всему голова в районе.
В то время, когда Лукашин переступил за порог кабинета, жаркого, душного, выходящего окнами на юг, Фокин разговаривал по телефону.
На мгновенье вскинул черные прямые брови – не ожидал такого гостя! – но тут же заулыбался, закивал на стул возле стола и даже подтолкнул свободной рукой пачку «Беломора»: кури. Это уже совсем по-подрезовски. Подрезов любил угощать своих подчиненных табачком, особенно в командировках – специально возил с собой курево, хотя сам и не курил.
Разговор у Фокина был с областью – Лукашин сразу это понял по той особой, можно сказать, государственной озабоченности на его молодом румяном лице и по тем особым словечкам, которые употребляют лишь в разговоре с высоким начальством: "Так, так… вас понял… будет сделано… не подведем…" Зато уж когда повесил трубку, дал себе волю: наверно, с минуту прочищал легкие шумно, как конь после тяжелой пробежки.
– Первый мылил, – с улыбкой сообщил Фокин. – Насчет первой заповеди… А как у тебя? Начал жать?
– Начал.
– И сенокос не забываешь?
– Кое-кого отправил на Синельгу.
Фокин кивнул за окно на солнце.
– Надо не кое-кого. Не прозевай. Бог для тебя специально не будет это колесо выкатывать. А как коровник? Покрыл?
До сих пор Лукашин отвечал и слушал как бы по обязанности: секретарь. Положено интересоваться. А тут вскинул голову: откуда Фокин такие подробности знает про ихний коровник? Вспомнил, как его, Лукашина, в прошлом году на бюро райкома песочили за то, что он сорвал обязательство, не закончил коровник к сроку?
– Ну-ну, по глазам вижу, – подмигнул Фокин своим черным хитроватым глазом. – Приехал насчет техники клянчить, так?
Лукашин только плечами пожал: Фокин ну просто читал его мысли! Именно за этим, насчет жатки, тащился он в район, ибо, раздобудь он эту самую жатку, меньше людей потребуется на поля, а раз меньше – значит, можно не прерывать работы на коровнике…
– Смотри, смотри, товарищ Лукашин, – сказал Фокин и кивнул на дверь, в сторону кабинета Подрезова, – с огнем играешь. До самого дойдет, какие ты художества в период уборочной вытворяешь, не поздоровится. В деле Евдоким Поликарпович отца родного не пощадит. – Это уже намек на его, Лукашина, близость с первым секретарем.
Солнце било Фокину в глаза, жарило черноволосую голову, синий китель застегнут на все пуговицы, да еще от раскаленного стекла на столе поддавало, а он только зубы скалил от удовольствия – белые, крепкие, какие не то что на севере, а и на юге не часто встретишь.
– Мне бы жатку, Милий Петрович, раздобыть, – вдруг заговорил напрямик Лукашин. – Вот бы что меня выручило.
Фокин ухмыльнулся:
– У тебя губа не дура, товарищ Лукашин. Только где же сейчас жатку возьмешь?
– Я думал, что, поскольку у меня строительство, райком пойдет навстречу…
– Ты думал!.. Сколько этой весной нам жаток завезли, знаешь? Пять. Из них четыре мы дали самым отстающим, а одну нашему показательному.
– Вот показательному-то можно было не давать. И так все добро туда валят.
– Ну, это ты с Евдокимом Поликарповичем толкуй, ежели такой смелый… Опять намек на его близость с Подрезовым.
Фокин прошелся по кабинету, тяжело, по-подрезозски ставя ногу в ярко начищенном хромовом сапоге, затем решительно взял телефонную трубку:
– Барышня, дай-ко мне "Красный партизан". Да побыстрее… Товарищ Худяков? Здравствуй. Вот не думал, что ты в правлении загораешь. – Фокин по-свойски подмигнул Лукашину. – Почему не думал-то? Да погодка-то, видишь, не конторская вроде. Косой надо махать… Чего-чего? Все давно смахал? Верно, верно, я и забыл. Слушай-ко, Аверьян Павлович, пожурить тебя хочу… За что? – Фокин опять подмигнул Лукашину. – А за то, что ты соседа своего обижаешь… Какого? Соседа-то какого? А того, у которого великая стройка… Да, да, у болота, захохотал Фокин. – Ладно, ладно, не прибедняйся. Жатку ему надо. Да, да… Нету? Брось, брось – нету… Откуда? А оттуда, что у тебя все косилки на полях. Правильно? А у него сенокос, сенокос в разгаре… Понял? Понял, говорю?
Фокин еще несколько минут, то весело похохатывая, то наседая на Худякова, разговаривал по телефону, а когда кончил, сказал:
– Поезжай. У твоего соседушки всякой всячины толсто. Да присмотрись хорошенько. Худяков – замок с секретами…
Лукашин крепко, с чувством пожал протянутую короткопалую руку в черном волосе. Все-таки это была помощь.
– Да, – окликнул его Фокин, когда он был уже у дверей, – с осени тебе дадим комиссара…
– Парторга?
– Да. Негоже приход без попа. Есть решение райкома: у вас теперь будет освобожденный парторг.
– А кто он?
– Парторг-то? А вот это покамест секретец. – У Фокина во все полное румяное лицо просияли белые, молочные зубы. – А в общем, пройдись по райкому он тутошний…
3
Чугаретти просто взвыл от радости, когда узнал, что они едут к Худякову:
– Вот это путёвочка!
Затем, когда сели в кабину, пояснил:
– У меня там шуряга проживает, значит. Давно в гости зовет. А второе, конечно, Худяков…
– Тоже родня? – спросил Лукашин.
– Почему родня? Никакая на родия. Разве что на одном солнышке портянки сушили. А поглядеть на Худякова кто же откажется? Ведь этого Худякова, я так понимаю, и человека на свете хитрее нету.
– А чем же он так хитер?
– Чем? – Чугаретти страшно удивился. Он даже на какое-то мгновенье баранку выпустил из рук, так что машина круто вильнула в сторону и впритык прошла рядом с жердяной изгородью на выезде из райцентра. – Ну, Иван Дмитриевич… Чем Худяков хитер? А цыгана кто облапошил? Не Худяков? Не слыхали? Ну, после войны дело было. Цыган, вишь, вздумал поживиться за счет "Красного партизана". "Давай, говорит, лошадями меняться, хозяин". А Худяков – чего же? «Давай». Ну, сменялись. Цыган пять верст от деревни отъехал – подохла кобыла, а у Худякова коняга тот и сейчас жив. Во как! Да чего там, – Чугаретти коротко махнул рукой, – у него даже сусеки в амбарах не как у всех. С двойным дном.
– Какие, какие? – живо переспросил Лукашин.
– С двойным дном, говорю.
– Это зачем же?
– А уж не знаю зачем. Затем, наверно, чтобы на зуб себе завсегда было. Их доят, доят, а они все с хлебом…
Лукашин захохотал: нет, неисправим все-таки этот Чугаретти. Начнет вроде бы здраво, а кончит обязательно брехней и выдумкой. А жаль. Хотелось бы ему поговорить об Аверьяне Худякове. Сосед. Да и мужик больно занятный. По сводкам – сдача мяса, молока, хлеба – всегда впереди, а не любит языком трепать. На районных совещаниях его не увидишь на трибуне, только разве вытащат когда, пробубнит несколько слов, а так все помалкивает и сидит не на виду, а где-нибудь в сторонке, сзади.
Лукашин давно уже хотел познакомиться с этим человеком поближе. Да, оказывается, не так-то просто это сделать, хоть он и твой сосед. Летом с ходу к нему не попадешь – за рекой живет, – а на председательских «собраниях», которые иногда бывают в районе после совещаний, его тоже не увидишь: то ли потому, что расходов лишних избегает, то ли оттого, что не пьет.
– Так, говоришь, сусеки у Худякова с двойным дном? – развеселился вдруг Лукашин.
Чугаретти – коровьи глаза навыкате, ноздри в гривенник – яростно накручивал баранку.
Машина подпрыгивала как шальная, ветер завывал в кабине, но Лукашин ничего не говорил – пускай порезвится, дурь свою повытрясет: они теперь лугом ехали.
Благоразумие к Чугаретти вернулось за мостом – с грохотом пролетели. Он задвигал дегтярной кожей на лбу, захлопал глазами, а потом начал виновато поглядывать на своего хозяина.
– В следующий раз за такие фокусы выгоню, – предупредил Лукашин.
– А чего и не верите. – Чугаретти по-ребячьи, с обидой ширнул носом. – Я, что ли, выдумал про эти сусеки? Поди-ко послушай, что говорят про этого Худякова.
– Кто говорит?
– Народ. У них ведь, в "Красном партизане", что было до Худякова? А такой же бардак, как у всех протчих. А Худяков пришел – ша! Дисциплинка – раз и два – на лапу. "Я, говорит, научу вас землю рыть носом, но что полагается – дам, голодом у меня сидеть не будете…" Во как сказал Худяков на собранье, когда его в головки ставили.
– Ну и дал? – спросил Лукашин.
– А то! Худяков да не дал. Его, бывало, твердым заданием обложили смолокурня у отца была: врете, поклонитесь еще Аверьяну Худякову! Ну и поклонились. На лесозаготовки загнали в Вырвей, в самую глухоту, а он и оттуда на свет вырубился. Первым стахановцем стал – во как! Правда, – сказал Чугаретти, подумав, – народишко в Шайволе не как у всех протчих. Дружный. Горой друг за друга. И вообще у Худякова такой порядочек: что народ решит, так тому и быть. Про Манечку-то небось слыхали? Ну, как он с дочерью родной разговаривал… Нет? Да это ж у нас ребенка малого спроси – знает!
Чугаретти опять начал горячиться. Это не по нему – рассказывать вполголоса. Он уж так: ежели возносить человека, то возносить до небес.
– Ну и ну! – воскликнул Чугаретти и помотал головой. – Да вы, я вижу, про Худякова ни бум-бум. Ну а насчет того, как в город веники возил продавать… Чтобы пятаками разжиться?
У Лукашина вдруг что-то вроде ревнивой зависти шевельнулось в груди, и он сказал:
– Ты давай сперва про эту самую… Манечку…
– А-а, это насчет дочери-то. Ну, так, значит, было. Приходит Манечка, младшая дочь, к отцу: "Папа, дай справку. Я учиться поеду". – "А ты разве не знаешь, дочи, какой у нас порядок?" Это отец, Худяков, значит, спрашивает. А порядок у них такой: никого из колхозу. До семилетки учись, не препятствуем, а дальше – стоп. Работай. Вот такой порядочек. Сам Худяков завел. Ну а девка у Худякова отличница круглая да и не робкого, видать, десятка – заявление. Прямо на общее собрание адресовалась: так и так, хочу учиться. Отпустите.
Тут Чугаретти сделал небольшую передышку – специально, конечно, для того, чтобы дать Лукашину все как следует прочувствовать.
– Ладно. Собралось в назначенный час собранье. Вопросы: итоги на посевной, а также протчее в разном. Ладно. Дал Худяков картину по первому вопросу, все как полагается. "А сейчас, говорит, дело такое, что мне, говорит, лучше в сторону. Одним словом, семейный вопрос, передаю собранье своему заместителю". Ну, выслушали заявление. Сколько-то, может, помялись, потужились, а решенье вынесли единогласно: разрешить ученье Марии Аверьяновне Худяковой, как отлично окончила школу. Первое, конечно, то, что дочь председателя надо же уважить человека, раз столько для колхоза сделал, а второе – пятерки Манечкины. Кому охота талант живьем зарывать. Не звери же – люди сидят… И вот тут-то в это самое время поднимается Худяков. – Чугаретти аж всхлипнул – до того расчувствовался. – "Никакой учебы для Худяковой. Как отец – за, а как председатель – нет". То есть вето. Как в Объединенной Нации. Однем словом, запрягайся, Манечка, в колхозные сани. Все у нас одинаковы…
За открытым окном кабины косматился иссиня-зеленый рослый ельник, белые березки вспыхивали на солнце. Потом Лукашин увидел ягодниц – двух беленьких девчушек с берестяными коробками – и сразу понял, что они подъезжают к Шайволе.
– Ну и чем кончилась эта история? – Так и не отпустил Худяков дочку?
Чугаретти удивленно вытаращил глаза: какое, мол, это имеет значение?
Лукашин не настаивал. Ведь то, что рассказывал Чугаретти про Худякова, скорей похоже на легенду, чем на житейскую историю, а легенде разве до подробностей и до мелочей всяких?
4
Пинега под Шайволой не уже и не мельче, чем под Пекашином, но перевоза нет, и Чугаретти увидел в этом еще одно подтверждение мудрости Худякова.
– Вот так, сказал он многозначительно. – Мало того, что он рекой от начальства отгородился, дак еще и всю связь ликвидировал.
Однако связь была. Не успели они спуститься с крутого увала к воде, как с той стороны, из-за острова, выскочила длинная узконосая осиновка с белоголовым подростком, который, как выяснилось, уже с полчаса поджидал Лукашина.
– К правленью-то дорогу без меня найдете? – спросил парень, когда они переехали за реку. – А то бы мне за травой надо съездить.
– Мотай, сказал Чугаретти и вдруг страшно обиделся: – Да ты что, понимаешь, Чугаретти не знаешь? Чей будешь?
– Ивана Канашева.
– Чувак! А за дорогой от вас кто проживает? Кого ты видишь каждое утро из своего окошка в белых подштанниках?
Парень захохотал:
– Олексея Туголукова.
– Олексея Туголукова… – передразнил Чугаретти. – Шуряга мой. Где он сейчас? На Богатке?
– Не, дома кабыть. Ногу порубал – к фершалице ходит.
Чугаретти пришел в восторг:
– Вот это да! Везуха! С моим шурягой можно кашу сварить.
Шайвола раскинулась на пологой зеленой горушке, примерно в полуверсте от реки, и Лукашину с Чугаретти пришлось сперва идти лугом, на котором уже стояли зароды, а затем полями.
Луг был небольшой, гектаров восемь от силы, и Лукашин спросил у Чугаретти, есть ли еще домашние покосы у шайволян, то есть покосы возле деревни.
– Нету. Всё тут. О, кабы у них были такие сена, к примеру, как у нас, Худяков раздул бы кадило. А то у них за пятьдесят верст ехать надо, да и то какие это сена – кот наплакал. Ну, Худяков нашел выход. Раньше у них сено гужом добывали да зимой – чистый разор. Просто съедали лошади колхоз. А Худяков пришел: "Не будем возить сено к скоту. Скот погоним к сену". Мой-от шуряга круглый год живет на Богатке, телят кормит. Там у них дело поставлено…
За лугом, при выходе с поля, Чугаретти свернул налево – шурин его жил в нижнем конце деревни, – и Лукашин вздохнул с облегчением. Он любил ездить с Чугаретти – не соскучишься, но сколько же можно – Худяков, Худяков…
День был теплый, безветренный, душно и сытно пахло нагретой на солнце рожью, через которую шла дорога.
Рожь была неплохая, но и не лучше, чем у них в Пекашине. Капустник под самой горушкой тоже не удивил Лукашина – кочаны как кочаны, – а вот деревня его поразила.
Ни одного заколоченного дома (по крайней мере в середке, которой он проходил), а главное, и жилые-то дома выглядят как-то иначе, чем в других деревнях. У них, к примеру, в Пекашине какие дома уделаны? Те, где живет мужик. А на вдовьи хоромы, а их большинство, и смотреть страшно: как Мамай проехал.
Тут же вдовья нищета и обездоленность не бросались в глаза, и Лукашин, хоть и не без некоторой ревнивости, должен был признать, что это дело рук председателя. Его, Худякова, заслуга.
Присмотрелся Лукашин и к конюшне, которая встретилась на пути. Сперва показалось диким – грязь и базар посреди деревни, чуть ли не под самыми окнами правленья (спокон веку хозяйственные постройки в колхозах на задворках), а потом подумал и решил: здорово!
Лошадь зимой, когда все тягло на лесозаготовки забирают, на части рвут, нигде не бывает столько ругани и скандалов, как на конюшне, А тут, когда председатель под боком, много не поскандалишь, не покричишь. Да и конюх всегда на прицеле – поопасется самоуправничать. Худяков встретил его у колхозной конторы.
– Долгонько, долгонько, товарищ Лукашин, попадаешь, я уж, грешным делом, едва не маханул в поле. – Худяков указал рукой куда-то на задворки, очевидно, там были тоже поля. – Как насчет чаишка? Не возражаешь? Солнце-то, вишь, где на обед сворачивает.
Лукашин не стал возражать – он теперь, как истый северянин, не меньше трех раз на дню пил чай, – и Худяков повел его домой.
Ничего особенного Лукашин как раньше не находил в Худякове, так не нашел и сейчас. Мужик как мужик.
Правда, сколочен крепко и надолго. Ему уж было за пятьдесят, а в чем возраст? В глазах? В походке? Ногу в кирзовом сапоге ставит неторопко, твердо – хозяин идет. Да и вообще по всему чувствовалось – корневой человек. Вагами выворачивать – не вывернуть… Глубоко, как сосна, в земле сидит.
Лукашин все время думал, кого же напоминает ему Худяков, и, только когда тот стал расспрашивать его о райкоме, решил – Подрезова. Вот у кого еще самочувствие и хватка хозяина.
Раскаленный самовар стоял уже на столе, когда они вошли в избу.
Лукашин поздоровался со старухой, сидевшей за зыбкой, и посмотрел на хозяина. Тот отвел глаза в сторону, и Лукашин понял: его ребенок, а не дочери или сына, который был в армии.
М-да, с новым удивлением посмотрел Лукашин на хозяина, у него везде жизнь на полном ходу…
Закуска к водке (Худяков выставил непочатую бутылку) оказалась самой обычной, по сезону: молодые соленые грибы и лук – свежие головки с пером, только что выдернутые из грядки, – зато житник, пестрый, мягкий, хорошо пропеченный, был на славу.
Лукашин, с аппетитом уминая его за обе щеки, подмигнул:
– Поучил бы, Аверьян Павлович, как такой хлеб делать.
– А это уж к хозяйке надо адресоваться. Она у меня мастерица.
– Да хозяйка и у меня не без рук, сказал Лукашин. – С хозяином загвоздка.
– У нас на Севере, товарищ Лукашин, всему голова – навоз. Наши пески да подзолы без навоза не родят… И я первым делом, когда встал на колхоз, взялся за навоз…
– Ну, у меня навоз тоже не валяется. Но живем вприглядку. Хлеб видим, покуда он на корню…
– Везде порядки одинаковы, – уклончиво ответил Худяков и посмотрел на старинные ходики, висевшие на печном стояке, за зыбкой, потом для полной ясности взглянул за окошко, в поле.
Лукашин нисколько не обиделся: к делу так к делу – он и сам был не очень-то рад, что в такой день сидит за рюмкой. И потому начал прямо, без всяких подходов: выручай, мол, Аверьян Павлович, соседа. У тебя сенокос закончен, вся техника брошена на поля – чего тебе стоит дать одну жатку хоть на недельку?
Худяков махнул рукой:
– Ну, это пустое дело. Давай об чем-нибудь об другом.
– Да почему пустое? – загорячился Лукашин.
– А потому. Коня отдай соседу, а сам пешком – так, что ли? Да меня за такие дела колхозники со свету сживут. Скажут: из ума выжил старый дурак…
Лукашин попробовал припугнуть райкомом – разве не звонил ему только что Фокин? Получилось еще хуже: Худяков посмотрел на него с откровенной усмешкой: неужели, мол, ты это всерьез?
– Не по-соседски, не по-соседски, Аверьян Павлович, – заговорил другим голосом Лукашин. – Вон я недавно кино видел – "Кубанские казаки" называется. Так там, понимаешь, дружба у председателей – не разлей водой.
Худяков рассмеялся:
– А председатели-то кто там – забыл? Мужик да баба…
Шутка, видно, размягчила немного прижимистого хозяина. Он стал заметно разговорчивее и даже раза два выразился в том смысле, что помогать надо, без подмоги не прожить, а после того как Лукашин сказал, что он не задаром просит жатку, заплатит что положено, Худяков и вовсе запоглядывал весело.
– Ну, а что бы ты, к примеру, мне отвалил, а? – спросил он. – Я ведь такой купец: деньгами не беру.
– А чем же берешь? Натурой?
Худяков кивнул.
– Ну, насчет натуры извини. Сами вприглядку живем.
– Есть у тебя натура, – сказал Худяков. – Та, которая на лугах да на пожнях растет.
– Сено? – удивился Лукашин. – Нет, Аверьян Павлович, плохо ты районку читаешь. У меня сенокос, знаешь, на сколько выполнен? На шестьдесят пять процентов.
– Знаю. Да я не сено у тебя прошу. Ты мне покосишко какой уступи. К примеру, озадки на Марьюше. У вас они все равно под снег уйдут.
В общем-то, это верно – невпроворот у пекашинцев всяких сенокосов, в то время как Шайвола испокон веку обделена ими. Но легко сказать – уступи. А что скажет райком? Разбазаривание колхозных земель – так это называется?
– Ты бывал на войне? – спросил Худяков, глядя прямо в глаза. – Забыл, что там без риска не только дня, а и часу одного не проживешь?
– То на войне.
– Ну, как хочешь. – Худяков опять посмотрел на ходики. – А я тебе вот что скажу: чистеньким на нашем месте – не выйдет. А что касаемо этих самых покосов, то я их каждый год покупаю у соседей. И в районе, кому положено, знают это…
В конце концов Лукашин принял условия Худякова – другого выхода у него не было.
– Жатка у меня на той стороне, на вашей, сказал Худяков, – хоть сегодня забирай. Только без шуму. Не к чему на весь район звонить.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Августовский день был на исходе. Над главной улицей райцентра из конца в конец стояло красное облако пыли, поднятое возвращающимися из поскотины коровами, овцами и главной скотинкой районного люда – козами.
Лукашину с Чугаретти пришлось остановиться возле школы.
– У нас мужики тоже подумывают об этих бородатых коровках, – заговорил Чугаретти. – Петр Житов подсчитал это дело: кругом выгода. Корму в обрез раз, и два – никаких налогов…
Лукашин вылез из кабины.
– Жди меня у Ступиных.
Это дом, где он обычно останавливался.
Чугаретти закивал головой – даже он понимал, что к райкому лучше не подъезжать на машине. Да и чего тут мудреного! Страда, председатели вкалывают на поле да пожне за первого мужика, а тут на-ко, второй раз на дню в райком. Уборщица увидит, и та руками разведет.
Гулко запели деревянные мостки под ногами, потянулись знакомые дома, конторы, потом впереди на повороте замаячил райком – пожар в окнах от вечернего солнца, а Лукашин все еще не решил, говорить ли ему с Фокиным о том, что рассказал Чугаретти, на тот случай, конечно, если нет в райкоме Подрезова.
Чугаретти – дьявол его задери! – довел Лукашина до белого каления. Ему было строго-настрого сказано: не напивайся у шурина, не забывай, что тебе за рулем сидеть, – а он явился к реке – еле на ногах держится. Ну и что было делать? Лукашин загнал его в воду и до тех пор полоскал, пока тот не посинел от холода, пока зубами не застучал.
За реку ехали молча – Чугаретти дулся и чуть не плакал от обиды. Но разве он может долго молчать?
Только сели в машину – заскулил, как малый ребенок:
– Вот и служи вам после этого. Я, понимаешь, все секреты про Худякова вызнал, а вы меня как последнюю падлу…
– Ладно, сказал Лукашин, можешь оставить свои секреты при себе, а я тебя последний раз предупреждаю, Чугаев. Понял?
Чугаретти не унимался. Он опять стал пенять и выговаривать, а потом вдруг бухнул такое, что у Лукашина буквально глаза на лоб полезли: у Худякова на бывшем выселке по названию Богатка, где работает его шурин, не только телят откармливают, но и сеют тайные хлеба…
– Какие, какие хлеба? – переспросил Лукашин.
– Потайные. Которые налогом не облагают…
– Как не облагают?
– А как их обложишь? Какой уполномоченный пойдет на ту Богатку – за восемьдесят верст, к черту на рога? Нет, – сказал убежденно Чугаретти, – люди зря не будут говорить про сусеки с двойным дном…
Лукашин, никогда до этого не принимавший всерьез россказни своего шофера, тут поверил сразу. Каждому слову.