– Ладно, ладно, потише. Есть тут один милиционер – упросила…
– Ну и как он? – У Анфисы дыханье перехватило.
– Ну и ничего. Да ты не убивайся, бога ради. Сколько ни подержат выпустят. За что его держать-то? Человека убил? Деньги казенные растратил?
– Нет, девка, дров-то он наломал немало. Сама знаешь, какой закон: ни килограмма хлеба на сторону, когда жатва.
– А колхозники-то что – сторона? Ну-ко, вспомни, когда еще ты бабам говорила: бабы, не жалейте себя, бабы, после войны досыта исть будем? Ей-богу, я иной раз подумаю: да что это у нас делается? Я не сею, не жну, а каждый день с буханкой, а в том же Пекашине люди на поле не разгибаются – и на-ко… Нет, нет, – еще с большей убежденностью заговорила Варвара, – этого и быть не может! Выпустят, вот увидишь. А ежели здесь не разберутся, то ведь и в область можно. Да и Москва не в чужом царстве…
Анфиса кивала, соглашалась с Варварой, а сама так и клевала носом: сон навалился – ничего не могла поделать с собою.
Наконец Варвара догадалась разобрать для нее постель. На полу – от кровати она сама наотрез отказалась. Тут у нее голова еще сработала. Зато уж когда почувствовала под боком мягкую перину, только что занесенную с холодного коридора, заснула моментально, намертво. Будто в воду нырнула.
Проснулась Анфиса посреди ночи – от песни. Какие-то бабенки, должно быть возвращаясь с запоздалой гулянки, горланили на всю улицу. И горланили, как назло, ее любимую – о ней и об Иване.
И она слушала эту песню, глядела на бегающие по белому, крашенному известкой потолку отсветы от проезжавшей по заулку машины (на задворках был леспромхозовский гараж) и снова в который уже раз сегодня думала о своей вине перед Иваном.
Как должна вести себя хорошая жена, когда ночью уводят из дому мужа? А как угодно, наверно, но только не стоять истуканом посреди избы. А она стояла. Вросли в пол ноги, отнялся язык. Вот так оглушило ее появление нежданных ночных гостей в ихнем доме. И даже в ту минуту, когда Иван последний раз обернулся к ней от порога, она не двинулась с места, не бросилась к нему.
Но и это еще не все.
Самую-то страшную вину, вину непоправимую, она сделала накануне вечером, когда Иван пришел домой с работы.
Видела: на человеке лица нет. Не глупый же, понимает, какой бедой может обернуться этот хлеб. И не ей ли, жене, в такую минуту было прийти на подмогу своему мужу? Не ей ли было утешить и приободрить его?
А она, едва он переступил за порог избы, начала калить да отчитывать его, как самая распоследняя деревенская дура. Дескать, с кем ты все это удумал? Почему не посоветовался? Враг тебе жена-то, да?
В общем, кричала, бесновалась – себя не помнила. А потом и того хуже: сына на кровать, сама к сыну, а ты как хочешь. Даже ужинать не подала. И Иван в тот вечер так и не ужинал. Снял с вешалки свой ватник, в котором только что пришел с улицы, бросил на пол и лег.
Когда песня на улице стихла, Анфиса тихонько поднялась и решила дойти до милиции, постоять там: должен же Иван почувствовать, что она тут, рядом с ним.
Но Варвара – она тоже не спала – не пустила ее. Встала поперек горенки и нет-нет, нечего расхаживать по ночам. Спи. Затем, обнимая ее за плечи, крепко прижимая к себе, она опять уложила ее в постель, а потом и сама залезла к ней под одеяло.
– Помнишь, как мы с тобой в войну жили? Как сестры родные, верно? Я иной раз подумаю: да у меня и роднее тебя родни нету. Кто же нас это развел? Пошто теперь-то мы не вместях?
Нет, не прежняя, не лихая, никогда не унывающая бабенка говорила это, и тут Анфиса вдруг вспомнила, какое невеселое, потускнелое лицо было у Варвары за чаем.
– Я все о себе да о себе. Ты-то как живешь, Варвара?
Варвара – вот характер – мигом преобразилась.
– Живу! Чего мне не жить на всем готовеньком? Ладно, – оборвала она себя круто, – обо мне чего говорить. Ты лучше про Пекашино расскажи, про сына своего. Большой стал у тебя Родион?
– Большой. Уж две недели, как на своих ногах стоит.
– Родьку-то? С Лизой Пряслиной. Сама прибежала ко мне: "Ты, говорит, Анфиса Петровна, ежели в район надо, Родьку к нам давай. Нам с мамой все равно – что один, что двое… И Михаил, говорит, велел сказать…" Михаил, все ладно, скоро женится. Раечка бегает по деревне – ног под собой не чует. Ну да чего дивиться? За такого парня выходит… А вы-то с Григорьем записаны? спросила Анфиса.
Варвара не ответила.
В заулок с ревом въехал не то трактор, не то тяжелый грузовик. Рамы задрожали. Ослепительный свет скользнул по потолку, по дверям, по постели.
На миг Анфиса увидела сбоку от себя Варварино лицо, мертвенно-бледное, заплаканное, увидела крепко закушенные губы и с ужасом подумала: господи, да ведь она все еще любит Мишку. Столько-то лет…
– Варвара, Варвара… Что я наделала, что натворила… Да я ведь жизнь твою загубила…
Ни одного словечка в ответ. Только со всхлипом вздох. А потом умерла Варвара.
Анфиса заплакала.
– Господи, господи… Самому заклятому врагу так не делают, как я тебе сделала. Да простишь ли ты меня когда-нибудь?
Она долго ждала, когда заговорит Варвара. Но Варвара молчала.
Все сделала для нее: приютила, накормила, напоила, с сердца камень сняла, – а вот заговорила о Михаиле – и конец ихней дружбе. Стена встала меж ними.
И Анфиса, вдруг вспомнив недавно сказанные Варварой слова, с горечью, с тоской спрашивала себя: ну почему, почему мы сами-то себя топчем, поедом едим? Почему мы сами-то не даем друг другу жить?..
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Подрезов отошел, отоспался за ночь. У него появились мысли насчет Сотюги он решился наконец, что с ней делать, как вытащить сотюжский воз. А это самое главное. Основа основ всего. И поутру, когда он пришел в райком, ему уже не казалось, как вчера, все безнадежным.
Пекашинское ЧП, конечно, есть ЧП – тут нечего делать вид, что ничего не случилось. Но нечего и биться головой о стенку, кричать караул.
Снова замотало у него душу, когда приехал Филичев, завотделом промышленности обкома партии. Приехал внезапно, неожиданно, без всякого предупреждения. Просто как снег на голову пал. Он уж, Евдоким Поликарпович, собрался было идти вниз, на первый этаж, где в просторном парткабинете ожидали его люди, приехавшие со всех концов района на совещание, он уж было за ручку двери взялся – и вдруг Филичев. Грудь в грудь, глаза в глаза.
Филичев в обкоме человек был новый, так, запросто, не спросишь: дескать, какая тебя нелегкая к нам принесла? Вот у Евдокима Поликарповича и пошел крутеж в голове – зачем приехал? Для знакомства с лесным делом на Пинеге (Филичев еще не бывал в районе)? Докладная записка Зарудного сработала? К нему, Евдокиму Поликарповичу, ключи подбирать?
В другое время Подрезов и не подумал бы ломать голову над всем этим: наметил себе дорогу – и при, а сегодня, когда у тебя такая ноша на горбу, приходилось все учитывать, каждую ложбиночку, каждое болотце, а уж тем более не лезть без нужды в трясину.
Взбодрила немного Подрезова встреча со своей лесной гвардией – директорами леспромхозов, начальниками лесопунктов, парторгами, рабочкомами, стахановцами. От их красных и темных обветренных лиц, от их тяжелых, шероховатых рук, которыми они неумело прикрывали рот, чтобы приглушить кашель, от всех их будто вытесанных топором коренастых фигур так и дохнуло на него лесной свежестью, дымом костров, запахом смолы. И он, который в парткабинет вошел с крепко сомкнутым ртом, тут невольно разжал губы, улыбнулся.
Филичев повел себя хозяином с первой минуты, как только Подрезов объявил порядок дня. Порядок самый обыкновенный, такой, какого придерживаются на любом совещании: сперва заслушать начальников передовых лесопунктов – Туромского и Синегорского, поскольку у них можно позаимствовать положительный опыт, а потом уже заняться Сотюгой.
– А почему не наоборот? – спросил Филичев. – Почему не сразу быка за рога?
Зал замер. Не привыкли к такому, чтобы их первого, как мальчишку, одергивали. Да и по существу: кто же это кобылу с хвоста запрягает?
Подрезов, однако, сдержался: зачем палить по воробьям, когда идешь в лес, где медведя встретишь? А потом, как-то и неловко было ему, здоровенному человеку, с первой минуты задирать инвалида войны – у Филичева вместо левой руки был протез с черной хромовой перчаткой.
– Хорошо, сказал Подрезов, – начнем с Сотюжского леспромхоза.
Зарудный, как всегда, вылетел из задних рядов быстро, стремительно, как торпеда. Но Филичеву, судя по его хмурому лицу, он не очень понравился.
Все еще были в военных и полувоенных кителях, гимнастерках, все еще чувствовали себя солдатами (да восстановительный период мало чем и отличался от войны), а этот в белой рубашечке, с галстучком, в какой-то курточке со сверкающей молнией, и светлые волосы на голове с задором, с вызовом – как гребень у петуха.
– Ну, расписывать успехи мне нечего, поскольку таковых нет…
В задних рядах фонтаном брызнул смех, потому как кто же так начинает речь? Где политическая подкладка, связь с международным положением, с внутренней обстановкой в стране? И Филичев тут уже не на зал посмотрел, а на Подрезова: дескать, что такое? как прикажешь понимать?
В зале заворочались, завытягивали шеи, улыбками расцвели суровые лица.
Филичев начальственным взглядом обвел зал, но и это не помогло. Так всегда было: когда на трибуну выходил Зарудный, оживали люди.
– Сотюжский леспромхоз, как известно, в трясине, – еще более определенно выразился Зарудный. – В трясине, из которой не вылезает второй год. И если мы будем работать и дальше так, то не только не вылезем, а, наоборот, будем увязать все глубже и глубже. Это я вам точно говорю.
– Значит, надо работать иначе. Так? – подал реплику Филичев.
– Безусловно.
– Так в чем же дело?
– Дело во многом… – И тут Зарудный, загибая один палец за другим, начал лихо перечислять уже давно известные многим участникам совещания причины хронического отставания Сотюги: просчеты в определении сырьевой базы, недостроенность объекта и в связи с этим нереальность задания, отсутствие жилья, и как прямой результат этого – необеспеченность предприятия рабочей силой…
Восемь пальцев загнул Зарудный. Восемь.
– Но самая главная причина сотюжского кризиса, причина всех причин – это непонимание того, что происходит сейчас в лесном деле, непонимание, что в лесной промышленности наступила новая эпоха – по сути дела, эпоха технической революции…
Филичев опять прервал Зарудного:
– Кто этого не понимает?
– Кто? – Зарудный на мгновенье по-мальчишески закусил верхнюю губу с чуть заметным золотистым пушком. – Этого, к сожаленью, многие не понимают ни в районе, ни в области – я имею в виду прежде всего некоторых руководящих работников лесотреста. Сегодня совершенно очевидно, что старый, дедовский способ заготовки древесины и ведения лесного хозяйства изжил себя начисто…
И пошел, и пошел чесать. Сегодня нельзя больше полагаться на лошадку да на топор – этим инструментом не взять леса из глубинки. Сегодня надо строить железные дороги, автомобильные трассы – словом, внедрять технику. А чтобы внедрять технику, нужны квалифицированные рабочие, целая армия инженерно-технических работников. А чтобы иметь последних, надо по-новому строить все бытовое и жилое хозяйство, надо сделать небывалое – воздвигнуть в тайге современные благоустроенные поселки, где была бы своя школа, свой клуб, своя больница…
Люди слушали Зарудного, затаив дыхание, – всех заворожил, сукин сын, сказками про райское житье, которое вот-вот наступит в пинежских суземах. А когда Зарудный с той же горячностью своим звонким, молодым голосом начал говорить об отставании от требований времени руководства, о необходимости нового, более смелого и широкого взгляда на жизнь, Подрезов не узнал свою лесную гвардию: гул одобрения прошел по залу. А ведь в кого бил Зарудный, когда пушил руководство? В него, Подрезова, прежде всего.
– Да, да, – валдайским колоколом заливался Зарудный, – кое-кто у нас в методах руководства все еще едет на кобыле. И не просто на кобыле, а на старой кляче. (Дружный смех прокатился по залу.) Пора, пора с лошади пересесть на трактор, на автомобиль. И вот еще что скажу, – это уже прямо в его, Подрезова, адрес, – окрик да кнут трактор и автомобиль не понимают. Их маминым словом с места не сдвинешь…
Кто-то в задних рядах не удержался – захлопал, но тут опять в дело вступил Филичев:
– Популяризаторские данные у вас, товарищ Зарудный, несомненны. Но мы не лекцию собрались здесь слушать. – И уже совсем сухо, по-деловому: – Ваши конструктивные предложения?
– Предложения по выполнению плана?
– Да.
– Ну, я об этом с достаточной ясностью высказался в докладной записке.
– В какой докладной записке?
Шумный, торжествующий вздох облегчения вырвался из груди у Подрезова.
Все правильно, все так, как он думал. Лес, кубики дай стране – за этим приехал Филичев. Ну, а раз так – живем! Нет сейчас на Пинеге другого человека, который бы в нынешних условиях мог дать больше леса, чем он, Подрезов!
– Речь идет о докладной записке, которую товарищ Зарудный направил министру лесной промышленности.
– Как министру? – И Филичева поразила дерзость молодого директора. – У вас что, куда рак, куда щука? В чем существо дела?
– Существо дела в том, что строить на Сотюге. Бюро райкома считает, что на данный момент, поскольку мы два года недодаем родине древесину, можно строить здания барачного типа, а то и вовсе на время свернуть жилищное строительство. А товарищ Зарудный – нет. Не хочу черного, без булки и за стол не сяду. Мне светлицу да терем подай… – Подрезов взял лежавшую перед ним записку Зарудного, порылся в ней глазами и, нарочно косноязыча, произнес: Ко-тед-жи…
В зале язвительно рассмеялись – наступал перелом.
Северьян Мерзлый, председатель захудалого колхозишка, явно подлаживаясь к первому, выкрикнул:
– Ето что же за котожи, разрешите узнать? Ето не те ли самые котожи, из которых мы в семнадцатом году кровь пущали?
После немного затихшего хохота Подрезов сказал:
– Вот видишь, товарищ Зарудный, чего ты требуешь. Народ православный даже и слова-то такого не слыхал…
– Я могу разъяснить этому православному народу, что такое коттеджи. Это двухквартирные и четырехквартирные дома со всеми бытовыми удобствами, которые, надо полагать, заслуживает лесной рабочий – человек одной из самых тяжелых и трудных профессий…
Подрезов, сохраняя внешнее спокойствие, перебил:
– А скажи, товарищ Зарудный, на сколько можно увеличить заготовку древесины, ежели временно отказаться от строительства этих самых… – он не упустил случая, чтобы еще раз лягнуть своего противника, – коттеджей и высвободившуюся рабочую силу направить в лес?
Зарудный немного помялся, но ответил честно:
– Думаю, процентов на тридцать, на тридцать пять.
– Что? На тридцать пять? И вы, имея такой резерв, до сих пор не использовали его? – Филичев и в сторону Подрезова метнул гневный взгляд.
– Это фиктивный, кажущийся резерв, а попросту самообман.
– То есть?
– То есть!.. Можно прикрыть жилищное строительство, можно снова загнать людей в бараки. Все можно! Можно даже под елью жить. Жили же во время войны…
– Ты лучше войну не трожь, товарищ Зарудный, – с угрозой в голосе посоветовал Подрезов. Его при одном этом слове заколотило.
– А почему не трожь? Надо, обязательно надо трогать войну. И надо понять раз и навсегда: ударные месячники, штурмовщина, всякие авралы кончились. С ними теперь далеко не уедешь. – Тут Зарудный до того разошелся – перешел на визг: – Война, война! Голодали, умирали, жертвовали… До каких пор? До каких пор кивать на войну? Вы хотите увековечить состояние войны, а задача состоит в том, чтобы как можно скорее вычеркнуть ее из жизни народа…
– Вычеркнуть войну? Войну забыть предлагаешь? – Подрезов встал. – Да откуда ты явился такой, а? В какой семье вырос?
Тут Подрезов еще отдавал себе отчет, что перебирает. На самом деле он хорошо знал биографию Зарудного: не один раз листал его личное дело. Из рабочей семьи. Мать – посудомойка в столовой. Трое детей, причем Евгений старший, отец пропал без вести на фронте. Но дальше уже ни малейшего притворства, ни малейшего наигрыша. Дальше его понесло, как коня под гору. Красный туман заходил перед глазами.
– Вот тут сидит сколько человек? Сто? Сто двадцать? Встаньте, по кому война не проехалась! Видишь, нет таких. Никто не встал. А – ты до каких пор, говоришь, на войну кивать? Всю жизнь! До самой смерти! И я тебе не советую, товарищ Зарудный, тыкать пальцем в раны, которые еще у всех кровоточат…
Зарудный пытался что-то возражать, оправдываться. Но его никто не слушал. Зал клокотал, зал лихорадило, а Филичев – тот сидел бледный-бледный, как бумага, и вокруг его серых выпуклых глаз отчетливо проступили синие пороховые пятна.
Подрезов, отдышавшись, закончил. Закончил уже как полный хозяин положения:
– Теперь насчет жилищного строительства на Сотюге. Будем строить. Придет время – в отдельных домах будем жить. – Он посмотрел в сторону дивана у стены, где своей белой рубашкой выделялся Зарудный среди сурового воинства, затянутого в армейские кителя и гимнастерки. – А теперь покамест придется немного потерпеть. Страна кричит, требует: дай лес, дай лес! Люди на разоренной врагом территории живут еще в землянках, мерзнут в хибарах, каждой доске, каждой жердине рады. А мы не можем год-два в бараках пожить? Да советские ли мы люди после этого? Братья и сестры мы? Или кто?
Зал ответил аплодисментами.
2
Победа!
Наконец-то Зарудный поставлен на свое место. Теперь он. Подрезов, будет командовать парадом. И у него есть что предложить совещанию или пленуму. Вполне можно так назвать: весь цвет района собран. Не зря он до четырех часов утра не смыкал глаз.
Первое, в чем он уже заручился поддержкой представителя обкома, – свернуть на время работы по жилищному строительству.
Второе – снять половину задания с Сотюжского леспромхоза (восемьдесят девять тысяч кубометров – годовой план) и разбросать по другим леспромхозам и колхозам. В порядке, так сказать, дополнительных обязательств. Колхозы, конечно, взвоют. Но что делать? Поразоряются-поразоряются, а придется ремень затягивать еще на одну дырку.
Третье – это уже на самый крайний случай – «прочесать» слегка Красный бор. Люди, понятно, потом проклянут его за этот Красный бор, можно сказать, последний стоящий сосновый бор на Пинеге (остальные в войну свели), да когда человек ко дну идет, разве ему о том думать, за что ухватиться.
Расчеты Подрезова правильны – он в этом не сомневался. И это хорошо, что его сегодняшняя схватка с Зарудным происходит на глазах у всего районного актива и в присутствии такого умелого и влиятельного работника обкома, как Филичев. Сразу с двух сторон подпоры! И поди попробуй теперь сказать, что Подрезов зарвался. Подрезов своевольничает…
Филичев устал и был рад перерыву. Сразу же, как только вошли в кабинет, полез в карман за какими-то таблетками. Но вот характер! Отвернулся – не захотел, чтобы видели его слабость.
Подрезов, щадя самолюбие Филичева, подошел к окну.
Двери внизу визжали и ухали, крыльцо разламывалось от топота ног, а в райкомовский садик под окнами все вываливались и вываливались люди. На солнышко. На зеленую травку.
Возле турника, как всегда, сбились те, кто помоложе. Вася Каменный, низкорослый здоровяк из Юрги, так облапил своими ручищами железную перекладину, что Подрезов даже со второго этажа услышал, как жалобно завыли деревянные столбы, но где там – не смог оторвать от земли свой увесистый самовар.
Лучше получилось у Пашки Тюрина и Вани Дурынина – эти без особого труда перевернулись, но по сравнению с Зарудным и они оказались неповоротливыми тюленями.
Черт-те что за человек! Только что били, только что колотили, все совещание восстановил против себя, а с него как с гуся вода. Подошел с улыбкой – зла не помню – да как начал-начал выделывать номера – и колесом, и ласточкой, и медведем – все сбежались к турнику.
Этот турник в райкомовском садике поставили какой-нибудь год назад, а потом турники за одну эту весну расплодились по всему району. И теперь на какой лесопункт ни приедешь, в какой колхоз ни заглянешь, даже самый захудалый, турник обязательно увидишь. Ну, а на Сотюге – это от Зарудного все пошло – был даже целый спортивный городок выстроен.
Да, вздохнул про себя Подрезов, ничего не скажешь – орел парень. Орел… И на какую-то секунду ему даже жалко стало, что они не сработались. Всех обламывал он или приручал к себе. А этого не сумел. Этот за два года даже Евдокимом Поликарповичем его ни разу не назвал – всё "товарищ Подрезов"… Почему?
А в общем, чего теперь об этом горевать? Теперь им уж недолго осталось мозолить глаза друг другу. И он, еще раз бросив взгляд на летающего в воздухе Зарудного, на завороженную им толпу лесозаготовителей, со всех сторон окруживших турник, отошел от окна.
Филичев уже пил чай.
Подрезов тоже взял себе стакан чая с подноса, который минуту назад вместе со свежими газетами внес помощник, пошел на свое секретарское место – он любил попивать чаек, просматривая газету.
– Посмотрим, посмотрим, чему нас учит товарищ Лоскутов, – пошутил он.
Пошутил в надежде, что Филичев немного прояснит ситуацию в области, но тот даже ухом не повел. Всего скорее не хотел откровенничать.
Ладно, думал не без ухмылки Подрезов, на лесе мы с тобой сошлись, а уж на Лоскутове-то тем более сойдемся, потому как Лоскутова, он знал это, аппаратчики не очень любили.
Передовая областной газеты была посвящена завершению уборки на полях лягнули виноградовцев и лешуконцев, затем еще один материал на первой странице – письмо Сталину от трудящихся энской области, рапортующих о досрочном выполнении плана хлебозаготовок.
Вторую и третью страницы Подрезов даже и просматривать не стал выступление Вышинского в ООН. Такие материалы он читает по центральной «Правде» и обычно дома перед сном, уже лежа в постели. А насчет того, чтобы дырявить газеты глазами в рабочее время, у него закон твердый: ни себе ни малейшей поблажки, ни своим подчиненным.
Четвертая страница была, как всегда, дробной и пестрой. Первой зацепила глаз заметка с фотографией клоуна о последних, завершающих гастролях цирковой труппы, и он мысленно вздохнул – вспомнил смазливенькую черноглазую артисточку…
«Выше дисциплину на речном транспорте!»…
Эту статейку из двух столбцов в левом углу сверху он и просматривать не собирался – какое ему дело до речников? – да вдруг бог знает как в середине второго столбца увидел: Подрезов. Какой Подрезов? Однофамилец?
Нет, нет, нет. О нем шла речь.
"К сожалению, не всегда должный пример подают и коммунисты. Так, первый секретарь райкома т. Подрезов Е. П. на днях допустил непозволительную грубость и кичливость на пароходе, где капитаном тов. Савельев".
Всего один абзац в статейке на четвертой странице, маленький абзац, напечатанный каким-то тусклым, подслеповатым шрифтом, а Подрезова он оглушил. У Подрезова в глазах все заходило и закачалось.
Потом он поднял от стола голову вместе с газетой и, как бы прикрывая ею свое пылающее лицо, посмотрел поверх нее на Филичева.
Филичев блаженствовал.
Большой покатый лоб его бисером осыпал пот. Он даже китель расстегнул, чтобы вполне насладиться чаепитием, и Подрезов увидел на груди у него поверх белой нательной рубахи с солдатскими завязками желтый, совсем еще новенький ремешок, которым закреплялся протез.
3
До сорок пятого года у них в райкомовском доме было две общих уборных одна внизу, на первом этаже, а другая на втором. Но в том сорок пятом году, вернувшись из города с банкета в честь Победы, Подрезов приказал уборную на втором этаже заново переоборудовать – повесить зеркало на стену, завести умывальник, чистое полотенце, туалетное мыло – и гужом туда всем не переть.
По поводу этого своего нововведения Подрезов долго подтрунивал над собой, зато сейчас он оценил его как следует. Сейчас уборная была единственным местом во всем огромном двухэтажном здании, где он мог остаться наедине с собою.
Накинув крючок на дверь, он еще раз прочел злополучный абзац, затем прочел всю статейку.
Все ясно: Лоскутов решил поставить на нем крест. Да, да. Только одна его фамилия названа. Как будто с ним Кондырева не было.
Он не очень ломал голову, почему именно он попал в опалу. Всякие могли быть причины. И первое – прорыв на лесном фронте. Разве он сам, к примеру, стал бы держать в начальниках лесопункта человека, который два года подряд не выполняет задание? Могло быть и другое – Лоскутов решил подтянуть дисциплинку. С этого многие начинают, когда приходят к власти. И на ком же учить районщиков? На Афоне Брыкине? А могло у Лоскутова взыграть и честолюбие. Все люди. И там, наверху, с нервами, с самолюбием. А Подрезов не больно-то считался со вторым секретарем – всегда по каждому вопросу шел к Павлу Логиновичу.
Э-э, да что теперь гадать, почему ты загремел. Что это меняет? Теперь надо думать о другом.
Подрезов аккуратно свернул газету в трубку, положил на подоконник. Потом снял с себя гимнастерку, старательно умылся холодной водой, растерся вафельным полотенцем, глядя на себя в зеркало, и зачем-то с особым тщанием, щеря рот, осмотрел свои зубы – крупные. крепкие и довольно чистые, никогда не знавшие никотина.
Когда он вошел в свой кабинет, Филичев уже знал про статейку. Он стоял у стола хмурый, озабоченный, снова застегнутый на все пуговицы, и областная газета со знакомой фотографией циркового клоуна лежала возле него.
– Ну что же, товарищ Филичев, пойдем, сказал Подрезов своим обычным голосом и кивнул в сторону приоткрытых дверей, откуда валом накатывал гул: участники совещания уже были в курсе дела.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Ему не могло почудиться. Он хорошо слышал ребячий смех и визг в кухне. Слышал, когда поднимался на крыльцо, слышал в сенях, берясь за скобу, а открыл двери – и вмиг все оборвалось. Онемели, к полу приросли дети, будто стужей крещенской дохнуло на них. И Софья тоже немым истуканом уставилась на него.
Он прошел в переднюю комнату, постоял немного, как бы прислушиваясь – в кухне по-прежнему ни звука, – и прошел к себе.
Бог знает когда подоспевшая Софья начала помогать ему снимать кожаный реглан, но он оттолкнул ее от себя.
– Мать называется! Отец домой приходит, а дети от него как от чумы шарахаются.
– Мы, вишь, не ждали, что ты через кухню пойдешь…
– Не ждали! Что же, я должен заранее объявлять, когда на кухню зайду?
Софья, как всегда, не выдержав его взгляда, покорно опустила глаза, потом, спохватившись, спросила:
– Исть ставить?
Он ничего не ответил. Заложив руки за спину, прошелся по комнате.
– Слышала, что говорят обо мне?
Что-то вроде испуга метнулось в больших темных глазах, румянец на секунду отхлынул от крепкого скуластого лица, но ответа он не услышал.
Да, вот так. Весь район ходуном ходит, везде только и говорят сейчас что о нем, а жена его как с неба свалилась…
– Ладно, иди. С тобой говорить – легче воз дров нарубить.
Софья вышла, тихонько закрыв за собой дверь.
Он прошелся еще раз по комнате, глянул в окно на улицу, по которой в это время с грохотом пронесся порожний грузовик, и прилег на койку – прямо в гимнастерке, в сапогах.
За окном вечерело. В темном углу за койкой, там, куда не попадали лучи солнца, уже невозможно было разобрать буквы на плакате с разгневанной матерью-родиной, зато все остальные плакаты времен войны – а их в комнате было множество, каждый вновь попадавший в район плакат садил он у себя на стену пылали, как факелы, как живые костры.
В прошлом году, когда он из города привез обои, жена хотела было оклеить ими и его комнату, но он запретил. Всю войну прошел плечом к плечу с этими богатырями-воинами – с красноармейцами, партизанами, маршалами, всю войну заряжался от них силой-ненавистью, а теперь долой? В утильсырье за ненадобностью?
Он расстегнул офицерский ремень с медной звездой, стащил с себя гимнастерку – все тело горело от зуда, который вдруг неожиданно со страшной силой обрушился на него во время этого судилища. Можно сказать даже, публичной казни – вот чем обернулось для него созванное им районное совещание.
2
…У него хватило силы воли – в парткабинет вошел с улыбкой, и это так всех изумило, так всех ошарашило, что не то что люди – газеты замерли в руках.
– Начнем, товарищи! Газетками, я вижу, вы подзапаслись, так что повеселее пойдут прения, а?
И опять ни звука. Опять ни единого шороха в зале.
И тогда он вдруг почувствовал в себе такую силу, что, кажется, только крикни он этим людям: "За мной, ребята!" – и они бросятся за ним в огонь и в воду.
И был, был соблазн у него трахнуть напоследок дверью на всю область: вот, дескать, запомните, кто такой Подрезов, – но он сказал:
– Я думаю, товарищи, поскольку в работе нашего совещания принимает участие заведующий отделом обкома, то лучше будет, ежели председательствовать будет он.