ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Подрезов вскочил на пароход в самую последнюю минуту. А пока он забросил в каюту чемодан да вылетел на палубу, огромный белогрудый красавец еще старинной выделки уже развернулся.
Разбежавшимся глазом он прежде всего наткнулся в толпе провожающих, по-деревенски махавших белыми платочками, на своего зятя. Приметный! На голову выше всех. Просто как пугало огородное торчит, сверкая круглыми очками из-под какой-то дурацкой клетчатой кепки. Но Ольги рядом с ним не было.
Евдоким Поликарпович глянул в одну сторону, глянул в другую и вдруг увидел дочь на высоком крутом берегу, пониже пристани.
Слезы вскипели у него на глазах.
Ольга и всегда-то, с самого детства, походила на свою мать – легкой походкой, характером, светлыми пушистыми волосами, а сейчас, в эту минуту, в ней и вовсе, казалось, воскресла покойная Елена. Та, бывало, вот так же, провожая его, выбегала вперед от людей все равно где – в поле, в деревне или у реки – и долго стояла там одиноко и неподвижно, словно для того, чтобы он получше запомнил ее…
С дочерью Евдоким Поликарпович не виделся пять лет, с тех пор как Ольга, не спросясь отца, вдруг вышла замуж и бросила институт.
– Ладно, сказал он жене, когда та однажды осторожно сообщила ему эту новость, – баба с возу – кобыле легче.
И – все. Больше ни слова. Вычеркнул из своего сердца. Не мог простить такой обиды: не за пеленками виделось ему будущее дочери.
Круглая отличница, каждый год похвальные грамоты, из института даже присылали ему благодарности – да ей ли не учиться? Ей ли не закончить институт? По крайней мере, хоть один человек в роду Подрезовых был бы с высшим образованием. А то ведь и дальше могла махнуть. У Михайлова, первого секретаря Плесецкого райкома, дочь в аспирантуре учится, на ученого – тот об этом при каждой встрече хвастается, – а почему бы не могла учиться в этой самой аспирантуре его Ольга?
Одним словом, удар для него был страшный. Он даже запил было, да хорошо, у первого секретаря дел всегда невпроворот, в делах забылся. Три года Евдоким Поликарпович выдерживал карантин. Три года не читал от дочери писем. Вплоть до прошлогодней весны, когда у Ольги родился сын.
Нет, нет, он не заулюлюкал, не пошел вприсядку оттого, что стал дедом и что на свете появился еще один Евдоким. Наоборот, он самыми последними словами изругал дочь. Потому что кто же в наше время дает такое имя ребенку? Овдя, Овдюха, Овдейко… Да внук не только отца с матерью – деда будет проклинать всю жизнь! А потом вдруг что-то сдвинулось у него в груди, и он все чаще и чаще стал ловить себя на том, что думает о маленьком Овде…
В прошлом году ему не удалось выбраться к дочери: год был тяжелый, «перестроечный», он даже на курортном леченье не был, а нынче твердо решил: к внуку. Непременно к внуку!
И вот когда ему в конце августа дали отпуск, он первым делом и подался на Вычу – лесную глушь по Северной Двине, где учительствовали дочь и зять.
Встретили его цветами, шампанским. Будто к ним какой-то столичный артист приехал.
Ладно, против красоты возражений нет. Красоту принимаем. А что же это у вас с ребенком-то делается? Почему ребенок весь в чирьях?
– Врачи предполагают, что нарушен, по-видимому, обмен веществ, диатез, может быть. Скоро будем знать точно – еще на той неделе сдали кровь на анализ.
Так ему по-ученому ответили молодые родители. А то, что у них ребенок насквозь простужен, это им и в голову не приходит. А он, Евдоким Поликарпович, сразу все понял, как только легли спать, – без всякой медицины поставил диагноз. Из каждой щели дует, ветер по полу ходит – да как тут здоровым быть ребенку?
Он не стал много разговаривать с мамой и папой. Дочь у него всегда была слабаком по практической части, с детства не знала никакой работы по дому, все делала за нее сердобольная мачеха, ну а ее ненаглядный Зиночка, или, как он сам представился ему по-первости, Зиновий Зиновьевич, и вовсе оказался без рук. Гвоздя в стену не вбить, лучины не нащепать, а уж чтобы сколотить там какую-нибудь немудреную скамейку (на ящиках сидят!) – об этом и говорить нечего.
В общем, на другой день встал Евдоким Поликарпович, выпил стакан чаю и давай тепло в комнате наводить. Целый день конопатил углы и подгонял рамы. Это он-то, первый секретарь крупнейшего района в области, можно сказать, государства целого по своим размерам! А через два дня и того чище: топором начал махать. Да как махать! С раннего утра до позднего вечера. Как заправский плотник.
На реке ходили волны, тяжелые, размашистые, с белыми гребнями. Тоненькую фигурку Ольги, все еще стоявшей на крутояре, ниже пристани, выгибало, как прутик. И золотом, солнцем вспыхивали ее светлые раскосмаченные волосы.
А что делалось тут, на палубе? Выли и свистели провода над головой, тучи ползали по его плечам, и бух-бух волна снизу. До лица, до глаз долетали брызги. А он – ничего. Стоял. Стоял, один-единственный пассажир на всей палубе, и еще покрякивал, зубы скалил от удовольствия. Хорошо! По нему такая погодка!
И вообще он чувствовал себя сейчас так, будто молодость вернулась к нему, будто прежняя крутая сила бродит в нем. А главное, прошли красные пятна на теле, прошел проклятый зуд. Вот что было удивительно.
За эти годы что только он не делал, к кому только не обращался, чтобы избавиться от своей изнуряющей, изматывающей хвори! К врачам разным ходил – к своим, районным, к областным, раз даже у одной столичной знаменитости на приеме побывал, когда на курорт ездил, к старухам травницам обращался ничего! В лучшем случае, на какое-то время отпускало. А тут сам вылечился. И чем? Топором. Да, да самым обыкновенным мужицким топором.
А дело было так. Утеплил у дочери жилье, пошел в баню – смыть грязь. И боже ты мой – две версты по грязище, по пустырям, по вырубкам, да под дождем, под ветром.
В общем, он едва ноги приволок обратно, бутылку водки выдул, чтобы отогреться. Так ведь это его, здорового быка, так укачало, а что же сказать о годовалом ребенке? Ему-то как достается эта баня?
Евдоким Поликарпович глядел-глядел на внука, с ног до макушки осыпанного злыми, малиновыми чирьями, и – к дьяволу отпуск! Баню буду строить.
Построил. За две недели построил. Один. Без посторонней помощи…
Подрезов приподнял мокрое, раскаленное ветром и брызгами лицо, привстал на носки – где-то там, в той стороне, за мысом, за крутояром, на котором еще недавно стояла его дочь, осталась построенная им банька. Небольшая, неказистая – из ерунды собирал, ни одного бревна стоящего не было, но живая – с жаркой, трескучей каменкой, со сладким березовым душком. И теперь каждую субботу, где бы он, Евдоким Поликарпович, ни был, обязательно будет вспоминаться ему эта крохотная, стоящая у самого озерка банька. А вслед за банькой будет вспоминаться и вся его жизнь с топором в руках, да такая счастливая и полноводная, какая, возможно, только и была у него один раз – там, на родной Выре, когда он молодым, семнадцатилетним парнем строил школу. Для своей Елены…
Давно уже исчезла из виду Ольга, давно голые, безлесые берега сменились зверской, без единого просвета чащобой ельников, а он все стоял на верхней палубе, один, плотный, несокрушимый, и веселел духом – от радостных воспоминаний, от ощущения собственной силы в обновленном теле, от всего этого раздолья и необузданного шабаша на реке.
2
Спать было еще рано, и Подрезов, спустившись с палубы, заглянул в ресторан – давно не баловался пивком.
Но в ресторане все столики были заняты, а о том, чтобы пробиться к стойке, нечего было и думать.
Ладно, решил Подрезов, зайду попозже, когда схлынет самая шумная и буйная людская пена. И вдруг, когда он уже повернул на выход, его окликнули:
– Евдоким Поликарпович, алё!
Оглянулся – Афанасий Брыкин. Сидит у окошечка, потягивает пивко. Розовый, прямо-таки малиновый от натуги, и улыбка во все рождество.
По его знаку словно из-под земли вырос раскосый жуликоватый официант в белой грязной куртке, напяленной поверх ватника – холодновато было в ресторане, – и будто метлой повымело из-за столика каких-то трех полупьяных работяг.
– Не знал, не знал за тобой таких талантов, Брыкин.
– Дак ведь это, чай, мое воеводство.
– Что ты говоришь! Как же я этого не сообразил? – И тут Подрезов признался, что почти две недели жил у него, у Брыкина, в районе.
Как и следовало ожидать, Брыкин начал пенять и выговаривать ему чуть ли не со слезами на глазах: дескать, почему не брякнул, не дал знать о себе? Уж он бы для кого, для кого, а для него-то, Евдокима Поликарповича, постарался, встретил бы как самого дорогого гостя.
Подрезов терпеть не мог этих бабьих причитаний в мужских штанах, как любил говаривать у него председатель колхоза Худяков, и спросил:
– Куда путь держишь? В область?
– Ага.
– А чего? Не опять ли за новым назначеньем? – пошутил Подрезов.
Брыкин с озабоченным видом пожал кожаными плечами, и Подрезов понял, что у него опять завал в районе. По завалам Брыкин был просто мастер. Куда, на какой район ни посадят, конец один: покатилась под гору телега. Зато кто проворнее, отзывчивее Афони? Надо, скажем, взять обязательство сверх плана по хлебозаготовкам, по молоку, по мясу – а ну-ка, Брыкин, покажи пример. И Брыкин показывает: "Дорогие товарищи! Наш район, подсчитав свои возможности, обязуется… Я призываю последовать нашему примеру…"
Ресторан начал пустеть: быстро выкачали православные бочку. В черное окошко, у которого сидел Подрезов, яростно, со всхлипами хлестал косой дождь.
Брыкин снова и снова подливал ему пива из эмалированного ведерка, которое недавно – уже третий раз – наполнил официант, пил сам и с волнением, взахлеб рассказывал про своего необыкновенно умного сына, который в этом году поступил в торговый институт. Потом, видя, что собеседник не очень-то слушает его, опять заканючил-заныл насчет того, почему он, Подрезов, не заглянул к нему в хоромы, не отведал у него нынешних свежепросоленных рыжиков.
Рыжики у Брыкина замечательные – тут у него просто талант. Да еще какой талант! Он сам их собирал в лесу, сам солил, сам делал специальные бочоночки ладные такие еловые пузатики с тоненькими можжевеловыми обручами, литра на два, на два с половиной.
Отправляясь в область на совещание по вызову, Брыкин обычно прихватывал с собой парочку таких пузатиков и при случае кое-кому вручал эти дары природы, как он сам выражался. И Подрезов был уверен, что у него и сейчас в каюте наверняка найдется бочоночек с рыжиками, а то даже и не один.
Снова взбурлила жизнь в ресторане, когда подошли к большой пристани, ярко освещенной вечерними огнями.
Тут, помимо новой партии любителей пивка, появилось еще ихнее райкомовское – подкрепление. Сразу три секретаря: Павел Кондырев, Василий Сажин и Савва Поженский. Все с Северной Двины.
Савву Поженского, покажись тот в ресторане один, Подрезов, пожалуй, и не признал бы: в сером потрепанном макинтошике, в фуражке с мятым козырьком – что от первого хозяина района?
Зато Павел Кондырев и Василий Сажин – комиссары. В таких же хромовых, как он, Подрезов, регланах, туго затянутых в поясе и мокрых от дождя (только блеск пошел по ресторану), в полувоенных фуражках, горделиво посаженных на голову, ну и в соответственных сапожках – щелк-щелк. Правда, Василий Сажин не совсем лицом вышел – желтое, сплошь оспой изрыто, как, скажи, овец пасли на нем, и оскал рта неприятный, хищный какой-то, а Павел Кондырев – хоть в кино. Красавец мужчина! И недаром буфетчица, еще довольно молодая бабенка с ярко накрашенными губами, сразу же начала вытягивать шею в ихнюю сторону.
Встреча была шумной, радостной. Пять перваков скрестили свои дороги часто такое бывает?
Подрезова обнимали, тискали, лопатили по спине, и – что удивительно – даже старик Поженский не отставал от других. А уж он ли не отличался выдержкой, он ли не умел держать себя в узде! С тридцать третьего в райкомовской упряжке ну-ко, какой надо иметь ум и сноровку, какую житейскую академию пройти.
Павел Кондырев, как только разместились за двумя сдвинутыми столиками тут уж не было помех со стороны, все понимали, какая рыба заплыла в ресторан, – побежал к буфетчице насчет пива. Такой неписаный закон: чей район, тот и угощает (а они как раз ехали районом Павла Кондырева).
Пива у буфетчицы в заначке не оказалось – все, дура, распродала до литра, – но Павел Кондырев достал ведро – чуть ли не из запасов команды парохода.
Он же как хозяин и предложил первый тост:
– За Евдокима Поликарповича! За Подрезова, который всегда впереди!
Насчет всегда – это, пожалуй, крепковато сказано. Нынче Подрезов чуть ли не закрывает областную сводку по лесу. Но черт подери! С чего ему опускать голову? Разве всю войну и после войны не он шагал в передовиках? Ну-ко, сплюсуем все кубики, что дал его район за все эти годы, – кого можно поставить рядом с ним? Назвать миллионщиком?
За это уважали его в области. Ну, и за смелость, за удаль уважали.
Удивительная штука жизнь! Уж, казалось бы, среди них-то, хозяев районов, какая может быть смелость да лихость против начальства. Сами начальство. Да и начальство немалое. Первые люди области.
А вот поди ты: везде по одним законам живут. И у них меж собой первая честь и хвала тому, кто перед начальством шею не гнет. А он, Подрезов, не гнул. И не сидел, как мышь, в углу, не делал вид, что его ко сну клонит, когда за товарища надо вступиться или начальству правду в глаза сказать.
Нет, он, как говорится, и с места реплику подавал, так что последний глухой слышал, и на трибуну лез.
В сорок четвертом их, первых секретарей, вызвали на бюро обкома. Специально для того, чтобы дать накачку насчет экономного расходования хлебопродуктов.
С приморского секретаря райкома – это он, бедняга, стоял на ковре – просто пух летел: двести килограммов муки раздал районному активу. И когда? В какое время? В годину великой народной страды!
Секретари сидели – глаз поднять не смели, только бы грозой не задело их, потому что кто из них не делал то же самое у себя!
И вот Подрезов не выдержал:
– Разрешите задать вопрос Севастьянову. (Фамилия секретаря Приморского райкома.)
– Давай.
– Скажи, товарищ Севастьянов, сколько килограмм хлеба на районного активиста досталось из этих двухсот килограмм, розданных тобой?
– От пяти до семи.
– И за какой период эту надбавку ты выдал?
– За год.
– За год пять килограммов на нос?! Ну дак я вот что тебе скажу, товарищ Севастьянов: плохой ты секретарь! Я свой актив чаще подкармливаю. Килограмма-то с три каждый месяц подбрасываю.
Шум поднялся такой, что Подрезов думал – тут ему и конец. Сам Лоскутов, второй секретарь обкома, начал утюжить его – он главный разнос Севастьянову делал:
– Безобразие!.. Судить будем!.. Мы покажем подкормку!!
Но Подрезов – терять нечего – сам кинулся на амбразуру:
– А вы знаете, товарищ Лоскутов, сколько районный служащий хлеба получает? Шестьсот грамм в день. А у этого служащего семья, ребятишки, а ребятишкам этим как иждивенцам двести грамм. Так что этот служащий свои шестьсот грамм никогда и не съедает. А ведь на нем, на районном активе, весь район держится. Они наши руки. У меня один инструктор раз попал в колхоз. В командировку, Вперед-то добрался, все в порядке, а назад пошел вечером – всю ночь просидел под кустом на лугу. А из-за чего А из-за того, что у него куриная слепота, ничего не видит.
Севастьянов отделался тогда простым выговором, а их, секретарей райкомов, бюро обкома специальным решением обязало обратить самое серьезное внимание на бытовое обслуживание районного актива. То есть обязало регулярно подкармливать актив, правда, не выделив для этого никаких дополнительных лимитов.
Вот после этого случая фамилия Подрезова стала известна во всех районах области.
3
В двадцать три ноль-ноль из ресторана перешли в каюту к Афанасию Брыкину.
Во-первых, их стал упрашивать директор ресторана: дескать, к пристани большой подходим, пассажиры нахлынут – до утра не выжить, а во-вторых, из-за Тропникова, заместителя начальника лесотреста. Он песню испортил.
Вошел в пестром халате, как баба, на носу стекляшки с золотыми зажимами, и давай носом ворочать – неаппетитно, мол, не тем пахнет. А потом – мораль: какой пример подаете, хозяева районов?
Лично он, Подрезов, даже бровью не повел – с войны терпеть не мог этого зализанного и расфуфыренного ябедника, – но осторожный и благоразумный Савва Поженский, а вслед за ним и Афанасий Брыкин встали: большая шишка Тропников. И рука у него длинная…
А впрочем, нет худа без добра. Именно в каюте-то у Брыкина они и почувствовали себя человеками. Никаких ограничителей в горле, никаких досмотрщиков со стороны. Своя братва! И уж, конечно, никаких величаний по имени-отчеству. Все – ровня!
Сперва навалились на еду – волчий аппетит разыгрался от пива. Все подорожники – рыбники, шаньги, колобки, ватрушки – все, чем заботливые супруги набили сумки и чемоданы, вывалили на стол, а расчувствовавшийся Афоня сверх того выставил еще пузатик с малюсенькими, копеечными, рыжиками.
Савва Поженский да Иван Терехин (еще один первач, подсевший на последней пристани) попытались ихнему застолью придать деловой характер, что-то вроде производственного совещания устроить – оба так и вкогтились в Подрезова: дескать, как у тебя нынче с хлебом? как с помещениями для скота? что делаешь, чтобы удержать мужика в колхозе? Словом, для этих прежде всего дело. Серьезные мужики.
Но где там! Разве поговоришь о деле, когда Павел Кондырев в загуле!
Зыркнул своими цыганскими, топнул:
– К хренам дела! Завтра дела!
И как выдал-выдал дробь – всех на пляс потянуло. Подрезов топнул, Василий Сажин топнул, Поженский сыпанул горох по столу каким-то хитроумным перебором пальцев.
А дальше – больше. Посыпались соленые шутки-прибаутки, анекдоты, всякие житейские истории, и, конечно, начали строить догадки насчет внезапно исчезнувшего Павла Кондырева.
– К той буфетчице, наверно, подбирается, – высказал предположение Василий Сажин.
– Да, может, уж подобрался. Долго ли умеючи? – живо, с озорным блеском в глазах воскликнул Поженский. Савва по этой части тоже старатель был не из последних – в десять душ семью имел. Потом уже без всякой игривости, с неподдельным беспокойством за товарища: – Ты бы, Евдоким Поликарпович, приструнил его маленько. А то как бы он того… из хомута опять не вылез.
Но тут Кондырев сам влетел в каюту. Глаза горят, лицо бледное, потное – не иначе как шах и мат Клавочке, то есть буфетчице.
Покачался-покачался у дверей – артист не из последних – и выпалил:
– Братцы! Цирк на пароходе!
– Да ну?!!
– А что – двинули?
Но Савва Поженский – не зря на плаву двадцать лет – сразу совладал с собой, хотя было какое-то мгновенье – и у него угарным огоньком загорелся старый глаз:
– Бросьте! Не для нас эти забавы.
– А чего? – запальчиво возразил Павел Кондырев. – Подумаешь, с артистками цирка посидеть! Да там и не одни девчонки – такие лбы сидят, ой-ой! Целая бригада из поездки по колхозам да леспромхозам возвращается.
– Эх, Паша, Паша! Мало тебя мылили, вот что. Забыл, как давеча Тропников носом вертел? Дак ведь то в ресторане мы сидели, без паров в голове, а как прореагируют, когда мы середка ночи к этим самым артисточкам закатимся?
Вот это все и решило – Тропников да расчетливая осторожность Саввы.
– Пойдем, Пашка! Ко всем дьяволам этого Тропникова!
А что, в самом деле? Не люди они? Почему должны плясать под дудку какого-то кляузника и ябедника? А потом, он, Подрезов, в отпуске. Неужели и во время отпуска спрашивать, как жить, у Тропникова?
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Подрезов любил первые минуты своего водворения в гостиницу.
Все чисто, все свежо в номере: белоснежная кровать, кафельная ванна, приветливо улыбающаяся горничная в белом переднике – как в праздник входишь. А потом, не успел еще раздеться, звонки. Один секретарь райкома – привет, другой секретарь – привет, третий… Просто непонятно, как и углядели. По коридору шел – ни одна душа навстречу не попалась…
Сегодня звонков не было. Сегодня, едва он снял с себя кожанку да отпил холодняка из-под крана в ванной (июльская засуха стояла в горле), в номер к нему толпой вперлись перваки. И те, с которыми ехал на пароходе, и новые: Онега, Лешуконье, Приозерье, Няндома, Коноша… Народ все крепкий, краснорожий, обдутый и продубленный всеми ветрами Севера. Одним словом, опорные столбы, на которых жизнь всей области держится.
На Евдокима Поликарповича навалились сразу трое – дух перехватило. Правда, и он в долгу не остался: Саватеева из Приозерья так приголубил, что у того слезы из глаз брызнули.
Кто-то из новичков завел речь насчет вечернего сабантуя.
У Евдокима Поликарповича, откровенно говоря, это радости не вызвало: у него еще вчерашние пары из головы не выветрились, да и дел на вечер был воз.
Но, с другой стороны, когда Подрезов портил песню своим товарищам? Когда шел против коллектива? Ведь ежели хорошенько разобраться, то первый секретарь и узду-то с себя может скинуть, только когда из района вырвется. А в районе ты всегда начеку, всегда по команде первой готовности – иначе как же ты с других спрашивать будешь?
Да дело, в конце концов, вовсе и не в том, чтобы разрядку себе дать.
Поговорить сердце в сердце, выложиться как на духу друг перед дружкой, ума-разума поднабраться – вот чем дороги были эти ночные, никем не планируемые совещания.
– Ладно, сказал Подрезов (все выжидающе смотрели на него), – пейте кровь! Согласен.
– Братцы, братцы! – В номер вломился Павел Кондырев. – Последнее сообщение Совинформбюро… Павла Логиновича в Москву забрали.
– Первого? Да ты что?
Сивер загулял по номеру. Перемены в руководстве области могли коснуться каждого из них. Это обычно: пересаживаются в области, а стулья трещат под ними, районщиками.
Все как по боевой тревоге начали затягивать ремни на скрипучих кожанках, поправлять фуражки.
– А ты чего, Евдоким Поликарпович? – Василий Сажин первый разморозил свой голос. – Одевайся. Пойдем послушаем тронную речь Лоскутова.
И Подрезов уж взялся было за пальто, да вдруг махнул рукой:
– Ладно, ребята, катайте. Хватит и того, что вы похлопаете.
2
– Ну и ну! Вот это рванул дак рванул!
– Да, хватит и того, что вы похлопаете…
– Натура!
– Посмотрим, посмотрим! У Лоскутова тоже не хрящики вместо пальцев…
Все эти голоса, восхищенные реплики, которыми сейчас по дороге в обком наверняка обменивались меж собой его товарищи, Подрезов хорошо представлял себе. Но сам-то он трезво, очень трезво оценивал свой поступок. Во-первых, в отпуске – какие могут быть претензии? У человека на руках путевка, причем путевка горящая, с завтрашнего дня, – имеет он право кое-какие дела перед отъездом справить? А второе – и это самое главное – с чем идти на совещание?
Тронная речь будет. Распишет Лоскутов свою программу, расставит вехи. А ежели наоборот? А ежели с ходу: доложить обстановку в районах?
Нет, нет, он, Евдоким Поликарпович, не привык тык-мык – и язык присох к горлу. Он с подчиненных строго спрашивал, но и себе поблажки не давал: все цифры, все хозяйство района держал в голове. Хоть во сне спрашивай – без запинки выложит. А теперь, после двухнедельных разъездов, что он мог сказать по существу?
Ничего, ничего, успокаивал себя Подрезов, выхаживая по номеру, Фокин в грязь лицом не ударит. Язык подвешен, сообразит, где что прибавить, а где что поубавить. Только почему его нет в гостинице? У тещи остановился? Или район не на кого оставить?
И еще мутил ему сейчас голову Зарудный.
Две недели отдыхал от этого молодца, две недели, покуда жил на Выре, не думал о Сотюге, а вот только приехал в город – и завертелась старая карусель.
Перед отъездом в отпуск Подрезов загнал-таки наконец Зарудного в свои оглобли – обязал решением райкома (конечно, с согласия области) до минимума сократить жилищное строительство и высвободившуюся рабочую силу бросить в лес, на ликвидацию прорыва.
Но как выполняется это решение? Не отмочит ли сотюжский директор какую-нибудь новую штуковину? Ведь заявил же он на бюро райкома: "Я с этим решением категорически не согласен и со своей стороны сделаю все, чтобы доказать, что оно идет вразрез с интересами дела".
Ладно, чего заранее отпевать себя, решил Подрезов и взялся за телефонную трубку.
– Справочная? Дай-ко мне номер телефона ремесленного училища номер один… Ответили быстро.
– Товарищ директор? Секретарь райкома с Пинеги говорит, Подрезов. Тут у вас есть два моих подшефных. Близнецы. Пряслины фамилия. Так вот интересуюсь. Как они там?..
– Есть, есть такие, – ответил директор. – Очень хорошие ребята…
У Евдокима Поликарповича сразу посветлело на душе. Так уж, видно, он устроен: лучшее лекарство для него – дело. А пряслинские ребята его давний долг. Михаил просил насчет братьев чуть ли не месяц назад, когда они с Лукашиным заезжали к нему на Копанец. И он был очень доволен сейчас, что вдруг пали ему на ум эти ребятишки.
Труднее было звонить родному сыну.
Первенец от любимой жены, парень с образованием – техникум механический кончил – чего еще надо? А вот, поди ты, не лежала у него душа к Игорю, и все. Встретятся – посидят за столом, попьют чайку, а говорить и не о чем. Разные люди. У него, Евдокима Поликарповича, голова кипит от забот о районе, он за всю страну думает, а Игорь, как крот, в нору свою носом уткнулся, и нет ему дела ни до чего. В двадцать три года у человека первая дума – как бы отдельную квартирку сварганить да Капе своей шубу котиковую завести.
Ох, эта Капа, Капа, провались она трижды сквозь землю! (У Евдокима Поликарповича при одной мысли о невестке в глазах темнело.) Худая, злющая, как оса, жадная. Вином уж не угостит, нет. Дескать, нельзя, дорогой папочка, для здоровья вашего вредно… И еще: на чистоте помешалась, стерва, – медсестрой работает.
То, что она сама всю зиму чесноком обвешана ходит, черт с ней, ее дело, и на хлорку ейную – у дверей в коридор насыпана – наплевать. Да она и ему-то всю плешь с этой чистотой переела. Только он переступит к ним за порог, еще поздороваться не успел, а она уж тут как тут со своими тапочками. "Сапожки, сапожки, дорогой папочка, снимем. Дайте отдых своим ножкам, Очень медицина рекомендует…"
Евдоким Поликарпович не раз говаривал сыну: уходи ты, к чертям, от этой паскуды! Она из тебя все соки выпьет и голову назад повернет. Но где там! Разве с его Игорем сговоришься? Ума большого бог не дал, с первого класса выше троек не поднимался, а по части упрямства – рекорд поставит. По целым дням может не разговаривать.
Игоря на работе не было – в командировку уехал, – и Евдоким Поликарпович с превеликим облегчением вздохнул. Должен, обязан он повидать свою внучку – тут и разговоров быть не может, но раз сына дома нету, к невестке можно сейчас и не ходить. Да и внучка трехнедельная – чего поймешь? Чего разглядишь? А вот на обратном пути завернет, тогда картина уже прояснится. Тогда видно будет, в кого пошла – в ихний, подрезовский, корень или в материн.
3
В войну и после войны районщики работали на износ. Выходных не знали по месяцам. Спали по три-четыре часа в сутки, а так – либо по колхозам и лесопунктам мотаются, либо на посту в своем кабинете.
Подрезов с его богатырским здоровьем легко переносил этот режим, а уж если когда становилось невмоготу, сон начинал одолевать, ведро холодняка на себя (уборщица за этим строго следила) – и опять сидит себе за своим рабочим столом в одной синей трикотажной майке, весь красный, раскаленный, как самовар. И сразу за двумя делами: большое, по-охотничьи чуткое ухо телефонный звонок из области сторожит, а цепким ястребиным глазом в книжке – приходилось натаскивать себя, потому как с начальной академией сложный узел не развяжешь.
Но была, была и у Подрезова одна отдушина – баня. Раз в неделю обязательно ходил, всю усталь березовым веником выпаривал и из бани выходил как заново на свет рожденный, а в городе, в гостинице, всегда принимал ванну.
Горячую воду наливал – рука еле терпела. И лежал, лежал, весь распустившись и блаженно прикрыв глаза, а ежели удавалось выкроить свободный часок, то и приземлялся.
Сегодня Евдоким Поликарпович пять часов проспал после ванны.
Он живо, без малейшей раскачки вскочил на ноги, начал звонить одному секретарю, другому, третьему.
Никто не отозвался.
Долгонько, долгонько их накачивает Лоскутов. В охотку работка – новая.
А в общем-то, он не удивился бы, если б ребята запаздывали и не из-за Лоскутова. Это ведь в районе своем секретарь – первый человек и гроза, а тут, в области, он и попрошайка, и плакальщик, и еще черт-те кто…
Да, да, да! Все надо протолкнуть и выбить секретарю: и грузовики, и тракторы для колхозов, и технику для леспромхозов, и хлебные лимиты, которые каждый месяц урезывают, отстоять. А пенсии? А учителя, которых из года в год не хватает в школах? Да ежели говорить откровенно, то это еще неизвестно, где у первого секретаря главная работа: в районе у себя или в области.