– Ты сперва барана-то выкорми. Я без тебя его завела. Мой баран-то.
Илья посмотрел под потолок, где жужжали мухи, – все еще не подохли, окаянные.
– Ты разговариваешь так, будто мы надвое живем.
Марья отняла от груди ребенка, сунула дочери, затопала в задоски.
– Баран у нас в мясе, – сказал Илья. – Думаю, килограмм до пятидесяти вытянет. Так что ты на первое время еще с деньгами будешь. А потом у меня в лесу получка будет.
– Ну давай будем ждать, когда с описью придут.
– Пущай приходят. Чего описывать-то?
– Да пойми ты в конце концов. Я ведь партийный…
– А-а, партейной! А кой черт тебе, партейному-то, дали? Каждый партейной куда-нибудь ульнул…
– Вот как она у нас понимает. Думает, в партию затем и вступают, чтобы должность заполучить.
– Да уж зачем-то вступают. Бригадиром-то, я думаю, могли бы поставить. Невелик пост. Разве парень не мог бы в лесу?
Если честно говорить, то он и сам не понимал, почему не его, а Мишку Пряслина назначили бригадиром. Правда, ничего не скажешь: парень работящий, хозяйство знает, но ежели бригадир еще и кузнечным делом владеет, то разве в убыток бы это было колхозу?
– Ладно. Не будем об этом говорить.
– Ну и о баране нечего говорить.
– Да пойми ты, дурья голова, – опять начал объяснять Илья. Не для жены, конечно, – ту колом не прошибешь. Для дочери. – Страна такую войну перенесла… Везде нехватки. Нынче засуха. А города-то нужно кормить? Там ведь не жнут, не сеют…
– Ну ясно. Городские без мяса не могут. А мы можем. Ты скажи лучше, когда наши дети последний раз мясо ели?
Илья обеими руками сгреб со стола бумаги, втолок их в плетенку, затем схватил ватник и – подальше от греха – на улицу.
Три дня назад членов партии вызвали в правление. Вопрос – добровольная сдача хлеба государству.
Семен Яковлев взял обязательство на двадцать пять килограммов, Анфиса Минина – на тридцать семь. Ну а что ему оставалось делать? Подписался на пятнадцать – меньше нельзя. Такая установка райкома. И вот из-за этих-то пятнадцати килограммов у них с Марьей и загорелся сыр-бор. А доводы у Марьи одни – горло.
Сидя на ступеньке крыльца, Илья докурил цигарку, размял окурок на ладони, ссыпал остаток махорки в баночку.
Сосны за баней шумели. Из сырого угла дул ветер-шелоник, и, надо полагать, нынешний свет не удержится. И тут, вглядываясь в невидимый в темноте сосняк, Илья вспомнил про силки.
Силки – сорок пять штук – он поставил в конце августа за Оськиной навиной. Думал: какая душа ни попадет – все харч. Но никто не попал. Нет сейчас ни дичи, ни векши на бору. Южная засуха достала и Север. Не спасли Пинегу тысячеверстные леса.
Силков Илье было жалко – пропадут, если не снять. Но когда он успеет сходить за ними? Люди уже неделю как в лес уехали. Начальство рвет и мечет: бригадир дома. А он все со дня на день откладывал выезд. Хотелось самому домолотить хлеб. Страшное дело этот индивидуальный участок. Собираешь навоз, нужники опоражниваешь, потому что без навоза что родится? А дождешься хлеба как измолотить? Раньше было просто – овин набил, и дело с концом. А теперь овинов нету (все разорили за войну) – суши снопы на печи да околачивай по снопу на повети.
Илья встал. Сколько ни сиди на крыльце, а с мясом надо что-то делать. Занять денег у кого-нибудь? Он обернулся к двери – пусть она подавится своим бараном. Но у кого занять?
Выйдя на деревню, он мысленно начал перебирать тех, у кого могли быть деньги. В верхнюю часть деревни можно не ходить. У кого там деньги? У Трофима Лобанова? У Мишки Пряслина? Правда, там жил Евсей Мошкин. У этого должны быть деньги. Кадушки, рамы впроход делает, налогов с него нет – старик, из годов вышел.
Евсей не откажет ему – Илья не сомневался в этом. Но как-то неловко было обращаться к попу. Дать-то он даст, а про себя что подумает? Вот, скажет: партийный человек, а за деньгами-то ко мне пришел.
Нет, сказал Илья себе. Пойду-ка я к Федору Капитоновичу. Правда, он, Илья, в должниках у Федора Капитоновича: с месяц назад брал два стакана самосада…
У Федора Капитоновича огня в окнах не было, зато рядом, у Постниковых, изба ходила ходуном. Пляс, песни, гармонь – Константин приехал.
С Костей Постниковым они уходили на войну в один день, и надо бы пожать ему руку, тем более что неизвестно, когда еще их дорожки опять сойдутся. Костю семья не вяжет – кто его знает, куда потянется. Но тут из заулка напротив донесся протяжный бабий вой, и он передумал. Голосила Дарья Софрона Мудрого оба сына не вернулись с войны. Так весь год: в одном доме песни от радости, а в пятерых вой по убитым.
К Анфисе Петровне он не собирался заходить. Откуда у нее деньги? На тех же трудоднях сидит. Но у нее был свет, и он свернул в заулок. Чем черт не шутит! А вдруг да выгорит.
Анфиса сидела, приткнувшись к столу, и держала перед глазами какое-то письмо (конверт распечатанный лежал на столе). А по щекам ее текли слезы.
Илья смутился, кашлянул. И вдруг Анфиса повернула к нему лицо, и мокрые, заплаканные глаза ее просияли.
– Проходи, проходи, Илья Максимович.
Илья сел к печи.
– Да уж верно, что слезы и радость… – Анфиса вытерла рукой глаза. – Не знаю, как тебе и сказать. Ну да все равно, таить нечего… Слыхал, наверно, что тут про меня плели?
Илья поднял брови.
– Ну про фронтовика моего? Слыхал. Был тут у нас в войну один человек…
Илья кивнул. Еще бы не слыхал. Помолотили языками и в лесу, и в деревне, когда Григорий ушел из дому.
– Ну дак от него письмо. Сюда собирается… То-то опять начнут перемывать косточки…
– А, плевать, – сказал Илья. А сам, глядя на нее, белозубую, улыбающуюся, покусывающую губы от смущения, – никогда не видел ее такой, – подумал: "Какой же дурак Григорий! С такой бабой не мог ужиться!"
– Я тут разболталась. Ты ведь без дела не заходишь.
Илья вздохнул.
Из-за утра думаю. Да вот надо как-то еще деньжонок раздобыть. С мясоналогом рассчитаться.
– Где же ты раньше-то был? Я завтра теленка сдаю, вот бы в пай и взяла. А то я Петру Житову посулила.
Денег у Анфисы, как он и предполагал, не оказалось. Сто двадцать пять рублей – какие по нынешним временам деньги? И все-таки он не жалел, что зашел к ней. Как-то теплее стало на душе. И когда он вышел на дорогу и, прикрыв рукой лицо (мокрый снег лепил глаза), зашагал по ночному Пекашину, ему еще долго виделись ее глаза – сияющие бабьи глаза, промытые легкими слезами.
Анфиса ему нравилась. Всегда нравилась – еще с той поры, когда была девчонкой. И не подвернись тогда Григорий – где же ему было тягаться с таким франтом: из города приехал! – как знать, может, он и не шлепал бы сейчас по этой слякоти…
Илья остановился, покачал головой. Ну и ну! Нашел, о чем думать. Самое подходящее времечко выбрал, чтобы молодость свою вспомнить.
Снег валил густо. Огней не видно. К кому пойти?
Было без пяти три, когда он вернулся домой.
Нет, не так это просто насобирать тысячу. Не он один налоги платит. И он потопал, помесил снежной каши – вдоль и поперек прочесал деревню. А уж о гордости и говорить нечего. Поп не поп – лишь бы деньги.
Раздевшись и разувшись – все мокрое было на нем, – он разостлал на печи возле стены (у трубы спала Валя) одежду и портянки, прошел к столу. Первым делом надо было записать для памяти нынешние долги. И он, оторвав четвертушку от районной газеты, записал школьной ручкой дочери:
Последнюю фамилию он дважды подчеркнул, что означало – вернуть долг в первую очередь.
Затем, просушив бумажку над керосинкой – теперь этот клочок газеты становился денежным документом, – Илья спрятал его в свою берестяную канцелярию.
В крынке на столе было небогато – несколько холодных нечищеных картошин. Так всегда бывает, когда опоздаешь к ужину. Марья не позаботится, а ребятам что – им бы только брюхо свое набить.
Илья потыкал-потыкал холодной картошкой в солонку с серой зернистой солью, вытер ладонью рот, поправил усы – они были все еще мокрые.
Дома, в избе, он не курил, да и вообще старался пореже попадаться с цигаркой на глаза жене ("Хорошему делу научился на войне! Валяй – жги денежки. Богаты!"). Но сейчас ему ох как не хотелось выходить на сырость, и он, виновато посмотрев на Марью, пристроился на скамейку к печи.
Марья с ребенком спала на полу у кровати, с которой доносилось легкое посапыванье сыновей. Рот беззубый открыт, одна грудь вывалилась из ворота рубахи – ребенка кормила на ночь, – а черные ершистые брови даже во сне сдвинуты: его, наверно, ласковыми словами вспомнила на сон грядущий или Валю калила – отвечай, девка, за отца.
Илья развел рукой дым над головой – там, наверху, была Валя – и опять, глядя на спящую жену, жалкую, беззубую, с худой постной грудью, вдруг вспомнил Анфису. А ведь она лет на пять старше Марьи, подумал Илья.
Он жадно затянулся в последний раз, бросил окурок в таз под рукомойник, даже не вытрусив из него табак, как это всегда делал, прошел босыми ногами к столу, задул керосинку.
Ни единый мускул не дрогнул у Марьи, когда он прилег к ней с краю. Ну и пускай. Надоело ему кланяться каждый раз.
Но заснуть он не мог. Какое-то неосознанное чувство вины точило его. И, лежа на спине, он настороженно прислушивался к дыханию жены. Странное дыхание. Дышит редко, со всхлипами – будто во сне плачет. А может, она и на самом деле плачет? Наяву разучилась плакать – во сне свое горе выплакивает?
И, подумав так, Илья устыдился своих недавних мыслей об Анфисе. Тоскливая, под стать сегодняшней погоде жалость сдавила ему сердце. Он повернулся на бок, нащупал в темноте теплую грудь жены, потом осторожно просунул свою руку ей под мышку и привлек ее к себе.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Дожди, начавшиеся вслед за первым снегом, лупили целую неделю. Пинега ожила, с Северной Двины потянулись пароходы, буксиры с баржами.
На одном из этих буксиров в район прибыло два первых трактора.
"Новый этап в лесозаготовительном деле", – писала районная газета.
И кто же возглавил этот новый этап? Егорша!
Было это середи бела дня – Михаил с женками молотил хлеб на нижней молотилке, и вдруг – гром и грохот за старой смолокурней. Бабы выбежали на дорогу – что такое? Легковуху знают, грузовик видали, самолет тоже примелькался – все лето над пожарами кружился, – а это что за диковина?"
У смолокурни, возле дороги, спокон веку сосняк. Сосны немалые – дрова рубить впору. И вдруг эти сосны начали валиться одна за другой, затрещали, как карандаши.
Бабы суматошно завизжали, попятились к гумну. Один Михаил остался на дороге – он-то сразу догадался, что это за штука.
Громадный гусеничный трактор, рыча и вздрагивая, остановился в двух шагах от него. И вот тут-то все и увидели Егоршу. Вылез из кабины в кожаных рукавицах по локоть, спрыгнул на землю.
– Ну, как машинка? Ничего работает?
Михаил посмотрел на поломанный сосняк, на который кивал Егорша, промолчал.
– Черт бессовестный! Вздумал людей пугать. Мы и так пуганы-перепуганы.
– Чем сосны-то ломать, ты бы лучше снопы нам подвез из навин.
Егорша, довольный, похохатывал, скалил на баб зубы, потом хлопнул Михаила по плечу:
– Давай! Цепляй какие в колхозе найдутся телеги да сани. За один раз привезу весь ваш урожай.
– Ладно, герой выискался…
– А что, Михаил, – заговорили бабы, чем лошадей маять, пущай прокатится.
– Еще чего! Играть будем или хлеб молотить?
– Суровый у вас начальничек, – сказал Егорша. – Ну-ну, ишачьте на здоровье.
Он легко и щеголевато вспрыгнул на верхнюю гусеницу, хлопнул дверцей.
Трактор взревел, рванулся вперед. Бабы закашлялись от угарного дыма. А от деревни, от бань на рев мотора уже бежали ребятишки. И взрослые откуда-то взялись. Работать некому, а глазами хлопать да языком молотить – тут народ всегда найдется.
Ну Егорша и показал себя. Рядом с баней Софрона Мудрого стоял старый, продымленный сарай – бывшая пивоварня. Вмиг не стало пивоварни. Трактор наехал – только пыль пошла. А дальше – больше. Развернулся – пошел на деревню.
– Ну и парень! – заахали и заохали бабы.
– Сколько он теперь огребать будет?
– Да уж не с наше! Маленько побольше.
– Давай на гумно! – заорал Михаил, – Дядя за вас будет молотить?
Было глупо завидовать – для чего же человек на курсах учился? Ведь и он, окончи курсы, сидел бы сейчас за рулем. Да, все это так, все это понятно. И тем не менее злоба кипела в нем.
Он совал в прожорливый барабан ячменные снопы, покрикивал на баб, а мысленно сопровождал Егоршу по деревне.
Тот, конечно, постарался сегодня. До тех пор будет утюжить деревенскую улицу, пока не сгонит с печи последнюю старуху.
Ну почему так? Почему он по целым дням торчит на гумне – копоть, пыль глотку затыкает, – а тот как жеребец – играючи идет по жизни?
И главное – так всегда, всю жизнь. Поехали они второй раз в лес. Мальчишки. По шестнадцати лет. Кой черт еще делать в лесу, как не махать топором! И он, Михаил, махал, всю зиму махал. А Егорша помахал недельку-две учетчиком стал. Ладно. Зиму отработали, выбрались домой. Голод. Ребята еле ноги переставляют. Просил, умолял: дайте на сплаве поработать. Все какой-никакой хлеб. Черта лысого! "Что ты, Михаил? А кто пахать, сеять будет? Колхоз распускать? " А Егорша – тот колхозу не нужен. Егорша вывернулся. Вот когда еще все началось…
От нижней молотилки до Ставровых рукой подать, но после работы Михаил пошел домой. Нет уж, пусть другие хлопают глазами, а он насмотрелся – с него хватит. Ребят дома не было, а где – не надо спрашивать: у Ставровых.
– Ты бы все-таки глядела за ними, – рыкнул он на мать. – Ведь сказано было – после школы обутку не трепать.
– Да разве их удержишь? Ехал тут Егорша – вся деревня за ним бежит.
Мать собрала на стол.
– Сестра-то как? Ничего не будем посылать?
– А чего? Пряников пошлешь?
– Ну-ну, сам знаешь, – сразу согласилась мать. – Я ведь так, к слову. Думаю, свой человек в лес едет…
– Свой человек! Нашла родню.
Мать непонимающими глазами смотрела на него. А разве сам он понимал что-нибудь? Черт знает почему он так распсиховался сегодня! И мать, конечно, права: кто им еще ближе, чем Ставровы? Есть у них дядя родной – рядом деревня. А раз хоть в чем-нибудь выручил их этот дядя?
– Ладно, – примиряющим тоном сказал Михаил, – достань с погреба картошки. Да творогу пошлем.
2
У Ставровых, как в праздник до войны, горела десятилинейная лампа. Свой теперь керосин – не надо экономить. А под окошками, возле трактора, видимо-невидимо ребятишек. Сбежались со всей деревни. Была тут, конечно, и его саранча. Все четверо.
Татьянка подскочила в темноте, глазенки горят:
– Миша, а меня Егорша на тракторе катал, вот!
– А нас тоже катал, – доложили Петька и Гришка.
– Не врите! Вы-то на телеге, а я на самом тракторе.
Да, будет теперь разговоров у малых. На всю зиму хватит. Егорша додумался: связал две телеги, сани – садись, ребятня! И если летом, когда он еще на легковухе ездил, ребятня по целым дням караулила его, то что же теперь?
– Марш домой! – круто распорядился Михаил. – Ну, кому я говорю?
Федька наловчился было нырнуть в ребячью гущу, но Михаил успел схватить его за шиворот, дал подзатыльник.
– И вы тоже! – пригрозил он остальным. – Живо!
– Кусать хочешь? – спросил его Егорша, когда он вошел в избу.
Михаил скользнул глазами по столу: раскрытая банка с консервами – треска в масле, краюха магазинного хлеба – настоящего, ржаного. Сглотнул слюну.
– Не, поел только что.
– Ну а другого угощенья нету. Дедко не припас.
– Поменьше пить надо было, – с осуждением сказал Степан Андреянович.
– Ладно. Слыхали, – вяло огрызнулся Егорша. – Подумаешь, бутылку-две на прощанье с корешами раздавил.
– Не знаю уж, сколько раздавил, а без копейки домой приехал. Так будешь хозяйничать – хорошо заживем.
– А на что тебе копейка-то? Слыхал, что Сталин говорит? Готовьтесь, говорит, к коммунизму… А у тебя на уме копейка…
Егорша, подмигивая, кивнул на склонившегося над хомутом деда: послушай, мол, что сейчас начнется.
– Я картошки да творогу для Лизки принес, – сказал Михаил, указывая под порог, – Передай.
– Ладно, – сказал Егорша. – Передам.
Затем он пошарил глазами по полу, нацелился на сук в половице – как раз посредине избы, – цыкнул слюной. Недолет. Со второго раза попал точно.
– Ну, что будем делать? – сказал Егорша, вставая с лавки. – Дедко в дотации отказал. Хочешь, прокачу на своем стальном?
– Давай-давай, – заворчал Степан Андреянович, – Самое время теперь народ пугать.
Егорша накинул на плечи промасленный, похожий на кожанку ватник, подошел к зеркалу. Кепку новую! – с крохотным козырьком и пуговкой посадил на самую макушку, светлый чуб распушил пятерней – берегись, девки!
3
– Ты что ничего не спрашиваешь? – спросил Егорша, когда они вышли на крыльцо.
– А чего спрашивать? Вижу – на трактор пересел.
– Да, брат, все, – заговорил, загораясь, Егорша. – С райкомом рассчитался. Подрезов сперва на дыбы: "Не пущу. Другого шофера мне не надо". А я ему политическую подкладку: хочу на передовую. Правильно сделал?
– А чего неправильно? Райкомовская легковуха зимой на приколе – не сидеть же тебе сложа руки.
– Чухлома! – с разочарованием сказал Егорша. – Райкомовская легковуха! Разве в этом соль? Почитай районную газетку от десятого октября. Там ясно сказано насчет этого коняги. – Егорша, подойдя к трактору, горделиво постучал кулаком по радиатору. – Переворот в лесном деле! Ребятишки и те понимают, что к чему. Видел, как они ликовали?
С подгорья доносился глухой шум ледохода, а за деревней над черной стеной леса дружно играли сполохи – к морозам.
– Куда пойдем? – спросил Егорша. – В клуб?
– Какой теперь клуб. Все в лесу. Одна Райка в деревне.
Егорша посмотрел на дом Федора Капитоновича – на кухне свет.
– А знаешь что? Давай выманим Раечку. Продавцом работает – неужели на бутылку не разорится?
– Ну да! Буду я еще по домам собирать.
– Подумаешь, гордость! Хрен с тобой. Пошагали к Першину. Даве он меня звал.
– А меня не звал.
– Ну и что – со мной.
– Да за каким он дьяволом мне сдался? – рассердился Михаил. – И так каждый день глаза мозолит. Уж по мне – лучше дома кирпичи давить.
Егорша схватил его за рукав:
– Да погоди ты, кипяток! Друг еще называется. – Он выпустил рукав Михаила, сказал, помедлив: – А с Першиным, между протчим, советую не ссориться. Не забывай, кто его поставил.
– Ну и что?
– А то. Подрезов не таким, как ты, хребет ломает.
У Пачихиных – хозяин работал лесником – завыла Векша, единственная собачонка в деревне. Остальных порушили еще в войну.
– Музыка, – сказал Егорша. – Да, вот дыра собачья – некуда и сходить. – И вдруг воскликнул: – Порядок! Поехали на собеседование к дяде Евсе.
К Евсею Мошкину они заходили и раньше. Старик приветливый – забавно послушать. А то, что он религией чокнутый, так ведь они не старухи – мозги на месте.
Марфы, на их счастье, дома не было – ушла с ушатами в Водяны.
– Проходите, проходите вперед, – сказал Евсей, указывая на боковую лавку. – Только уж уговор, ребята: у меня не курить. Ладно? А я сейчас.
Он быстро загреб в кучу щепу и стружку – строгал доски, – снял керосинку с матицы, поставил на стол, подсел к ним. Крепкий, медноволосый – жаром налит.
Михаил всегда удивлялся его здоровью. Вроде бы старик, и харчи не лучше, чем у других, а утром выйдешь на задворки – кто там из-за болота выкатывается? Евсей Идет, с вязанкой сосновых поленьев вышагивает – только веревка поскрипывает. Без шапки. А летом еще и босиком. Остановится, поздоровается, да еще приветливое слово скажет: "День-то какой сегодня баской! Заслужили люди". И так всю поленницу в заулке – а ее у него костры – перетаскал на себе. Из лесу. За километр, за полтора.
И сейчас, присматриваясь к этому загадочному для него старику, широколобому, кряжистому, с тугими ребячьими щеками, до багряности разогретыми рубанком, Михаил подумал: работой держится. Но, с другой стороны, кто нынче не работает?
– Ну что, ребята? – сказал Евсей. – Чем вас угощать? Может, самовар согреть?
Егорша ухмыльнулся, повел глазами в сторону задосок:
– Воды на свете много – всю не перехлебаешь. Евсей понял намек, улыбнулся щелками:
неладно бы сегодня за рюмкой-то сидеть. Пятница. Грех великий. Ну да гости у меня не каждый день. – Он встал, пошел в задоски.
Егорша, потирая от удовольствия руки, толкнул Михаила в бок: дескать, учись, как дела делать!
На столе появился пузатый графинчик старинного литья, темная крынка с нечищеной картошкой, три луковицы.
– Хлебца сегодня нету. Не обессудьте.
– Нам не на мясо, – ввернул Егорша. – Можно и ниже средней упитанности.
Себе Евсей налил в граненую стопку – тоже старинного подела, а им – в толстые стаканы.
– Ну, будем здоровы. – Перекрестился, выпил, закусывать не стал – только ладонь приложил к губам,
– А у тебя это ловко, дядя Евся, – сказал Егорша. – Есть тренировочка.
– Вино надвое разделено, – уклончиво ответил Евсей. – Умному на веселье, глупому на вред.
– А старухи ничего? – продолжал задирать Егорша. – За штаны не берут? В разрезе религии?
– Не пытайте меня, ребятушки. Поздно меня переделывать. Я с малых лет ногами в земле, глазами в небе…
– Это как? – спросил Егорша.
– А, стало быть, так – духовной веры жажду.
– Ха, – ухмыльнулся Егорша. – Опеум.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю.
– Ничего ты не знаешь. Ни я ничего не знаю, ни ты ничего не знаешь. Много ли птичка из моря выпьет? Прилетит, раз-раз клювиком, а море все такое же. Так и человек насчет знаньев.
– Смотря какой человек. Я, например…
Евсей быстро перебил Егоршу:
– А "я"-то последняя буква в азбуке. А почто? Скажи, коли все знаешь.
Михаилу все это было знакомо. Третий раз они с Егоршей заходили к Евсею, и третий раз Егорша задирает старика. Он недовольно крякнул.
– Ладно, хватит, – сказал Евсей. – Пущай ты все знаешь. Ты вот лучше скажи – у начальства близко, все ходы-выходы знаешь: хлопотать мне насчет пензии?
Егорша откинулся назад:
– Тебе? Пензия? А за что?
– Да ведь годы-то мои на семой десяток покатились. Сколько я еще топором намашу. Вишь, рука-то… – Евсей поставил на стол правую руку, согнутую в пальцах. Пальцы вздрагивали.
– Нет, – сказал Егорша. – Автобиография неподходяща. Поп.
– Да какой же я поп? Почто ты меня все попом-то обзываешь? Ежели я со старушонками помолюсь вместях, утешу какую ласковым словом, дак разве я поп? Попы-то все грамотные, службой кормятся… А я чем? Не тем же разве топором, что люди? Ну-ко, спроси у старух: взял ли я хоть у одной копейку?
Егоршу это не убедило. Он сказал, что не важно, как называть, поп или не поп, а факт остается фактом: антисоветский элемент.
Тут уж не выдержал Михаил. Какой же, к дьяволу, он, Евсей Тихонович, антисоветский элемент? Все-таки надо думать, что говоришь. А потом, добавил Михаил, возвращаясь к тому, из-за чего загорелся сыр-бор, может, Евсей Тихонович вовсе и не за себя хочет получить пенсию, а за детей? Так ведь, дядя Евся?
– Так-так, Миша, – живо закивал Евсей, – за детей. За Ганьку и Олешу. Два сына на войне головы сложили.
– Это другое дело, – сказал Егорша. Подумал, добавил: – Нет, все равно ни хрена не выйдет.
– Ну да! – возразил Михаил. – Все за убитых получают, а он что, не отец?
– Да что вы ко мне пристали? – начал злиться Егорша. – Я что, райсобес? Там, между протчим, тоже не дураки сидят. А ну-ко, скажут, предъяви документы, когда поил-кормил?
– Господи! – всплеснул руками Евсей. – Я уж злодей своим детям, да? Я не поил, не кормил? А кто же их поил-кормил? Кто? – И Евсей вдруг всхлипнул, размазал по румяным щекам слезы. – Мне и ребята свои против не говаривали.
– И зря, – сказал невозмутимо Егорша. – Из-за кого же они страдали? Я бы такому отцу прописал.
– Ладно, не будем об том говорить. То особо дело. Не ты мне прописывал. Федька Косой, в исполкоме сидел, уж как, бывало, не стращал! "Снимай крест, стриги волосы. В землю зарою!" А где теперь? Сам раньше меня зарылся. Злом человека, ребятушки, не наставишь. Зло не людям делаешь – себе. Мне мати-покойница, бывало, говорила: "Кабы зло, Евсейко, исделал да на небо улетел…"
Егорша ухмыльнулся:
– А на небо ты, дядя Евся, не очень рассчитывай. Там тоже с отбором принимают.
– Что пустое молоть.
– Не пустое. По твоей религии. Водочку любишь… – Егорша загнул палец.
– Погоди, – Михаил сдвинул брови. – А дальше что?
– Вишь вот, Михаил Иванович понимает. Даром что годами от тебя не ушел. Ох, ребята, ребята, – вздохнул Евсей, – всего не перескажешь. Все прошел. А как дети свои выросли – и не видел. Уж когда домой вернулся, в сельсовете объявили: оба геройски погибли. За родину. – Евсей развел руками. – Не судьба. Федька, Федька Косой меня упек. Ох, зверь-человек, царство ему небесное. Уж как он, бывалоче, меня топтал да мял! И заданьем твердым обкладывал, и из лесу по месяцам не выпускал… А и зазря, как потом выяснилось. Тамошние власти поумнее – с меня и вину всю сняли. Не виноват, говорят, отец, а что по религии живешь, дак это твое дело. Закон дозволяет.
– Ну ладно, – важно, как если бы он вел собрание, сказал Егорша. – Этот вопрос для ясности замнем. А теперь давай антракт – чего-нибудь в части мурокурок. Ох, бывало, у нас в Заозерье на эти штуки Вася-ножовик мастак был. Как раз незадолго до войны из-за проволоки вышел. Этот самый знаменитый Беломор строил. Который еще на папиросах обозначен. Ну почнет живые картины на своем теле показывать да про этих мурок-урок рассказывать – заслушаешься. Такие, говорит, там шмары имеются – пальчики оближешь.
– А кто тебе сказал, что я за проволокой был? Да я, ежели хочешь знать, ни одного дня там не был.
Егорша аж затылком долбанул простенок – до того неожиданно было то, что сказал старик. Михаил, к этому времени начавший было томиться и позевывать, тоже вскинул голову.
– Нет, ребята, – после небольшого молчания снова заговорил Евсей, никаких шкурок-мурок и не видал. Я с ссыльным листом на чужбине был, да и то зазря. Тамошние власти, спасибо, разобрались, все права мне дали. – Евсей вдруг застенчиво улыбнулся, покачал головой. – А по первости-то тоже всяко было. Что уж скрывать. Я приехал в поселок на рождество. Зима, мороз, степь голая. И не то что лесины – кустика вокруг не увидишь. А мне и притулья нет. Как хошь живи. И насчет пропитанья тоже сказ короткий: кормись как знаешь. Да, так было-то. А потом, когда уезжал, – ох! Не то что все прочие – сам председатель уговаривал: не езди, говорит, отец. Оставайся у нас да обогревай людей теплом. Я все, вишь, печи клал. И до войны клал, и после, когда отпускную дали.
– Постой, – сказал Михаил, – а когда же тебе отпускную дали? Разве не после войны?
– Нет, нет, раньше. Еще на первом году войны, осенью.
– И ты остался там? Не поехал домой?
– Сообразил, что дома не коржики с медом, – вставил с ухмылкой Егорша.
– Да почто ты все меня в корысти-то винишь! – воскликнул Евсей. – Разве я по корысти живу? Людей надо было спасать от холода. Вот из-за чего остался.
– Че-го, че-го?
– Вот тебе и чего. Ты, поди, и не слыхал про то, что у нас за Волгу целые заводы перебрасывали? Нет? – Евсей от обиды повернулся к Михаилу. – Да-да, Миша, завод пересек мне дорогу домой. Я уж было совсем собрался, с людями простился. А тут вдруг к председателю зовут. Срочно. Ну, думаю, не судьба. Обо мне чего-нибудь перерешили. Нет, насчет завода. Завод вакуирован, на станцию привезли. Поселок надо строить. А мне, значит, чтобы печи класть. Нет, говорю, не могу, гражданин начальник. У меня дети есть. Я детей давно не видел. А тот и говорить не стал. Меня в санки – да на станцию. А на станции – о господи! Люди, люди. Женщины. Ребятишки плачут. Костры горят… Ну я и остался. Простите, Ганька да Олеша. Вы-то сейчас все же во тепле, в детском доме, а тут-то что будет, когда морозы падут?..
Егорша, свертывая цигарку, спросил с издевкой:
– Так. Значит, добровольно, так сказать, по сознательности остался?
– А уж не знаю как, а остался. Так своих ребят и не увидел. – Евсей опять всхлипнул.
– А может, господь бог внушил? А?
– Ну чего ты, понимаешь, в бутылку лезешь? – попытался урезонить Егоршу Михаил.
– А то! Он тут который час нам на мозги капает, а ты и вздыхаешь: вот, дескать, божий человек. А этот божий человек небось ряху наел. Ну-ко, кто у нас в Пекашине с таким зеркалом из войны вышел?
– Да что это, господи! – Евсей схватился руками за голову, расплакался. Зачем тогда ко мне приходить? Я тебя принял, я тебе почет оказал, а ты все мне поперек. Все лаем да пыткой.
Михаилу вдруг нестерпимо стыдно стало и за себя и за Егоршу. В самом деле, на что это похоже? Пришли, уселись за стол и давай отчитывать старика. Егорша, положим, завелся, – с ним это бывает. А он-то куда смотрит?