Трудно, немыслимо даже вообразить, какой ценой собрал он это богатство. Не ел сам, откладывал по крохам из недели в неделю, из месяца в месяц, дорогой случайными репками пробавлялся – так ведь он говорил давеча, – а к сладостям не притронулся. И все для того, чтобы ублажить свою Павловну, которая за годы войны забыла, как и сладости-то пахнут. И бутылку керосина – в любой деревне можно было обменять на хлеб – тоже берег для Павловны, потому что знает: Павловна всю войну мается с лучиной.
А что он видел от своей Павловны?
"Павловна, Павловна, не беспокойся. Я подоил корову. Отдыхай".
И ох же как она ненавидела его за эту корову! Во всей деревне не было другого мужика, который бы копался в коровьих сиськах. "А мне, Павловна, люди не указ. Пущай смеются. Тебе бы полегче".
А ночами-то зимними – господи! Отхожее место за домом – с фонарем готов провожать Павловну.
И что из того, что он не вышел телом? Разве его вина? А она-то сама вышла? Высоченная, широкая, угловатая. Как медведица. И все это враки, что у нее был жених до Митрия. Не было. Никому она, кроме него, не нужна была.
Митрий от рева Марфы очнулся, заметался на койке:
– Павловна, Павловна, что с тобой?
А когда Марфа встала с полу, да подошла к нему, да села на койку, он опять завсхлипывал, как малый ребенок:
– Ты уж прости, Павловна. Заболел. Можно было и там помереть, да не вытерпел – так хотелось еще перед смертью тебя повидать…
Марфу душили слезы, и она ревела белугой, а Митрий все говорил и говорил:
– Сколько же ты намучилась со мной, Павловна! Сколько стыда-то из-за меня приняла! И зачем же вот было тогда у реки встретиться? Помнишь, с солью я шел? Грешен перед тобой. Сам слабый – на силу твою позарился Сгубил твою жизнь…
Митрий был в памяти до полудня, затем вдруг захрипел, потянулся к ней руками и помер.
Было это в конце марта сорок пятого года, в великий пост, а на пасху Митрий явился Марфе во сне.
Она лежала на печи. Вдруг дверь неслышно отворилась и в избу вошел Митрий – светлый, радостный, в новых сапогах.
"Павловна, спишь? " – тихонько окликнул он ее. "Нет, не сплю". – "Не бойся меня. Я не мертвый", – предупредил Митрий, так как знал, что Павловна боится покойников. Потом на цыпочках, как при жизни, подошел к ней. И глаза его голубые, кроткие, а голос вроде другой – как листья прошелестел: "Ну как ты без меня живешь?" – "Я-то что. По-земному. Ты-то как?" – "Хорошо, Павловна, хорошо. У речки живу, со староверами".
Тут Марфа открыла глаза. В избе было утро. Весеннее солнышко заглядывало в передние окошки.
"Ну, слава богу, – подумала она, – хоть на том-то свете хорошо живет. Подал весть – не расстраивайся, Павловна". Но затем, припоминая слова Митрия, она задумалась: почему же он живет со староверами? Правда, отец и мать у него были староверы, но сам-то он какой же старовер? Всю жизнь ел с ней из одной посуды.
В тот же день, встретив старуху староверку, она спросила:
– Как на том свете заведено? Порознь или вместе живут староверы и мирские?
– Порознь. Как не порознь, – убежденно ответила старуха. – Хватит, на этом свете погрешили с табачниками.
И вот, когда вскоре после этого в Пекашино вернулся Евсей Мошкин, доводившийся ей дальним родственником, Марфа решила: это знак свыше. Сам бог посылает ей Евсея.
Она перешла в старую веру.
3
С крыльца спустились две старушонки, сделали шага два-три навстречу ей и вдруг повернули назад, порысили на задворки.
Так, сказала себе Анфиса, Подрезов-то, видно, не зря предупреждает. А когда она вошла в избу, то сомнения у нее и вовсе отпали. На божнице в переднем углу теплится красная лампадка, медные иконы отсвечивают, стол сдвинут в сторону, на полу разостлана ржаная солома…
– Проходи, Петровна, садись, – смущенно сказал Евсей.
А Марфа – ни слова. Ждала, повернув к ней голову. Высокая, прямая, в черном платке, надетом по-старушечьи – клином. И глаза ее недобро сверкали в полумраке.
В избе крепко пахло подсыхающим деревом. Свежие доски и брусья белели на полатях, под потолком над печью. Все это были заготовки для ушатов, для кадушек, которыми Евсей снабжал не только пекашинцев, но и жителей соседних деревень. Поделывал он кое-что и для колхоза. Летом, например, он вставил новые рамы на скотном дворе, потом согласился сколотить три пары саней. Сани нужны были позарез, и Анфиса хотела было начать разговор издалека, с этих самых саней, – поторопись, мол, Тихонович, – но, встретившись с откровенно враждебным, выжидающим взглядом Марфы, она отбросила дипломатию:
– Лампада горит – праздник у вас?
– Праздник. Воскресенье завтра, – отрубила Марфа.
– И праздновать будете?
– Будем.
– Вдвоем или еще кто будет?
– Кто придет, тому и рады. Хоть ты приходи, и тебя не прогоним.
– Ну вот что, Евсей Тихонович, – сказала Анфиса. – Жить живи, а людей не смущай.
Марфа опять полоснула ее своими глазищами:
– Что, убивает кого Евсей-то? Помолиться нельзя?
– Да мы никого и не зовем, – сказал Евсей. – А ежели придет какая старушонка, как ее прогонишь.
– Я предупредила тебя, Евсей Тихонович, а остальное сам понимай.
С Марфой говорить было бесполезно. Она, не дожидаясь конца их разговора, повернулась лицом к божнице, подняла руку, сложенную двуперстным крестом, бухнула на колени и напоказ, с вызовом начала молиться.
"Что же это делается?" – думала Анфиса, выходя на улицу. С лучшими помощниками своими она поругалась – с Мишкой, с Варварой, а теперь еще и с Марфой. Ох как Марфа посмотрела на нее! Как будто она, Анфиса, ей первый враг… А Варвара? Век бы не подумала. За всю войну у нее не было человека ближе Варвары. "Анфиса, Анфиса моя! Сестры у меня нету, будь моей званой сестрой. И чтобы всегда нам вместе. До гробовой доски". И они обнимались, плакали, поцелуями скрепляли клятву. А теперь к этой званой сестрице близко не подходи – укусит.
Да, что-то менялось в жизни, какие-то новые пружины давали себя знать она, Анфиса, это чувствовала, – а какие?
Раньше, еще полгода назад, все было просто. Война. Вся деревня сбита в один кулак. А теперь кулак расползается. Каждый палец кричит: жить хочу! По-своему, на особицу.
А может, она все это выдумывает? Может, лесная страда так придавила ее?
Под ногами скрипит снег, белеют крыши под лунным небом, а под крышами темно. Только в двух-трех обмерзлых окошках чадит лучина. А где жизнь?
Жизнь ушла из деревни в леса. Надолго. На всю зиму. До полой воды.
Так всегда на Севере, испокон веку. Нельзя северянину прожить без леса.
Но ох и поломал же ты, лес, народушку! Редкая баба, которая выстояла у пня несколько лет подряд, не проклинает тебя потом всю жизнь…
На повороте улицы из-за темного угла выскочила девчушка. Встала, руками перегородила дорогу.
– Анфиса, Анфиса Петровна! Где это вас носит? Я весь вечер ищу. К вам гости приехали.
Анфиса по голосу узнала Лизку Пряслину.
– Какие гости?
– А вот не скажу! Догадайтесь! – И Лизка, блеснув глазами, рассмеялась, скользнула мимо и уже сзади крикнула: – Дорогие!
Что за гости? Кто мог к ней приехать? Какой-нибудь командировочный? Районщики любят останавливаться у председателей колхозов – посытнее. А может… Сердце у Анфисы дрогнуло, горячая волна залила грудь. "Нет-нет, не может быть", – сказала она себе, учащая шаг. Последнюю весточку от Ивана Дмитриевича она получила вскоре после победы, из Германии, и с тех пор ни одного письма…
В окнах ее дома горел яркий свет, заулок широко разгребен от снега. Кто бы это?
Григорий…
Она стояла под порогом, словно приросшая к полу, и во все глаза смотрела на подходившего к ней мужа.
– Ну, здравствуй, жена.
– Здравствуй, Григорий Матвеевич. С прибытием. – Анфиса протянула нахолодавшую руку, поклонилась.
– Да ты, Анфиса, разучилась, как и с мужиком обходятся, – сказал из-за стола Петр Житов.
– Разучилась, Петя. Верно.
Кроме Петра Житова за столом сидели Федор Капитонович, Степан Андреянович – этих она разглядела, а дальше изба пошла кругом: на глазах у Григория она увидела слезы и вдруг сама, припав к нему, громко, по-бабьи разрыдалась.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Ель напоследок попалась толстая, суковатая, и Михаил поплясал вокруг нее снег стоптал до ягодника.
По привычке он присел было на теплый смолистый пень, чтобы отдышаться и перекурить, но затем вспомнил, что все уже с делянки ушли, кроме него и Ильи Нетесова, и встал.
– Эй, поехали! – подал он голос.
Илья не откликнулся.
Михаил повернул голову на треск сучьев сзади себя и увидел, как в темной чащобе Илья разжигает огонь.
– Ты что – для медведя стараешься? Думаешь, замерзнет ночью?
– Для себя, – ответил Илья. – Худо вижу.
– А для чего тебе хорошо-то видеть?
– Да хочу еще ель-другую свалить.
– Ну-ну, валяй, – только и мог сказать Михаил. Видывал он на своем веку лесорубов. И сам не из последних: полторы нормы за день – это уж всегда. Но Илья Нетесов не в счет. Таких работяг, как Илья, больше нету. До двух с половиной норм выжимает. И еще бригадир. Вечером ложишься спать, а он еще за столом, с бумагами – дневной баланс по участку подбивает. А утром кто первый на ногах? Илья.
"Ему надо, – говорит Антипа Постников – Партейный".
Партийный-то он партийный, думал Михаил. Это верно. Но ведь и партийный не из железа сделан. Брюхо-то у всех одинаково: ему заправку подай. А какая заправка у Ильи? Он, Михаил, и другие худо бедно, а все какое-нибудь подкрепление из дому получают – то картошку, то молоко, а у Ильи коровы нету, Илья сам должен подбрасывать семье. Вот он и старается, чтобы хлебная пайка поувесистей была.
Голод мутил Михаила. Горбушку хлеба, которую он взял с собой, он съел еще днем – пальцы наловчились – до тех пор ковыряют за пазухой, пока там не останется ни крошки.
Выбравшись с делянки на твердую, хорошо укатанную дорогу, по которой возили лес, он околотил валенки от снега, сбил с ватных штанов куски наледи.
Мороз еще не набрал силы – с декабря начнет корежить и ломать все живое, но дорога под ногами визжала уже по-морозному, а главное, радио стало слышно.
Радио играло на той стороне речки, на Сотюжском лесопункте. В теплую погоду его не слышно – три километра до лесопункта, – но как только начинают давить морозы, тут голос столицы докатывается и до них, колхозников.
Да, вот так и живем, думал Михаил, поскрипывая валенками по лесной дороге. Кто-то эту музыку, сидя в тепле, слушает. А кто-то под эту музыку пробежки вечерние делает. С топором, с пилой. А ведь, кажись, один лес заготовляем. И мы, колхозники, и леспромхозовские рабочие. А жизнь разная. За три километра друг от друга, а разная. Там тебе, на лесопункте, и красный уголок, и столовка, и ларек – все, что надо. А у них, на Ручьях, ни черта. У них, на Ручьях, все наоборот. В прошлом году, когда на участок к ним приезжал сам Подрезов, он, Михаил, поставил этот вопрос: почему так? Почему одним все, а другим ничего? "А ты с колхоза требуй, – ответил Подрезов. – У тебя колхоз есть". А что с колхоза стребуешь? Откуда возьмет колхоз?
Сзади зацокали копыта. Михаил обрадовался. До барака оставалось тащиться еще добрый километр – вот он и подъедет. Возчики частенько выручают их, рубщиков.
Ехала Нюрка Яковлева. Остановилась, блеснула глазами из-под заиндевелого платка.
– Садись!
– Ладно, езжай.
– А чего ладно-то – не укушу, – шаловливо рассмеялась Нюрка.
– Замерз, говорю.
– Вдвоем-то, может, скорее согреемся, – быстрой скороговоркой сказала Нюрка и опять рассмеялась.
– Проваливай, говорю! – уже сердито сказал Михаил.
Нюрка была лютая на любовь. В прошлом году все они на Ручьях к весне начали пухнуть от голода, и у нее лицо отекло. Но даже в то время Нюрка по-прежнему каждую субботу бегала на лесопункт. Одна. По темному лесу. Потом Нюрка спуталась с Егоршей, а с этой осени – Егорши нету – стала липнуть к нему. Михаил как-то проснулся под утро – что такое? Кто у него под одеялом бегает? Мышь забралась? А то, оказывается, Нюрка – руками его ощупывает, шепчет на ухо: «Подвинься».
Ну, он подвинулся – сунул кулаком как следует. Не лезь. Будет он после Варвары на какую-то потаскуху глядеть. Правда, глядеть у Нюрки есть на что. Высокая, фигуристая, и глаза – вода полая, любое дерево с корнем выворачивают. Недаром из-за нее все ребята и мужики на лесопункте передрались. Но, конечно, куда там Нюрке до Варвары.
С делянки донесся глухой шум падающей ели – Илья все еще мял лес. Небо вызвездило. Стало посветлее на дороге. Зеленой искрой сверкал снег на еловых лапах.
Михаил бежал, прислушиваясь к радио, и думал о Варваре. За полтора месяца ему только на один вечер удалось вырваться в деревню. А Варвары он так и не видел. Куда пропала? Он выстоял у нее на крыльце чуть ли не всю ночь и вернулся домой на рассвете злой, продрогший до костей. Мать, конечно, принялась за старое. "Мы думали, ты хоть за дровами съездишь. А ты опять к той ведьме". – "Ах так! – взъярился Михаил. – Вам дрова надо? Дрова? Замерзли, бедные? Ну дак померзните еще!" – и укатил на Ручьи. Вот так он проучил своих. Дровами. Пускай попробуют, как из-под снега добыть. Может, хоть это чему-нибудь научит.
Варвара не выходила у него из головы. Он думал о ней в лесу, с ожесточением врубаясь в дерево, думал, отдыхая у костра. Варвара снилась ему по ночам. И в этих снах она не смеялась над ним, не подкусывала его, а была такая покорная и тихая и все спрашивала. "А за что ты меня любишь? Скажи…"
В морозном воздухе запахло жилым дымком, затем вскоре донеслось хлопанье промороженной двери. Михаил оглянулся – он поднимался уже на холм.
Ноги у него ожили. Он быстро перевалил за хребтину темного ельника, и вот он, барак, внизу у ручья, – с огнями, с теплом, с горячим ужином.
2
Михаил любил свой барак. Любил, как всякий лесоруб, который, набродившись в снегу за день, наконец-то попадал в тепло.
Когда осенью в сорок втором году они с Егоршей, оба пятнадцатилетние подростки, приехали на Ручьи, тут вообще никакого жилья не было. Даже охотничьей избушки поблизости не было. И вот задача: за полтора месяца поставить избу, да такую, чтобы целой бригаде жить можно. Анфиса Петровна тогда сказала: "Хошь умрите, а изба должна быть. Не я прошу – война просит".
И они поставили. Поставили впятером. Он, Михаил, Егорша, сестры Житовы Клавдия и Манька – и старик Никифор.
Никифор каждую ночь по очереди выковыривал их из песчаной норы, в которой они, как звери, спали, зарывшись в сено: "Давай-давай, разомнись!" И они разминались. Бегали до тех пор вокруг костра, пока паром не начинала дымиться промерзлая одежда.
Первые не выдержали сестры Житовы. Манька схватила воспаление легких еще тогда, когда сруб не подняли до окошек. А у Клавдии так густо высыпали чирьи по всему телу, что она не могла ни лежать, ни сидеть, и всю последнюю ночь, как на молитве, выстояла на коленях.
Потом очередь дошла и до Никифора – обгорел старик. Заснул и обгорел. Они-то, молодняк, хоть с грехом пополам, а все-таки по ночам спали, а Никифор сколько подремлет, сидя у костра, и за топор, потому что если он заснет, то кто же их будет вытаскивать из норы для разминки?
И вот какой был старик! Не о себе горевал, не о том, что у него до костей сожжена спина и жить ему осталось ровно неделя, а о крыше: "Ох, ребята, ребята, что я наделал, старый дурак. Как вы без меня поднимете стропила…"
Стропила они действительно не подняли? Лабазом покрыли избу. Не хватило у них умения, у пятнадцатилетних подростков, сделать двускатную крышу. Да и некогда было – Сталинград кричал с Волги…
Барак, как это всегда бывает по вечерам, курился дымом. Дым лез из трубы, высоким белым столбом вздымаясь к звездному небу, дым лез из обмерзлых окошек и дверных щелей.
У крыльца, похрустывая сеном, горбилась заиндевелая лошадь. Лошадь была в санях, и Михаил понял, что кто-то приехал из деревни. У него ворохнулась мысль: не Варвара ли? Не она ли легка на помине? Но когда он, скрипя промороженной дверью, переступил за порог, мысль эта так же быстро растаяла, как морозное облако, которое влетело с ним в барак.
Приезжим оказался Петр Житов. Петр Житов сидел у жарко топившейся печи лицо с мороза красное, в зубах цигарка – и, судя по тому, как вокруг него сгрудились люди, выкладывал деревенские новости.
Дым вполстены стоял в бараке. Лампа на стене горела как в тумане. Пригибаясь, Михаил поставил в угол к дверям «лучок», взял со стола свой котелок. Новости он еще успеет узнать – Петр Житов скорее всего заночует, – а пока не разморило в тепле, надо сходить за водой да навесить котелок: россказнями сыт не будешь.
Однако Петр Житов чем-то здорово ошарашил людей – все говорили разом: "Что ты, что ты! Не плети. Не может быть". Антипа Постников два дня не встает с нар, болеет, а тут приподнялся – бороденка кверху, глаза в потемках горят, как фонари.
Михаил подсел к нему с краю:
– Чего он там заливает?
– Чего? Председательница скурвилась. С мужиком своим разошлась.
– Анфиса Петровна? – Михаил заморгал оттаявшими ресницами и тоже вытянул шею.
Петр Житов говорил:
– Баба что замок с секретом – никогда не знаешь, что выкинет. Какой-то у ей в войну хахаль завелся. Тут, говорят, был. Из фронтовиков.
– Был. Помним.
– Ну я-то не знаю. Да вот, родного муженька в отставку, а этого, значит, как его, ждет…
– Ну и ну! Вот уж от кого, от кого, а от Анфисы Петровны не ждали.
– Смотри-ко, что в тихом-то омуте водится.
– А Григорий-то? Воевал-воевал, а приехал домой…
Петр Житов ухмыльнулся:
– Да вы очень-то не убивайтесь об Григории. Ноне мужику по этой части безработица не грозит. Нашлись добрые люди – утешили.
– Кто же это?
– Кто-кто… Варвара Иняхина выручила…
Смехом залилась Нюрка Яковлева – это Михаил помнил. Помнил, как выбежал из барака, помнил, как вскочил на сани. А дальше все пошло колесом. Нет, запомнил еще Илью Нетесова, с которым столкнулся у росстани с делянки: "Михаил, куда? Что случилось?.."
В Пекашино он влетел еще при огнях. Мимо своего дома проскакал не глядя. И вот дом Варвары. Холодом блеснули оловянные окошки.
Он вбежал в заулок, вбежал на крыльцо и стоп: замок в пробое. Тяжелый замок, обросший мохнатой изморозью. И тогда он увидел еще – крыльцо занесено снегом, дорожка в заулке не расчищена. И он сел на крыльце в снег и заплакал.
Мороз потрескивал в поленнице под сараем, глухо стонали телефонные провода на дороге, а он все сидел на крыльце и чего-то ждал. Ждал и сам понимал при этом: ждать нечего.
3
Евсей спал чутко. Раза три, не больше, брякнул Михаил промерзлым кольцом в ворота, а в сенях уже шаги. Кто, зачем – не спросил. Зато Марфа, едва он переступил за порог, рыкнула с печи, треща лучиной:
– Кого еще середка ночи?
– Да лежи, лежи ты, господи. Человек с морозу – что за допросы?
Шаркая в темноте валенками, Евсей зажег керосинку, подошел к Михаилу, примостившемуся к теплой печи.
– Не обморозился?
– Не-е, – еле выговорил Михаил.
– Руки-то, руки-то чтобы в целости были. – Евсей стащил с его рук суконные рукавицы, сдавил пальцы. – Чуешь?
– Все в порядке, – ответил Михаил и устало откинул голову назад.
Меньше всего он собирался сегодня искать пристанища у старовера. Но так уж получилось. Коня он отвел на конюшню – нечего и думать было ехать обратно, не покормив его, а самому где отогреться? Домой идти? Но он и представить себе не мог, как бы он встретился сейчас со своими. Кто, кто разбил ему жизнь? Кто разлучил его с Варварой? Разве не они – не матерь с Лизкой? Вот так он и завалился к Евсею Мошкину.
Ах, думал он, закрывая глаза и все плотнее прижимаясь спиной к теплой печи, помолотят теперь языками – и в лесу, и в деревне. Вот, скажут, как его Варуха захомутала. Ночью, не евши, не пивши, поскакал… А Петр-то Житов будет разоряться… Петр Житов взыщет за коня, взыщет…
Его разбудил Евсей:
– Ну-ко, погрейся маленько. Я самовар согрел. Михаил с жадностью набросился на холодную картошку, на ячменные сухари, потом выпил несколько стаканов горячего кипятка, заваренного сушеной черникой.
– Спасибо, – сказал он. – А я как знал, что у тебя подкормиться можно. Приехал домой, а у них все начисто подметено.
Евсей опустил голову, вздохнул.
– Ну, что у вас нового? – спросил Михаил. Он не сомневался, что Евсей, заговорив о деревенском житье-бытье, не обойдет стороной и Варвару.
А Евсей опять вздохнул и сказал:
– Шел бы ты, Миша, домой.
– А чего я там не видал? Я только что из дому. Дай, думаю, пройдусь по деревне.
– Нет, Михаил Иванович, – покачал головой Евсей, – ты не из дому. Ты из лесу.
Михаил сдвинул брови Откуда ему известно?
– Ждут тебя там, Миша, ох как идут…
– Пущай. Это им полезно.
– Вечор встречаю мать твою да сестрицу. Дрова везут. Измаялись, замерзли, бедные. А дровишечки… Ну как мутовки…
– Ладно, – сказал Михаил. – Слыхали. – Ему надоело петлять вокруг да около, и он спросил напрямик: – Варвара с Григорием, говорят, ушла… Как это было?..
– Да что как было. Людям жизнь устраивать надо. Вот так и было. – Евсей помолчал, положил руку ему на колено. – Брось ты все это, Миша, забудь. Кровь молодая– знаю. А как же ты своих-то так? Я когда услыхал: Михаил домой из лесу не показывается, – господи! За что же, говорю, их еще наказываешь? Разве мало их война потрепала?
– Ну, и что тебе ответил бог? – ядовито спросил Михаил, но, когда взглянул на старика и увидел на глазах у него слезы, пожалел о своих словах. Евсей всем сердцем переживал их беду.
– Иди, иди, Миша, домой. Ох уж как бы они обрадовались сейчас…
Да, обрадовались бы, подумал Михаил. Петька и Гришка, Татьянка… А если узнают назавтра, что он был в деревне и не зашел домой, – что тогда с ними будет?
– Иди, иди, Миша. Самому легче станет. Вот вспомянешь меня, старика…
Михаил, все еще не решив, как ему быть, поднялся с лавки.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
20 декабря. 1945 г.
Ст. О-ская.
Здравствуй, друг сердечный, таракан запечный!
Сегодня решил написать письмо, так как от тебя все равно ни хрена не дождешься. Ну ладно, посмотрим, что запоешь, когда увидишь меня на стальном карьке. Умные люди здесь говорят: копыта последние годы в лесу ишачат, так что скоро огласим наши северные леса могучими моторами. Лес – это золото, сам знаешь.
Насчет жратухи, то я тебе врать не стану, со столовских обедов шибко не разбежишься. Но я тут сделал разведку боем и прикрепился к спецмагазину. Баба на вывеску так себе, но отоваривает хорошо. Когда ни придешь – пол-литра да закусь обеспечена. И между протчим, культурная, имеется патефон. А меня зовет Жорой, потому что это у нас, в деревне, Егор, а ежели по-культурному, то Георгий. Вот так и проходят молодые годы вдали от родины.
А как у тебя жистянка? Вставили вторые рамы в бараке? Ты бы, лопух, все-таки описал, как и что. Охота знать про свой белоснежный край.
На Новый год думаю с одним корешом съездить в Архангельск. У кореша брат работает на пивном заводе, так что пивка попьем. А потом заеду к Дунярке. В прошлый раз я у ей был, на Октябрьской. Вот, брат, как надо устраиваться! Квартирка из трех комнат, свекор – большая шишка, литерную карточку получает, ходят по коврам, и тут же, в колидоре, имеется кабинет задумчивости, туилетом называется. В общем, житуха у Дунярки на большой.
Дунярка встретила меня хорошо, то есть по-свойски. Имеется задел, то есть беременна. Все дивилась да охала, как это ты тетку Варвару обгулял. А ты, между протчим, тоже жук хороший. От меня свои шуры-муры скрываешь, а тут весь Архангельск знает. Ладно, я не злопамятный, но узелок завяжу.
Привет пинежским соснам и елям, а также всем товарищам лесорубам. Работайте, да так, чтобы родина сказала спасибо. Лес на сегодняшний день – это основа. И передай всем: Суханов-Ставров овладевает, и скоро его стальная песня зазвучит на зеленых просторах.
С трактористским приветом
Г. Суханов-Ставров.
2
Добрый день, веселый час, пишу письмо и жду от вас!!!
Здравствуй, дорогой брателко! С приветом к тебе сестра Лиза, а также вся наша орава.
Во первых строках сообщаю, что все мы живы и здоровы и того и тебе желаем. А Звездоня, Миша, в этом году рано на отдых просится. Мама-то говорит, что это она за войну отпуск просит, ведь всю войну наскрозь доила. Так что на сметану покуда не надейся, не собрать. И теперича покамест посылаем тебе картошки да соленых сыроег туес.
Петр Житов пьяный пришел, чего, говорит, Михаилу передать, а сам на ровном месте не стоит. Ладно, говорю, ты хоть себя-то довези, а я сама напишу. Вот и села письмо писать.
Миша, дрова у нас покуда есть, а с нового года ждем тебя. Может, отпустят хоть на денек. Петька да Гришка, твои любеюшки, уж дни высчитывают, скоро, говорят, к нам Миша приедет. Ждут тебя, как красного солнышка. А на того беса рыжего выруби вицу здоровенную – на улице живет, ничего не учится. А у Татьяны, Миша, зуб выпал, на самом переду оконышко, дак нынче все за печь заглядывает, когда ей мышка новый зуб даст. Ладно, хоть меньше трещит.
Миша, писать такого больше не знаю. Мама все на молотилке убивается, а я, известно дело, с телятами. Каменку в бане Евсей переклал, хорошо теперь – не горько, а денег не взял, молока, говорит, сколько плеснете.
Ну и все, до свиданья. Писала твоя сестра Лиза.
Миша, не хотела я тебе про это писать, да уж больно обидно. И ты не сердись на меня, я ведь это не со зла.
Тут Семеновна нам говорит, что на днях тебя видела в деревне ночью. А я говорю, не плети чего не надо. Чтобы наш Михаил, говорю, в деревне был да не зашел домой, этого, говорю, и быть не может Тебе, говорю, со сна это привиделось, больно много спишь. Я и маме сказала, чтобы не плакала. Где это, говорю, видано, чтобы наш Михаил да домой не зашел.
Приехал бы ты поскорее сам да успокоил бы их всех, глупых. Я-то сама не верю, да разговоры-то такие слушать не дай бог.
Татьяна под ухом жужжит: передай от меня особый привет Мише. На, принимай особый.
Холодняк с пота не пей, об нас не тужи. Войну выжили, а теперь уж что, не пропадем.
Говорят тут у вас, нет, а к нам приехал Першин Денис из армии, Петра Емельяновича сын. Ходит в хромовых сапогах, никакие морозы не берут, и в войну, говорят, самого Сталина караулил, а теперь не знаем, куда и сядет. Может, в районе, а может, у нас, в деревне – идет такой слух.
Поклон тебе от Степана Андреяновича. Нынче все болеет, нездоровится, война, видно, выходит. А тому бесстыднику напиши, где у него совесть-то. Дедко его ростил-ростил, а он и письма не хочет написать. Уехал на города, и за сколько месяцев одно письмецо было. Разве это дело.
Ну и хватит. Вся вспотела. Топор легче в руках держать, чем этот карандаш. Да соскучилась, дай, думаю, все выговорю, и бумага привелась – Раечка вчерась целую тетрадку дала.
Любящая сестра Лиза.
3
Не время почивать на лаврах
…Декабрьский план лесозаготовок под угрозой срыва.
Особенно нетерпимое положение создалось в ряде колхозов области, там, где демобилизационные настроения захлестнули самих председателей колхозов.
Пора с этим кончать – решительно и бесповоротно!
Да, война кончилась. Нет больше военных фронтов на карте Родины, но лесной фронт остался. Вот чего нельзя забывать ни на минуту.
(Из областной газеты)
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Много, не перечесть, сколько раз ездила Анфиса в район – и весной, и летом, и в грязь, и в стужу, в любую погоду являлась на вызов, а возвращалась оттуда чаще всего с накачкой, с выговором. И сегодняшняя поездка ей тоже не сулила ничего хорошего. Декабрьский план по лесозаготовкам выполнен на сорок пять процентов – а была на исходе последняя неделя декабря, хлеб обмолочен наполовину, с займом заколодило – весной, победы дождались, старый и малый подписались. И ей бы сейчас не о себе думать – о делах. А дела на ум не шли…
Бежит, бежит заиндевелая лошадка знакомой дорогой, повизгивают полозья в зимней тишине, леса и луга меняются по сторонам, а на уме все то же: Лукашин да Григорий, Григорий да Лукашин, вся та немыслимая круговерть, которая началась с возвращения Григория.
Она знала: вот-вот должен нагрянуть Григорий. Еще в первые дни после победы извещал: приеду по первой демобилизации. И все-таки его приезд – как снег среди лета на голову.
Григория будто подменили на войне. Он весь как-то размяк, раздался вширь, у него даже волос поредел, – она это сразу увидела, как только он поднялся из-за стола и пошел ей навстречу. И уж совсем была непривычна для нее слеза, блеснувшая на его глазах.
Вот тогда-то она и заголосила навзрыд – поняла, что наделала своей бабьей жалостью. И самое страшное во всем этом было то, что Григорий утешал ее и счастливыми, прямо-таки восторженными глазами смотрел на гостей: вот, мол, поглядите, люди добрые, как меня встречают. А потом, когда они остались вдвоем, он медленно обвел глазами избу и сказал: "Ну вот. Четыре года ждал я этой минуты". И тут уж она больше не выдержала – рубить так рубить: "Зря ты ждал, Григорий. Нам с тобой не жить".
Крики, проклятия, кулаки – да, все бы это было легче для нее. Так нет же! Григорий – это Григорий-то, который раньше одним взглядом вгонял ее в дрожь! стал умолять ее одуматься, забыть, что было раньше. Еще до войны она предлагала взять ребенка в детдоме – вспомнил и это: "Давай возьмем для полноты жизни". А может, у нее за эти годы неустойка по женской части вышла, так ведь и это он понимает. Сам не без греха.