И поначалу все шло как надо. Под гармошку, под походный марш, которым подбадривал его улыбающийся и подмигивающий Егорша ("Давай-давай, солдат, веселее!"), под одобрительные и горделивые взгляды родной дочери, которыми та подпирала его сбоку. И серебро и бронза на его груди сверкали – вот его отчет землякам за войну. Да только вдруг он увидел в сторонке от поджидавшей его толпы сухонькую, робкую, из-под темной ладошки смотревшую на него Федосеевну, и все – черная ночь накрыла праздник.
В июле сорок первого года, когда он вместе с пекашинцами отправлялся на войну, вот эта самая Федосеевна на этом же самом месте упрашивала его слезно: "Илья Максимович, ты два года наставлял да берег моего Саню в лесу, дак уж не оставь его, побереги его и там". И об этом же она просила-умоляла и других мужиков, и Саня, ее единственный сын, ужасно конфузился и стыдился своей простоватой матери, и все отсылал, отсылал ее домой, и в конце концов добился своего: пошла Федосеевна домой, обливаясь слезами.
Не уберег Илья Саню. В том же сорок первом году под Вязьмой Саню в клочья разорвало снарядом, так что нечего было и земле предать. А где остальные? Куда девался косяк молодых, здоровых мужиков и парней, которых вот отсюда, от этого ставровского дома, провожали тогда на войну?
Пока что из этого косяка, или из этой пекашинской роты, как назвал их тогда райвоенком, он один вернулся к исходному рубежу – без изъянов, стопроцентным здоровяком, если не считать небольшой царапины на груди, – да еще вон там, опершись на изгородь, стоит одноногий, уполовиненный Петр Житов.
2
За три недели Илья уже успел присмотреться к бабам, но, может быть, только сегодня, в этот теплый и солнечный день, когда все они были принаряжены да принамыты, может быть, только сегодня он разглядел их по-настоящему.
Постарели, повысохли, бедные, беззубые рты опали, и такой виноватый, заискивающий взгляд, словно они извинялись перед ним. Извинялись за свой вид, за то, что сделала с ними война.
Две девушки, кажется Рая Клевакина и Лизка Пряслина, выбежали к нему с большим букетом пахучей, только что наломанной черемухи. Раздались сухие, деревянные хлопки. Егорша оборвал игру. И он понял: от него ждут речь. Так, наверно, был задуман праздник.
– Папа, папа, скажи! – требовательно зашептала сбоку Валентина, крепко, изо всех сил сжимая отцовскую руку.
И Петр Житов, свирепо буравя его своим взглядом от огороды, тоже давал понять, что, дескать, не боги горшки обжигают…
Выручила Илью Варвара Иняхина. Варвара молодым, звонким голосом закричала с крыльца:
– К столу, к столу, женки!
И тут Егорша опять заиграл походный марш, но только уже не для него, а для баб, которые, моментально перестроившись, всем скопом, всей своей пестрой и душной ордой кинулись в заулок на голос Варвары.
Столы были поставлены на двух половинах вдоль стен, и все равно всем места не хватило.
– Эй, хозяин! Где ты? Открывай еще одно заседанье в коридоре.
– Не кричите, – сказал Егорша. – Нету хозяина. С утра укатил в лес.
И тут вдруг выяснилось, что и Трофима Лобанова с невестками нет, и Софрон Мудрый со своей женой не явился. А где Марфа Репишная? Где Анна Пряслина? Не пришли Не смогли перешагнуть через дорогих покойников. Так с самого начала и пошел этот праздник вперемежку с горючей слезой.
Первую рюмку, конечно, выпили за победу, а дальше все потонуло в шумных выкриках и причитаниях.
– Ох, Марьюшка, Марьюшка! Ты-то дождалась своего, а мой-то не вернется… И на могилку не сходишь…
– Ондреюшка все мне писал: женка, береги себя, женка, береги себя… А сам себя не уберег…
– Ты хоть пожила со своим Ондреюшком, а я-то, бабы, я-то горюша горькая…
– Женки! Женки! – распоряжалась Варвара. – Ешьте мясо. Досыта ешьте!
– Да как его исть-то? Где кусачки-то взять?
– А у меня-то… – Офимья несгибающимся пальцем закрючила рот, показала своей соседке желтые беззубые десны.
– Ничего! Кузнец теперь свой – новые скует…
Илья вслушивался в эти разнобойные голоса и выкрики, смотрел на расходившихся женок, и перед ним, как наяву, развертывалась бабья война в Пекашине. Одна вспоминала, как она первая открыла хлебные плантации на болоте ("Все за мной побежали"), другая дивилась тому, сколько она перепахала земли за эти годы ("За день не обойти"), а многодетная подслеповатая Паладья, разоткровенничавшись, начала рассказывать, как она в прошлом году унесла сноп жита с колхозного поля.
На нее зашикали, замахали руками:
– Молчи, глупая! При председателе-то. Может, еще придется.
– Нет уж, не придется! – яростно взвизгнула Паладья. – Не будет, не будет больше такого!
– Не зарекайся. Хвалилась одна ворона – что вышло?
– Что, что, женки? Чем вам не угодила председательница? – спросила Анфиса.
– Угодила! Угодила, Анфисьюшка. Я за то тебя и люблю, что сердцем понимала беду нашу.
– Анфиса! Анфиса Петровна! Родимушка ты наша! – закричали отовсюду бабы.
Анфису обнимали, целовали, кропили рассолом бабьих слез. И она сама плакала:
– Бабы, бабы вы мои золотые…
– Да пожалейте вы председателя-то! – взъярился вконец измученный Михаил Пряслин, через голову которого женки все еще лезли обниматься с Анфисой. Замучите! Председатель-то один.
– Миша! Миша! Золотце ты мое! – вдруг всплеснула руками белобровая потная Устинья и крепко обняла его за шею. – Тебя-то, желанный, век не забуду. Помнишь, как мне косу наставлял?
– И мне!
– И мне!
– А меня-то как прошлой зимой в лесу выручил! Помнишь?
– Михаил! – поднялась Анфиса.
– Тише! Тише! Председатель хочет сказать. Огнистое солнце било в глаза Анфисе. В открытые окошки не прохлада – зной вливался с улицы. Илья взял с подоконника букет сомлевшей черемухи, помахал перед разогретым лицом Анфисы. Белый цвет посыпался на стол.
– Вы вот тут, женки, сказали: ту Михаил выручил, другую выручил, третью… А мне что сказать? Меня Михаил кажинный день выручал. С сорок второго года выручал. Ну-ко, вспомните: кто у нас за первого косильщика в колхозе? Кто больше всех пахал, сеял? А кого послать в лютый мороз да в непогодь по сено, по дрова?.. – Анфиса всплакнула, ладонью провела по лицу. – Я, бывало, весна подходит – чему, думаете, больше всего радуюсь? А тому радуюсь, что скоро Михаил из лесу приедет. Мужик в колхозе появится…
– Верно, верно, Петровна, – завздыхали бабы. А на другой половине в голос заревела Лизка со своими ребятами.
– Не плачьте, не плачьте, – стали уговаривать их. – Ведь не ругают его, хвалят.
Анфиса смахнула с глаз слезу.
– Да, бабы, за первого мужика Михаил всю войну выстоял. За первого! А чем мне отблагодарить его? Могу я хоть лишний килограмм жита дать ему?
Анфиса налила из своей половинки в стакан, протянула Михаилу:
– На-ко, выпей от меня. – И низко, почти касаясь лбом стола, поклонилась парню.
– И от меня! И от меня!
В стаканах и чашках забулькал разведенный сучок (все сохранили до праздника по сто граммов спирта, заработанных на сплаве). На Михаила лавиной обрушилась бабья любовь.
Кто-то, опять захлестнутый своим горем, заголосил:
– У Анны хоть ребяты остались, а у меня-то в домике пусто…
– Хватит вам слезы-то точить. Песню! – заорал Петр Житов и увесисто трахнул кулаком по столу.
Жена его высоким голосом затянула "Аленький цветочек", к ней присоединилось несколько дребезжащих, высохших за воину голосов, но дружного пения не получилось.
– Егорша! – взвилась Варвара. – Играй! Плясать хочу!
– Варка, Варка, бессовестная! Ты хоть бы Терентия-то вспомнила…
Варвара, молодая, нарядная, в голубом шелковом платье, туго, по-девичьи, затянутая черным лакированным ремешком со светлой пряжкой, выскочила на середку избы, топнула ногой.
– Помню! Тереша меня за веселье любил.
Говорят, что я бедова,
Почему бедовая?
У меня четыре горя
Завсегда веселая.
– Ну, разошлась офицерова вдова.
– Да, не хухры-мухры! – Варвара вскинула руки на бедра, с вызовом обвела всех бесшабашным взглядом. – Офицерова вдова!
Егорша дугой выгнул розовые мехи гармошки.
– Варка! Варка! Про любовь! – вдруг ожили женки.
На войну уехал дроля,
Я осталась у моста.
Пятый год пошел у вдовушки
Великого поста.
– Охо-хо-хо! Врешь, Варка! Врешь!
– Не вру, бабы! Песня не даст соврать:
Кто не знает – заявляю:
Я не избалована
Всю германскую войну
Ни разу не целована.
Варвара, лихо, с дробью отплясывая, схватила за рукав Илью, потащила из-за стола. Марья обхватила мужа за шею:
– Не приставай! Липни к другому.
– Фу, и спрашивать тебя не стану. Наши мужья головы сложили, а ты одна владеть будешь? Нет, не выйдет! Поровну делить будем. Приказа потребуем.
– Горько-о-о! Горько-о-о!..
– Да вы с ума посходили! Нашли забаву при детях… – У Марьи полыхающей чернью зашлись глаза. Она отшатнулась от напиравших со всех сторон баб, уперлась затылком в простенок.
– Горько-о-о! Горько-о-о!
Илья, улыбаясь, нащупал под столом жесткую, заскорузлую руку жены, глянул на открытые двери, в которых еще недавно горели черные горделивые глаза дочери, и начал подниматься, нельзя не уважить народ.
– Нет, нет! – завопили бабы. – Машка пущай! Пущай она!
– Целуйся, дура упрямая! А не то я поцелую.
– Давай, давай! Мы хоть посмотрим, как это делается!..
Ничто не помогло – ни упрашивания, ни ругань. Марья скорее дала бы изрубить себя на куски, чем уступила бы бабам в таком деле. Суровая, староверской выделки была у Ильи женушка. Даже в сорок первом году, когда он уходил на войну, не поцеловала его при народе.
И бабы, так и не добившись своего, наконец оставили их в покое, вслед за гармошкой повалили на улицу.
3
Михаил, окруженный братьями и сестрами, стоял, качаясь, за углом боковой избы и тяжко водил растрепанной головой. Его рвало.
– Натрескался, бесстыдник! Рубаху-то! Рубаху-то всю выгвоздал. Пойдем домой.
– Се-стра-а!
– Чего сестра?
– Се-стра-а! – Михаил топнул сапогом, рванулся к заулку, где шумно, под гармошку, веселились бабы, упал.
Татьянка с испугу заплакала, судорожно обхватила сестру ручонками.
– Бросьте вы его, ребята, – сказала Лизка двойнятам, которые с двух сторон кинулись на помощь брату. – Он девку-то у меня, лешак, всю перепугал. – Она обняла Татьянку, но тут же на нее прикрикнула: – Чего ревешь? Не убили!
Из-за угла избы выбежала с ведром воды Рая Клевакина. Жмурясь от солнца, едва удерживаясь от смеха при виде стоявшего на коленях Михаила, взлохмаченного, с бессмысленно вытаращенными глазами, она зачерпнула ковшом воды и плеснула ему прямо в лицо.
Михаил взревел, вскочил на ноги.
Раечка с визгом и смехом метнулась в сторону. Цинковое ведро опрокинулось. Михаил поддал его ногой, пошатываясь, побрел в заулок.
Заулок у Ставровых просторный, скотина в него не заходит – на крепкие запоры заперт с улицы, – и Степан Андреянович за лето два укоса снимал травы. Хорошая копна сена выходила. А в нынешнем году, похоже, травы не будет. Начисто, до черноты, выбили лужок. Желтые головки одуванчиков, раздавленные сапогами и башмаками, догорали по всему заулку. И Лизка, по-хозяйски прикинув последствия нынешней гульбы, не смогла удержаться от слез.
– Сестра! Кто тебя обидел? Кто?
– Миша, Миша! – закричала Варвара от крыльца. Шальное, пьяное веселье кружило у крыльца. Скакали бабы, размахивая пестрыми сарафанами, визжала гармошка, Петр Житов, красный от натуги, прихлопывал здоровой ногой.
Варвара подбежала к Михаилу, потащила его в круг.
– Мишка, Мишка! – заорал Петр Житов. – Дай ей жизни, сатане!
Женки мигом рассыпались по сторонам. Варвара привстала на носки, и-эх! пошла работа. Ноги пляшут, руки пляшут, с Егорши ручьями пот, а она:
– Быстрей, быстрей, Егорша! Заморозишь!
– Мишка, Мишка, не подкачай! – кричали бабы. Михаил топал ногами на одном месте, тяжело, старательно, будто месил глину, тряс мокрой, блестевшей на солнце головой, потом вдруг пошатнулся и схватился за изгородь.
– Все. Готов мальчик, – с досадой подвел итог Петр Житов.
А Варвара захохотала:
– Ну, кому еще не надоело жить? Эх, вы! А еще зубы скалите…
Никому не осмеять
Меня, вертоголовую.
Ребята начали любить
Двенадцатигодовую.
– Илюха! – с жаром воззвал Петр Житов к Нетесову. – Поддержи авторитет армии. Неужели такое допустим, чтобы баба верх взяла?
– У меня по этой части претензий нет, – сказал Илья.
– А у меня есть! – сказал Егорша. Он встал с табуретки, протянул гармонь Рае. – Раечка, поиграй за меня.
Затрещала изгородь у хлева.
Егорша живо подскочил к Михаилу, потянул его за рукав:
– Ну-ко, дядя, нечего с огородой воевать. Дедкино это строенье.
В толпе рассмеялись.
– Что? Надо мной смеяться? Надо мной? – Михаил яростно заскрипел зубами, отбросил в сторону Егоршу.
– Миша! Миша! – закричали в один голос женки. – Что ты? Одичал?
Федор Капитонович, спускаясь с крыльца, брезгливо бросил:
– Ну, теперь будет праздник.
– А, товарищ Клевакин! Наш северный Головатый! – Михаил изогнулся в поклоне.
Две-три бабы прыснули со смеху, но всех громче захохотал Петр Житов, потому что это он так окрестил Федора Капитоновича.
В сорок третьем году Федор Капитонович двадцать тысяч рублей внес в фонд обороны. О его патриотическом подвиге шумела вся область. Газеты его называли северным Головатым. Его возили в город, вызывали на каждое совещание в районе, и только пекашинцы посмеивались, когда на собраниях ставили им в пример Федора Капитоновича. Верно, внес Федор Капитонович деньги в фонд обороны, и деньги немалые. Да откуда они у него взялись? Почему у других их нету?
– Иди-иди, – сказал, нахмурившись, Федор Капитонович Михаилу. – Мал еще, сопляк, с людями-то разговаривать.
– Я мал? Я сопляк? Нет, ты постой! Постой. Как деньги за самосад драть, ты тогда не говоришь, что я сопляк!..
Михаила обступили бабы.
– Миша, Миша, – стала уговаривать его Варвара. – Разве так можно?
Она оттащила его в сторону.
– Варка, а ты мягкая… – сказал Михаил, обнимая ее.
Варвара рассмеялась.
– Молчи, не сказывай никому. Про это не говорят.
– А почему?
К ним подошла Лизка:
– Пойдем домой. Докуда еще будешь смешить людей?
– Домой? – Михаил топнул ногой. – Нет. Гулять будем. Егорша, где Егорша?
Егорши в заулке не было. Бабы расходились по домам.
Ворот новой рубашки у Михаила был распахнут сверху донизу. Одна пуговица висела на нитке. Лизка, вздыхая и качая головой, привстала на носки, оторвала эту пуговицу, и тут ей показалось, что еще одной пуговицы нет на вороте.
– Стой! – закричала она на брата, сразу вся расстроившись.
Но Михаил, подхваченный Варварой, уже двинулся вслед за бабами. Он ревуче запел:
Шел мальчишка бережком,
Давно милой не видал…
Лизка оглянулась по сторонам, увидела Петьку и Гришку.
– Ребята, хорошенько все обыщите. За избой посмотрите. Он, лешак, кажись, пуговицу потерял.
Затем она сбегала в верхние избы, закрыла окошки. Близнецы, присев на корточки, старательно оглядывали то место, где недавно топтался их брат. Сдвоенные голоса Варвары и Михаила доносились из-за дома с улицы.
– Ребята, – сказала Лизка. – Никуда не уходите. А придет Степан Андреянович, скажите, что я скоро прибегу. Уберу тут все. – И она побежала догонять брата.
4
Вставало утро. Познабливало. За Пинегой, над еловыми хребтами, разливалась заря – красные сполохи играли в рамах.
Варвара, слегка покачиваясь, шла пустынной улицей, простоволосая – платок съехал на плечи, – и злыми, тоскливыми глазами поглядывала на окна.
Господи, сколько ждали этого праздника, сколько разговоров было о нем в войну! Вот погодите, придет уже наш день – леса запоют от радости, реки потекут вспять… А пришел праздник – деревню едва не утопили в слезах…
Поравнявшись с домом Марфы Репишной, Варвара привстала на носки, яростно забарабанила в окошко:
– Марфа! Марфушка! Принимай гостей!
В избе зашаркали босые ноги. Темные гневные глаза глянули сверху на нее:
– Бесстыдница! Орешь середь ночи. Бога-то не боишься.
– А, иди ты со своим богом! Я плясать хочу! – Варвара топнула ногой, взбила пыль на дороге.
Немо, безлюдно вокруг. Сухим, режущим блеском полыхают пустые окошки. И тоской, вдовьей тоской несет от них… Ну и пускай! Пускай несет. А она назло всем петь будет – хватит, наревелась за войну!
И Варвара, круто тряхнув головой, запела:
Во пиру была да во беседушке,
Ох, я не мед пила да я не патоку,
Я пила, млада, да красну водочку.
Ох, красну водочку да все наливочку.
Я пила, млада, да из полуведра…
Тявкнула гармошка в заулке у Василисы, а затем петухом оттуда выскочил Егорша. Волосы свалялись, лицо бледное, мятое, к рубашке пристала солома – не иначе как спал где-то…
– Ну, крепко подгуляла! Значит, из полуведра?
– Да, вот так. Еще чего скажешь?
– Ты хоть бы меня угостила.
Варвара скептическим взглядом окинула его с ног до головы.
– Кабы был немножко покрепче, может, и угостила бы.
– А ты попробуй! – вкрадчивым голосом заговорил Егорша.
– Ладно, проваливай. Без тебя тошно.
Варвара стиснула концы белого платка, пошагала домой.
– Ты куда? – обернулась она, заслышав сзади себя шаги.
– Вот народ! – искренне возмутился Егорша. – Праздник сегодня, а у них все как на похоронах.
– А и верно, Егорша! Праздник. Давай вздерни свою тальяночку.
И взбудоражили, растрясли-таки деревню. Бледные, заспанные лица завыглядывали из окошек. Но что-то невесело, тоскливо было Варваре, когда она подходила к своему дому. И даже восход солнца, нежным алым светом затрепетавший на белых занавесках в окнах, на ее усталом, осунувшемся лице, даже восход солнца не обрадовал ее.
Она тяжело вздохнула и толкнула ногой калитку.
– Спасибо.
Егорша сунул ногу в притвор:
– Погоди! За спасибо-то и по радио не играют…
– Чего?
– Холодно, говорю. Погреться пусти… – Егорша зябко поежился и остальное досказал глазом.
– Ах ты щенок поганый! Глаза твои бесстыжие!
– Ну, нашлась стыдливая…
Калитка резко хлопнула. Белая нижняя юбка заплескалась над ступеньками крыльца.
Лицо у Егорши вытянулось. Жалко, черт побери! Не с того, видно, конца заход сделал. Но не в его характере было долго унывать: сегодня не выгорело, в другой раз выгорит.
Он развернул гармонь, голову набок – и пошел плеваться крепкими, забористыми припевками.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Где-то по городам, далеко-далеко за синими увалами лесов, шумно шагала лучезарная Победа – об этом изо дня в день трубили газеты. Уже и первые эшелоны с демобилизованными загрохотали по Руси. А пекашинцам – черт бы побрал их глухомань! – только и оставалось, что ждать. И ждали. Ждали, томительно высчитывая дни: когда же, когда же приедут родимые?
Девки и молодухи, вдруг вспомнив про свою молодость, весь июнь шуршали уцелевшими нарядами: выжаривали на солнце, выколачивали прутьями. Потом, уже перед самым сенокосом, принялись за избы. Мыли со щелоком, с дресвой, скоблили потолки и стены, густо прокопченные военной лучиной.
Лизка Пряслина тоже не захотела отставать от других. И как ни отговаривала ее мать ("Нам-то кого встречать, глупая?"), выгребла грязь из дому. Да мало того. Заручившись помощью Раи Клевакиной, взялась за боковую избу Ставровых: пускай и у них будет как у людей.
Егорша, вернувшись вечером со сплава, застал дома потоп. Он пришел в ярость. Кто просил эту лахудру разводить сырость? Он катал весь день бревна, бродил в воде – имеет право хоть пожрать по-человечески?
На крик из чулана выскочила Раечка – мокрая, румяно-вишневая, с высоко подоткнутой юбкой. Но, увидав в дверях мужчину, пугливо метнулась назад.
Лизка насмешливо хмыкнула:
– Вот еще! Нашла кого стыдиться! – И не долго думая протянула Егорше пустые ведра. – Помогай лучше! Глазунов-то нам не надо.
– Это можно, – вдруг уступчиво сказал Егорша. – Раз пошла такая пьянка… Даешь Берлин!
На Раечку-соседку Егорша давно уже косил глаз. Сила девка! Упитанности довоенной, за тело не ущипнешь – будто кочан капустный скрипит под пальцем. А груди! Господи благослови… Пушки не пушки, штыки не штыки, а навылет, наповал бьют. И-эх! – думаешь: пущай у людей будет вечный мир, а мне хоть бы век из-под такого огня не выходить.
Разные ключи и отмычки подбирал Егорша к Раечке.
Сперва нажимал на гармонь. На лесозаготовках эта сваха действовала безотказно – к любому бабьему сердцу находила тропу. А с Раечкой не вышло. Поиграть, правда, поиграли, научилась Раечка разные тустепы да «поди-спать» выводить – все на чувствительное напирал Егорша, – а благодарности учителю никакой. Разве что по ходу дела, поправляя Раечкины пальцы, изредка срикошетишь куда надо.
Егорша решил: обстановка неподходящая. В избу к себе Раечку не затащишь, на маслозаводе постоянно вертятся люди, надо, видно, на природу выходить. Листочки, кустики, то се, тары-бары-растабары – растает.
В праздник он так и сделал. Выждал, покуда не разбрелись от них люди, выгреб на горки против своего дома и давай зазывать Раечку гармошкой.
И Раечка пришла, села рядом в молодую траву.
– Егорша, тебе тоже невесело?
– Ой, невесело, Раечка! Кабы не эта природность кругом, кажись, с тоски бы удавился.
– А я тоже люблю, когда все цветет. Особенно черемуху люблю. – И тут Раечка, как в кино, томно вздохнула и начала молотить полными ногами по траве возле черемшины, так что белый цвет посыпался.
И – один раз бывает смерть! – Егорша очертя голову кинулся на штурм.
С того дня Раечка перестала с ним разговаривать. Вечером на улице или в клубе встретишь – не подходи близко. Как говорится, вилы над переносьем. И вот сегодня, когда уж он подумывал, а не поставить ли вообще крест на всю эту канитель (чего-чего, а юбок теперь хватает), Раечка сама заявилась к ним в дом.
2
Громыхая цинковыми ведрами, Егорша выбежал из заулка, накачал воды из колодца Федора Капитоновича и легко, будто поутру, побежал домой. В заулке столкнулся с Михаилом.
– А, трудяга! Здорово. Видал, как у меня дело поставлено? – Он брякнул дужками, опуская ведра с водой на лужок, кивнул на чулан, прислушиваясь к песне.
– Райка, что ли, поет? – спросил Михаил.
– Ага. Пойдем, я сейчас ее выкупаю – любо-дорого!
– Валяй, – вяло ответил Михаил.
– Тю, болван! Да ты что – все еще девок боишься?
Егорша схватил ведра, побежал, расплескивая воду. В заулке радугой занялся мокрый лужок, а вскоре и в избе пошла кутерьма: крик, визг, хохот.
Вышел оттуда Егорша, покачиваясь, насквозь мокрый, будто вынырнул из воды, но довольный.
– Досталось маленько, – сказал он, отряхиваясь и звонко шлепая себя по мокрой груди. – Ну да я тоже не остался в долгу. Целое ведро на Раечку вылил.
Они сели на бревно подле сарая с дровами, закурили.
– Когда на Синельгу? – заговорил Егорша. Он терпеть не мог всякою молчанку.
– Скоро.
– Чувак ты все – таки! Говорил – просись в кадру. Ну, ума нету – ишачь с бабами до белых мух.
Егорша повел прищуренным глазом в сторону воротец, остановился на столбе, затем, вытянув шею, цыкнул. Слюна точно попала в цель.
Внезапно сухой жар опалил щеки Михаила: в глубине заулка рядом с домом Федора Капитоновича, за которым был колхозный склад, показалась Варвара. Она шла по красной от вечернего солнца дорожке, и красиво, сполохами переливалось на ней голубое платье с белыми нашивками по подолу.
Егорша крикнул:
– Приворачивал на беседу!
Варвара поглядела в их сторону, щурясь от солнца, и, ничего не сказав, только белозубый рот блеснул в улыбке, – пошла дальше.
– Чего это она нонче притихла? – спросил Егорша. – И каждый день, как невеста, наряды меняет? Ах, хороши подставочки! – восхищенно цокнул он языком, обнимая глазами Варварины ноги. Помолчал и ткнул Михаила в бок. – Слушай: я все хочу у тебя спросить. Ты тогда, в праздник, не догадался?.. А?
Михаил тяжелым сапогом накрыл окурок.
– Неужели нет?
– Ерунду порешь.
– Ну, хрен с тобой! Секретничай. Мне-то все равно. У меня, кажись, на сто восемьдесят градусов жизнь поворачивается.
Михаил ни малейшего итереса не проявил к его сообщению.
– Да ты что, оглох? Я говорю: меня на курсы трактористов посылают. Понимаешь?
– Хорошо.
– Чего хорошо? – Егорша откинул голову, сбоку посмотрел на приятеля: чистый доходяга! – Ты, может, жрать хочешь, а? Есть у меня полбуханки. Получил сегодня.
– Нет.
– Знаешь что, – заговорил, вдруг оживляясь, Егорша. – Я сегодня подъязков под Белой видел. Такие дяди выворачиваются – как поросята. Давай закатимся на утренку.
Михаил покачал головой, встал.
– Тьфу, лопух! Попробуй свари с таким кашу.
На крыльцо с грязным ведром выскочила Раечка – босоногая, вся розовая в вечернем солнце. Глянула в их сторону и разом погасла.
Что за черт? Синие щелки Егорши подозрительно ощупали долговязую фигуру, выходящую из заулка на деревенскую дорогу. Неужто снюхались? И это называется друг! Втихаря, за спиной товарища? Ну погоди, друг-приятель: не последний день живем. Авось и мы сумеем свинью подложить.
3
Белая ночь заглядывала на поветь через щели в крыше, в воротах, запертых на жердяной засов. А ребята еще не спали – шумно, тузя друг друга, возились у его ног. И гремели каменные жернова в сенцах, и наконец уж совсем черт-те что: кто-то посреди ночи – не то мать, не то Лизка – начал отметывать навоз у Звездони. Как раз в том месте во дворе, над которым была его постель.
Конечно, стоило ему слегка прочистить горло, и живо бы все стихло, но именно этого-то пустяка он и не мог сейчас сделать. Не мог, потому что ему казалось, что все это – и чересчур шумная и смелая возня младших братьев, и небывалое ночное усердие Лизки и матери, – все это неспроста, все это делается с одной-единственной целью, задержать его дома.
И он долго, не шевелясь, будто спеленатый, лежал на спине и напряженно, до боли в шейных позвонках, всматривался в сгущающиеся сумерки над головой.
Первыми утихомирились ребята, затем смолкли жернова, затем оборвалась музыка внизу у коровы, и в доме наступила тишина.
Пора! Надо действовать.
Он приподнял голову и вдруг радостно вздрогнул, услыхав легкий шелест вверху. Это березовые веники, их старые, прошлогодние листья начали дрожать и волноваться в предутреннем ознобе. Счастливый знак! Ибо так же было тогда, в то утро.
Тогда, в то утро, он проснулся – темень, голова раскалывается на части, и вдруг вот этот самый шелест над головой, все слышнее и слышнее, будто там, вверху много-много слетелось невидимых птиц и дружно забило крыльями.
Потом он услышал голос Варвары, уговаривающей корову: "Ешь, ешь, моя красавица", – и корова отвечала откуда-то снизу довольным мычанием, точь-в-точь как ихняя Звездоня, когда той задают корм с повети.
Но как он попал на поветь к Варваре?
Он помнил, как вчера вместе с бабами отплясывал у нее в избе, помнил, как его вдруг начало тошнить и он, зажимая рот рукой, кинулся вон, но разрази его гром, ежели он помнит, как оказался на этой повети.
– Который час? – спросил он хриплым, не своим голосом и с трудом повернулся на голос Варвары.
– А, проснулся! Белое пятно качнулось в темном углу слева, потом зашуршала солома, и Варвара подошла к нему, – ее глаза сверкнули в темноте. – Ну и спать же ты, Мишка! Я из-за тебя, дьявола, всю ночь в избе промаялась.
– Кто тебе велел. Поветь-то большая, много места.
Варвара притворно вздохнула:
– Тебя щадила. Думаю, проснешься, а рядом баба – еще родимчик с перепугу хватит. Вставай! Кавалер… Весь праздник проспал. А еще за Дуняркой за нашей вздумал ухаживать. Девка не старуха, она не любит, когда возле нее спят.
Вот эта насмешка, как потом не раз думал Михаил, и решила все. Он вскочил на ноги – ах, так! я сплю? – и пошел на нее, широко раскинув руки в стороны.
Варвара, отступая, захохотала:
– Проснись! Расшиперил руки-то, – не овцу имаешь.
Он прыгнул вперед и, как клещами, сдавил ее горячее, упругое тело.
Она охнула, вырвалась:
– Дурак, нашел с кем играть. С ровней надо играть-то.
Потом она кричала: "Мишка, Мишка! – умоляла, упрашивала: "Будет, будет тебе!" – а он уже ничего не мог поделать с собой…
Наконец он зажал ее в угол – глаза в глаза, нос против носа, а когда она кинулась в сторону, он грубо, через колено бросил ее на охапку резко пахнувшей травы…
…Ворота не скрипнули – он загодя смазал проржавевшие петли.
Туман стоял страшный, такой туман, что не было видно ни земли, ни неба, и он бежал в этом тумане босиком, в одной рубахе, каким-то особым нюхом угадывал тропинку вдоль болота, верткую, капризную, то карабкающуюся по травянистой бровке у самой стены старого гумна, то опять круто ныряющую в мокрые кусты, в месиво разъезженной дороги.