Величайшее терпение и выдержка требуются от рыбака, решившего взять рыбину зацепом. Сперва надо закинуть крючок в сторону, да так, чтобы не вспугнуть всплеском хариуса (осторожная, ух, осторожная рыба!). Затем крючок надо подвести из-под низа к брюху или к голове рыбины (лучше к голове, потому что большого хариуса за брюхо не вытащишь). Затем – подсек, вернее, ловкий рывок и крючок в теле рыбины.
Как будто несложно, особенно если весь этот процесс разложить по частям, а на деле немногим, очень немногим удается поднять рыбину зацепом. Непременно где-нибудь да сорвешься или раньше времени обнаружишь себя. Как быть? Зацепом можно взять рыбину только в светлый день, когда хорошо ее видно с берега. Но ведь ежели ты рыбину видишь, то и она тебя видит. Или по тени догадывается о твоем присутствии.
Михаилу, можно сказать, повезло. Берег обрывистый, старая развесистая черемуха над плесом, так что ни малейшей тени. И солнышко. Косым лучом высвечивает хариуса. Ну а насчет терпения беспокоиться нечего. Закален.
Над ним тучей висели слепни и комары, мураши проложили свои тропы по его белой рубахе, по телу, по сапогам (страсть сколько их оказалось на стволе черемшины, к которому он жался), а он стоял. Он не двигался. И медленно, сантиметр за сантиметром, подводил крючок к хариусу.
Вечернее солнце все больше и больше зажигало речку. Чешуя у хариуса стала золотой. И вот чудо – рыбина стала расти быстро, на его глазах, как если бы кто-то надувал ее изнутри.
Но Михаил ничем не выдал своего удивления. Не ахнул, не пошевелился. Жизнь у него была только в руках, а все остальное закостенело, задеревенело, и муравьиные караваны, беспрерывно сновавшие по нему вверх и вниз, едва ли теперь отличали его тело от ствола черемухи.
И все-таки, несмотря на всю свою собранность и величайшее внимание, Михаил не мог бы сказать, как хариус оказался на крючке. Что произошло в самый решающий момент: он ли сделал раньше подсек (ему казалось, что до рыбины оставалось меньше четверти), или хариус, метнувшись, напоролся на крючок, но только вода возле валуна вдруг заходила, забурлила, и тоненькое рябиновое удилище в его руках выгнулось дугой.
Рывок. Рывок. Еще рывок… Золотой сверкающий клин резал воду…
"Только бы выдержала леска, только бы выдержала леска", – твердил про себя Михаил.
Леска в шесть конских волосьев была явно не рассчитана на такую рыбину, и он, переступая по кромке обрывистого берега, осторожно и мягко, без малейшего надрыва выводил ее к травянистому мыску, на котором уже, с нетерпением поджидая хариуса, стояли ребята.
Леска выдержала. Не выдержала рыбья брюшина. Сорвался, дьявол, с крючка. У самого мыса сорвался.
От досады, от горя Михаил только что не рвал на себе волосы, а двойнята те просто расплакались.
И все-таки они не с пустыми руками вернулись к избе. С рыбой. Два хариуса-ножовика Михаил выдернул в следующем пороге, да там же, на плесе, три ельца, да еще каким-то чудом выбросили на берег налима ребята, порядочного, не меньше чем на фунт.
– Лиза, эво-то! Посмотри-ко! – звонко закричал Петька, едва они завидели избу, и высоко над головой поднял вязанку с рыбой.
– Да, – сказал Михаил, тоже не в силах побороть радостную улыбку на своем лице, – освежились. А я уж думал: Ося-агент все выбродил. Так, на авось кинулся. В те годы как ни приедешь на Синельгу – пусто. Не поешь рыбки.
– У него ведь летом отпуск, – сказал Гришка. – Летом он налоги не собирает. Вот он и шурует по речкам.
– Да, вот именно что шурует. Все до единой рыбешки, до единого ельца выест. Почище всякой выдры. – Михаил кивнул Федьке: – Есть елец на плесах. Вот ты и будешь нас подкармливать. Понял?
5
Садилось за избой солнце, и все вокруг: и березовые стволы у ручья, и ребячьи лица, и гнедой Лысан, позвякивающий колокольчиком внизу на пожне, все вокруг стало алым.
Хороший, ведренный день сулил закат. И на вёдро нацелился их доморощенный барометр: в струнку, во фрунт вытянулась тоненькая, оскобленная вересинка, воткнутая в щель стены.
Ребята, выйдя из-за стола, начали играть в перекличку с эхом. Приятное занятие, особенно на сытое брюхо. А они сегодня нагрузились основательно. Помимо молока, опорожнили котелок ячневой каши (не надо бы этого делать: кашу на пожне, как свет стоит, варят только после первого зарода, да так уж получилось – Лизка недодумала), затем – рыба. Рыбу сперва хотели засолить да поставить в берестяном туесе в ручей. До матери. А потом – ладно, ешь, ребята: не все худые зарубки должны быть в памяти, надо иметь и хорошие. В общем, понравилась такая страда ребятам.
Михаил, докурив цигарку, принялся насаживать ребячьи косы. Петька и Гришка с интересом присматривались, как он это делает.
– Тебя, между прочим, тоже касается, – кивнул Михаил малому, который в это время сам с собою играл около огня ножом-складнем. – Потом кем ни будешь, а это ремесло не повредит.
Тут Лизка от этих самых кос перекинула мостик в будущее – недаром Егорша прозвал ее заместителем по политчасти.
– Ну-ко, Федюха, скажи, – с живым любопытством спросила Лизка от стола (она прибирала посуду), – кем ты потом будешь?
Федюха насупился – и ни слова.
– На вот! – возмутилась Лизка. – Он и не думает.
– А надо думать, – поддержал Михаил начатый сестрой разговор. – Большие стали. Вот ты, Петро. Кем станешь, когда вырастешь?
Петька застенчиво переглянулся с Гришкой.
– Мы как ты.
– Что, как ты?
– Как ты потом будем.
– Голова! Далеко же ты собрался шагать! Ну а Григорий что скажет?
Лизка с усмешкой покачала головой:
– А чего спрашивать Григория? Раз уж Петька сказал, так и он. Они у нас какие-то – что один, то и другой. Как это у вас, ребята, выходит? Надо немножко каждому думать. Привыкайте. Потом жить порознь будете – не побежите друг к дружке.
– А мы вместе будем, – сказал Петька.
Михаил рассмеялся:
– Э, нет. Вместе все не получится: а как же, когда женитесь?
Лизка с укором посмотрела на него: дескать, о таких вещах можно бы и не говорить. Но Михаила не на шутку заинтересовал этот разговор. В самом деле что из них будет? Ведь вот – малые-малые, а вырастут когда-нибудь. Как они сами-то себе это представляют? Анфиса Петровна все ждала да мечтала, когда пряслинская бригада на пожню пойдет. А ведь настанет время, когда пряслинская бригада немного дальше, чем на пожню, пойдет. В жизнь пойдет.
И он снова стал допытываться у близнецов, кем они хотели бы стать, а когда те опять ответили, что хотят стать такими же, как он, Михаил покачал головой:
– Нет, ребята. Что я? Двадцать лет прожил, а что видел, где бывал? А жизнь, она огромная. И страна у нас огромная. Учиться вам надо. Мне вот не пришлось. И ей не пришлось. – Михаил кивнул на сестру.
Лизка вздохнула:
– До ученья разве мне было? Я, бывало, на уроке сижу, а на уме-то у меня корова. Есть ли трава? Да где ребята?
– Это о вас она, – сказал Михаил. – Так что потом вы жмите. И за меня, и за сестру выучиться надо.
– Татьяна у нас будет ученая, – сказала Лизка. – Вот уж эта выбьется в люди. Москва-девка! Где она теперь, рева?
При этих словах ребята посмотрели на малиновый ельник за Синельгой – в той стороне было Пекашино.
– Что, по дому заскучали? – спросил Михаил и, продолжая разговор, сказал: – Вы, ребята, в другое время растете. Все ладно, вам не придется в четырнадцать лет вставать из-за парты да в лес идти.
– Слушайте, что брат-то говорит, – наставительно сказала Лизка. Наматывайте себе на ус.
– Я вот, к примеру, все думал с коня на трактор пересесть. На тракториста выучиться. А не получилось. Так жизнь сложилась.
– Война Михаила-то съела, – сказала Лизка. – Да мы с вами. Его и в армию из-за нас не взяли. Чтобы мы с голоду не померли. Запомните у меня это. Хорошенько запомните. Потом где ни будете, в какие города ни уедете, чтобы у меня брата не забывать. Поняли?
Ребята, непривычные к столь серьезному разговору, слабо закивали в ответ, а Михаил, глядя на Лизку, подумал: "Эх, сестра, сестра. Да ведь и тебя, если на то пошло, война съела…"
Березы у ручья погасли. От Синельги наползал туман. Ребята, отмахиваясь от комаров, поеживались и нет-нет да и бросали исподтишка взгляд на избу, в которой Лизка устраивала постель.
Наконец Лизка вышла из избы.
– Долго ли вы еще? – Она ступила босой ногой на колючую щетину выкошенной вокруг избы пожни, поморщилась: – Ну и роса здесь. Не то что у нас в деревне. Хороший день завтра будет.
– Хороший, – сказал Михаил. – Ну как, мужики? Будить вас до завтрака?
– Будить, – ответили двойнята (Федька уже был в избе).
– Ладно, посмотрим. А теперь спать.
За избой догорал закат. От варницы к светлому розовому небу голубой лентой тянулся дым. Звонко тренькал колокольчик на пожне, а самого коня не видно молочный туман заливал пожню.
Михаил сидел у костра, попыхивая цигаркой, прислушивался к ребячьим голосам за стеной в избе, а глазом косился на давнишние буквы, вырезанные ножом на столе:
ПИГ
Никто – ни ребята, ни Лизка, ни он сам, – никто не обратил внимания на эти три буквы среди множества других букв, которыми были покрыты плахи стола. А буквы-то были отцовские – Пряслин Иван Гаврилович. Их отец когда-то сидел за этим столом…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
Солнышко только-только начало подыматься за рекой, а Анна уже входила в поля. С котомкой, с туесом, с граблями. И ей радостно было, что она раньше всех встала, раньше всех управилась с печью и коровой и раньше всех выходит на работу. А еще ей радостно была оттого, что скоро она увидит своих детей.
Три дня она жила вдвоем с Танюхой, и ей, привыкшей к вечному ребячьему шуму и гаму, дом свой показался пустым и мертвым.
Первая встреча со своими детьми у нее произошла еще задолго до Синельги, в березовых кустах за Терехиным полем. Тут Анна по старой привычке потянулась за веткой, чтобы лесной дорогой отбиваться от гнуса. И вот только она заломила березку, увидела сомлевшие ветки на вершинке. А немного подальше, на другой обочине дороги, тоже надломленные березовые ветки, только пониже.
И она поняла: ребята ломали. Те, с той березки, которую нагнула сейчас она, ломал Михаил, а за дорогой – двойнята. И она даже представила, как это было.
Бежали, бежали двойнята впереди, выхвалялись перед старшим братом – вот как мы умеем бегать, посмотри, Миша! – да вдруг услыхали, что Миша березовые прутья ломает, и они давай ломать: так, значит, надо. Миша зря ничего не делает. А может, и сам Михаил крикнул: "Ребята, запасайтесь березой. Фашисты в воздухе!" – так, бывало, в войну называли оводов да слепней.
Дальше про то, как шли ее дети суземом, стала рассказывать ей дорога.
Четко, дождем не смыть, впечатал свой сапог Михаил, и шажище – метровка, точь-в-точь как у отца. А двойнята – те как олешки: где оставили следок, а где и нет. Легкие.
Свою ногу Анна старалась ставить в след дочери. Шаг у Лизки не крупный и не мелкий, как раз по ней, а самое главное – шла Лизка с разбором. Не то что Михаил. Михаилу все равно: грязь ли, болото ли – все прямо. Не любит обходы делать. А Лизка – нет. Лизка, если надо, и в сторону свернет, и круг даст только чтобы под ногой сухо было.
На второй версте, на грязях у Лешьей зыбки, Лизкин след внезапно оборвался. Анна глянула в одну сторону, глянула в другую – нет следа.
Она пошла обочиной, по осотистой бровке, рядом с натопами Михаила и двойнят. Но знакомого следа – круглый каблук с большой шляпкой у гвоздя – не оказалось и за грязями. Потом, спустя малое время, – босая нога на дороге, узкая и длинная. Лизкина, догадалась Анна. Это ведь ей сапог новых жалко стало. И вот, когда начались грязи, сняла.
Сапоги для Лизаветы принес Степан Андреянович уже в самую последнюю минуту, когда Михаил с ребятами выезжал из заулка. Лизка была любимицей старика, дочь родную не все так любят, как он любил Лизку. В прошлом году пропадать бы Лизке без валенок в лесу – выручил Степан Андреянович. Разжился где-то шерстью, сам и скатал.
И валенки, и сапоги, понятно, немалое дело по нынешним временам, да ведь и Лизка не в долгу перед Ставровыми. Ну-ко, с сорок второго года обстирывать да обмывать старика с парнем – стоит это чего-нибудь, нет?
Так, мысленно беседуя с детьми, угадывая по следам, как они шли, где останавливались, Анна и не заметила, как вышла к Синельге.
Надо бы передохнуть хоть немного, надо бы лицо сполоснуть: зажарела, запотела – не порожняком шла, но до отдыха ли, до прохлады ли речной, когда где-то совсем близко дети?
И вот он, ее праздник, ее день, вот она, выстраданная радость: пряслинская бригада на пожне! Михаил, Лизавета, Петр, Григорий…
К Михаилу она привыкла – с четырнадцати лет за мужика косит, и равных ему косарей теперь во всем Пекашине нет. И Лизка тоже ведет прокос – позавидуешь. Не в нее, не в мать, а в бабку Матрену, говорят, ухваткой. Но малые-то, малые! Оба с косками, оба бьют косками по траве, у обоих трава ложится под косками… Господи, да разве думала она когда-нибудь, что увидит эдакое чудо!
С самого рожденья не повезло двойнятам. С самого рожденья им пришлось все делить пополам друг с другом: и молоко материнское, и одежду, и обутку, – и в войну, казалось, им первым карачун. А они устояли. Они выжили.
Весело, со свистом летает серебряная коса у Михаила, а у Лизки, по пояс зарывшейся в густую траву, на виду другая коса – девичья, тугим льняным ручьем стекающая по запотелой, в мокрых пятнах спине, и фик-фик – синичками звенят косы двойняток.
И, видно, не одной ей, Анне, было удивительно то, что делалось в этот час на пожне под высокими березами с искрящимися на солнце макушками.
Сверху, над пожней, большими плавными кругами ходил пепельно-серый канюк и не кричал, как всегда, «питьпить», а молчал.
Молчал и смотрел.
Смотрел и дивился.
2
Лизка первая увидела мать, закричала на всю пожню:
– Мама, мама пришла!
Затем, не долго думая, бросила посреди пожни косу, подбежала к матери, помогла снять со спины котомку.
– А вон-то, вон-то! – живо зашептала она, кивая на двойнят. – Мужики-то наши. Давай дак не фасоньте! Видите ведь, кто пришел.
Петька и Гришка выдержали – ни разу не обернулись назад. Дескать, некогда глазеть по сторонам. На работе мы. И только когда старший брат объявил перекур, только тогда дали волю своим чувствам: скоком, наперегонки кинулись к матери:
– Мама, мама, ты видела, да?
– Видела, видела.
– Как не видела, – рассмеялась Лизка. – Мы только и смотрели на вас. Ну уж, говорим, и ребята у нас. Поискать таких работников.
– А где у вас малый-то? – спросила, оглядываясь по сторона, Анна. – Почему не видно?
– Удит, – ответила Лизка и указала на дымок за мысом. – С косьбой ничего не получается. Позавчера принимался. Овод да муха, вишь, мешают. Выстал середи пожни, обмахивается веничком. Федюха, Федюха, говорю, ты ведь не в бане. На пожне-то косой от гнуса отмахиваются, а не веником…
Все – и подошедший к этому времени Михаил, и двойнята – рассмеялись: Лизка мастерица была разыгрывать домашние спектакли.
– Малой еще, – вступилась по обыкновению за Федюху Анна. – Подрастет, будет и он косить.
– Ничего не малой, – возразила Лизка. – Больно лени много у этого малого, вот.
– А нас, мама, оводы не кусают. Смотри-ко! – Петька и Гришка были без куклей – накомарников. Сняли, подражая старшему брату, – тот все лето ходил с открытой головой.
А напрасно сняли, подумала Анна. Дорого обошлась им эта лихость. До волдырей, до коросты раскусаны бледные, бескровные лица.
Отдыхать сели на выкошенный угорышек к Синельге. Прямо на солнцепек. Тут по крайней мере не донимает комар.
Туес с молоком Михаил опустил в речку под густую черемшину. Котомку с хлебами повесил на сук березы – чего-чего, а мышей на Синельге хватает.
Анна, отдуваясь от жары (все, кроме Михаила, – и двойнята, и Лизка сгрудились вокруг матери), стала рассказывать деревенские новости.
Новости были разные: в колхозе выдали муки житной по два килограмма на человека, работающего на сенокосе; в Заозерье утонул ребенок – второй день неводом ищут; Звездоня из-за жары доит худо, не удалось скопить сметаны…
– Ну чего еще? – развела руками Анна. – Да, забыла. Анисья у Лобановых уехала с ребятами в город.
– Уехала все-таки? – задумчиво переспросил Михаил.
– Это она из-за паспорта, – сказала Лизка. – Поминала на той неделе: паспорт, говорит, кончается, не знаю, как быть.
– Анисья не от хорошей жизни уехала, – сказал Михаил. – Попробуй-ка с тремя ребятами да без коровы, заново… – Он потерзал рукой темный небритый подбородок. – У меня спрашивала: "Посоветуй, Михаил, что делать? " А я что? Какой советчик бригадир в таком деле? Неужели скажу: поезжай? Но и удерживать… тоже язык не поворачивается.
– А как та рева? – опять на свою семью перевела разговор Лизка. – Наверно, вся уревелась?
– Татьяна-то? Спала еще, когда я пошла. Семеновну просила – к себе возьмет.
Михаил попыхал-попыхал еще немного цигаркой и принялся налаживать косу для матери.
Лизка тоже поднялась. Достала из-под травы свою дорогую обнову – она сидела босиком, чтобы не жарить зря сапоги на солнце, – быстрехонько обулась.
– А с этими-то что будем делать? – Анна, не решаясь пошевелиться, кивнула себе за плечо.
Петька и Гришка так уробились, что с первых минут, как только обхватили ее сзади, начали засыпать. Она это почувствовала по их жаркому дыханию, по расслабленной тяжести, с которой они навалились на нее.
Михаил крикнул:
– Подъем, помощники!
И до чего же круто да проворно вскочили двойнята! Будто и не спали. Мигнули раза два-три – и глаза чистые-чистые, до самого донышка просвечивают. Как Синельга в ясную погоду.
– А мы и не спали. Мы это так, да, Гриша?
– Так, так, – успокоила их Анна. – Не расстраивайтесь. Я сама чуть было не заснула, ребята.
Солнце набирало свою дневную силу. Над пожней стоял гул от овода, от слепня. Михаил и Лизка спокойно и деловито вошли в траву. И пошли и пошли ставить улицы да переулки. А ей куда, в какую сторону?
Двойнята, оседлавшие тенистую кулижку возле кустов, звали: "Мама, мама, иди к нам!" – и в другой бы раз она охотно, с радостью присоединилась к ним (что поделаешь, если с косой она с малых лет не в ладах), но сегодня этого нельзя было делать. Нельзя.
Сколько лет в глубине своей души она ждала этого семейного праздника, самого большого торжества в своей жизни, – так как же смотреть на него из кулижки, из кустов?
И она пошла за взрослыми – за Михаилом и Лизаветой.
3
– Ух, ух! – Михаил, не отрываясь от рожка, полчайника выдул воды. – Кто еще? Налетай.
Петька и Гришка (неужели не напились – только что за водой бегали?) с такой же жадностью набросились на чайник.
– Молодцы у меня! Осенью репа поспеет, всех представлю к ордену святой репы. А матери – той хоть сегодня можно выдать медаль из гнилой редьки.
Михаил был доволен: порядочно свалили травы за сегодняшнее утро.
У двойнят похвала брата ударила в ноги – бегом побежали к избе, чтобы к приходу взрослых развести огонь.
Но вот уж кто изумил Лизку, так это мать. Покраснела, вся вспыхнула будто не сын родной похвалил, а по крайности секретарь райкома. А вообще-то понятно. Красива у них на лицо мать, даже война не съела ее красоты, а руками не вышла. Нет в руках хваткости да проворства. И как же ей не покраснеть, не вспыхнуть, когда такой косарь, как Михаил, похвалил! Ведь и она человек, ведь и ей нужно ласковое да доброе слово.
Когда они с матерью подошли к избе, на варнице уже скакал огонь, а на крючьях висели чайник и котелок.
– Будем ли чего варить? – спросили двойнята.
– Будем, – ответила Лизка. – Рыбой будем кормить гостью. Ну-ко, чего стоите? Запрягайте скорей коня да выезжайте навстречу рыбаку. Улов нынче такой – не принести на себе.
Петька и Гришка шутку поняли и от удовольствия покрутили головами.
И вдруг все – и ребята, и мать, и сама Лизка – вытянулись и со страхом посмотрели в ту сторону, где рыбачил Федька. Дикий, отчаянный вопль донесся оттуда. Потом увидели и самого Федьку. Бежит что есть мочи по пожне, кричит благим матом, а за ним по пятам – бух-бух, от избы слышно – Михаил. С длинной хворостиной.
В ручье под избой Михаил догнал Федьку, свалил с ног, и длинная хворостина безжалостно заплясала над ребенком.
Мать застонала: ах, ох! А что бы крикнуть: "Остановись! Не смей, ирод! Искалечишь ребенка". Нет, не крикнула. Не дождешься этого от ихней матери. Что ни скажет, что ни сделает Михаил – все ладно. Хозяин.
И пришлось ей, Лизке, пускать в ход свое горло. Что уж она крикнула, какими словами огрела этого лешего, Лизка в ту минуту не упомнила. Только Федьке это помогло: оторвался от брата, перескочил ручей. И вот тут на выручку подоспела мать:
– Федя, Федя, бежи ко мне. – И даже руки протянула.
А нет, не у матери родной стал искать защиты Федя, а у нее, у Лизки. Кинулся, обхватил обеими руками, насмерть прилип. И Лизка тоже обхватила его, телом своим заслонила – пускай уж лучше ее ударит, чем ребенка.
Михаил не ударил ее. Но хворостину через колено на мелкие части разломал и так рассвирепел – страшно взглянуть. Мокрый весь, пот градом катится по щекам, и зубы ощерены, как у зверя. Брат у них и раньше не мягкая шанежка был: чуть что не по нему – и завзводил глазами, а все же до болезни такого не было – не терял рассудка.
За обедом никто не проронил ни слова. Сидели не шевелясь. Только ребята жалостливыми глазами изредка, украдкой от старшего брата, посматривали на избушку, где отсиживался Федька. Потом с беспокойством начали поглядывать на сестру, на мать: в миске кончается молоко – похлебку, конечно, не варили, а как же Федюха? Ему-то что?
– Ешьте все! Ни капли тому дьяволу не будет.
И тут опять не мать, а она, Лизка, пошла поперек Михаилу.
Она старательно, насухо облизала свою ложку, сказала:
– Как хошь наказывай ребят, а голодом морить нечего. Не прежнее время.
Обошлось. Ничего не сказал. Встал, пошел к избе. Лизка так и присела: ну, держись, Федька. И опять пронесло грозу. Михаил снял с избы грабли и вилы, пошел на пожню.
4
Тревожно, томительно стало у избы. Хозяин ушел на пожню, не сказав ни слова. Федька сидит голодный в избе. И как с ним быть? Можно ли покормить, не нарушая наказа брата?
Лизка взглянула на мать: ну-ко, давай подумаем вместе. А мать, как двойнята, с мольбой смотрит на нее: выручай, Лизка.
И Лизка решилась:
– Зовите того ахида.
Федька в сопровождении братьев вышел из избы. Губы толстые наладил на слезы, но что-то не видать по лицу, чтобы насмерть был перепуган.
– Чего наделал там, изверг? Сказывай!
– Ничего.
– Как ничего? За ничего-то не будут гонять по всей пожне. Да еще с хворостиной. Когда это Михаил бил кого понапрасну? А?
– Ус-ну-ул маленько, – ширнул носом Федька.
– Уснул? – Лизка от негодования едва не задохнулась. – Это на работе-то уснул? Да ты что, красна рожа? Мы робили-робили – света белого не видели, а ты вот что удумал? Спать. Да за такие дела с тебя шкуру мало спустить, вот что я тебе скажу. Худо, худо тебя отлупили…
Тут заплакали двойнята – жалко стало дорогого братца, мать вступилась за малого, и Лизка, вся расстроившись, так и не добилась от Федьки всей правды. Только потом, много позже, рассказал Михаил, из-за чего сыр-бор загорелся.
– Я ведь ему царские условия создал, ей-богу. Огонь развел, чтобы гнусу вокруг меньше было – здоровенную валежину припер, траву выкосил. Лови, парень, рыбку, накорми свежей матерь. Ну парень постарался. Ельца из речки вытащит, да на живые угольки, да в брюхо. Ей-богу! Лежит, похрапывает у огонька, травкой сверху накрылся – никакая муха не укусит, а морда у самого вся в рыбьей чешуе. Как коростой заляпана. Ну меня затрясло. Ах ты подлюга, думаю! Так-то ты наказ мой сполняешь. А тут еще глянул – соль у него на газетке. Это чтобы рыбка свежая лучше в горлышко проходила. Понимаете? Он, гад, загодя, еще с вечера этой сольцы отсыпал, все предусмотрел. Вот что меня окончательно допекло…
Так рассказывал Михаил, и рассказывал со смехом, а тогда им было не до смеха. Время идет, Михаил куда-то пропал – нет на пожне. Что делать? Глядя на луг, надо бы взять грабли да загребать сено. Ну а вдруг да у него другое на уме. А, скажет, столько-то сообразить не можете!
Долго, не меньше получаса, стояли они у избы, томясь от неизвестности и беспокойно поглядывая на пожню, в ту сторону, куда ушел брат. Наконец брат показался. Вышел из кустов – голова мокрая, на солнце сверкает (купался, значит) – и начал загребать сено.
Лизка с облегчением сказала:
– Пойдемте и мы. Давно бы надо идти. Бестолковые мы с вами, ребята. Кто это станет ругать за работу? А ты, бес, – сказала она Федьке, – на глаза не смей показываться. Чуешь? – Лизка, как надо, нахмурилась и для порядка отвесила тому легкий подзатыльник. – Покамест платом не махну, чтобы духу твоего на пожне не было.
Тихонько, неуверенно спустились к ручью, вышли на закраек пожни. Сено сухое. Дух хороший. Ветерок из-за Синельги прыснул.
Лизка крикнула:
– Откуда нам загребать?
Ни слова – не прошла еще злость. Охапку сена швырнул – только шум пошел по пожне.
Мать вздохнула, и Лизка на этот раз рассердилась не на шутку: как это можно так довести себя, чтобы родного сына бояться?
Лизка сказала с сердцем:
– Загребайте отсюда. Все равно и это сено когда-нибудь надо сгребать.
Работали быстро. Все старались – мать, и ребята, и она, Лизка, просто бегали с граблями по пожне, потому что понимали: ежели и можно чем угодить сейчас Михаилу, так это работой.
И верно, Михаил мало-помалу начал поглядывать в их сторону – сперва вроде как на солнышко, а потом и на их сенные перевалы.
Тут Лизка решила окончательно добить брата – наслать на него двойнят.
И стали Петр да Григорий к старшему брату подходить. Тихо, медленно. Грабёлками по сену шасть-шасть, а сами все ближе, ближе к белой рубахе. И вот уже подобрались – забегали, замахали грабёлками вокруг брата.
А еще спустя какую-то минуту Михаил подал голос:
– Мати, вы чего там на отшибе? Первый раз на пожне?
То есть это означало: сколько еще можно дуться? Давайте подходите сюда (на большее Михаил сейчас способен не был).
Лизка сняла с головы белый платок и, уже не таясь, замахала Федьке: иди! Кончилась твоя отсидка. И ей любо, любо было заодно пробежаться своим глазом по голой пожне.
Хороша, красива пожня в цветущей траве. Как шаль нарядная. И хороша пожня, когда на ней лежит пахучая, медовая кошеница. Но всех краше и лучше пожня, когда она голая. Когда с нее только что сено сгребено.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
1
Воротца на задворках были открыты, и Михаил на всем скаку влетел в заулок.
Бледная, растрепанная мать кинулась к нему от двора, когда он спрыгнул с пошатывающегося Лысана.
– Что с ней?
– Не знаю, не знаю… Второй день не пьет, не ест.
Степан Андреянович в ответ на его требовательный взгляд пожал плечами:
– Вымя… С вымем неладно.
Серое гудящее облако гнуса, увязавшегося за ним еще на Синельге, качалось над его потной головой. Мать веником стала разгонять гнус. А он сделал шаг к воротам двора и споткнулся: глухой, протяжный стон донесся оттуда.
Вымя у Звездони вздулось горой, затвердело, как камень. Сухой жар опалил пальцы Михаила.
Он с ненавистью метнул короткий взгляд в мать:
– Хозяйка! Холодной водой протирала?
– Да что ты… С чего…
– А я думаю, уж не палкой ли кто жарнул. Смотри, какой рубец на брюхе.
Михаил ощупал продолговатую опухоль, на которую указывал Степан Андреянович. Корова дернулась и охнула, как человек.
– Ну что, Звездонюшка? Что? Больно?
Он провел у нее за ухом – Звездоня любила, когда у нее чесали за ушами. Но на сей раз она не отозвалась на ласку. Из раскрытой пасти со свистом, с бульканьем вырывался горячий воздух.
Ветеринара дома не было – ветеринар был на сенокосе. Марина-стрелеха, больше всех в Пекашине понимавшая в скотине, как на грех, ушастала в Заозерье. Что делать?
Михаил, затравленно оглядываясь, тяжело дыша, вышел за ворота двора и увидал коня, до репицы забрызганного грязью, увидал тихое закатное небо за деревней.
Что делает сейчас Лизка с ребятами? Догадываются ли, какая беда стряслась дома?
Когда с час назад к ним на Синельгу приехал Лукашин и сказал, что у них заболела корова, и Лизка, и ребята завыли, как по покойнику. И он долго, нахлестывая коня, слышал сзади себя этот разноголосый надсадный вой, вечерним эхом разносимый по лесу.
Степан Андреянович тронул его за рукав. Он понял старика.
Корова уже запрокинула голову и дышала брюхом. Татьянка платком отгоняла мух от вымени. Мать подкладывала под голову какую-то лопатину.
Михаил встретился глазами со Степаном Андреяновичем. Тот покачал головой: не могу. Михаил вытащил нож из ножен.
– Мама! Мама! – заревела истошным голосом Татьянка.
– Да уведи ты ее к дьяволу! Не понимаешь? – вне себя заорал Михаил.
И то ли от этого крика, то ли поняла она все, умница, но Звездоня вдруг приподняла голову, и огромный заплаканный глаз уставился на него.
Что же ты это? За что? Разве я мало вам послужила? Была ли у вас радость за все эти годы, кроме меня? Как бы вы жили?
Михаил выждал, пока не опустилась голова Звездони, воткнул нож в горло.