Михаил с ходу махнул всем пятерым здоровой рукой, сел на свое кресло увесистую лиственничную чурку. Много этих кресел под навесом, и все разные: у кого ведро старое, у кого ящик, прихваченный от сельпо, у кого бочка из-под бензина, а у кого и просто бревешко или жердинка – кто как постарался. Был даже один камешек эдак пудиков на двадцать – Коля-фунтик на тракторе от реки привез. Для форсу, понятно.
– Что-то не очень торопится его величество, – усмехнулся Михаил, закуривая.
Илья Нетесов и Парасковья ухом не повели: не чуют, хоть из пушки пали. А Василий Лукьянович, тот только сплюнул: двадцать лет человек прожил в городе, а все равно не привык к городским порядкам.
Зато вчерашние колхознички ох как быстро усвоили эти порядки! Каждый год перед страдой объявляют приказ под расписку: в семь часов выходить на работу. Прочитают, распишутся, а придут в восемь.
Первым появился Виктор Нетесов, и это означало: восемь. Из минуты в минуту – можешь на часы не глядеть. Весь какой-то не по жаре свежий, чисто выбритый, подтянутый. Под навес не зашел, а молча кивнул всем сразу и к своей машине: с вечера еще договорился с бригадиром, что делать.
Да, этот не работяга, а рабочий, подумал Михаил и сразу оживился, заслышав железный перезвон щеколд и кованых колец в воротах и дверях ближайших домов.
Это всегда так. Словно выжидают, словно высматривают пекашинцы из своих окон, когда пройдет мимо зернотока Виктор Нетесов, и только тогда вслед за ним повалят сами. Дорог не признают, от каждого дома тропа натоптана. И вот запылили, задымили в десять – пятнадцать троп сразу – самый большой околоток теперь вокруг бывшего пустыря. Потом вскоре затрещали мотоциклы – это уже молодежь. За шик считается прикатить на работу на железном конике. А потом уже цирковой номер – Петр Житов на своей «инвалидке» пожаловал. Да не один, а с Зотькой-кузнецом: не иначе как в надежде раздобыть пятак на опохмелку.
Шумно, говорливо стало под навесом. В одном углу схватились из-за расценок, в другом спор насчет космоса, а большинство перемалывало вчерашний день – совхозную годовщину.
Митя-зятек, из приезжих, прозванный так за то, что сам по виду воробей, а бабу отхватил пудов на шесть (для того чтобы поправить свою породу, как он выразился однажды сам), – Митя-зятек рассыпался подзвонком:
– А у меня, мужики, супружница попервости ни в какую: сперва службу сослужи, а потом «бомбу».
– Ну и сослужил, Митя? – скорчил сухую рожу Венька Иняхин. Этот любой разговор на жеребятину переводил.
– Сослужил, – простодушно ответил Митя. – Сбегал на реку. Три окушка ничего, годявых принес.
Митя не врал. Ни для кого сейчас нет рыбы в Пинеге из-за этой жары, а Митя окуней берет голыми руками – Михаил сам видел. Забредет это на луду, на камешник, туда, где окунь держится, руки до плеча в воду и шасть-шасть вверх по течению, а потом раз – как капкан сработали руки, и вот уже красноперая рыбина в воздухе.
– Ну а после-то «бомбы» что было, Митя? – не унимался Венька. – Сенцо але кроватка?
Белобрысенькая Зоя-зоотехник – за спиной у Михаила стояла – тихонько отступила в сторону: поняла, какая сейчас служба пойдет.
Но тут ударила в свои струны Суса-балалайка. Михаил давно уже заметил: строгость на себя напускает (и лоб свой прыщеватый хмурит и губами перебирает)– верный признак того, что на речу себя настраивает, и вот взыграла:
– У нас, товарищи рабочие, худо выполняется важнейшее постановление… в части увеличения скота в личном пользовании.
– Это чего, Сусанна Федоровна? – удивленно раскрыл рот Филя-петух. Опять, значит, чтобы коров у себя заводили?
– Совершенно верно, товарищ Постников. Подсобное хозяйство колхозника и рабочего – это важный резерв увеличения сельскохозяйственной продукции в стране…
– Интересно, интересно! – сказал Михаил.
– Тебя это, Пряслин, не касается. Ты это постановление хорошо выполняешь.
– Нет, касается! – Михаила – в жару, в засуху – так всего и затрясло. А пять лет назад что ты бренчала? Корова картину нам портит… Грязь да вонь от коровы… Культурно жить не дает…
Суса будто не слышала. Отыскала глазами Зою-зоотехника – и к ней как секретарю комсомольской организации:
– Ты, товарищ Малкина, думаешь, нет чего? У нас двадцать восемь комсомольцев налицо, большая сила, а где ваша авангардная роль в данном вопросе?
– У них авангардная роль еще полностью по части сенотерапии не выполнена.
Смех, хохот сразу в сорок глоток. Даже Петр Житов, только что вывернувшийся из-за угла с двумя холостягами в обнимку – кумачово-красный, с пронзительно-светлыми глазами (не иначе как только что отбомбились), – даже Петр Житов заржал. Потому что Таборский – это он, конечно, ввернул – попал в точку: непонятная какая-то привычка появилась у нынешней молодежи – как вечер, так и под угор на луг сено нюхать, хотя при нынешней жаре близко к этому сену подойти нельзя: как от печи, от зародов зноем несет.
Суса не дрогнула, а и управляющему мозги вправила:
– Тебе бы, товарищ Таборский, тоже не мешало сделать серьезные выводы. У кого до четырнадцати голов поголовье крупного рогатого скота в личном секторе доведено…
Тут уж Михаил прямо заорал:
– Оба вы хорошо поработали! А ты дак, Обросова, на каждом собранье: кончать надоть с частным сектором. С частным! А не с личным. Это ты сегодня с личным-то запела, потому что пластинку переменили, другой настрой балалайке твоей дали…
– Попрошу без оскорблений, Пряслин! – предупредил Таборский.
Кто-то было хохотнул – ловко, дескать, мазанули по Сусе, поубавили спеси, – но Михаилу было не до похвал. Вся жизнь, все муки и беды, весь бедолом, связанный с коровой, поднялся изнутри, и он отвел душу, все высказал, что думает про Сусанну и Таборского. И тут, конечно, заработала машина Таборского: один, другой кусанул Михаила, третий. Дескать, что ты навалился на Обросову? Разве не знаешь, что она не свою бочку катит, а указания выполняет?
– Надо бы немножко-то учитывать, поскольку она линию проводит. – Это Максим Заварзин пробормотал. Один из немногих в деревне, с кем Михаил до сих пор ладил.
– А ты не вертись, как навоз в проруби! – всыпал и ему Михаил. Сегодня одно, завтра другое… Так и будет всю жизнь?
Таборский вмиг перестал улыбаться: политика! И уже не сказал, а врубил:
– Совхозное дело у нас, Пряслин, молодое, и подрывать его тебе никто не позволит.
– Я подрываю? Я? Ну это мы еще поглядим…
– А я прямо тебе скажу, Пряслин, – Суса тоже в наступление пошла: Служила партии и буду служить!
– А я кому служу? Не партии? Только вы мне голову не задуривайте: совхозное дело новое… Вишь как у вас все просто…
Таборский не дал договорить Михаилу. Зычно, по-командирски рванул:
– По коням, мальчики! Живо! А ты, Пряслин, до полного выздоровления запрещаю являться на развод. Понял? Страда у нас, а не говорильня. Рабочий график срываешь.
Да, вот такой поворот дал всему делу Таборский: ты, мол, Пряслин, во всем виноват, ты, мол, нам палки в колеса суешь! И пока Михаил собирался с мыслями, люди уже встали.
Потом вскоре заревели, зарычали моторы, и он с завистью начал смотреть на людей, бойко рассаживающихся по машинам.
4
На медпункте, как всегда, в утренний час очередь. Жуть как пекутся о своем здоровье нынешние пенсионерки! Не ветошь, конечно, не двадцатирублевки – тем дай бог концы с концами свести. Нет, за здоровьем следят молодки. В пятьдесят лет нынче выходят бабы на пенсию в ихнем районе. В пятьдесят! Иные просто кровь с молоком, хоть замуж выдавай. Да и был в прошлом году в Водянах такой случай. Привезла девка из города жениха своей маме показать. Встретились, угостились, ночь переспали, а наутро жених ультиматум: на матери согласен жениться, а дочерь с глаз долой – смотреть не хочу!
Михаил, как рабочий, сидел недолго – до выхода первой старухи.
– Какова ноне? С настроеньем, нет?
Симу-фельдшерицу в деревне побаивались все: хамло баба! До рук дело, пожалуй, не доходило, а запустить матом в больного, а тем более в пенсионеров, которых она терпеть не могла, – запросто.
– А вроде нету большого-то настроенья.
– С чего у ей настроенье-то будет? Полон хлев коз, а сено еще не ставлено. Поминала в прошлый раз.
С Михаилом Сима тоже не церемонилась. Начала с больной руки бинт сдирать – как мясник с быка кожу. Не глядя.
– Потише маленько…
– Чего потише-то? Сколько еще будешь в куколку играть? – А потом увидела разбинтованную руку и глаза на взвод: – Ты чего это? Вредительством занимаешься?
– Каким вредительством? Рехнулась!
– Не вижу разве? Ты опять робил!
Михаил не то чтобы для оправданья – просто так, по-человечески хотел объяснить: нет, мол, на свете страшнее муки, чем не работать, это сплошной ужас, а не жизнь, когда целый день ничего не делаешь, ну и начал он в последние дни больную руку на работу настраивать. А как же иначе? Надо же как-то вводить себя в прежние берега. Но Сима – глаза мутные, с красниной, в углах губ белая накипь – уже завелась не на шутку:
– Ты думаешь, у нас тут шатай-валяй, шарашкина контора? А у нас тоже план и показатели…
– А ты в нужник каждый день ходишь?
– Чего?
– Я говорю, в нужник ты каждый день ходишь? А еще спрашиваешь, почему человек без работы жить не может… Доктор называется.
– Ну вот что, Пряслин! Я на тебя докладную куда надоть напишу. Ты мне ответишь, как оскорблять при исполнении служебных обязанностей! И биллютень как знаешь… Поезжай в район, раз не желаешь лечиться. А я тебе не частная лавочка, у государства на службе…
Михаил все-таки сумел заткнуть пасть Симе:
– Ты мужику своему много даешь сидеть без дела?
– Чего? Како тебе дело до моего мужика?
– Ванька, говорю, много сидит у тебя без дела? Не калишь ты его с утра до вечера?
И вот Сима мало-помалу стала принимать человеческий вид. Понравилось, что сказал насчет Ваньки. Хотя на самом-то деле всем известно, как Ванька ее утюжит. Оттого, может, и на больных кидается.
– А моя холера, думаешь, не из того же теста, что ты? – Михаил и себя не пощадил. – Все вы одинаковы стервы. Как начнет-начнет калить – рад к черту на рога броситься, а не то что про больную руку помнить.
– Ври-ко давай, – сказала Сима, но больше уже насчет вредительства не разорялась.
5
Корову в поскотину проводил, на разводе побывал, с Сусой-балалайкой заново расплевался, с Симой-фельдшерицей, можно сказать, тоже бабки подбил не в свою пользу, потому что хитрая же бестия – сообразит, как над ней издевались…
Еще чего? Чай утренний? Был! С женой прения утренние? Были. Из-за Ларисы копоть подняли. Отец, видите ли, ребенка тиранит, воду от колодца заставляет таскать, чтобы хоть слегка картошку под окошками побрызгать, а ребенок только по ночам в клубе ногами молотить может…
Да, все переделано, план по ругани за день выполнен, а время еще подходило только к одиннадцати…
Михаил недобрыми глазами поглядел из-под навеса с высокого крыльца медпункта на сельпо – пожар от солнца в окошках – и начал спускаться в дневное пекло.
Чья-то собачонка, вроде Фили-петуха, попалась под ногу у нижней ступеньки крыльца – все живое теперь лезет в тень – пнул. Не загораживай дорогу, сволочь! Развелось вас теперь – проходу нет. Собачник из деревни сделали.
Не хотел он сегодня с «бомбой» разбираться, Раиса и так всю плешь проела, но надо же как-то себя в норму привести! Разве он думал, что с утра с лайкой-балалайкой схватится да этого хряка Таборского за хрип возьмет? А потом, как не заглянуть в это время в сельпо? Клуб. Вся пекашинская пенсионерия в сборе. Все – худо-бедно – развлечение.
Спокойным, размеренным шагом, старательно, прямо-таки напоказ держа больную руку в повязке – Сима наверняка из своего окошка за ним зырит, Михаил поднялся на крыльцо, открыл дверь и – что такое? Где люди?
Светлых алюминиевых ведерок да разноцветной пластмассовой посуды полно, весь пол по левую сторону от печки до печки заставлен, а людей – одна Зина-продавщица в белом халате за прилавком.
– Что это у тебя ноне за новый сервис?
Зина – невелика грамота, пять классов – не поняла, да, признаться, он и сам до поездки в Москву не очень в ладах был с этим словом.
– На новое обслуживание, говорю, перешла? – Михаил кивнул на посуду. Без клиентов?
– Не, – замахала руками Зина. – Какое, к черту, обслуживание. Это все улетели – посудный день сегодня.
– Посудный, – повторил Михаил и больше ни о чем не спрашивал. Разворот на сто восемьдесят – и дай бог ноги.
Посудный день, то есть прием посуды из-под вина, бывает раза два в году, и тут уж не зевай – пошевеливайся: в любую минуту могут отбой дать. Не хотят продавцы возиться с посудой. Хлопотно, заделисто, а для выполнения плана – гроши.
Деревня взбурлила на глазах. Бабы, старухи, отпускники, студенты, школьники – все впряглись в работу. Кто пер, тащил, обливаясь потом, кузов или короб литого стекла на себе, кто приспособил водовозную тележку, детскую коляску, мотоцикл. А Венька Иняхин да Пашка Клопов на это дело кинули свою технику – колесный трактор «Беларусь» с прицепом. Чтобы не возиться, не валандаться долго, а все разом вывезти.
А как же они с работой-то? С пожни удрали, что ли? – подумал Михаил. Ведь каких-нибудь часа два назад он своими глазами их на разводе видел.
Но ломать голову не приходилось. Надо было о собственной посуде позаботиться, а кроме того, еще Петру Житову сказать. Где он со своей «инвалидкой»? Кому и потеть сейчас как не ему? У кого еще в Пекашине посуды столько?
"Инвалидка" Петра Житова сидела, зарывшись по самые оси, в песках напротив клуба. И было одно из двух: либо Петр Житов заснул за рулем (случается это с ним, когда переберет), либо моторишко забарахлил: частенько и зимой и летом житовский «кадиллак» возят на буксире трактора, автомашины, а больше всего выручает Пегаха, коняга, на котором Филя-петух возит хлеб с пекарни в сельпо. Тот всегда под рукой, всегда в телеге стоит или у пекарни, или у магазина.
Петра Житова в «инвалидке» не было (значит, на ногах, или, лучше сказать, на ноге), и Михаил свернул к маслозаводу – предупредить насчет посуды жену: может, он и сам бы потихоньку справился, да ежели его за этим делом увидит Сима-фельдшерица – будет крику.
К маслозаводу ихнему без противогаза не суйся: душина – мухи дохнут. А все потому, что всю жижу, все отходы выливают на улицу: лень, руки отпадут, если эту проклятую химию отвезти в сторону метров на сто.
– Кликни-ко мою! – крикнул Михаил издали Таньке, жене Зотьки-кузнеца, которая обмывала бидоны возле крыльца, и тотчас же зажал нос: никогда не мог понять, как все это выносит Раиса.
– Ушла. Кабыть не знаешь свою благоверную.
Он встретил жену неподалеку от дома Петра Житова. Идет – кузов с посудой на спине, пополам выгнулась и скрип на всю улицу.
– Занял, нет очередь?
– Нет, я бежал тебя предупредить.
– Кой черт меня-то предупреждать! Неуж у меня мозгов-то совсем нету? В очередь надо было вставать. Я, что ли, это напила? Одной мне надо!
Михаил что-то невнятно забормотал (действительно ерунда получилась) покатила, слушать не захотела.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Пообедали мирно. Оба были довольны – с посудой разделались. А то ведь столько ее, окаянной, за год скопилось, что в кладовку зайти нельзя: везде, и на полу и на полках, бутылки.
Но Михаил вылез из-за стола да глянул на часы – и туча накрыла лицо. Три с половиной часа. Только три с половиной!
Раньше такое бы случилось, ором орал: на работу опаздываю! А сегодня в страх бросило: что до вечера, до кино буду делать?
Работы по дому навалом. Из каждого угла работа кричит. И можно бы, можно кое-что и одной рукой поковырять. Да ведь фельдшерица дознается опять скандал, опять про вредительство начнет ляпать. А потом, надо, видно, и самому себя на цепь садить, а то сколько еще на больничном проканителишься?
Ковыряя спичкой во рту (вот какая у него теперь работа!), Михаил подумал: а не пойти ли в мастерскую? Не придавить ли на часок подушку?
Нет, ночью не спать, ночью опять мозоли на мозгах набивать.
Нет, нет, нет! Вкалывать в лесу у пня без передыху, без выходных, по месяцам дома не бывать, как это было в войну и после войны, не дай бог, а думать, жерновами ворочать, которые у тебя в башке, еще хуже. Из всех мук мука! Начнешь вроде бы с пустяка, с того, что каждый день у тебя под носом, – почему поля запущены, почему покосы задичали, а потом, глядь, уж за деревню вылез, уж по району раскатываешь, а потом все дальше, дальше и в такие дебри заберешься, что самому страшно станет. Не знаешь, как и обратно выкарабкаться! Без болота вязнешь, без воды тонешь, как, скажи, в самую-самую распуту, когда зимние дороги пали и летние еще не натоптаны, все так и ползет, все так и расплывается под ногой.
Раиса, принявшаяся за мытье посуды, показалось Михаилу, подозрительно покосилась на него (неработающий человек всегда бревно в глазах у работающего), и он понял, что надо куда-то поскорее сматываться.
А куда?
В гости к кому-нибудь податься да язык размять? Калину Ивановича проведать?
Все не годилось. Одни лентяи да пьяницы зарезные середь бела дня по гостям шатаются, а к старику дорога и не заказана, да больного человека хорошо ли постоянно трясти?
А вот что я сделаю! – вдруг оживился Михаил. Дойду-ко до старого дома. Чего там Петро натворил? Да и насчет дома Степана Андреяновича что-то надо делать. Сколько он ни говорил себе, сколько ни втолковывал: мое дело сторона, сами заварили кашу, сами и расхлебывайте, – а нет, видно, без него ни черта не выйдет. Тот сукин сын – он имел в виду Егоршу – у Пахи Баландина, говорят, уж деньги под верхнюю половину дома взял, а Паха долго раздумывать не будет: ради своей корысти не то что дом разломает – деревню спалит.
Но тут Михаил вспомнил, как давеча утром Петр прошел мимо ихнего дома. И не то чтобы привернуть к брату старшему – не взглянул. Глаза в землю, вроде бы задумался, ничего не видит. Не видит? За ту, за сестрицу, счет предъявляет. Раз ты не хочешь признавать сестру, и мне нечего делать у тебя.
Нет, рано, рано старшего брага учить, вскипел вдруг Михаил. Больно много чести, чтобы я первый пошел на поклон.
И он побрел на угор к амбару, где в последнее время привык на вольном воздухе подымить сигареткой.
2
Сведенный в щелку глаз, едва приземлился за амбаром на умятой, пожелтевшей траве, по привычке заскользил по серому, как войлок, лугу, по выжженным суховеем полям. У Таборского нынче праздник: не надо с полей убирать.
Да, вот до чего дошло: управляющий отделения радуется, что на полях ничего не уродилось. Сказать это кому нормальному – глаза на лоб полезут. А он, Михаил, сам в прошлом году слышал, как Таборский клял все на свете. Хлеба навалило неслыханно – стеной рожь стояла по всему подгорью. На круг, по подсчетам, двадцать два центнера выходило. И вот караул! Куда девать такую прорву зерна? Ни токов нет, ни складов. И Михаил, конечно, высказался по этому поводу: мол, в кои-то поры урожай пришел, дак ты в панику! "Да пойми ты, черт тя задери, – завелся Таборский, – у нас животноводческое направление, а не хлебное! За то, что мы хлеб завалим, прогрессивку с нас не снимут, а вот ежели с молоком запоремся – не то что прогрессивку, головы оторвут".
Да, подумал Михаил, в этом году у Таборского не будет забот, и вдруг вздрогнул: каждый день в это время над головой пролетают реактивные самолеты, а все равно каждый раз врасплох гром, который с небесных высот на землю падает.
Он проводил взглядом крохотный серебряный крестик, поглядел на реку, на желтый песок, где бесновалась крикливая мелкота, или малоросия, выражаясь по-пекашински, поглядел на чью-то бабу в красном платье, вышагивающую босиком по меже (только пятки сверкают), и в конце концов ульнул глазом в лошадей, томившихся на привязи под самым спуском.
Тоска смертная смотреть на нынешних лошадей. Не шелохнутся. С ноги на ногу не переступят. Как мертвые стоят. У иных еще кое-как болтается хвост-веник, а у Тучи да у Трумэна и эта штука выключена– хоть заживо сожрите мухи да комары.
Да что они, вознегодовал Михаил, совсем от жары очумели? Или это у них какая-то своя лошадиная молитва?
Есть, есть о чем молиться нынешним лошадям. Задавили машины, смертный приговор вынесли коняге.
Но и лошади, пес их задери, тоже хороши. Попервости, в тридцатые годы, когда машины на Пинегу пришли, хоть бунтовали. Страхи страшные, что делалось, когда с трактором или автомобилем встречались: из оглобель лезли, телегу вдребезги разносили. А теперь… А теперь машину завидят, сами с дороги сворачивают, сами путь уступают. Ну а раз сам себя не уважаешь, раз сам на себя смотришь как на отжившую дохлятину, кто же с тобой будет считаться?
Михаил резко встал, затоптал недокуренную сигарету. Не из-за жары, не из-за молитвы стоят замертво лошади, а из-за того, что с утра не поены. Нюрка Яковлева за посуду выручила – разве ей до лошадей сегодня?
3
– Бежи под угор, перевяжи лошадей, – сказал Михаил Ларисе, войдя на кухню (та на столе что-то гладила), и вдруг заорал на весь дом: – Да сними ты к чертям эти уродины! – Он терпеть не мог, когда дочь надевала фиолетовые очки, большие, круглые, во все лицо. Никогда не видишь глаз – как улитка в своей скорлупе запряталась.
– Чего, чего ты опять гремишь? – подала голос из-за занавески от печи Раиса. – Куда ее посылаешь?
– Лошадей напоить да перевязать.
– Лошадей? Каких лошадей?
– Живых! Под угором которые. Раиса вышла из-за занавески.
– Ты одичал, отец? С чего она пойдет-то? Конюх есть.
– Да где конюх-от? Посуду сдала – кверху задницей где-нибудь лежит.
– А это уж ейно дело. Ей деньги за лошадей платят.
– Да люди вы але нет? – еще пуще прежнего разорался Михаил. – Лошади с голоду, с жажды подыхают, весь день глотка воды не видали, а ты про деньги… Неужли не жалко?
– Всех не нажалеешь. Нас много с тобой жалеют?
– Ну-ну! Давай, око за око, зуб за зуб… Вот как в тебе Федор-то Капитонович заговорил…
– Ты моего отца не трожь!.. – Раиса так разошлась, что кулаком по столу стукнула. – Федор-то Капитонович первый человек в Пекашине был.
Михаил захохотал:
– Первый! Как же не первый. Он и в войну всех как первый потрошил…
– Умному все во грех ставят, что ни сделай. А тебе бы не поносить отца надо, а век за него молиться. Кабы не он, с голыми стенами жил.
– Че-е-го? – Михаил выпрямился.
– А то! На чьи денежки вся мебель куплена? Много ты нажил за свою жизнь! Да кабы не отец-от, доселе как в сарае жили…
Михаилу попался на глаза стул с мягким сиденьем– вмиг в щепу разлетелся. И он наверняка бы так же расправился и с другой мебелью, да тут в дом вошел Григорий.
4
Это было как чудо. Ничего не слышали, ничего не чули – ни звона кольца в калитке, ни шагов на крыльце – и вдруг он.
Долгожданной свежестью дохнуло в раскаленную кухню, праздник вошел в дом, глаза заново мир увидели… Как угодно, какими хочешь словами назови все правильно будет, все верно.
– Ох, ох, кто пришел-от к нам, кто пожаловал… Садись, садись, Григорий Иванович… Где любо, там и садись…
Раиса заливалась соловьем, новенькой метелкой бегала вокруг Григория, и она не притворялась. Григория все любили в доме. И не только люди. Животина любила. К примеру, Лыска взять. Зверь пес. Никого не пропустит, всех облает. Даже хозяйку, которая кормит его, кажинный раз лаем встречает. А у Григория будто особый пропуск: звука не подаст.
С Михаила словно сто пудов сразу свалили – вот как его обрадовал приход брата, и он, закуривая и добродушно скаля зубы, спросил:
– Ну как, братило, живем?
– А хорошо живем. Ходить нынче начали…
– Кто ходить начал?
– А Михаил да Надежда. – И пошел, и пошел рассказывать про близнят: как первый раз встали на ноги, как сделали первые шаги, как развернулись теперь.
Раиса вывернулась – вспомнила про Звездоню.
– Ты что, отец, меня не гонишь? Ведь у меня корова не доена.
Ну а что было делать ему, Михаилу? Сидел, попыхивал сигареткой и слушал. Слушал про двойнят, которых не хотел знать, слушал про Петра, про сестру. Потому что у Григория не было своей жизни – он жил неотделимо от брата, от сестры, от двойнят. И вот благодаря его рассказам да рассказам Анки – для той тоже никаких запретов не существовало – в доме Михаила решительно знали все, что делается там, у той.
– Дак что, брат, чай будем пить але как? – И Михаил, не очень-то прислушиваясь к рассказам Григория, принялся за самовар: терпеть не мог электрические чайники, которые теперь были в ходу в Пекашине, – все не то, все казалось, что на столе какая-то мертвечина.
Вернулась от коровы Раиса человеком, с улыбкой на своем красивом румяном лице (да, не обделил бог красотой), первым делом начала угощать парным молоком Григория – полнехонькую, с шапкой пены налила кружку.
– Пей, пей! Хорошо молочко-то из-под коровы. Надо бы тебе кажный раз к нам приходить к доенке – сразу бы эту бледность скинуло.
Самовар вскипел быстро (все быстро делается, когда Григорий в доме), и Михаил сам принялся накрывать на стол.
К самому чаю вернулись с реки Вера с Анкой. Крик от радости на весь дом: "Дядя Гриша пришел!" – затем почти вслед за ними пожаловала Лариса. Эта всем обличьем, всеми повадками была в Клевакиных, а вот нюх на обед, на чай – от ихнего Федора. Тот, бывало, где бы ни шатался, ни проказил, а к жратве как из пушки. Но Лариса при виде дяди неподдельно, по-хорошему улыбнулась, и это сразу примирило Михаила с дочерью.
Самую неслыханную доброту, однако, выказала Раиса – «бомбу» на стол выставила.
– Берегла к бане, да ладно, ноне жарынь такая – кажный день баня.
Григорию Михаил налил только для приличия – в рот не берет, но, чего никогда не случалось, – Раиса попросила для нее плеснуть. И тут Михаил ничего не мог поделать с собой – отмяк сразу. Что ты будешь делать с ней, с дурой… Такой уж характер. Сама не рада, а сказать прямо: виновата – ни за что. Как угодно будет перед тобой оправдываться – ползком, на коленях, делом, но только язык не повернуть в твою сторону. По крайности на первых порах.
Чтобы пристать к мужнину берегу, стать на его якорь, начала загребать чуть ли не от Водян.
– Вы думаете, нет чего своей башкой? Картошка-то, не видите, вся сгорела. – Это слово к дочерям.
– Чего о ней думать? – фыркнула Лариса. – Не у нас одних сгорела – у всех.
– У всех! Все-то, может, помирать собираются, и ты вслед за има? Сколько вам отец говорил: поливать надо.
Ого! – ухмыльнулся про себя Михаил.
– Сегодня чтобы у меня тридцать ведер было наношено! – И вдруг на свою любимицу, на Ларису, которая в это время носом передернула: – Тебе, тебе говорю! Кой черт носырей-то задергала. Не кивай, не кивай на Веру-то, Вера-то целый день на жаре как проклятая работала, а ты ведь со своей лежкой забыла, что и за работа такая. Раз, говоришь, у тебя давленье, дак давленье-то не скоком в клубе лечат, а работой. В старину-то люди до упаду робили, ни про како давленье не слыхали.
– В старину-то давленье-то не мерили! – весело рассмеялась Вера. – И аппаратов таких не было. Досталось и Вере:
– А ты ротище-то попридержи. Не ворота у тебя, не телега едет. У отца рука болит, сколько в бане не мылся, а они, кобылы, и не подумают.
– Подумаем, подумаем! – опять с той же прытью отозвалась Вера. – Везде воды наносим. Только нервные клетки береги, Федоровна!
– А ты брось мне эту привычку! – Раиса не закричала, вся просто затряслась, надо же на ком-то сорвать злость. – Завела: Федоровна, Федоровна! Мати я тебе, а не Федоровна.
– Ну уж и пошутить нельзя.
– Нельзя! Все с шуток начинается, да слезами кончается.
– Хорошо, мам! Твое ценное указание будет выполнено. И со своей стороны берем дополнительное обязательство: вместо тридцати ведер принесем сорок.
Михаил примиряюще махнул рукой:
– Ладно, завтра насчет воды. Сегодня, говорят, кино интересное.
– Вот, вот! – запричитала Раиса. – Завсегда у Нас так: мати что ни скажет, все не так, се неладно. Да разве будет у нас что хорошо в дому…
– Папа, папа! – Вера всплеснула руками. – А дядя-то Гриша…
Все глянули на угол стола, туда, где недавно сидел Григорий. И все увидели: нет Григория. Всегда вот так: войдет неслышно и уйдет неслышно.
А может, так и надо? – подумал Михаил. Чего ему с нами делать? Склеил, слепил ихний семейный горшок, давший трещину, вспрыснул всех живой водой – и живите на здоровье.
Непонятный человек, хоть и брат родной! С одной стороны, как малый ребенок, как дурачок блаженный, а с другой, как подумаешь хорошенько, умнее его на свете нет.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Выдохлась наконец дневная жара – полегче стало дышать.
На Раису напал трудовой зуд – это всегда случается после очередной домашней перебранки, – начала все перетряхивать, все перелопачивать: мыть полы, заново переставлять мебель, подметать заулок. А ему что делать?
Для видимости потолкался по дому, туда-сюда заглянул, обошел усадьбу, прошелся с дочерьми до колодца и кончил тем, что отпустил их в клуб, а затем и сам пошел.
Кино уже началось – Михаил еще на крыльце услыхал рев и грохот, доносившийся из зрительного зала, – не иначе как военную картину показывали.
Он постоял-постоял в пустом фойе и пошел в читальню, в которой еще недавно хозяйничали ребятишки и молодежь. Журналы и газеты вразброс по всему столу, на полу опрокинутые стулья, рваная бумага, песок и, конечно, настежь двери: всем скопом, всем стадом кинулись на выход, когда раздался звонок.