Хотела, хотела она побывать во владениях матери, специально отправилась за реку, растроганная задушевным словом Христофоровны, а раз двери на замке – чем она виновата?
Ноги живо-живо вынесли за пекарню на большую дорогу, а там раз-раз и поселок. Летовский лесопункт.
Было время, побегала она с пекарни в этот поселоки за сладостями к чаю (мать у них любила покатать во рту дешевенькую конфетку), и просто так, ради веселья.
А потом, когда подросла, начала строчить с деревенскими девками в клуб, на танцы.
Был обеденный час, когда Алька вошла в поселок.
Работяги по случаю получки (самый большой праздник!) косяками шатались по пыльной песчаной улице, и временами она чувствовала себя как в ресторане: так и жгли, так и калили ее и словом, и взглядом со всех сторон.
Зинка-тунеядка, узнав ее, бросилась ей на грудь, а потом, как всегда, захлебываясь пьяными слезами, начала показывать карточку своей дочери-школьницы, которая, по ее словам, будто бы живет с отцом в Ленинграде.
Попалась ей на глаза и Маия-большая – эта, видать, специально приперлась из-за реки, чтобы поднакачаться дарового винца. Увидела ее, глаз угарный запылал, и с распростертыми объятиями навстречу: дескать, в дым, в доску люблю тебя, Алевтинка.
Но Алька еще из ума не выжила, чтобы с каждым пьяным огарком среди бела дня обниматься. Она зыркнула на старуху рассерженным взглядом – проваливай, с глаз моих убирайся! – и свернула к магазину.
Из-под сосен, от склада, ей кричали какие-то пьяные парни, звали к себе («Курносая, шлепай к нам!»), а она уж ни о чем не могла думать: магазин был перед глазами.
Страсть к магазинам ей передалась от матери. Как для той, бывало, не было большего праздника, чем зайти в магазин, так и для нее. В городе, к примеру, когда у нее выпадало свободное время, она не в кино первым делом бежала, а в магазин, в пестрое и пахучее царство шелков, шерстяных тканей, ситцев.
В общем, Алька, как на крыльях, влетела на крыльцо, кинулась к дверям и вдруг нос к носу столкнулась с Сережей.
Сережа выскочил из магазина пьяный – ее так и опахнуло водочным перегаром, а в руках у Сережи было еще по бутылке, а из кармана робы тоже торчала бутылка.
Ее, конечно, узнал – глаза выдали, так и метнулись за толстенными стеклами очков, но вид сделал: чужая.
А потом и вовсе ваньку начал ломать: ныром, чуть ли не на бровях пошел с крыльца.
– Дэвочку, дэвочку прихвати! – загоготали под соснами.
В ответ Сережа выкрикнул какую-то похабщину и лихо потряс бутылками, высоко поднятыми над головой.
А Алька смотрела на эти сверкающие на солнце бутылки, на его лохматую светлую голову, на длинную, нескладную фигуру в мешковатой, затертой мазутом и смолой робе, на его большие пропыленные и стоптанные сапоги, и ей просто не верилось, не хотелось верить, что это Сережа, Тот самый Сережа, из-за которого она еще совсем недавно, каких-нибудь три года назад, готова была выцарапать всем глаза.
Ах, как нравился ей тогда Сережа! Да и только ли ей одной. Все девки были без ума от него, а Аня Таборская, ихняя первая красавица, даже учиться после десятого класса не поехала. Устроилась счетоводом на лесопункте за рекой, только бы на глазах у Сережи быть – он как раз в то лето кончил институт и начал работать инженером.
И вот, как-то раз придя на танцы, Алька сказала себе: мой будет. Со мной из клуба пойдет.
Три года назад это было, целых три года, а у нее и сейчас, только от одного воспоминания, перехватило дыхание. Потому что кто она была три года назад против девок, против той же, скажем, Ани Таборской? А соплюха нахальная, малолеток, брыкающий ногами от радости, что он живет и дышит. У нее даже туфли были еще на низком каблуке. А главное – сам-то Сережа не замечал ее. Весь вечер танцевал то с одной, то с другой, а на нее и не взглянул.
Алька, однако, не растерялась. Дамский вальс! Сама заказала Геньке Хаймусову и чуть ли не бегом к Сереже – чтобы никто не опередил ее.
Сережа усмехнулся: что, мол, за малявка такая? Из какого детсада? Но встал, сделал одолжение. А через минуту-две уже с любопытством сверху вниз смотрел на нее.
Она сказала ему:
– Я с девчонками побилась об заклад, что ты меня пойдешь провожать. Пойдешь ведь, да? Не струсишь?
– А у тебя есть разрешение от мамы?
Сережа и дальше в таком же духе острил и хорохорился, но из клуба они вышли вместе: побоялся спраздновать труса. Она знала, за что его зацепить.
Но, боже, как он стеснялся! За всю дорогу не сказал ни единого слова, а если кто попадался им навстречу, сгибался пополам.
И вот, когда они подошли к Аграфенину амбару (на самой дороге торчит, каждый пеший и конный натыкается), она сказала:
– Свернем за угол, у меня в туфлю песку напопадало.
– Можно, – сказал Сережа.
А когда свернули, она живо приподнялась на носки, обвила ему руками шею и крепко поцеловала в губы.
– Это для храбрости, – сказала она со смехом.
…Продавщица, старая знакомая, как только Алька вошла в магазин, выбежала из-за прилавка.
– Аличка, вот чудеса-ти! А я смотрю в окошко: кто, думаю, такая? Инженерова жена из города приехала? Который уж день ждет. А то вон кто – ты… – И Настя, так звали продавщицу, всплакнула.
Алька недолго пробыла в магазине. Она разговаривала с продавщицей, смотрела на полки, заваленные мануфактурой, а из головы не выходил Сережа: что он делает сейчас? Неужто до того докатился, что уже возле магазина пьет?
Нет, ни Сережи, ни его приятелей, когда она вышла из магазина, под соснами не было.
Там, на ящиках, лежала только смятая газета.
* * *
Сосны, сосны красные…
Сколько их, этих сосен, вдоль дороги по обеим сторонам от поселка до перевоза? Может, двести, может, триста, а может, вся тысяча – кто считал? И чуть ли не под каждой сосной они целовались с Сережей.
Она закрутила и заворожила Сережу насмерть. Каждый раз, когда она появлялась на пекарне у матери, он поджидал ее в сосновом бору.
Но робел и стеснялся он по-прежнему. Пуще коры сосновой краснел – никак не мог забыть, что она ученица.
Ее веселило, – забавляло это, у нее голова кружилась от сознания собственной силы: вот какая она! Главным инженером лесопункта вертит как хочет, Аню Таборскую до сухотки довела… А потом настало время – до слез, до бешенства стала изводить ее Сережина стеснительность.
Ну что это за кавалер, который боится сам тебя поцеловать? Кто из них девка – она или он?
Сосны, сосны красные… Белый мох – ковер… Жаркий смоляной дух, такой знакомый и радостный, бил ей в лицо, в нос, злые слезы вскипали в ее зеленых беспечных глазах.
Ей жаль было прошлого, своей полузабытой лесной любви. И еще она никак не могла забыть своей недавней встречи с Сережей. Господи, до чего опустился, на кого стал похож!
Тетка и мать ей писали, что он запил, что его с инженеров сняли, но нет, она и подумать не могла, что он в такое болото нырнул. Ведь ежели правду сказать, что он делал, когда она столкнулась с ним на крыльце магазина? Каким делом занимался? А на побегушках у дружков-собутыльников был…
Из-за поворота дороги вышли навстречу три незнакомые женщины с алюминиевыми ведерками – за молоком в деревню ходили, остановились, тараща глаза: кто такая? Что за невиданная птица появилась в ихних краях?
А за этими тремя женщинами стали попадаться еще люди – подвыпившие мужики, парни, подростки, а там вскоре и Саха-перевозчик подал свой голос: из-под тоненькой беленькой рубашечки поднималась высокая грудь…
Не менялся пьяница Саха. Как пять, десять лет назад тосковал по красивой нездешней любви, так и теперь…
* * *
Какой все-таки длинный день в деревне!
В городе, когда в ресторане крутишься, и не заметишь, как он промелькнет. А тут – в лес сходила, за реку сходила, с дролей своим бывшим встретилась, у Сахи-перевозчика посидела – и все еще четвертый час.
Поднявшись в деревенский угор, Алька направилась к колхозной конторе, а точнее сказать, к Красной доске.
Доска большущая, с портретом Ленина… – кого прославляют?
Доярок. Одиннадцать человек занесено на Доску, и шестая среди них – кто бы вы думали? – Лидка. Ермолина Л. В. 376 литров надоила за июнь от коровы.
– Надо же! – пожала плечами Алька. – Лидка стахановка!
Дом Василия Игнатьевича, Лидкиного свекра, совсем близко от колхозной конторы, и она решила завалиться к Лидке – надо же посмотреть, как она со своим Первобытным устроилась.
Митя-первобытный, то есть муж Лидки, которого так расхваливала ей тетка, начал баловаться топором чуть ли не с пеленок (бывало, когда ни идешь мимо, все что-то в заулке тюкает), а потом и вовсе на топоре помешался.
После десятилетки даже в город, на потеху всем, ездил.
Специально, чтобы у тамошних мастеров плотничьему делу поучиться. И вот не зря, видно, ездил. Во всяком случае, Алька просто ахнула, когда дом Василия Игнатьевича увидела. Наличники новые, крыльцо новое – с резными балясинами, с кружевами, с завитушками всякими, скворечня в два этажа с петушком на макушке… В общем, не узнать старую развалину Василия Игнатьевича – терем-теремок.
Лидка, когда увидела ее в дверях, слова сперва не могла сказать от радости.
– А я ведь думала, Аля, ты ко мне и не зайдешь. В красных штанах ходишь – до меня ли?
– Выдумывай, – сказала Алька, – к подружке да не зайду! – Но от Лидкиных объятий (та даже слезы распустила) уклонилась.
Комната – ничего не скажешь – обставлена неплохо.
Кровать никелированная, двухспальная, под кружевным покрывалом, диван, комод под светлый дуб – это уж само собой, нынче этим добром никого не удивишь. Но тут было и еще кое-что. Был, к примеру, ковер во всю стену над кроватью, и ковер что надо, а не какая-нибудь там клеенка размалеванная, был приемник с проигрывателем, этажерка с книгами, со стопкой «Роман-газеты»…
– Это все Митя читает, – сказала Лида, и в голосе ее Алька уловила что-то вроде гордости. – Страсть как любит читать. Я иной раз проснусь, утро скоро, а он все еще в свою книжку смотрит.
Да, прибарахлилась Лидка знатно, отметила про себя Алька, снова, наметанным взглядом окидывая комнату, – избой не назовешь. Зато уж сама Лидка – караул! Ну кто, к примеру, сейчас в деревне шлепает в валенках летом? Разве что старик какой-нибудь, выживший из ума.
А Лидка ходила в валенках. И платьишко – халат тоже допотопной моды, с каким-то немыслимым напуском в талии…
– Постой, постой! – вдруг сообразила Алька. – Да мы уж с накатом. Быстро же ты управилась! – Она подошла к швейной машинке, рядом со столом (Лидка как раз строчила на ней, когда она открыла двери), покрутила на пальце детскую распашонку.
– Я, наверно, в маму, Аля! – пролепетала Лидка, вся, до корней волос, заливаясь краской. – Мама говорит, с первой ночи понесла…
– Сказывай, сказывай! В маму… Мама, что ли, за тебя в голопузики с Митей играла…
Тут Лидка заплела уж совсем невесть что, слезы застлали ей голубенькие бесхитростные глаза, так что Алька не рада была, что и разговор завела. И вообще ей, Альке, надо бы помнить, с кем она имеет дело. Ведь Лидка и раньше не ахти как умна была. Ну кто, доучившись до шестого класса, не знает, отчего рождаются дети!
А Лидка не знала. Прибежала как-то к ней, Альке, домой – вся трясется, белее снега.
– Ой, ой, что я наделала…
– Да что?
– С Валькой Тетерниым целовалась…
– Ну и что?
– А ежели забеременею?..
Оказывается, мать ей с малых лет крепко-накрепко внушила, что нельзя с ребятами целоваться, можно пузо нагулять, и вот эта дуреха до шестого класса верила этому…
Лида немного пришла в себя, когда они присели к столу и Алька стала выспрашивать ее про Сережу (никак с ума не шел!), но вскоре та опять огорошила ее – ни с того ни с сего заговорила про войну:
– Аля, ты в городе живешь… Как думаешь, будет война?
– Война? А зачем тебе война?
– Да мне-то не надо. Я этой войны больше всего на свете боюсь. Страсть как боюсь…
– А чего тебе бояться-то? – резонно заметила Алька. – У нас покамест пузатых баб на войну не берут.
И вот тут Лидка и брякнула:
– А ежели у меня не девочка, а мальчик будет…
В общем, разговор у них, как поняла Алька, так или иначе будет вращаться вокруг Лидкиного пуза или в лучшем случае вокруг коров и надоев молока – а что еще знает Лидка? Чего видела? – И Алька начала поглядывать по сторонам.
– Да посиди ты, посиди, Аля! Сейчас Митя придет, чай будем пить…
Лида не просила ее – упрашивала. Глядела на нее с восхищением, с обожанием («Ты еще красивше стала, Аля!»), и Алька осталась. А потом, что ни говори, – забавно все-таки взглянуть и на своего бывшего поклонника.
Митя, когда она еще в пятый класс ходила, объявил ей: «Амосова, я решил любовь с тобой заиметь». Объявил, не поднимая глаз от земли, и тут же убежал прочь.
И вот сколько лет с тех лет прошло, а Митя каждый праздник присылал ей поздравления – цветные открытки с воркующими голубками и розами: Первого мая, в Октябрьскую, на Новый год, Восьмого марта… Один-единственный парень в деревне. И только с позапрошлой осени, с того самого времени, как она уехала в город, выбросил ее из головы.
Митины причуды – а без них у него не бывает – начались еще на подходе к дому: петухом прокричал. А когда влетел в комнату да увидел Лидку, и вовсе ошалел. Сгреб в охапку, поднял на руки, закружил.
В комнате сильно запахло свежим деревом, смолой, и Алька про себя съязвила: плотник женушку свою обнимает. Но на этом, пожалуй, ее злословие и кончилось. Потому что она вдруг поймала себя на том, что с удовольствием вдыхает в себя крепкий смолистый запах, который распространял вокруг Митя. Да и сам он теперь вовсе не казался ей смешным. А чего смешного? Сила лешья, ноги расставил – хоть на телеге езжай, и шея – столб. Красная, гладкая, в белом мягком волосе – как стружка древесная завивается. Лида звонко молотила Митю по широкой спине, не дури, мол, хватит. Но молотила одной рукой и со смехом, а другой-то грабасталась за эту шею, и видно было, что делает она это не без удовольствия.
Ее Митя заметил в ту самую минуту, когда ставил свою женушку на пол. Голову резко откинул назад, будто грудью на кол напоролся, и ни слова. Только глазами зверовато завзводил.
Да что с ним? Какая блоха его укусила? – подумала Алька. Она даже растерялась малость – так не вязалась с добряком Митей эта внезапная, ничем не прикрытая ненависть и злость.
Догадка озарила ее, когда Лида, как гусыня, переваливаясь в своих растоптанных валенках, пошла собирать на стол.
Да ведь он это женушки своей застыдился, подумала Алька. Разглядел, какая она краля, когда увидел других.
И тут на Альку нашло. Она нарочно, чтобы еще больше разозлить Митю, подобралась и своей игривой, ресторанной походкой прошлась по комнате: на, гляди! Кусай себе локти!
Разъяснилось все через две-три минуты, когда с другой половины пришел Василий Игнатьевич.
* * *
Василий Игнатьевич пришел по-домашнему, в подтяжках, – на чай к снохе.
Ее, не в пример своему полоумному сыну, заметил сразу.
– А, опять пути-дороги пересекаются!
Но больше и все. Никаких шуток. Сидел, попивал чаек из гладкого стакана с красным цветочком и все поглядывал на Лидку, а когда та, угощая его, называла папой, просто таял. Просто не узнать было старого похабника.
Митя очень важно, по-хозяйски надувшись, завел разговор насчет Лидкиной работы.
– Я считаю, папаша, – сказал Митя как на собрании, – пора подвести черту…
– Пожалуй, – согласился Василий Игнатьевич. – Доярок сейчас хватает. Зачем рисковать?
– Это может отразиться… – опять как-то по-ученому выразился Митя, на этот раз обращаясь уже к жене.
У Альки не хватило больше терпения – она так и прыснула со смеху. А чего на самом-то деле? Сидят да разоряются насчет Лидкиного пуза, когда и пузо-то еще в микроскоп рассматривать надо.
– Не слушай их, Лидка… Работай, знай, до последнего. Потом легче распечатываться будет…
И вот тут-то все скобки и раскрылись. Василий Игнатьевич с испугом взглянул на сноху, как если бы на ту зверь накинулся, а Митя… Митя, тот с яростью засверкал своими светлыми пронзительными глазищами.
В общем, она поняла: Лидку тут оберегают. С Лидкой носятся тут как с писаной торбой. Чтобы ни одна пылинка на нее не упала, чтобы ни одно худое слово не коснулось ее уха.
Гордость вздыбилась у Альки, так что в глазах потемнело.
Ах вы паразиты несчастные! Лидка паинька, вокруг Лидки забор вознесем, а с ней, с Алькой, все можно, она, Алька, огни и медные трубы прошла… Нет, постойте! Она еще своего слова не сказала. А может, может сполна всем выдать. И тому, Первобытному, – ишь корчит из себя строителя-новатора с книжечкой, и самому Василию Игнатьевичу – давно ли к ней свои старые лапы протягивал да на службу к себе заманивал? Ну, а Лидке, своей подруженьке, она тоже лекцию прочитает. Довольно из себя детсадовку разыгрывать…
Ничего из Алькиной затеи не вышло. Под окошками зафурчала, загудела машина с доярками, и все – и Митя, и Василий Игнатьевич – кинулись собирать Лидку…
* * *
Дома, у тетки на верхотуре, все то же: старухи, пересуды… Внове для нее была разве Маня-маленькая – темная гора посреди избы.
– Пришла на горожаху поглядеть, – сказала она, как всегда, напрямик. – Говорят, в штанах красных ходишь.
– А чего ей не ходить-то? – угодливо ответила за Альку Маня-большая.
Тетка стала ее потчевать морошкой, – целая тарелка была выставлена на стол, сочной, желтой, как мед. Нашла-таки! И по этому случаю лицо Анисьи сияло.
Алька сбросила с ног туфли у порога, подсела к столу, но не успела рукой дотянуться до тарелки – Маня-большая подлетела, ткнулась на стул рядышком, нога на ногу, да еще и лапу ей на плечо – чем не кавалер!
– Не греби! Все равно больше других не получишь.
– Чего ты, Алевтинка?
– А то! не притворяйся! Думаешь, не знаю, из-за чего из кожи вон лезешь?
– По части веселья хочу…
– Веселье от тебя! Не знаю я, что у тебя на уме.
Все сразу примолкли – не одной Мане в глаз попало.
На той платок материн, на другой кофта, на третьей сарафан – кто в прошлом году на помин дал?
Анисья, добрая душа, чтобы как-то загладить выходку племянницы, перевела разговор на ее ухажеров.
– Не видела молодцов-то на улице? – сказала она. – Посмотри-ко, сколько их. Всяких – и наших, и городских.
Да, за окошком, куда указывала тетка, маячил Вася-беленький с товарищем, а дальше, у полевых ворот, мотался еще один кавалер – Пека Каменный. Вымылся, в белой рубашке пришел – давай «дрыгаться».
– Каждый день вот так у нас, – сказала тетка. – Как на дежурство являются.
Сказала с гордостью. На похвал: вот, мол, какая у меня племянница! А на кой дьявол племяннице эти кавалеры? И вообще, ей кричать, выть хотелось, крушить все на свете…
Всю дорогу от дома Василия Игнатьевича до дома тетки ломала она голову над тем, что произошло у Лидки, и до сей поры не могла понять. Да и произошло ли что?
Ну, сидели, ну, пили чай, ну, Василии Игнатьевич глаз со сношеньки не сводил, каждое слово ей сахарил. Ну и что? Сахари! Ей-то какое дело? И в конце концов плевать ей на тот переполох, который в доме поднялся, когда машина с доярками подъехала. Ах, какое событие! Скотница на свидание с рогатками собирается. Один кинулся в сени за сапогами, другой – Василий Игнатьевич – полез на печь за онучами… Пущай! Дьявол с вами! Бегайте как угорелые, ползайте по горячим кирпичам, раз вам нравится…
Но вот чего никогда нельзя забыть – это того, что было после. После Лидкиного отъезда.
Василий Игнатьевич – это уж на улице, когда машина с доярками за поворотом дороги скрылась, – вынул из кармана трояк, подал Мите: «Бежи-ко к Дуньке за причасчием, засушили гостью…» И куда девалось недавнее благообразие!
Глаза заиграли, засверкали – прежний гуляка! Можно! Теперь все можно, раз Лидки рядом нету. Это ведь при Лидке надо тень на плетень наводить, а при Альке чего же? Она, Алька, не в счет… Крепко, до боли закусив нижнюю губу – она всегда в ресторане так делает, когда капризный клиент попадается, – Алька решительно мотнула своей рыжей непокорной гривой: хватит про Лидку да про ейного плотника думать, больно много чести для них! И потребовала от тетки бутылку – пущай старухи горло смочат.
Маня-большая – золотой все-таки характер у человека! – скокнула, топнула и бесом-бесом по избе, а потом как почала мести-скрести длинным язычнщем – со всех закоулков сплетни собрала.
К примеру, Петр Иванович. Алька все хотела спросить тетку: где теперь эта старая лиса? Почему не видать?
А он, оказывается, на дальний лесопункт со своей Тонечкой подался. Вроде как в гости к своему шурину, а на самомто деле – нельзя ли как-нибудь ученые косточки пристроить – Маня так и назвала Тонечку, потому как в своей деревне охотников до них нету.
– А ухажера-то своего видала? – вдруг спросила Маня.
– Какого? – спросила Алька и рассмеялась. Поди попробуй не рассмеяться, когда она на тебя свой угарный глаз навела.
– Какого – какого… Первобытного!
Аграфена Длинные Зубы: ха-ха-ха! На другом конце деревни слышно – заржала. А Маня-маленькая, как всегда, – переспрашивать: про кого? Как в лесу живет – никогда ничего не знает.
– Про Митю Ермолина, – громко прокричала ей на ухо Маня-большая. – В школе, вишь, все руками, как немко, учителям отвечал, а не словами. Вот и прозвали Первобытным. В первобытности, говорят, так люди меж собой разговаривали. Верно, Алевтинка?
Тут тетка, как всегда, горячо вступилась за Митю, ее поддержала Маня-маленькая, Афанасьевна, и началась перебранка.
– Нет, нет, – говорила Анисья, – не хули Митю, Архиповна. На-ко, весь колхоз человек обстроил, все дворы скотные, постройки все – всё он… И не пьет, не курит…
– А все равно малахольный! – стояла на своем Маня.
– Да пошто ты самого-то нужного человека топчешь?
– А пото. В девятом классе на радиво колхозное летом поставили, отцу уваженье дали, а он что сделал? Бабусю на колхозные провода посадил?
Алька захохотала. Был такой случай, был. Митя крутил-крутил приемник – все надо знать, да и заснул, а по избам колхозников и запричитала лондонская бабуся.
Самому Мите, конечно, за возрастом ничего не было, а Василию Игнатьевичу всыпали.
– Да ведь это когда было-то? Что старое вспоминать? – сказала тетка.
– А можно и новенькое, – не унималась Маня. – Весной Лидка на сестрины похороны в район ездила – не вру? Два дня каких дома не была, а он ведь, Митя-то, ошалел. Бегом, прямо от коровника прилетел к почте да еще с топором. Всех людей перепугал. А Лидку-то встретил – не то чтобы обнять да поцеловать, а за голову схватил да давай вертеть. Едва без головы девку не оставил…
Алька улыбнулась. Похоже, очень похоже все это на Митю! Но чего тут смешного? Чего глупого?
А Маня-большая, приняв ее улыбку за одобрение, разошлась еще пуще: Митю в грязь, матерь Митину в грязь (только не Василия Игнатьевича, того не посмела), а потом и Лидку в ту же кучу: дескать не бисер лопатой загребает – навоз.
Алька не перебивала старуху, не спешила накинуть на нее узду. Пущай! Пущай порезвится. Какую оплеуху закатил ей недавно Василий Игнатьевич, а Лидку – не тронь? Лидка принцесса?
Только уж потом, когда Майя добралась до Лидкиного брюха (кажется, все остальное ископытила), она сделала слабую попытку остановить старуху.
– Хватит, может. Ребенок-то еще не родился.
– И не родится! – запальчиво воскликнула Маня.
– Да не плети чего не надо-то! – Тетка тоже вспылила. – Понимаешь, чего мелешь?
– Огруха, – воззвала к свидетелям Маня, – при тебе Лидку в район отправляли? В больницу?
– Ну дак что?
– Как что? Кабы здорова была, не возили каждый месяц на ростяжку.
– Хватит! Хватит, говорю! – Алька сама почувствовала, как вся кровь отхлынула от ее лица – до того ей вдруг стало стыдно за себя. Потом она увидела растерянное, угодливое старушечье лицо («Чего ты, Алевтинка? Разве не для тебя старалась?»), и уже не стыд, а чувство гадлиности и отвращения к себе потрясли все ее существо.
И она исступленно, обеими руками заколотила по столу:
– Уходите! Уходите! Все уходите от меня…
* * *
Алька плакала, плакала навзрыд, во весь голос, но Анисья и не подумала утешать ее. Закаменело сердце. Не бывало еще такого, чтобы из ее дома выгоняли гостей!
Только уж потом, когда Алька начала биться головой о стол, подала голос:
– Чего опять натворила? Я не знаю, ты со своими капризами когда и образумишься…
– Ох, тетка, тетка, – простонала Алька, – не спрашивай…
– Да пошто не спрашивай-то? Кто будет тебя спрашивать, ежели не тетка? Кто у тебя еще есть, кроме тетки-то?
В ответ на это Алька подняла от стола свое лицо, мокрое, распухшее, некрасивое (никогда в жизни Анисья не видала такого лица у племянницы) и опять уронила голову на стол. Со стуком, как мертвую.
И тогда разом пали все запоры в Анисьином сердце.
Потому что кто корчится, терзается на ее глазах? Кого треплет, рвет в клочья буря? Разве не живую ветку с амосовского дерева?
Она подсела к Альке, крепко, всхлипывая сама, обняла племянницу.
– Ну, ну, не сходи с ума-то… Выскажись, облегчи душу…
– Тетка, тетка, – еще пуще прежнего зарыдала Алька, – пошто меня никто не любит?
– Тебя? Да господь с тобой, как и язык-то повернется. Тебя, кажись, когда еще в зыбке лежала, ребята караулили…
– Нет, нет, тетка, я не про то… Я про другое…
И Анисья вдруг замолкла, перестала возражать. И это ее молчание стопудовым камнем придавило Альку.
Всю жизнь она думала: раз за тобой ребята гоняются, глазами тебя едят, обнимают, тискают, – значит, это и есть любовь. А оказывается, нет. Оказывается, это еще не любовь. А любовь у Лидки и Мити, у этих двух дурачков блаженных…
И самое ужасное было то, что она, Алька, верила, завидовала этой любви. Да, да, да! Она даже знала теперь, какой запах у настоящей любви. Запах свежей сосновой щепы и стружки…
– Может, чаю попьешь – лучше будет? – спросила Анисья.
Алька махнула рукой: помолчи, коли нечего сказать.
Потом встала, хотела было умыться и не дошла до рукомойника – пала на кровать.
Анисья быстрехонько разобрала постель, раздела ее, уложила в кровать, как ребенка, и, купаясь вместе с нею в мокрой, зареванной подушке, стала утешать ее похвальным словом – Алька с малых лет была падка на лесть:
– Ты посмотри-ко на себя-то. Тебе ль реветь – печалиться с такой красой. Девок скольких бог обидел, чтобы тебя такую сделать…
Алька мотала раскосмаченной головой: нет, нет, нет!
Так и она раньше думала – раз красивая, значит, и счастливая. А Лидку взять – какая красавица? Но, господи, чего бы она не дала сейчас, чтобы хоть один день у нее было то же самое, что она видела сегодня у Лидки.
Да, да, да! Лидка растрепа, Лидка дура, у Лидки с детства куриные мозги – все так.
И однако же не от кого-нибудь, а от Лидки узнала она про другую жизнь. И не просто узнала, а еще и увидела, как эту другую жизнь оберегает Василий Игнатьевич. Стеной. Как самый драгоценный клад. И от кого оберегает? А от нее, от Альки. И Алька билась, выворачивалась из рук тетки, грызла зубами подушку и, кажется, первый раз в своей жизни задавала себе вопрос: да кто же, кто же она такая? Она, Алька Амосова! И какой-такой свет излучает эта дурочка Лидка, что все ее в пример ставят?
* * *
– Алька, Алька, вставай…
Голос был не теткин, а какой-то тихий и невнятный, похожий на шелест березовой листвы на ветру, да тетка и не могла ее будить: она лежала на полу, на старом ватном одеяле, раскинутом возле кровати (чтобы в любую минуту наготове быть, ежели она, Алька, позовет), и тихо посапывала.
«Да ведь это мама, мама зовет! – вдруг озарило Альку. – Как же я сразу-то не догадалась?»
Она тихонько, чтобы не разбудить тетку, встала, накинула на себя платье-халат, по старой скрипучей лестнице спустилась на крыльцо.
Утро еще только-только начиналось. Их дом на задворках, с белой шиферной крышей, сиял как розовый шатер, и много-много юрких ласточек резвилось вокруг него.
Ласточки для нее были внове – раньше они держались только вокруг теткиной верхотуры. Да и вообще Алька недолюбливала свой дом на задворках: невесело, в стороне от дороги, и хотя они с теткой сразу же, в первый день ее приезда, содрали с окошек доски, но жить-то она стала у тетки.
По узенькой, затравеневшей тропинке – никто теперь не ходит по ней, кроме тетки, – Алька выбежала на задворье, уткнулась в ворота – большие, широкие, с железным певучим кольцом, которое как собака заливается, когда брякнешь.
Ворота эти были гордостью матери – ни у кого во всей округе таких ворот не было, а не только в ихней деревне. А поставила она их, по ее же собственным словам, в видах Алькиной свадьбы – чтобы к самому крыльцу могли подъехать на машинах гости.
Лужок перед домом на усадьбе, который так любила мать, тетка недавно выкосила (всегда по два укоса за лето снимали), но красные и белые головки клевера уже снова рассыпались но нему, и Алька едва сделала шаг от калитки, как жгучей росой опалило ее босые ноги.
К крыльцу она подошла на цыпочках, крадучись, точь-в-точь как бывало, когда о восходе возвращалась домой с гулянки. Постояла, прислушиваясь (ах, если бы и на самом деле сейчас загремела в сенях рассерженная мать!), потом перевела дух и, взойдя на крыльцо, уперлась глазами в увесистый замок.
Без всякой надежды она сунула руку в выемку бревна за косяком и страшно обрадовалась: ключ был тут. В том самом месте, где его хранили при матери и отце.