Он не подвел меня и на этот раз, мой «универсальный индикатор». Мелькающий спектр распался на множество цветных линий: спиралей и кохлеоид, синусоид и серпантин, словно прочерченных светом фар в черном воздухе ночного города. Все было ярко, разномасштабно и – да простят меня физики за это сравнение – разнопространственно. Все эти цветные линии выходили откуда-то из глубины зала, фактически возникая в тающей дымке, метались перед нами в яростном танце, вращались и расплывались в блеклые пятна, застывали в стремительном движении, как бы воплощая собой смутный образ текучего времени.
Только пятна и линии – больше ничего не было в этом зале. Да и самого зала не было. Высился гигантский аквариум без стенок и дна, параллелепипед зеленой воды, вырезанный из океанской толщи, пространство, сплетенное из цветных молний, в котором замерли в изумлении три маленьких человечка. Величественная и унижающая картина!
Неожиданно пестрая карусель молний резко замедлила бег. Цветные линии стали сливаться, расширяться, принимать странную форму – лент не лент, а каких-то цветных поясов. На поясах появилось множество черных точек, как дырочек в перфоленте. И начался новый самостоятельный танец точек. Они менялись местами, группировались, пропадали в темноте и возникали вновь, словно кто-то пытался сложить из черных стеклянных шариков строгий мозаичный рисунок. Он странно повторялся, этот зародыш рисунка: точки группировались через равные промежутки в одинаковые скопления.
И вдруг кто-то смазал все, плеснув на абстрактный рисунок грязную воду из ведра, краски смешались и растеклись, а потом из бесформицы цвета вырвались уже знакомые пояса и замелькали перед глазами, вытягиваясь в строго выверенные ряды. И тут я совсем уже перестал понимать: мимо нас текли цветными струями ленты рекламных этикеток. «Молоко сгущенное», «пастеризованное», «повышенной жирности», «сладкое» и «порошковое». Головы рыжих и черных коров, глазастые и рогатые, поворачивались к нам и фас и в профиль. Я сам покупал молоко с такими этикетками в лавчонке напротив нашего «Фото Фляш». И тушенку с веселым поросячьим пятачком, и вермут с пунцовым бокалом на этикетке, и сигареты с привычными земными названиями и примелькавшимися рисунками на пачках. Почти у моего лица будто выстрелила и развернулась, устремляясь в глубину зала, лента с повторяющимися, как припев, словами: «кока-кола», «пепси-кола», «оранжад», «лимонад», и тут же нагнали ее, сформировавшись из линий и пятен, ленты, такие же многоцветные, рекламирующие конфеты и сыр, вина и колбасу, шоколад и мясные консервы.
Приглядевшись, я заметил, что возникавшие ниоткуда и пропадавшие в никуда ленты содержали не только рисованные этикетки. Реклама сыра материализовалась в сырные брикетики в цветной обертке, реклама конфет – в гран-рон конфетных коробок, ленточки этикеток с серебряными рыбками – в жестяные струи коробок с сардинами. Танец красок с каждой минутой открывал нам свои тайны. Я протянул руку к параду желтых консервных банок с черной надписью «Пиво»: тайна их зарождения заинтриговала меня. И вдруг эта тайна обернулась прямым вызовом второму закону Ньютона. На протянутую руку тотчас же легла одна из этих летящих банок. Я повернул руку ладонью вниз, но банка не упала – она по-прежнему давила на ладонь своей трехсотграммовой тяжестью. Я вопросительно взглянул на Зернова, а тот только рукой махнул: сам, мол, не понимаю. Я легонько подтолкнул банку, чтобы проверить, не прилипла ли. Она так же легко сорвалась и полетела догонять свою ленту.
Я даже удивиться не успел: новое чудо возникало в сверкающей пляске красок и лент. Из глубины зала, ритмично подпрыгивая, как танцоры в летке-енке, быстро-быстро прямо на нас полз в воздухе розово-серый червяк. Кто и для чего вдохнул жизнь в эту бесконечную связку сосисок, не знаю, но она была живой и агрессивной. Изогнувшись подобием логарифмической кривой, она наступала на Мартина. Тот стоял разинув рот, как завороженный, а я, испугавшись за него, схватил ее и дернул. И тут же выпустил, вскрикнув от боли в плечевом суставе. Связка рванула, как автомобиль, несущийся с превышенной скоростью.
Я пошевелил рукой – боль несусветная. Еле-еле протянул ее Мартину:
– Дерни.
Мартин дернул. Я вытерпел и эту боль. Сустав стал на место, рука опухла, но боль уже утихала.
– Железные они, что ли? – сказал я сквозь зубы.
– Такие же, как в любом гастрономе. – Зернов, не отрываясь, следил за движением гирлянды: скачок – полметра, скачок – полметра. – Ухватись ты за ленту конвейера, да еще так натянутую, как эта связка, – не слабее дернет.
Мартин предусмотрительно отодвинулся, уступая дорогу агрессивным сосискам, а они уже исчезали в стене из струящегося сурика. Какие-нибудь четверть часа назад эта «стена» была дверью, ведущей на кухню, набитую всякой снедью, в которой я, впрочем, не видел сосисок, а сейчас они чудовищным червяком устремлялись на ту же кухню. Только на ту ли? В этом дьявольском луна-парке можно было сделать два шага, переместившись на километр. Или совсем пропасть, как Мартин в соседстве с прыгающими «мешками».
Вы не верите в материализацию мыслей? Я поверил, потому что Мартин опять исчез. Человека не было: в красноватом воздухе висела только голова, увенчивающая вместо тела тонкую огненную спираль. Внутри спирали что-то вспыхивало и переливалось, освещая голову без тела, а потом снова гасло, и спираль казалась уже обыкновенной красной ниткой, которую можно было дернуть и оборвать. Памятуя свой опыт с сосисками, я этого не сделал, а только растерянно спросил Зернова:
– Опять дополнительный фактор?
– Процесс же не остановлен, – отозвался он.
– А голова? Опять телеинформация?
– Болтуны! – взревела голова. – Да помогите же наконец!
Из разведенного сурика к нам протянулась пятерня Мартина, за которую мы и ухватились, рискуя вывихнуть сустав и ему. Что-то крепко держало его в невидимом нам пространстве. А голова морщилась и ругалась:
– Не пускает, собака!
– А что это, Дон?
– Черт его знает. Держит, и все.
– Не унывай, старик, вытащим.
– Давай-давай, ребята.
Мы и «давали», выигрывая понемножку, по сантиметру, но все же выигрывая. Так «давали», что минуту спустя Мартин выкатился из пустоты, чуть не свалив нас на землю или, вернее, на такой же красный, как и «стены», но по крайней мере твердый пол. Что с ним случилось, он так и не понял. Повернулся неловко и попал в какой-то капкан, одновременно исчезнув из трех измерений. Даже всезнающий Зернов молчал, ошарашенный этим вихрем загадок.
А в зале что-то неуловимо менялось. По-новому перестраивались цветные линии, уплывали в темноту пестрые ленты этикеток, зал суживался, превращаясь в коридор, ровно очерченный горизонтальными рядами трубок. Сначала они просто казались окрашенными в разные цвета, потом, приглядевшись, мы заметили, что внутри их струится не то жидкость, не то газ, то и дело меняющий цвет. Красные, желтые, оранжевые и лиловые струи как бы указывали нам новое направление.
Значит, о нас помнили, нас приглашали дальше смотреть и учиться, удивляться и познавать. От нас хотели, чтобы мы во всем разобрались, и нам верили, что мы разберемся и поймем. В конце концов, все здешние чудеса служили определенной цели – поддержать созданную на этой планете жизнь. Следовательно, нам ничто не угрожало здесь, кроме собственной неосторожности.
Не сговариваясь, мы только переглянулись и пошли дальше в знакомом красноватом тумане, следуя разноцветным ариадниным нитям, которые кто-то развесил, может быть, и для нас.
29. ЛОВУШКА ДЛЯ ЗОЛУШКИ
– Скорее всего, нет, – сказал Зернов.
– А для кого?
– Вероятно, это сеть коммуникаций, сконцентрированных в общем коллекторе: энергопитание, подача реагентов или даже готовой продукции. Может быть, в этих цветных трубках течет вино или молоко? А винные бочки и коров мы уже видели.
– И этикетки.
– Почему же в других цехах не было трубок? – усомнился Мартин.
– Даже на Земле пользуются скрытой проводкой, – рассуждал Зернов: видимо, он пытался объяснить это себе. – Да и кто может поручиться, что такой общий коллектор не идет вокруг каждого цеха, каждой камеры, разветвляясь на сотни ходов, по которым протянуты необходимые производству инженерные сети.
– По-твоему, мы попали в такой коллектор?
– Возможно. По крайней мере, он нас куда-нибудь выведет.
– А если нет?
– Забыл Сен-Дизье? – возмутился Зернов. – Откуда этот пессимизм?
– Однажды, еще мальчишкой, я заблудился в лабиринте. В увеселительном парке в Майами, – вспомнил Мартин. – Меня нашли только к вечеру, когда я уже охрип от крика.
– Жалеете голос? – усмехнулся Зернов.
– Нет, просто с тех пор не люблю лабиринты.
С лабиринтами я был знаком только по разделу «Для смекалистых» в научно-популярных журналах. К смекалистым я себя не причислял и никогда не мог увести мышь от кошки или козу от волка – фантазия журнальных смехачей не шла дальше курса начальной зоологии. Слыхал от кого-то, что в лабиринтах следует всегда поворачивать только направо: путь, правда, длиннее, зато наверняка доберешься до выхода.
Этими сомнительными данными я и козырнул у первого поворота. Коридор разветвлялся на три узких отростка, совсем как в старой сказке: три пути от придорожного камня, перед которым стоит растерянный витязь. Но я не растерялся, решительно повернув вправо. Мартин и Зернов нерешительно, но все же не споря последовали за мной.
Коридор был заметно уже прежнего, и, сразу бросилось в глаза исчезновение зеленых трубок. Красные, синие, желтые по-прежнему тянулись вдоль стен, подмигивая нам золотистыми искрами, а зеленых не было. Я вспомнил рассуждения Зернова: быть может, он и прав: цветные трубки в лабиринте – это кровеносная и нервная системы завода. Зеленые, допустим, протянуты в цех синтеза, а в дегустаторской они, скажем, и не нужны. И все же я сомневался. Не в назначении, а в направлении трубок. По логике, они должны вести в какой-то общий коллектор. Но ведь логика-то земная! А здесь и разум чужой, и логика чужая, и даже мои повороты направо могут привести нас Бог знает куда. Я невесело усмехнулся запоздалому озарению.
Зернов тотчас же это подметил:
– Сомневаешься?
– Сомневаюсь. Как бы не оказаться Сусаниным.
– Один конец, – вздохнул Мартин. – Другого же выхода нет.
– Есть, – сказал я.
– Какой?
– Старый способ: через «стену» – и в другой зал!
– А трубы?
– Бутафория. – Я резко остановился. – Попробуем.
– Попробуй, – улыбнулся Зернов.
Я шагнул к стене и, протянув руку, коснулся красной трубки, в которой искрилось что-то жидкое и холодное. Материала трубки, стекла или пластика, я не почувствовал: струя касалась руки – жидкость не жидкость, а какой-то странно упругий шнур. Рука разрезала шнур надвое. Он вошел в ладонь и вышел с тыльной ее части, но боли я не почувствовал, и ни капельки крови не выступило. Шнур был нематериальным, иллюзорным, несуществующим и в то же время ощущался на ощупь.
Мартин боязливо повторил опыт: сначала коснулся пальцами, пробормотав: «Холодный, черт!», потом сжал «шнур» в кулаке. Упругая струя прошла и сквозь кулак.
– Задачка из курса проницаемости, – насмешливо заметил Зернов.
Я удивился:
– Есть такой курс?
– Пока нет, но я бы с удовольствием написал его, если б мне подарили по куску таких цветных ниточек.
Мартин отпустил «шнур» и осмотрел руку.
– Трюк, – сказал он, – фокус.
Это было бы слишком просто. Руку у меня все-таки покалывало.
– Может быть, это газ, особый газ для химических реакций? – предположил я.
– Может быть, и газ, – согласился Зернов, – аммиак или метан. Только почему он пронизывает, а не обтекает руку? Странно. Проницаемость проницаемостью, но рука не малиновое желе. Скорее всего, это какие-нибудь функциональные группы, свободные радикалы или гамма-кванты, – я не фантаст, в конце концов.
В том-то и дело, что Зернов не был фантастом. Все, что он предполагал, было достаточно обосновано и могло сойти за рабочую гипотезу. Иногда он ошибался – в такой дьявольщине любая ошибка простительна, – но умных догадок было гораздо больше, а его гениальной догадке на парижском конгрессе аплодировал весь ученый, да и не только ученый мир. Но догадку о гамма-квантах я отбросил – газ был предпочтительнее, хотя бы просто потому, что понятнее.
– А где же течет этот газ, если это газ? – спросил я. – Трубка не трубка, шнур не шнур. Может быть, тоже магнитная ловушка?
– Я не уверен, что это газ, – возразил Зернов, – но даже если так, он нигде не течет.
– То есть как – нигде?
– А разве потоку нейтрино нужны коммуникации?
– Вряд ли это нейтрино.
– А способность проникать сквозь любую среду, не нарушая ее структуры, по существу, та же. Если бы мы решили проблему проницаемости, то давно бы пустили в утиль любой трубопровод. Как перегоняют нефть от скважин к портам? По трубам. А если просто пустить струю нефти из скважин под землей сквозь глину и камень? Чуешь? А воду в города? Под мостовой сквозь стены прямо в кран. А водопровод в музей коммунхоза! Ясен принцип? Тогда шагай – не зевай. Время не терпит.
А время терпело: оно было самым терпеливым здесь, в мире, не знавшем покоя. Оно просто не шло. Часы наши остановились с первых шагов под куполом, когда фиолетовая пленка затянула входной тоннель. Я не совсем понимаю, зачем нашим любезным хозяевам потребовалось отделить пространство от времени. А может быть, стрелки часов остановило магнитное поле? Мы даже не могли определить, сколько часов прошло в этих багровых коридорах и залах с чудесными превращениями. Шесть часов, десять или сутки – не знаю: мы не видели ни настоящего неба, ни настоящего солнца. А если солнце над пастбищем было все-таки настоящим? Может быть, оно не двигалось только потому, что мы сами оказались вне времени? Сто тысяч «может быть» с вопросительным знаком в конце предложения. А мне нужна была точка или хотя бы запятая перед очередным нуль-переходом в другое пространство, скупо освещенное разноцветными шнурами и струями или залитое ярким светом невидимых юпитеров и софитов.
Я не оборачивался – знал, что друзья идут следом, только ускорял шаг, торопясь пройти этот бесконечный коридор-лабиринт. Поворот налево, поворот направо, снова налево, опять направо – я шел автоматически, не раздумывая, куда же все-таки приведет нас ариаднина нить, тянувшаяся рядом. Она не обрывалась и не пропадала, подмигивая золотистыми светляками огней, завораживала пульсацией света и тени, усыпляла тревожную мысль о том, что ожидает нас, когда она погаснет и оборвется.
Я опомнился, пройдя добрый десяток поворотов, – что-то вдруг остановило меня. Как подсознательный сигнал, как удар в спину. Я обернулся и никого не увидел. «Борис! Дон!» – закричал я. Никто не откликнулся. Только красная струйка по-прежнему текла рядом. Где-то я потерял их, где-нибудь позади она разветвлялась, разделив нас в этом гофмановском лабиринте. Не раздумывая, я побежал назад, следя за струйкой. Нигде она не раздваивалась, и нигде не отзывались на мой зов ни Зернов, ни Мартин. Лабиринт молчал, стойко охраняя мое невольное одиночество. Даже эхо не откликалось в темно-красных проходах: голос тонул в них, как в вате, а я все звал, звал, звал, чувствуя, как немеют губы и сдает сердце.
Самое страшное, что я не знал, куда идти дальше. Вспомнилось земное: «Если вы потеряли друг друга, встречайтесь в центре ГУМа у фонтана». Смешно. Где здесь этот спасительный фонтан, у которого дожидаются насмешливые друзья. «Надо думать, куда идешь». – Это Зернов. «Воробьев считал?» – Это Мартин. А может быть, все это просто ошибка хозяев, как шпага Бонвиля, сотворенная из того же тумана, в котором бесследно пропал Зернов. Сколько их уже было, таких ошибок, – и в прошлом, и теперь. Уже исчезал и возникал размноженный Мартин, смыкались стены, закрывались проходы, били наотмашь силовые поля. Не много ли для одного путешествия хоть и в Неведомое, но не гибельное, иначе не было бы смысла пропускать нас сюда без предупреждения.
Во всем, что происходило, был свой, особый смысл. Должно быть, есть смысл и в моем одиночестве. Надо только найти этот смысл – и все станет на свое место: коридор снова соединит нас и лекторский голос Зернова объяснит, что именно произошло, почему и зачем. Я снова внимательно и пытливо огляделся вокруг и в ужасе отшатнулся. В полуметре от меня на уровне моего лица прямо в воздухе, никем и ничем не поддерживаемая, висела свеча. Не тоненькая церковная свечечка, а толстая, с золотыми полосками-кольцами, точь-в-точь такая же, какими московские модники освещают свои вечеринки и ужины. Острый язычок пламени чуть вздрагивал, колеблемый ветром, но ветра не было. Еще одно наваждение! Не долго размышляя, я схватил эту загадочную свечу-призрак, и… она оказалась совсем не призраком, а вполне реальной свечой, тепловатым на ощупь, оплывшим столбиком стеарина или воска. Я взял его из воздуха, как со стола или полки, – тоненький огонек задрожал, и горячая капля упала мне на руку.
Я разжал пальцы, и… свеча не свалилась на пол, а осталась висеть.
Мистика? Чушь! Ведь свеча появилась именно в тот момент, когда я подумал о том, что найти их в багровых сумерках без фонаря или свечки было совсем не просто, даже если бы они без сознания лежали рядом. Я подумал именно о свечке, может быть, потому, что в этом мире она заменяла людям электролампочку, и вдруг увидел ее воочию. Что это? Исполнение желаний? Материализация мысли? Неожиданная способность творить чудеса? Но свеча была лишь частью желания – я просто хотел выбраться из этого лабиринта. А может, хотение не было достаточно ясно мысленно сформулировано?
Я тотчас же сконцентрировал все внимание на неподвижно висевшей свече, грозно нахмурил брови и, как в детской сказке, мысленно приказал: «Хочу немедленно выйти из лабиринта».
Свеча чуть подпрыгнула в воздухе, огонек качнулся и погас. И ничего не произошло больше, даже сказочный джинн не вырос из потухшего пламени. И стены лабиринта не распались, и цветные струи коммуникаций по-прежнему убегали в чернильно-красную мглу коридора, а я все так же стоял, тупо разглядывая погасшую, но не падавшую свечу. «Борис бы, наверно, нашел объяснение, – подумал я. – Частичная материализация желаний. Воспроизведение мысленно воображаемых объектов. Самым желаемым из воображаемых объектов был, конечно, он сам. Плюс Мартин с его кулачищами и безрассудной смелостью. Все-таки где они? Быть может, где-нибудь рядом, в таком же немыслимом зале с прыгающими „мешками“ и висящими свечками. Я представил себе, как Зернов что-то внушает Мартину, а тот внимательно слушает, согласно кивая. Потом Борис командует: „Вперед!“ – и оба устремляются между такими же струями искать меня, для них бесследно исчезнувшего.
Я так ясно представил себе эту картину, что она вдруг возникла передо мной в клубящемся тумане стены. Сквозь его сумеречно красную дымку я действительно увидал Мартина, внимательно слушающего явно горячившегося Зернова. Голосов я не слышал: что-то глушило их. «Борис! Дон!» – снова закричал я. Они даже не вздрогнули, даже не обернулись. Мой голос так же не долетал до них, и я в отчаянии обрушился на прозрачную стену – прозрачную, но непроницаемую. Этот знакомый клубившийся дым-туман, не то кровавого, не то малинового оттенка, отталкивал вроде батута, на котором я прыгал, бывало, в институтском спортивном зале. Отталкивал и швырял на пол, как взбесившиеся силовые поля-невидимки, пока я наконец, совсем обессиленный, так и остался лежать не подымаясь. А туманное «окно» в стене уже погасло, как экран телевизора, выключенного из сети.
Вот и все. Последнее желание исполнено: показали, успокоили, и, как говорится, хорошего понемножку. Шагай дальше, если знаешь, куда шагать. А я не знал. И сидел на полу, в сотый раз спрашивая себя: что делать, что делать, что делать? А вдруг это конец? Вдруг я никогда уже не увижу ни голубого неба над головой, ни травы или хотя бы камней под ногами, ни друзей, так странно пропавших в этом гибельном лабиринте?
– А почему гибельном? Почему пропавших? Почему не увидишь? – спросил меня где-то рядом до жути знакомый голос.
30. ЗДРАВСТВУЙ, ЮРКА!
Я медленно обернулся, боясь, что ничего не увижу, но, увидев, отшатнулся, словно к лицу поднесли зажженную спичку. Он стоял и щурился, хитренько посмеиваясь, совсем как в Гренландии, когда я увидал его в салоне неожиданно возникшей на льду «Харьковчанки». Да, сомневаться не приходилось – то был мой земной аналог, Анохин-второй, воссозданный вновь неизвестно для какой цели. И он явно наслаждался моим замешательством – не отражение, не Алиса, выглянувшая из зазеркалья, а я сам, раздвоившийся, как на снегу в Антарктиде. Он был мной до конца, до самых глубин сознания, и я это знал не хуже его.
– Ну, что уставился? – спросил он. – Думаешь, встретил призрака в этом царстве теней? Можешь пощупать. Настоящий.
Шок мой прошел, как и в прежних наших встречах.
– Не притворяйся, – сказал я. – Ты отлично знаешь, что я думаю, и я знаю, что ты это знаешь. К тому же я заблудился, что ты тоже, наверное, знаешь.
Он не ответил – я был прав: знал он все и все понимал отлично. Именно потому и возник, что потребовался контакт. Мне или им? Я вгляделся в него повнимательнее. Как в зеркало? Нет, пожалуй. В зеркале я был бы иной. Что-то новое появилось в облике моего повторения.
– А ты постарел. Юрка, – сказал я.
– Как и ты. Три года прошло.
Почему три? Для меня – три, а для него – десять. Скоро юбилей может справлять вместе с Бойлом.
– Три, – повторил он.
Пришлось объяснить упрямцу, в чем разница. Он слушал равнодушно, словно все знал заранее.
– Азбука, – зевнул он. – На Земле – три года, здесь – десять. Почему? Честно, не знаю. Но сейчас я в ином качестве – опять твой дубль. Значит, и для меня – три.
– А в своем качестве ты существуешь? Или роль связного пожизненна?
– Балда, – отрезал он. – Связной я не всегда и не по своей воле. А что я делаю в Городе в настоящее время, не знаю. Не помню.
– Десять лет прожил и все забыл?
– На какие-то часы или минуты – да. Не спрашивай об этих годах – не вспомню. Да и не для того мы встретились. Не для взаимных воспоминаний.
– А для чего?
– Подумай, – улыбнулся он дружески и доброжелательно. Так улыбаюсь я приятному собеседнику или обрадовавшей встрече.
– И думать нечего. Я заблудился, а ты выведешь.
– Эгоист, как всегда. О друзьях забыл?
– Ничуть. У тебя не постная физиономия. Значит, они где-то рядом.
– Это вторая часть задачи. Не плачь – выведу. Только сначала поговорим. – Лицо его напряглось, словно он приложил к уху микрофон невидимой телефонной трубки.
– Внимаешь приказу?
Он не ответил.
– Это «они» так считают?
Он нахмурился.
– Не повторяй прежних догадок. Я знаю то, что мне нужно знать в настоящую минуту. А теперь слушай. Помнишь, что говорил на парижском конгрессе американский фантаст? Не помнишь – напомню. – Он процитировал: – «Мне радостно думать, что где-то в далях Вселенной, может быть, живет и движется частица нашей жизни, пусть смоделированная, пусть синтезированная, но созданная для великой цели – сближения двух пока еще далеких друг от друга цивилизаций, основы которого были заложены еще здесь, на Земле».
– А что последовало? – спросил я, не скрывая иронии.
– Наивный вопрос. Вы видели. Они все-таки создали мир по земным образцам, высшую форму белковой жизни, сиречь гомо сапиенс. Разве Город с его окрестностями не благодатный слепок с Земли и землян, с их буднями и праздниками, мечтами и надеждами?
– Ты спрашиваешь как моя копия или как их связной?
– Не разделяй, – поморщился он.
– Тогда единственно возможный ответ: нет! Не благодатный слепок.
– Погоди, – перебил он меня, – я еще не закончил. Людям этого мира было дано все для дальнейшей разумной эволюции – земная природа, земные жилища, земной транспорт, земная техника и – самое главное – земная пища в неограниченном объеме с неограниченным воспроизводством.
Мне надоела эта подсказанная извне преамбула. Ограниченная мысль технически сверхвооруженных копиистов нашего мира действительно не понимала, что она недодумала.
– А что же дал этот созидательный опыт, товарищ связной? – Я поднял брошенную мне перчатку. – Каждому по потребностям? Кучка подлецов в серых мундирах по-своему поняла этот принцип. Потребности у них – будь здоров! А народу – дырка от бублика: боятся вздохнуть в этой уродской утопии. Ваши сверхмудрецы создали модель капиталистической цивилизации в ее наихудшем, диктаторском варианте. Воспроизведена техника, кстати не во всем умно и последовательно. Воспроизведена природа – тоже не очень грамотно. Воспроизведено общество, социальной структуры которого модельеры так и не поняли.
– Я знаю, – сказал он грустно.
– Сам допер или запрограммировали?
Он не принял шутки. Он был не мной, а связным пославших его ко мне.
– Они уже осознали, что в чем-то ошиблись, – продолжал он, как лента магнитофона, – но в чем, как и когда, они не знают. Эксперимент не удался, но остановить его уже нельзя. Это как цепная реакция: не вмешаться, не задержать, не повернуть.
– Повернуть можно, – сказал я.
– Как?
Что я мог подсказать без Зернова? Мы еще не сделали всех необходимых выводов. Единственное, что я мог взять на себя, – это совет не мешать людям. Любое вмешательство извне неминуемо приведет к новым ошибкам. Человек не научит пчелу строить соты, и никакая суперпчела не построит идеального человеческого общества.
– Рано советовать, – сказал я. – Если нас и пригласили как экспертов, то мы еще мало знаем, чтобы дать разумный совет.
– Ты готов его дать.
– А ты знаешь какой?
– Конечно.
– Так о чем же разговаривать? Кому и зачем нужна эта встреча?
Он обиженно нахмурился – снова Юрка Анохин, дубль, двойник, человек. И как похож на меня – и в радости, и в обиде. Но, честное слово, я не хотел его обижать.
– Ты меня не понял, старик. Кому вообще нужны наши советы? «Облакам» или их созданиям? Если об этом просят твои хозяева, скажи: не вмешивайтесь! Люди сами найдут отправную точку прогресса. И советы им не нужны. С нами или без нас (я невольно повторил Зернова), а они свое дело сделают. Подождите.
– Как долго?
– Я не пророк. Революцию не предсказывают – ее делают.
– Кто делает?
– Ты явно глупеешь. Юрка, когда перестаешь быть мной. Люди, сами люди, дружок, делают революцию. Обыкновенные люди. Встретишься на улице – не обернешься.
Я замолчал. Он, двойник, конечно, понял меня. Он, связной, посланец другой цивилизации, еще раздумывал. Может быть, мои ответы через него снимали чьи-то рецепторы. Могли ли «они» понять, что не вожаки, а массы куют победу, что матч выигрывает не центрфорвард, забивший решающий гол, а вся команда, девяносто минут готовившая этот гол.
– Эксперимент давно уже вышел из-под контроля экспериментаторов, – помолчав, прибавил я. – Он продолжается сам по себе. Как ты сказал? Цепная реакция? Что ж, верная мысль. Теперь нужно ждать взрыва.
– Когда?
– Скоро.
– И тогда вы уйдете.
Он вздохнул: это был не вопрос, а вывод.
– Ты думаешь?
– Знаю, – повторил он. – Когда ты перестанешь спрашивать меня о субзнании?
Значит, скоро домой. Теперь и я вздохнул. Радость и горе стали рядом, вместе заглядывая в будущее. Радость встречи с Землей, с родным небом, близким и любимым, и делом, которому ты служил. И горечь расставания с людьми, которых ты тоже успел полюбить, и делом их, которое тоже стало твоим. Что связывает бойцов, снова встречающихся в День Победы? Воспоминания? Поиски прошлого? Или память о погибших друзьях? Нет, пожалуй, счастье самой победы, добытой вместе, в одном строю. Я не могу, не хочу уйти раньше.
– Только нам не встретиться в этот день, – грустно улыбнулся он, – ни завтра, ни спустя годы. Да я бы и не узнал тебя.
Мне вспомнилась вдруг случайная встреча на улице – даже не встреча, а какой-то кинопроход: взглянули друг на друга в толпе и разошлись, не вспомнив, не узнав.
– Это был ты?
– Возможно… – Он пожал плечами. – Сейчас я не знаю, чем занимаюсь в Городе, как зовусь, где живу.
– Но ведь ты знаешь Город? – настаивал я.
– В данную минуту только через тебя. Таким, каким его знаешь ты. А вообще, вероятно, даже лучше. Но сейчас не помню, не спрашивай. И не спрашивай о заводе: я знаю его таким, каким его увидел и понял ты. А мое личное бытие началось, как и в прежних встречах, в гуще красного киселя. В первичной материи жизни, как говорит Зернов. Я еще разок хлебну этой кашки, если все же придется встретиться.
– Вероятно, уже в последний раз.
– Возможно.
– Гренландский вариант?
– Кто знает?
– А сейчас?
– Иди вперед, не пугайся туманов – пройдешь. Тебя давно ждут.
– А ты?
– Сам знаешь. Связной перестает быть связным, когда отпадает в нем надобность. Иди и не спрашивай.
Я послушался. Не прощаясь и не оглядываясь, шагнул в темную извилину широкой трубы, чувствуя шестым, или седьмым, или Бог знает каким чувством на себе его пытливый, внимательный взгляд: не дубля – товарища. Но и это ощущение исчезло. Туман вокруг густел, обтекая, подобно холодному резиновому клею. Нечто вроде тончайшей, нерастворяющейся среды не позволяло ему коснуться кожи. Я шел вслепую, ничего впереди не видя и не стараясь оглянуться назад. Я даже помогал себе, разгребая руками этот захлестывающий малиновый кисель, пока не ударил в глаза дневной свет и не прозвучало в ушах полурадостное-полутревожное восклицание: