Амстердам. 12 апреля
Я выхожу из туалетной комнаты. Выхожу и натыкаюсь на неприятного типчика, стоящего прямо у дверей. Он нервно оглядывается и шепотом спрашивает:
— Вы Вейдеманис?
У меня нет таких знакомых. Если учесть мою профессиональную память, то я могу сказать точно: никогда в жизни не встречался с этим типом. Да и вообще трудно поверить, что в такой момент в самолете оказался знакомый.
— Что вам нужно? — громко спрашиваю я. Он настороженно оглядывается.
Может, ждет Широкомордого? Наверное, я даже переоценил свои возможности, и мне не дадут долететь до аэропорта. Ликвидируют прямо в самолете. Получили соответствующее указание накануне визита — сейчас ведь никаких проблем со связью нет, у всех при себе мобильные телефоны. Так что вполне вероятно.
— Не так громко, — просит незнакомец, — не нужно кричать. Я хотел бы с вами поговорить.
— Идемте в салон, — предлагаю я, кивая на занавески, отделяющие нас от салона; — рядом со мной есть пустое место.
— Нет, нет, — отказывается он, — не стоит туда идти. Я бы хотел поговорить с вами здесь.
— О чем же? Я ведь вас не знаю. — Я опять говорю громко с таким расчетом, чтобы услышали в салоне. На случай, если он захочет меня убрать, — появляются свидетели.
— Не шумите, — снова просит он меня, — я дам вам свои координаты. В Амстердаме я остановлюсь в отеле «Виктория». Это напротив вокзала. Если хотите, встретимся там. У вокзала, сегодня в девять вечера.
— Не хочу. Пропустите меня на мое место.
— Это очень важно, — почти умоляет незнакомец. — Поймите, речь идет о вашей жизни…
В этот момент из-за занавески появляется особа лет сорока пяти, в немыслимом макияже и пестром «прикиде». Цепочки, ожерелья, браслеты всех форм и цветов делают ее похожей на рождественскую елку.
— Простите, милые мужчины, — говорит она, улыбаясь ярко накрашенным ртом, — вы пропустите даму в туалет или он заблокирован?
— Извините, — говорю я, отодвигаясь и пропуская игривую даму. На меня накатила волна аромата ее резких духов. Почему это вульгарные особы и душатся так, словно хотят отравить всех окружающих? Впрочем, она, бедняжка, наверное, не виновата. Я где-то читал, что дело не в парфюмерии. Смешиваясь с запахом тела, духи каждый раз создают свой неповторимый аромат. Поэтому от разных людей исходят разные запахи, даже если они употребляют одинаковые духи. Лично я еще в институтские времена употреблял после бритья лосьоны нашей рижской фабрики. Это был «мой» запах. А после того, как попал за рубеж, у меня появился интерес к продукции Пако Рабана. Может, потому, что мне нравился стиль его одежды. Одежду фирмы я покупать не мог, у меня не было таких денег, а вот флакончики духов появлялись регулярно. Одна-две капли — для поднятия тонуса. Мужчине больше и не нужно. Но это я подумал так, между прочим. А мой «благожелатель» тем временем сразу исчез в салоне, словно и не подходил ко мне. Странно. Неужели таким образом он хотел признаться, что следит за мной? А к чему слова, что речь идет о моей жизни? Значит, у них есть приказ меня убрать… Черт возьми, столько вариантов, что можно запутаться.
Из салона вышел еще один мужчина — высокий, с желтоватым цветом лица, словно болен желтухой, жидковатые волосы зачесаны назад.
— Простите. — Он выразительно смотрит на меня, проходя по проходу к туалету, но дверца уже заперта. Помещение занято дамой. Я пожимаю плечами и возвращаюсь на свое место. Через час мы будем в Амстердаме.
Мне всегда нравился этот город, один из немногих городов с какой-то невообразимо пьянящей атмосферой свободы. И дело не в наркотиках, которые разрешены в этой европейской стране.
Дело даже не в толпах хиппи, стекавшихся сюда со всего мира. Все дело в самих голландцах — невозмутимых, спокойных, внешне замкнутых и одновременно добродушных и гостеприимных людях.
Первый раз в Амстердам я попал еще пятнадцать лет назад. Тогда любой выезд из Советского Союза воспринимался как праздник. Молодым уже не понять, что такое «железный занавес». Мощный щит, сквозь который просачивались только единицы. Любой выезд за рубеж рассматривался как потенциальная возможность измены. Любой, побывавший «за щитом», внушал властям опасения. Конечно, при Брежневе уже не считали врагами народа всех, кто бывал за границей, но все же.
В анкетах, которые мы заполняли на выезд, следовало указывать: «Под судом и следствием не был. Осужденных в семье не имею. Родственников за границей нет».
Все прочие считались почти что «пятой колонной». А может, правильно считались?
Ведь любой, побывавший хотя бы один раз на Западе, начинал мучительно размышлять, почему у них и продуктов изобилие, и жить можно, ничего не боясь, можно критиковать собственное правительство, и в прессе прочтешь о великих мира сего такое… У нас же языки развязываются только на кухне, под звуки капающей воды и работающего радио. Одним словом, куча вопросов и сомнений, а для режима это было равносильно бунту.
Стоп, стоп… А сам-то ты? Я ведь был верным винтиком системы. Я работал в КГБ, и от этого никуда не денешься. Но тогда мы все жили идеалами наших отцов и дедов. Верили в прекрасное будущее человечества. Мы даже не подозревали, что размашистая подпись Сталина, перечеркнувшая всю Европу, приписала маленькую Латвию к «великой Родине». Мы ничего не знали об ужасах сталинского режима в тридцатые годы. Хотя я должен был догадаться, но вот поди… Ведь мое детство прошло в далеком сибирском поселке, куда нас выслали только потому, что мой дед был потомственным бароном, хотя и умер за десять лет до того, как нас выслали.
Уже позже я начал понимать, почему в нашу судьбу не вмешались «компетентные органы». Мой отец был сотрудником НКВД, работал в разведке и был послан в длительную служебную командировку в Западную Германию. Он честно предупредил маму, что уезжает на «неопределенно долгое» время, и просил ждать его. Но получилось, что нас выслали через несколько месяцев, и его письма, которые он наверняка передавал через своих товарищей, уже не доходили до нашей семьи. Мама плакала ночами, не понимая, где же ее муж. Можно только представить себе силу любви этой женщины! Она родила мужу сына, пять с лишним лет надрывалась в Сибири и ни разу не позволила себе усомниться в его честности!
Вряд ли мужчина способен на такое самопожертвование. А ведь мама была красивой женщиной. И очень нравилась молодому вдовцу — председателю нашего колхоза, потерявшему во время войны свою семью.
Вернувшись через пять с половиной лет, отец с ужасом узнал, что его семью депортировали в Сибирь. Потом он объяснял нам, что это была «ошибка».
Мама не успела оформить документы на фамилию отца и проходила по делу под своей девичьей фамилией. Но отец был умный человек и понимал, почему нас выслали.
Позже в разговоре со мной он подтвердил мои предположения. Конечно же, происхождение деда не играло тут никакой роли. Руководство НКВД просчитало, что он может не вернуться: либо останется на Западе у своего родственника, либо будет раскрыт как нелегал и погибнет. В любом случае шансов выжить у этого «агента» было мало. А значит, семью следует выселить подальше в Сибирь. Такой вариант выгоден еще и тем, что Вейдеманису, семью которого сослали, больше поверят на Западе. В конце сороковых никого не трогали страдания людей — все во имя победы! Во имя победы над врагом можно отправить в Сибирь не только семью, но и целые народы.
Первое время нам с сестрой трудно было привыкнуть к отцу, к его появлению в доме, к его улыбке, запаху, одежде. Он вел себя деликатно, не старался сразу навязать себя детям, мастерил для меня кораблики, помогал сестре решать задачи по математике. Постепенно мы к нему привыкли. Мы вернулись в Ригу, получили хорошую трехкомнатную квартиру. Бабушка жила с нами, хотя мы чувствовали, что она по-прежнему недолюбливает отца.
В четырнадцать лет я отказался вступить в комсомол. Именно тогда у меня произошел первый серьезный разговор с отцом. На дворе уже были позднехрущевские времена, и мой отказ мог спровоцировать нашу вторую выселку в Сибирь. Отец ходил мрачный, но до поры молчал. В пятницу вечером отец предложил мне съездить в Сигулду на воскресенье.
Дело было в мае, с моря дул холодный ветер, но мы ходили по пляжу, не обращая внимания на погоду. Отец расспрашивал меня о занятиях в школе, о товарищах. Потом предложил зайти в небольшое кафе, которое встретилось нам на пути. Мы сели за столик, заказали кофе и булочки. Отец вдруг спросил:
— Ты отказался вступить в комсомол?
— Да, — с некоторым вызовом сказал я, уже сообразив, что это «работа» мамы, — не хочу быть в их молодежной организации. Они нас в Сибирь высылают, а я буду членом комсомола. Не желаю.
— Это тебе бабушка так сказала? — улыбнулся он своей грустной улыбкой.
— Нет, не бабушка. Я сам решил.
— Ну конечно. Ты уже взрослый, все сам можешь решать. Только не торопись, подумай еще раз. У тебя впереди длинная жизнь. И нельзя решать вот так — наотмашь.
— Но они же выслали нас в Сибирь, — упрямо твердил я.
— Я помню, — сказал он.
— А ты в это время нас бросил и уехал в Германию, к другой женщине.
Бросил маму и нас! — Мальчишки могут быть злыми и несправедливыми. У него дернулось лицо.
— Уехал, — повторил он, — действительно уехал. Только твою маму я не бросал. Я ее всегда очень любил. Просто были такие обстоятельства.
— Если бы любил, не уехал бы, — твердил я, — она столько лет одна была.
И нас ты тоже бросил.
— Поэтому ты теперь и не вступаешь в комсомол? — снова улыбнулся он.
— И поэтому тоже. Это русские придумали комсомол. Для нас, латышей, он не нужен. А все, кто служит в КГБ, работают на Москву и предают Латвию. — Я думал почти так, как говорил, каким одномерным виделся мне мир в то время.
— Предаем Латвию… — повторил отец. — Ты плохо знаешь историю, Эдгар.
Никто и никого не предает. Жаль, что у вас плохо преподают историю Латвии. В восемнадцатом году, когда распалась бывшая Российская империя, в Москве левые эсеры подняли мятеж. Они были против политики государства, которое решило отдать Латвию немцам. Они были против Брестского мира, который отдавал Германии часть Украины, Белоруссии и нашу родину. В этот момент у правительства не было никаких сил, чтобы защитить свою власть. Никаких, если не считать двух латышских полков. И ты представь себе выбор латышей. Нужно было выбирать между левыми эсерами, которые не хотят отдавать их родину врагу, и правительством в Москве, которое готово отдать Латвию немцам. Как ты думаешь, в чью пользу они сделали выбор?
Я молчал. Я действительно впервые слышал об этой странице нашей истории. Мне хотелось думать, что они сделали правильный выбор в пользу тех, кто не желал отдавать родину врагу. Но я молчал, уже тогда понимая, что отец не стал бы рассказывать мне всего этого, если бы выбор был так прост.
— Они выступили против левых эсеров, — с тяжелым вздохом сообщил мне отец. — Среди тех, кто защитил тогда правительство в Москве, был и твой дед. С точки зрения любого нормального человека получается, что он и ему подобные были предателями, которые выступали за порабощение родины врагом. На самом же деле это были люди, верившие в святые идеалы пролетарской революции, за которые они готовы были сражаться и умирать.
— А за идеалы можно умирать? — спросил я.
— Можно, — кивнул он, — хотя в последнее время мне кажется, что идеалы, в которые верил мой отец и твой дед, — дело далекого будущего. Их время не пришло. Но это уже вопрос совести и ума каждого. Его жизненного опыта. Если не хочешь вступать в комсомол — не вступай. Только не пой никогда с чужого голоса. Старайся во всем разобраться сам.
— А почему ты нас бросил? — спросил я. — Почему оставил нас одних?
И он вдруг понял, почему я отказался вступать в комсомол. Я хотел показать ему, что никогда не прощу его поступка, что никогда не забуду страданий мамы, которая пять с лишним лет провела одна в далекой сибирской деревне.
— Это ты из-за меня? — Отец смотрел мне в глаза.
Я отвернулся. Мне не хотелось больше говорить на эту тему. Да, наверное, мой отказ был вызовом офицеру КГБ, который оказался моим отцом. Может быть, это было стремлением оправдаться перед мальчишками, которые иногда дразнили меня, зная, где работает мой отец. Или же это было своеобразной мальчишеской местью за страдания матери?
— Я тебе никогда не рассказывал, — вдруг сказал отец, — а, наверно, нужно было открыться тебе раньше. Я вас не оставлял. Когда я уезжал в Германию, то думал, что вернусь через несколько месяцев. Я даже не знал, что ты родился…
— А когда узнал, все равно не приехал? У тебя была там другая женщина?
— В четырнадцать лет все кажется слишком ясным.
— Не было, — грустно усмехнулся он, — я был ранен, тяжело ранен, и полгода провалялся в больнице. А потом был вынужден остаться в Германии. Меня не вызывали обратно. Поэтому все так и получилось.
— Я тебе не верю, — произнес я, — ты меня обманываешь. Боишься, что тебя выгонят с работы, потому что твой сын не вступил в комсомол. Ты этого боишься?
Он поднялся. Тень пробежала по его лицу. Кажется, он хотел сказать мне нечто грубое. Но сдержался. Он вообще был человеком исключительной выдержки.
Снова сел, глядя куда-то в сторону.
Поколебался мгновение и вдруг резким движением поднял свой свитер, выдергивая его из брюк вместе с рубашкой и майкой. И я с ужасом увидел у него на груди два пулевых ранения. Две глубокие раны, уже затянувшиеся кожей, но оставившие на теле свои страшные следы. Я же о них ничего не знал! Не знал о его ранах! Впрочем, отец никогда не ходил раздетым дома…
Я протянул руку, чтобы коснуться шрамов. Он уже опустил свитер. И, ни слова не говоря, поднялся и вышел из кафе.
— Отец, — я побежал следом за ним, — подожди!
Он обернулся. И я сделал самый главный и самый естественный поступок в своей жизни.
— Прости меня, — сказал я ему, — прости. Иногда я думаю, что человеком я стал в ту самую секунду, когда догадался попросить прощения у своего отца.
— Глупо, — сказал он, — никогда не думал, что так могу сорваться. Я очень люблю твою маму, Эдгар. Давай поедем быстрее домой и купим по дороге цветы. Она так любит цветы.
Больше он никогда не говорил со мной об этих проблемах. В комсомол я в тот год так и не вступил. Меня приняли позже, уже в последнем классе, но с отцом мы стали друзьями на всю жизнь. А это было важнее всего.
Я вспоминал об отце, когда объявили посадку. Я пристегнул ремни и покосился в угол. Тип, который разговаривал со мной у туалета, дремал, прислонившись к иллюминатору. Ему, очевидно, было холодно, и он накинул на себя плед. Странно, что он решил заснуть после столь необычного разговора со мной.
Впрочем, все это нужно проверить.
Через пятнадцать минут мы совершили посадку в Амстердаме. Стюардесса принесла мою куртку и с улыбкой протянула ее мне. Я подумал, что мне еще удастся вернуться в Москву. Вторая стюардесса прошла дальше. Она наклонилась, чтобы разбудить заснувшего в углу пассажира. Чуть приподняв плед, она вскрикнула. Мой «доброжелатель» лежал, чуть изогнувшись, он спал вечным сном. В левом боку у него торчал нож. Кто-то всадил его по самую рукоятку, под сердце.
Профессиональный удар убийцы. Я вскочил, с ужасом глядя на мертвого. Кто и почему убил его?
Стюардесса продолжала кричать. Из кабины пилотов выбежал командир корабля.
— Передайте в полицию, — приказал он чуть дрогнувшим голосом, — у нас на борту убитый.
Я все смотрел на лежавшего в углу человека. В девять часов вечера, у вокзала, сказал мне он. Речь идет о моей жизни. Получалось, что речь шла и о его жизни. Я смотрел на мертвого и понимал, что такое начало путешествия не сулило мне ничего хорошего.