– Да. А что требовать от слабой и нежной женщины.
– А теперь говорят, будто мы непрерывно воевали с Джелал-эд-Дином.
– Воевали, попрятавшись в крепостях и в горах. Когда основное войско султана уходило дальше, выскакивали и щипали оставшиеся отряды. Султан возвращался и жестоко карал, расправляясь с нами, словно с маленькими детьми. Одни только мои владения Джелал-эд-Дин разорял восемь раз. А под конец, разъярившись за сожжение Тбилиси, ночью напал на Гаги и Шамхор и не оставил там камня на камне.
– А говорят, что много раз собирались бесчисленные войска, но только не могли одолеть султана.
– Войска-то, может, и собирали. Но для всякого дела, а тем более для войны, нужна еще и голова. Мы только еще начинали готовиться к войне или к сражению, а весь мир уже знал об этом. Враг опережал нас и поэтому побеждал.
Возьми хотя бы последнее большое сражение, то, что произошло у Болниси. Все ведь было хорошо рассчитано, взвешено и перевешено. С юга должны были прийти союзные нам войска хлатского мелика и румского султана. Немало было и нас, грузин. Если бы мы успели соединиться, то Джелал-эд-Дин ни за что не справился бы с нами и мы могли бы отпраздновать победу. Но что же произошло? Мы еще не тронулись с места, а султан уже знал все, что мы будем делать. Он знал также и место, где мы должны были собраться в один кулак. Конечно, султан с его решительностью и стремительностью опередил наши действия. Наши союзники не вышли еще из своих городов, а султан уже напал на нас, рассеял и истребил. Нет, если сам царь не воин и не может лично вести войска, не жди победы.
– Великая Тамар не водила войск, но был разбит напавший на нас султан Рукн-эд-Дин, да и все остальные войны тогда кончались для нас победой. А ведь войска Рукн-эд-Дина были ничуть не хуже, чем у хорезмийского султана.
– Тамар! Тамар действительно была богоравной. Пожертвовать ради нее жизнью считал за честь каждый грузин – и великий и малый. Тамар богом было дано провидеть будущее. Она была награждена мудростью. Если каждый считал за радость умереть за нее, то и она готова была пожертвовать собой ради своих подданных. Она жертвовала всем ради страны и трона. Не в пирах, не в развлечениях проводила она свои ночи, но в усердных молитвах, в заботах о своем народе. Верных ей она награждала царской милостью, а неверных обращала в правоверных умом и добротой сердца. Если бы наследники Тамар оказались достойными ее самой, если бы Грузия хотя бы еще сто лет шла по пути, намеченному Тамар, то государство наше успело бы укрепиться настолько, что никогда уж и никто не сумел бы его сломить.
– Какие были мечты! Горе нашему поколению, что мы погубили эту исконную мечту всех лучших грузин.
– Погубили. И, кто знает, может быть, навсегда.
– Кто знает, – горестно вздохнул Торели. Много всего было в этом вздохе. В нем надежда так сплелась с отчаянием, что трудно было понять, верит или не верит Торели в возрождение могущества Грузии.
– Грузию погубило излишнее богатство, роскошь, беззаботная жизнь. Мы забыли, что все богатство наше добыто мечом. Значит, мечом же нужно было его защищать. Богатство – как кувшин с вином, стоящий на высоком треножнике. Если треножник упадет, вино прольется, а сам кувшин разобьется о камни. Наслаждаясь жизнью, мы увлеклись и забыли, что наше благополучие держится на могуществе государства. И вот, когда оно расшаталось и развалилось, кувшин очутился на земле.
– Все несчастны в нашем поколении, от царя до мелкого азнаури. От нас зависело будущее нашего царства, и что же мы ответим на суде, который устроят для нас потомки? Вместо цветущей, благоденствующей страны мы оставляем им пожарища и развалины, вместо вольной и гордой жизни завещаем рабство и кандалы.
– Ты не совсем прав, Турман. Не только наше поколение виновато в упадке царства. Червь давно уж подтачивал тот самый треножник. Мы виноваты лишь в том, что развалился он на наших глазах. Велика богоподобная Царица Тамар. У какого грузина повернется язык, чтобы хулить ее? Но да простит меня ее святость, кое-что можно спросить и с нее. Да, она во всем отказывала себе ради благ народа. Да, она была чужда пиров, развлечений, забав, роскоши, беззаботной жизни. Она лишала себя даже отдыха – все это так. Но все, чего она лишала себя, она в избытке предоставляла своим детям, наследникам грузинского трона. Строгая и требовательная к себе, она вырастила своих детей изнеженными, избалованными, капризными. В этом подражали Тамар и мы, царедворцы. Мы охраняли от всяких испытаний, от всякого ветерка своих сыновей и вырастили из них беззаботных кутил. Наши дети думали, что за спиной отцов всю жизнь они проведут в неге и холе, а что получилось? Один за другим ушли закаленные в испытаниях, видевшие беды и горе отцы, остались на сцене сыновья, умевшие лишь одно – прожигать жизнь. Они быстро пустили по ветру все, добытое мечами отцов, они оказались неспособными управлять страной, государство ослабло и почти развалилось. Как видишь, дорогой Турман, виновато не только твое поколение. Может быть, и великая Тамар, и доблестный Захария Мхаргрдзели, и я, и другие столпы Грузинского царства одинаково повинны будем перед потомками в той горькой доле, на которую мы их обрекли.
– Как же так? Все понимают причины, отчего гибнет царство, и никто ничего не может сделать. Почему никто не может внушить нам всем дух единства и патриотизма, нам, разбредающимся в разные стороны?
– Вселить дух может только бог либо его же волею царствующий царь. За тобой или за мной никто не пойдет. Все князья и вельможи никогда не подчинятся кому-нибудь другому, кому они и сами равны. Один должен быть выше и сильнее всех. А главное, его власть должна быть не взята им самим тогда каждый будет думать: почему он, а не я? – но предопределена. Нам нужен сильный, умный и заботливый царь. Пока у Грузии не появится такого царя, не видать ей добра.
– Пока нет у Грузии сильного царя, должны встать рядом с царицей сильные люди, подобные тебе, Варам Гагели. Ты и твои друзья-ветераны, те, кто еще жив, должны окружить царицу опекой и советом, должны своими могучими плечами, могучим духом поддержать трон. Пусть вы будете помощниками Русудан, так же как были помощниками Тамар братья Мхаргрдзели. Вы должны прогнать от двора лицемерных и корыстных царедворцев, лживых, льстивых, думающих только о себе. Вы должны укрепить корону на голове царицы, вы должны вернуть уважение к границам Грузии. Вы должны укрепить народ и армию для встречи нового врага. Ты сам, Варам Гагели, храбро сражался с монголами при появлении около Грузии их передового войска, ведомого Джебе и Субудаем. Теперь надвигается основная масса монголов. Государства куда сильнее нас не смогли им противостоять. Время еще есть, может быть, сможем приготовиться.
– Э, – махнул рукой Варам Гагели, – ничего все равно не выйдет. Десницей Джелал-эд-Дина нас покарала сама судьба. Мы теперь так разорены и обессилены, что нечего и думать воевать с монголами, а главное – Грузия сломлена духовно. Нужно время, чтобы перевести дух. Монголы нам этого времени не дадут. Мы обречены. Единственная надежда на то, что монголы не нападут на Грузию.
Торели слушал своего старшего друга и думал, что на это нужно меньше всего надеяться. Но так как больше не было вовсе никакой надежды, то и у него в глубине души шевелилось смутное чувство самообмана… А вдруг монголы увязнут в войне с могущественным Багдадским халифатом и всеми другими мусульманскими странами, вдруг им будет не до Грузии и уже занесенный над нею меч просвистит мимо.
Торели уехал в Ахалдабу, где жили мать Цаго и его единственный сын Шалва. Торели купил усадьбу и решил навсегда уединиться, посвятить себя воспитанию сына. Шалва уже подрос. Он весь был точная копия Цаго. Характером Шалва тоже походил на мать – такой же гордый, такой же добрый, но неуступчивый.
В оставшихся днях жизни Турман видел лишь один смысл – воспитать своего маленького сына, позаботиться о его счастье. С утра отец с сыном занимались грамотой. Потом они шли в поле, и тут начиналась другая грамота. Мальчик садился на коня, он обучался игре в човган, он обучался владению щитом и мечом. Наука мужества давалась ему так же легко, как и обыкновенная грамота. Торели радовался, словно ребенок, видя успехи сына.
"Будет похож на Шалву, на своего знаменитого дядю и тезку", – думал Торели в это время. В глубине души Турман только и мечтал, чтобы его сын вырос похожим на великого грузинского рыцаря, чтобы он вырос таким же большим, стройным, сильным и умным, как Шалва Ахалцихели. Отец старался внушить сыну бескорыстную любовь к родине и народу, он старался вырастить из мальчика образованного человека, просветителя, сказочного воина и верного слугу отечества.
Два месяца продолжались ежедневные занятия отца с сыном, как вдруг прискакал гонец. Он передал Торели письмо от первого министра.
Арсений по-отечески справлялся о здоровье Торели, сетовал, что не видно при дворе знаменитого придворного поэта, между прочим напоминал: все ждут обещанного восхваления царицы Русудан, о котором однажды было договорено. Снова напоминалось о том, что епископ Саба уже сложил свои ямбы, что они всем нравятся, но все-таки все с нетерпением ждут стихов поэта Торели. Под «всеми» надо было понимать, что ждет и сама царица.
Письмо живо напомнило Торели всю обстановку двора, в которой он столь разочаровался. Вспомнилась вся толпа льстецов, суетящихся у подножия трона, вспомнились лицемеры, для которых нет на свете ничего святого, которые все силы тратят на то, чтобы добиться высоких званий и степеней, а власть используют, чтобы умножить свои доходы, нахватать взяток.
Но письмо первого министра напомнило Торели и о другом, а именно о том, что он все же поэт и как давно он не брал в руки пера, не сидел, не мучился над бумагой. Уж не разучился ли он за это время писать стихи?
Торели сел писать восхваление, хотя в душе у него не было ничего, кроме жгучей горечи за Грузию, настигнутой бедами, и кроме возмущения беспечностью нынешних правителей страны.
Давно не брался за перо придворный поэт Торели. Сначала отвыкшая рука никак не хотела двигаться по бумаге, потому что в душе и в уме не могло зародиться ни одной строки. Потом тяжело и трудно легли первые строки, потом Торели забылся, крылья его вдохновения снова распрямились, и стихи легко и вольно полились один за другим. Пожалуй, никогда не писал Торели с таким подъемом и жаром. Только не получалось у него восхваление Русудан, заказанное царским двором, но выплескивались на страницы сокровенные душевные скорбь и боль, которые, как потом оказалось, были скорбью и болью всего народа. Торели писал восхваление герою Гарнисской битвы Шалве Ахалцихели.
В первых главах поэт воспевал сказочное мужество Шалвы, его бескорыстие и беспредельную любовь к Грузии. В тяжелых войнах, в Басиани и Шамхоре, во время взятия Гандзы и Нахичевана, в далеких легендарных походах к берегам Черного моря и в Иран, а также в жарких схватках с монголами всегда побеждала сабля Шалвы Ахалцихели. Один только блеск этой сабли заставлял врага зажмуриваться или отворачивать лицо, потому что она блестела ослепительно, как солнце.
В ужасном Гарнисском бою Шалва оказался единственным из всех грузинских военачальников, кто грудью встретил напор врага и не показал хорезмийцам спины. И хотя убили под ним коня и сабля переломилась по самую рукоятку, все же он как богатырь продолжал сражаться с врагом.
После воспевания мужества, силы и благородства Шалвы в поэме следовал плач по четырем тысячам месхов, которые все до одного положили свои головы у Гарнисских скал за родину.
Много было врагов, сто на одного месха, но месхи не отступили ни на один шаг. Поэтому нельзя сказать, что они были побеждены. Они были просто убиты. Они на веки вечные прославили грузинское мужество.
Эти главы поэмы были особенно поэтичны. Сила так и клокотала в них. Здесь Торели ярко живописал родную грузинскую природу, как это полагается в плаче. Здесь же он обрисовал и отдельных месхов, и отдельные картины боя, те, что врезались в память, ибо поэт сам ведь был там и все видел. С горечью и болью плакал поэт над памятью павших, с гневом и яростью проклинал тех, кто должен был помочь месхам и не помог.
В последних главах «Восхваления» Торели рассказал о пленении Шалвы Ахалцихели, о его достойном и мужественном поведении в плену и, наконец, о принятии мученической смерти. Поэт провозглашал Шалву Ахалцихели славой и совестью народа, героем и мучеником, умершим за величие родины, за святую веру.
От имени Шалвы поэт призывал всех грузинских рыцарей, в ком бьется еще честное сердце и в чьих сердцах живет еще хоть искра любви к Грузии, подняться на защиту родной земли.
Кончалось «Восхваление» гимном, прославляющим Грузию.
Несколько дней Торели ходил как в тумане. Все, что он думал и чувствовал, уже перенесено на бумагу, но все оно еще и в душе поэта. Он ходил, бормоча свои собственные стихи, мысленно перечитывал их, исправлял, зачеркивал, писал заново. Наконец наступило великое облегчение, которого не понять тем, кто не носил в гору камней на своих плечах, кто не писал стихов или картин и кто не освобождался от бремени.
Немного успокоившись, Торели переписал свое «Восхваление», сделав несколько одинаковых списков. Один список он послал семье Шалвы Ахалцихели, второй – в Гаги двоюродному брату Шалвы Вараму Гагели, третий – книжнику-летописцу Павлиа в монастырь. Несколько списков он положил в дорожную суму и отправился с ними в Тбилиси.
Всюду в столице Торели, оглядываясь по сторонам, удивлялся переменам. Всюду чинили, латали, обновляли разрушенные дома. Во многих местах возводились новые здания. В торговых рядах и лавках, тоже восстановленных, парило оживление, почти как в мирное время. Но многие дома и целые улицы все еще стояли покрытые сажей, с выбитыми стеклами и напоминали больше ямы и логова первобытного человека, нежели жилища современных людей.
Издали бросались в глаза поднимающиеся в небо леса над Курой: на месте бывших палат Русудан возводились новые, еще более пышные палаты. Бесчисленные вереницы арб со всех сторон тянулись к месту стройки. Они везли известь, камень, доски. На лесах и вокруг лесов был настоящий муравейник. Каменщики, плотники, подносчики камней трудились там.
На узенькой улочке внимание Торели привлек отсвет огня из гончарной мастерской. Что-то потянуло заглянуть и в саму мастерскую. В глубине полутемного помещения топилась печь, обжигались горшки, кувшины и миски. Недалеко от порога сидел на чем-то низком по-прежнему заросший бородой слепой Ваче. Он бренчал на чонгури и низким голосом про себя напевал какую-то песню.
Торели тотчас спешился, зашел в мастерскую, обнял и расцеловал своего несчастного друга. Ваче отложил чонгури, подвинулся, давая место Торели. Поэт присел рядом со слепцом на обрубке бревна.
– Ну как ты, что делаешь, зачем забрел в мастерскую?
– Копчу небо. Ни один живой человек не может жить без работы. Вот я и устроил себе эту маленькую мастерскую, леплю посуду, обжигаю. Глаз у меня нет. Но во время работы я руками вижу лучше, чем зрячий. Теперь это уже не пальцы живописца, а пальцы гончара.
Ваче вытянул руки и поразительно быстро заиграл пальцами, точно крутился в это время гончарный круг и под пальцами была мягкая глина, а не пустое место.
– Цаго, – крикнул Ваче в глубину мастерской, – Цаго, покажи гостю, какие кувшины и пиалы научился я делать.
Услышав имя Цаго, Торели смутился. Ваче, должно быть, догадался о смущении гостя. Он опустил голову и негромко, как бы извиняясь, сказал:
– Мою дочку зовут Цаго. Она всего лишь на два года моложе твоего Шалвы.
У полок с готовой посудой появилась девочка. Она снимала на выбор пиалы, кувшины, суры и азарпеши. Торели с восторгом разглядывал изящные изделия слепого. Исполненные в форме разных зверей суры и чинчилы, украшенные строгим, но красивым орнаментом пиалы были действительно редкими образцами искусства.
– Прекрасно, изумительно, великолепно! – то и дело восклицал Торели. – Ты молодец, Ваче. Дар первейшего художника Грузии не пропал и здесь.
– Тебе и правда понравилось? – обрадовался Ваче как ребенок, больше чем тогда, когда видные сановники хвалили его живопись во дворце Русудан. – Тогда возьми себе на память лучшее, что здесь есть. Цаго, отложи гостю павлинью суру и чинчилу в виде маленькой лани. Остальное пусть гость выберет сам на свой вкус.
Торели начал отнекиваться, но, видя, что подарков не избежать, отобрал некоторые вещи, отложил их в сторону, а сам снова сел рядом с Ваче.
– Бренчишь на чонгури?
– А что делать, Турман. Под чонгури лучше поется. А без песни, как и без работы, я не могу. Много горечи на душе. Отвожу душу песней, подбираю музыку к разным стихам.
– Вот как! Тогда прими и от меня подарок. Я только что закончил «Восхваление» Шалве Ахалцихели. Цаго тебе прочитает, и если стихи тебе понравятся, то под чонгури будешь их петь. – Торели достал из сумы список «Восхваления», уложил туда подаренную посуду и поднялся.
– Твои стихи, наверно, хороши, их легко будет петь под чонгури. Ваче стал ощупывать рукопись. – Подберу мотив, передам другим слепым музыкантам, мы здесь – друзья по несчастью – часто встречаемся друг с другом.
– Делай как знаешь. Я теперь пойду, но скоро я вернусь и тебя вместе с Цаго возьму погостить к себе в Ахалдабу.
– Спасибо тебе, Турман, не забываешь бедного слепца. Спасибо. – Ваче обнял плечи Торели своими огромными руками.
Подъезжая к летней резиденции царицы, Торели почувствовал, что волнуется. До сих пор он как-то не задумывался, зачем он едет. Теперь, когда цель поездки была близка, на него напали сомнения. Вместо заказанного первым министром «Восхваления» Русудан он везет «Восхваление» Шалве Ахалцихели. В его «Восхвалении» осуждаются беспечность, себялюбие, корыстолюбие людей, управляющих страной, то есть тех самых людей, которым он везет теперь свою поэму. Вероятно, она не доставит им удовольствия, вероятно, и царица, и все царедворцы останутся недовольны и даже разгневаются. Торели никогда не приходилось еще испытывать на себе высочайший гнев.
Из буйной зелени показался вдали дворец царицы. Царские слуги, придворные вышли встречать Торели, уже раскрылись перед поэтом двери, возвращаться поздно, надо идти вперед.
К счастью, ни царицы, ни первого министра сейчас, с утра, не было во дворце. "По крайней мере, не заставят читать «Восхваление» вслух, – думал Торели. – А когда я уйду, пусть читают и наслаждаются". Поэт оставил списки «Восхваления» для передачи царице и Арсению, а сам, не мешкая ни минуты, покинул дворец и заспешил к себе в Ахалдабу.
Турман снова прочно засел в своем имении – ухаживал за посевами, за виноградником, за садом. Он целыми днями, как простой крестьянин, работал лопатой или топором. Он полюбил аромат подсыхающей на сено травы, запахи свежевзрыхленной земли. В эту минуту затихала боль в сердце, притуплялась печаль, забывались все беды и горести.
К тому же было еще одно, что скрашивало жизнь и веселило сердце. Это мальчик Шалва, растущий сильным, стройным, трудолюбивым и умным. Шалва скоро сделался вожаком всех деревенских мальчишек. Он командовал даже ребятами гораздо старше себя. Позови Шалва, и тотчас все сбежались бы на его зов. Поведи он их за собой, и все как один пошли бы. Прикажи броситься в бурную реку, и все, не раздумывая, выполнили бы приказ.
Торели молился на маленького Шалву, потому что это было единственное, что заполняло отцовское сердце. Общался Торели и с крестьянами, присматриваясь к их жизни, к их характерам, к их приемам труда. Впрочем, он сам вскоре стал походить на крестьянина. О своей внешности он не заботился теперь, как прежде, отпустил бороду, редко смотрелся в зеркало, не скрывал седин. Плечи его немного опустились, а руки как будто стали подлиннее. Пройдя через испытания, которых хватило бы на несколько жизней, он забыл о светском лоске и совсем потерял вкус к придворной изысканной жизни. В гости он ни к кому не ходил, зато и его никто не навещал в уединенном имении в Ахалдабе.
Однажды, возвращаясь из виноградника, Торели услышал песню. По дороге гнали отару. За овцами с обеих сторон, высунув языки, бежали лохматые овчарки. Скотоводы возвращались с летних пастбищ. Громкое блеяние овец, разноголосое блямканье колокольчиков, шарканье бесчисленных копыт, лай собак, окрики пастухов – все это слилось в общий шум, взбудораживший деревню. Солнце заходило за край холма. Пастухи остановили отару у околицы села, чтобы расположиться на ночлег. Утомленные жарой, пыльной дорогой и дальним переходом, овцы тотчас сгрудились и затихли. Пыль, поднятая отарой, постепенно рассеялась в воздухе. Через некоторое время, когда все окончательно затихло и успокоилось, послышался звук пандури и полилась песня.
Деревенские люди любят пение пастухов. Поэтому вскоре к костру потянулись крестьяне из деревни. Торели тоже пошел за ними. Вокруг пастухов, образовав плотный круг, стояли крестьяне. Из середины круга раздавалось бренчанье струн, и сильный звучный голос певца выводил песню. Голос поющего с каждым словом креп, становился увереннее, песня мужественно звучала в тишине.
Кто говорит, что то был бой,
То с неба гром упал,
Когда стояли мы с тобой
Среди Гарнисских скал.
Узнав свои стихи, Торели вздрогнул и похолодел. Сердце его часто забилось, к горлу невольно подступили слезы. Кое-как справившись с волнением, он отошел в сторону и сел на камень, чтобы слушать, никому не мешая.
О горе, горе, горе мне
Не умер вместе с ними я.
Песня все набирала высоту. Струны пандури рокотали, то осуждая, то призывая, то словно плача. Крестьяне слушали затаив дыхание. У многих на глазах заблестели слезы. Безвестный певец пел теперь последнюю главу из первой части «Восхваления», пел славу Ахалцихели и отваге рыцарей-месхов. Кое-где он вставлял свои слова, но Турман не обращал на это никакого внимания.
Все последние месяцы Торели чувствовал себя очень одиноким, хотя, может быть, сам не признавался себе в этом. Он чувствовал, что всеми забыт, никому не нужен, никто больше не интересуется не только его геройством и его подвигом во славу родины, но и его стихами.
И вот в одну секунду рассеялись все сомнения Торели. Оказывается, его стихи поют в народе. И уж если они проникли в те далекие горы, откуда возвращаются теперь эти пастухи, значит, они распространились и ближе, по долинам и холмам всей Грузии. Они звучат на пастбищах, по деревням, как звучат здесь, на окраинах Ахалдабы, и призывают грузинских рыцарей на новые подвиги.
Вы слышите, Шалвы призыв
Гремит среди долин.
Жену забыв, детей забыв,
На бой вставай, грузин!
Но если стихи поют даже в далеких горах, в народе, то, верно, они знакомы и князьям и при дворе. Там их не знают, конечно, наизусть, но, по крайней мере, читают. Судя по всему, царский двор разгневан. За это время, что Торели уединился в Ахалдабе, не однажды собирали дарбази. Однако Торели не получил ни одного приглашения. Да и вообще по другим делам его тоже не приглашают. Это молчание – несомненный признак гнева первого министра, а может быть, даже и царицы. Но с сегодняшнего вечера, с той минуты, как Торели услышал стихи из уст пастуха, ему ничего не страшно, даже царский гнев. Если народ понял и подхватил его стихи, если в глазах народа поэт разоблачил то, что хотел разоблачить, и воспел то, что он хотел воспеть, то, значит, ничего больше не нужно.
Между тем наступила осень. В садах отяжелели ветви, поспел виноград. Торели давно собирался пригласить к себе Ваче вместе с маленькой Цаго. Осень – самое подходящее время для того, чтобы звать гостей.
Родной дом Ваче после смерти его матери постепенно пришел в упадок и теперь стоял разоренный. Ваче, наверное, сам мечтает побывать в родной деревне. Но нет у него здесь никого, к кому он мог бы приехать, негде приклонить голову, нет очага, около которого можно было бы погреть руки.
Торели решил пригласить Ваче к себе, причем оставить его у себя надолго – пусть отдохнет в родном краю и если не увидит родных холмов, то, во всяком случае, подышит родным деревенским воздухом.
Он велел заложить быков в арбу и послал человека за Ваче и Цаго. Встречать гостей Торели вышел на край деревни. Еще издали он увидел, что на арбе сидит одна только маленькая Цаго, а Ваче нет. Девочка с плачем спрыгнула с арбы и бросилась к Торели, причитая:
– Дядя Турман, дядя Турман, они увели моего папу. Я осталась одна. Они его увели.
– Куда можно увести слепого человека, кто увел? Успокойся, не плачь. Это какое-то недоразумение, все уладится.
Но Цаго плакала пуще прежнего. С трудом удалось ее успокоить, и тогда она рассказала, как было дело.
– Два дня назад папа сел отдыхать у порога мастерской, – рассказывала девочка. – В руках, как всегда, он держал чонгури. Потихоньку он напевал те стихи, что ему подарили вы, когда заходили к нам в мастерскую в прошлый раз. Послушать песню собрались люди. Когда папа пел, всегда около мастерской толпился народ. Слушая ваши стихи, люди становятся печальными и задумчивыми. Так было и в этот раз. Некоторые подпевали отцу, некоторые всхлипывали и вытирали глаза.
Вдруг откуда ни возьмись появился епископ Саба в окружении свиты. Слушатели перед ним расступились. Он подошел к моему отцу и хотел вырвать у него из рук чонгури. Но отец сильный, и вырвать у него из рук что-нибудь не так просто. Старик обозлился, стал дергать за чонгури и кричать: "Как ты смеешь при всем народе петь такие непотребные песни о нашей царице и стране!"
Отец сначала не понял, кто это на него напал и что нужно этому человеку. Он мирно начал просить, чтобы его оставили в покое, что ему и без этого тошно жить на свете. Но обозленный старик не отставал. Он кричал, что все равно отнимет это проклятое чонгури и разобьет его о камни. Слушатели начали заступаться за Ваче, но только словами, конечно. Кто посмел бы дотронуться до епископа. Епископ разозлился еще больше и стал дергать за чонгури изо всех сил. Тогда отец, не видя и не зная, кто перед ним, размахнулся и ударил обидчика по голове. Епископ упал без памяти. Тут подскочили царские копьеносцы, отцу связали руки и погнали впереди себя. Я побежала вслед за ним. Я добежала до ворот тюрьмы, а дальше меня не пустили. Отца затолкали в тюрьму и заперли дверь. К кому бы я ни подбегала, все меня отталкивали, никто не хотел меня слушать, и я осталась одна.
Мастеровые моего отца ходили куда-то просить, но их тоже не стали слушать. Потом они взяли меня, и мы все вместе пошли к епископу просить прощения. Я его узнала, только он лежал с завязанной головой. Он обругал нас и велел слугам больше никого к нему не пускать. Когда мы уходили, я все еще слышала, как ругался епископ. Он кричал, что сгноит эту скотину в тюрьме, что не позволит возводить хулу на царя и народ, переловит всех чонгуристов и волынщиков, и всех, кто развращает народ, и всех их посадит в тюрьму, всех, кто распевает стихи хулителя народа – Торели.
Торели возмутился и разъярился. Но он понял, что за поступком епископа Саба, сочиняющего свои нелепые ямбы, которые никто не хочет слушать, скрывается больше, чем простая зависть. Если бы «Восхваление» Торели понравилось и было принято при дворе, епископ никогда бы не осмелился поднять на него руку. И, напротив, если епископ так смел и решителен, значит, «Восхваление» резко осуждено, значит, царедворцы превратно истолковали смысл содержания стихов Торели, значит, они поняли их как направленные против царицы и народа, значит, наконец, они успели уже восстановить против Торели саму царицу.
Но если они сумеют и народу внушить, что Торели выступил против царицы, то на поэта обрушится и народный гнев, а этот гнев страшнее, чем гнев царедворцев и даже самой венценосной Русудан.
Все это промелькнуло в голове Торели, однако главное теперь было не в этом. Главное – любыми путями, любой ценой помочь несчастному Ваче, невинно оказавшемуся в тюрьме.
Торели распорядился, чтобы девочку Цаго накормили и приласкали, а сам вскочил на коня и помчался в Тбилиси. Сначала он заявился к начальнику крепости. Тот принял его с большим почтением и с подобострастием, но, выслушав просьбу насчет Ваче, только развел руками: он-де человек маленький, ему что прикажут, он то и сделает. Никакого самовольного поступка он совершить не может, а тем более освободить узника. Как ни тяжело было для Торели идти ко двору, на поклон к первому министру, просить и умолять его отпустить на волю слепого певца – иного пути не было. Хотя первый министр, вероятно, зол на поэта не меньше, чем епископ, потому что именно заказ первого министра поэт выполнил столь своенравно и дерзко.
Торели повернул коня ко дворцу.
У дверей первого министра Торели долго ждал, а потом ему сказали, что у мцигнобартухуцеси много неотложных дел и что сегодня он вряд ли освободится. Оскорбленный Торели направился прямо на царскую половину дворца. Навстречу ему попались только что вышедшие от царицы Варам Гагели и, амирспасалар Аваг. Увидев Торели, они раскрыли ему объятья, обрадовались, расцеловались, отвели в сторону, расспрашивая о семье, о здоровье, уселись на скамью.
– Твое «Восхваление», Турман, привело меня в восторг, – говорил Варам. – Немало слез пролил я, пока читал твою поэму. Плакал над гибелью моего знаменитого двоюродного брата Шалвы. – У Варама и сейчас готовы были показаться слезы.
– И я тоже внимательно прочитал "Восхваление", – поддержал Варама амирспасалар. – Поэма твоя достойна похвалы, но многие толкуют ее так, будто бы ты косвенно осуждаешь моего отца Иванэ Мхаргрдзели. – Аваг смотрел на Турмана.
– Недостойно подозревать меня в этом.
– Вот и Варам свидетель, что амирспасалар тогда стал жертвой предательства и только чудом остался в живых. Мой отец не виноват в гибели передового отряда и вообще в Гарнисском разгроме.
– Да, это так, Турман. И я, и Мхаргрдзели, и все высокопоставленные грузины, находившиеся в то время в ставке амирспасалара, все мы одинаково не виноваты, но в то же время и виноваты в гибели месхов и в падении Гарнисских укреплений. Виноваты лазутчики, засланные Джелал-эд-Дином в наш лагерь. Они – настоящая причина нашего поражения и падения могущества Грузинского царства.