Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Долгая ночь

ModernLib.Net / Историческая проза / Абашидзе Григол / Долгая ночь - Чтение (стр. 18)
Автор: Абашидзе Григол
Жанр: Историческая проза

 

 


Цаго чувствовала, что она не жилица на этом свете, и ей очень захотелось увидеть свою родную Ахалдабу. Горько было бы умереть, не взглянув еще раз на милые места, где прошло детство, на отчий дом, не прикоснуться к холодным камням порога, не прикоснуться щекой к шершавой коре старой айвы…

Больная попросила через лекаря, чтобы пришел игумен, и, когда тот пришел, начала говорить:

– Все равно мне никогда не отплатить вам добром за добро, которое вы для меня сделали. Видно, уж не успею. А беспокойства со мной и так вам хватило. Зачем я буду лежать здесь и утруждать вас, когда все равно конец мой известен. Отпустите меня домой. Я возьму в дорогу ваших лекарств, там, в деревне, у меня есть мать, она будет ухаживать за мной. В родном доме и стены помогают, говорит поговорка, я верю, если я подышу воздухом моей Ахалдабы, то мне станет легче. Отпустите меня домой.

Игумен посоветовался с лекарем. Они ушли в соседнюю келью и долго там совещались. Лекарь сказал, что надежды на излечение все равно нет никакой, так что хуже не будет. Но, может быть, перемена места отвлечет больную женщину от ее тоски, съедающей организм, и выйдет польза. Игумен возвратился в келью Цаго, чтобы сообщить свое решение.

– Мы отпустим тебя, если ты так настаиваешь. Может быть, и правда руки матери и воздух детства помогут больше, чем мы и наши лекарства. Но только не отказывайся от лекарств. Возьми их с собой. Принимай, как скажет лекарь, а больше всего уповай на бога. Молись, и он пошлет тебе исцеление. Бог с тобой, иди с миром. Я скажу, чтобы проводили тебя.

В дороге Цаго приободрилась и уговорила провожатого повернуть обратно с половины пути. Но бодрость ее оказалась обманчивой. Постепенно долгий путь утомил Цаго, и ей становилось все хуже и хуже. Ее начало знобить, во всем теле она почувствовала ужасную слабость, последние силы уходили, и удержать их было нельзя. В ушах начало монотонно звенеть, а глаза застлало туманом.

Едва держась на лошади, с усилием поднимая голову, чтобы оглянуться вокруг, Цаго в сумерках кое-как доехала до Ахалдабы. Она узнала родное село. Розовели призрачные, словно висящие в небе, очертания гор, от зеленых садов тянуло душистым дымком, и на какое-то мгновение Цаго почувствовала в себе свежие силы. Губы ее тронула слабая улыбка. Цаго отпустила поводья и распахнула руки, словно хотела обнять и этот ветерок, и эти сады, и эти далекие горы и все, что дорого было с детства. Но тут в глазах потемнело, горы странно покачнулись, Цаго сползла с седла и упала на землю около смирно стоящего коня. Конь, почувствовав недоброе, начал бить копытом, потом громко и жалобно заржал.

На земле Цаго пришла в себя. Она лежала неподвижно, глядя в небо, в котором кое-где зажглись звезды. На земле стояла тишина. Цаго подумала, что так неподвижно она могла бы пролежать долго, долго, что лежать так лучше, чем ехать на коне или делать что бы то ни было. Прямо над Цаго мерцала голубенькая звездочка. Если она сейчас упадет, загадала Цаго, то я умру, и стала не отрываясь глядеть на звезду. Вдруг издалека донеслось бренчание пандури и зародилась тихая песня:

Ахалдаба, Ахалдаба,

Вдали рублю врагов,

Осталась девушка одна

У милых берегов.

Цаго подумала, что это ей снится детство, и она снова девочка, и это звездное небо – ее вышивка, и нужно вышивать небо, расстелив, расправив его на коленях. А соседский юноша Ваче поет эту песню, и можно тихонько подпевать ему, не оставляя вышивки.

В зеленом платьице она,

Как гибкая лоза,

Нет, не враги убьют меня,

Пронзят ее глаза.

Цаго казалось, что она поет, хотя на самом деле она только шевелила губами. Вдруг в сердце ударила такая боль, точно снова вонзилась стрела султана Джелал-эд-Дина. Цаго громко крикнула, а потом застонала.

Нет, песня не приснилась бедной Цаго. Слепого Ваче прибило наконец к родному дому, и он жил теперь в Ахалдабе. Подолгу он бродил вокруг деревни по тропинкам, бренча на пандури и что-нибудь напевая. Сквозь бренчание пандури Ваче услышал крик и стон. Он перестал играть на пандури, перестал петь, прислушался. Стонали совсем близко, стонала женщина. Ваче расслышал даже, что женщина назвала как будто его, Ваче, имя. Значит, попавшая в беду женщина видит меня, подумал Ваче, и зовет на помощь. Живее застучал он вокруг себя палкой, обшаривая землю, выбирая путь. Вот фыркнула лошадь, вот зазвенела уздечка. Каждый звук различал Ваче. Вот снова охнула от боли женщина, и снова послышался протяжный стон.

– Кто ты, где?

Ваче отбросил палку и начал шарить по земле руками. Однако под руки попадали только камни да трава, пробившаяся между ними. Стон раздался левее. Ваче тоже начал шарить левее. Он полз теперь на коленях, а руками искал, обшаривая вокруг себя и спрашивая в темноту:

– Кто ты, где?

– Ваче, это я. Это я, Цаго. Помоги мне. Я здесь лежу на земле, здесь, левее, иди сюда.

– Цаго! Что с тобой, как ты здесь очутилась?

Руки Ваче все продолжали лихорадочно шарить, а сам он торопливо продвигался на коленях по жестким камням и наконец упал, запнувшись за крупный камень. Но упал он так, что его руки уже достали до бедной Цаго. Он начал ощупывать шею, уши, лицо. Лоб Цаго был весь в липкой испарине. Он поднял голову больной и уставился пустыми глазницами, словно вечная темнота должна была расточиться в этот миг, рассеяться как дым перед великим, пронзительным желанием Ваче – увидеть.

Цаго открыла глаза и увидела устремленные на себя жуткие пустые глазницы.

– Ваче! Как ты был красив, какие у тебя были глаза, Ваче!

В сознании Цаго мгновенно пронеслись картины детства и юности, и повсюду, что бы ни вспомнилось, присутствовали глаза Ваче, прекрасные глаза, в которых всегда была какая-то робость, что-то невысказанное и, кроме того, глубокая затаенная ласка.

Цаго потянулась ладонями к лицу Ваче, чтобы загородить ужасные пустые глазницы, но у нее не хватило сил приподняться, она снова откинулась на спину, и руки ее упали, как тряпочные.

– Ваче! Я умираю, я сейчас умру.

– Что ты, Цаго, зачем ты так говоришь. Я сейчас позову народ, сбегаю за твоей матерью, мы унесем тебя в деревню, в твой дом.

– Не надо, никого не зови. Пока ты сходишь, я умру. Я не хочу умирать одна.

– Хорошо, я не уйду, но чем же тебе помочь?

Ваче беспомощно суетился, ощупывал Цаго и наконец, верно почувствовав что-то, замер, держа в своих руках руку умирающей Цаго. Он услышал, как из руки уходит жизнь.

– Ваче, прости меня, – прошептала Цаго, и это были ее последние слова.

– За что, за что простить, что ты такое говоришь? Разве ты в чем-нибудь передо мной виновата?

Но Цаго уже не слышала. Еще беспомощнее Ваче повернул голову к дороге. Но по дороге никто не шел и не ехал. Тишина стояла вокруг, только звякала уздечка да фыркал в стороне конь. Ваче снова ощупал лицо Цаго и понял, что она ушла. Скорее прижал он ухо к груди. Тишина стояла и в Цаго. Мертвая черная тишина воцарилась вокруг. Если бы Ваче мог видеть, он увидел бы, подняв голову, что как раз над умершей светится и мерцает небольшая голубая звездочка, на которую еще так недавно загадала Цаго свою жизнь или смерть. Может быть, небо не показалось бы Ваче похожим на пеструю детскую вышивку, но звезду он увидел бы обязательно, потому что она стояла как раз над тем местом, где лежала Цаго, как раз над ее лицом.

Неожиданно к Торели зашел хозяин. Обыкновенно, если было нужно, Несеви вызывал поэта к себе. Не было еще ни одного случая, чтобы начальник канцелярии султана приходил в шатер к пленным. Несеви показался Торели еще более хмурым и раздраженным, чем в прошлый раз.

Торели, растерявшись, не успел даже предложить гостю сесть, как Мохаммед сел сам. На стол перед Торели он положил большую тяжелую книгу.

– Что тревожит моего счастливого господина? – спросил Торели неожиданного гостя.

– У такого верного слуги, как я, могут быть только те же заботы, что у повелителя и господина. Я болею болезнями султана, думаю его думами, печалюсь его печалью. Когда бог разгневается на человека, он шлет одну беду за другой. Мало было несчастий великому, благородному Джелал-эд-Дину, обрушилось еще одно несчастье: умер самый любимый сын султана, и эта печаль теперь для него острее ножа.

Торели догадывался, что султан где-нибудь здесь, поблизости. Каждый раз перед его приездом появлялось много новых людей, высматривающих, выспрашивающих и вынюхивающих все вокруг, потом появлялась и личная вооруженная стража. Вот уже два дня, как мамелюки наводнили лагерь.

– Про какого сына вы изволите говорить, господин? – спросил поэт.

– Самым любимым сыном султана был Душхан. И вот он неожиданно умер. Все знают, нечего скрывать и от тебя, что Душхана родила жемчужина султанского гарема – красивейшая из земных женщин. Когда султан увидел, что лучшая его наложница забеременела, отдал ее рабу своему Акашмолку в жены. Значит, Душхан родился как бы сыном Акашмолка. Но все знали, что она родила через шесть месяцев после свадьбы. Да и ребенок, когда подрос, сделался вылитым Джелал-эд-Дином. Султан любил его больше всех своих законных детей. Султан не чаял в нем души, и вот любимец неожиданно скончался. Врачи не сумели помочь больному мальчику, и Джелал-эд-Дин велел зарубить всех врачей.

– Но может быть, врачи не виноваты?

– Э… В гневе султан не знает ни виноватых, ни правых. В этом его, в этом и наша беда. – Несеви тяжело вздохнул. – Сейчас султан не помнит ни времени, ни самого себя. Он не отходит от тела сына, все время плачет и скрежещет зубами.

Несеви пододвинул книгу к Торели.

– Неудачи султана, превратности судьбы ввергли меня в раздумье. Ты поэт и знаешь, что ничем нельзя так облегчить душу, как высказав свою печаль другим. Если же человек изольет свою душу в стихах, то это еще лучше. Ты сейчас удивишься и, может быть, даже подумаешь что твой хозяин выжил из ума. Но удивляться нечему. Иные топят свое горе в вине, стараются забыться в кутежах и развлечениях. Другие ищут забвения в чтении книг, третьи пишут сами.

Эти стихи я пишу для себя. Я не хочу, чтобы они ходили по свету. Наше время богато настоящими поэтами. Кого же я удивил бы моими беспомощными худосочными творениями. Слова в стихах должны звенеть как сабли, состукивающиеся в бою, а мои стихи похожи, верно, на скрип покривившегося колеса. Но все же ты, как поэт, знаешь, что если уж человек занимается стихоплетством то непременно рано или поздно он покажет кому-нибудь свои каракули. Я первому и последнему хочу показать стихи тебе, Торели. Ты будешь их первый ценитель. Ты прочитаешь эту книгу и скажешь, чего стоит это мое увлечение, оправдано ли чем-нибудь появление этих стихов на свет, кроме того, что они утоляют мою печаль в то время, когда я их сочиняю.

Торели смутился и ничего не ответил. Он испугался, вдруг стихи очень плохи, а придется говорить правду. Или придется лгать, чтобы не обидеть своего хозяина, от которого он в общем-то не видел зла.

В то же время Торели с надеждой подумал, что Несеви – опытный, мудрый человек, не может быть, чтобы он написал какую-нибудь глупость, как это случается с иными старцами. У Несеви хороший вкус на чужие стихи. Наверное, в своих он сумел бы отличить хорошее от плохого, не принес бы постороннему человеку явной дряни. Торели, не торопясь, начал листать книгу. После первых же стихов он понял, что догадки его верны. В стихах Несеви оказалось много точных наблюдений и глубоких мыслей. Глубокомыслие стихов было облечено в строгую стройную форму. Сочинитель их был умудрен не только житейской и философской мудростью, но и мудростью художника, понимающего красоту сопоставления, противопоставления, контраста, резкого смещения или, напротив, плавности. В стихах Несеви было все, что можно было найти у самого блестящего и прославленного поэта. Но не было в них одного – полета, порыва, самозабвения, того восторга и того самозабвения, которые владеют творцом, когда он пишет стихи, и которые чудесным образом передаются читающему и овладевают им.

Стихи Несеви были как бы чучела птиц, где уцелело каждое перышко, где все так же изящно, как у живой птицы, но полета нет и никогда уж не будет, но горячего трепетания под перьями нет и никогда не будет, но огня в глазах нет и никогда не будет. В стихах Несеви было все, но не было жизни.

Книга элегий Несеви была навеяна и проникнута печалью, вызванной сознанием тщеты жизни, непостоянства судьбы, бесполезности и бессмысленности труда и борьбы, а также и самоотречения во имя якобы высоких идеалов.

Бесконечные сетования придавали книге монотонность, делали ее однообразной, если не скучной. Однако Торели внимательно прочитал все от строки до строки, не поднимая головы, не отрывая глаз. Когда же поднял глаза, смутился и растерялся. Вместо властного хозяина, старого делового человека, отягченного мудростью, наделенного многими достоинствами и трезвым чувством собственного достоинства, перед Торели сидел провинившийся ребенок, ждущий с робостью, накажут его за проказу или простят. Несеви виновато глядел в глаза поэту, точно от слов поэта зависело, быть Несеви дальше или не быть.

Смущение Торели Несеви понял по-своему. Поэтому он торопливо предупредил:

– Не говори сейчас ничего. Не надо. Я оставлю эту книгу. Прочитай ее еще раз, а мнение свое напиши. Говорить правду в глаза всегда труднее, чем излагать ее на бумаге, поэтому прошу тебя не как пленника и раба, а как коллегу и друга, напиши все, что думаешь, только всю правду, и плохое и хорошее. Ты поэт и понимаешь, что значит искреннее, правдивое слово. Я не честолюбив, лесть мне не нужна. Я ее ненавижу, как чуму, и еще хуже чумы. Скажи мне правду.

Несеви поднялся, встал и Торели.

– Если ты не совсем уморился за чтением моих стихов, проводи меня, пройдемся по свежему воздуху.

Не дожидаясь согласия, Несеви пошел к выходу.

На небе светила луна. В безмолвном зеленом свете спали шатры лагеря. На каждом шагу бодрствовали стражники. Они заступали дорогу идущим, но, узнав Несеви, кланялись и пропускали секретаря вместе со спутником.

Вдруг началось некоторое смятение. Несеви резко остановился и прошептал:

– Спрячься куда-нибудь. Султан!

Торели юркнул в складку шатра, оказавшегося поблизости, и спрятался там за мохнатый полог. Сердце Торели колотилось бешено. Он дышал, как будто пришлось бежать на высокую гору. Вот уже пять лет мечтал Торели об этой встрече, сколько раз представлялось ему в одиноких мечтах, как он бросается на султана, хватает его за горло так, что никто ничего не успевает сделать… Или нет. Он выхватывает из ножен собственную саблю султана и прокалывает ему горло, потому что, может быть, под одеждой кольчуга, а тут нужно действовать быстро и наверняка. Представлялось по-разному, но всегда одно и то же: он, Торели, за позор своей родины, за ее разорение, за кровь и слезы… И вот когда действительно представился случай, тот же самый Торели, как жалкий трусишка, юркнул в какой-то темный шатер, сбежал, вместо того чтобы встретиться лицом к лицу.

У входа в шатер прошелестело, обдало ветром от движения человека, прошедшего мимо. Вошедший прошел на середину шатра и зажег небольшой светильник. И тогда Торели увидел, что посредине шатра стоит маленький гробик, а вошел не кто иной, как султан Джелал-эд-Дин. Султан стоял лицом к Торели. До него было два прыжка. Только бы не споткнуться обо что-нибудь на полу, о складки кошмы, о низкий столик. И сразу в горло, обеими руками. Повалить на землю. Главное, чтоб не успел крикнуть. Сейчас или никогда.

Джелал-эд-Дин вдруг повадился на колени и, раскачиваясь из стороны в сторону, начал бить себя кулаками по голове. На коленях он ползал вокруг гробика, ударялся о землю головой, потом вдруг начинал целовать маленькие пальчики сына, его вьющиеся волосы, закрытые глаза.

Только сейчас еще тело Торели было как сильно сжатая пружина, готовая разжаться и стрельнуть в султана всей своей упругой силой. Но вот пружина странно обмякла. Поэт опустил руки от груди, ноги странно онемели, а к горлу поэта подкатились слезы. Поэт даже всхлипнул невольно, и этот всхлип услышал Джелал-эд-Дин.

Султан резко отпрыгнул от гроба, выхватил саблю и огляделся. Ничего не было видно. Ловко поворачиваясь на месте вокруг себя, Джелал-эд-Дин начал подвигаться к выходу. Теперь, с какой стороны ни прыгай, все равно наткнешься на острую саблю султана, настолько быстро он поворачивался, защищаясь саблей. Дойдя до выхода, султан выскочил из шатра.

Торели облился холодным потом. Как все было возможно. Минута, мгновение, человеческая жалость погубили все. А теперь надо исчезнуть, потому что шатер сейчас окружат, и тогда гибель, гибель бессмысленная, бездарная и напрасная. Поэт нащупал ту же складку в шатре, через которую вошел, и выскользнул наружу. Несеви, не видевший ничего, что произошло в шатре, был уже здесь. Он схватил Торели за руку и увлек его в тень другого шатра, а затем и дальше. Умудренный царедворец, он знал, что не всегда следует попадаться на глаза своему господину.

Все тираны кончают одинаково. До последнего дыхания, со все возрастающим фанатизмом они стараются идти вперед, продолжают дело, которое уже проиграно. Почему-то они последними понимают, что дело их проиграно и что нужно либо уходить, либо менять игру. Уже все поняли бесполезность борьбы, бессмысленность жертв, бесплодность усилий, и только кому надлежало бы понять все это в первую очередь, упорствуют и с прежней волей двигаются сами, увлекая за собой все окружение, а иногда и целые народы, хотя движение это по наклонной, вниз, к неизбежной пропасти.

То, что дело проиграно, они чаще всего не понимают до конца, до последней минуты, когда уже поздно, когда уже не успеешь отшатнуться от разверзшейся бездны.

Во время головокружительного всеобщего движения к гибели редеют ряды сопутствующих. Те из царедворцев и соратников, кто похитрее, поосторожнее, стараются вовремя отдалиться, отойти в сторону, в тень, зацепиться за камень или куст, чтобы повелитель, а вместе с ним и все его окружение катились дальше одни. В это время тираны особенно жестоки к колеблющимся и пытающимся остановиться. Они беспощадно расправляются с изменниками, а на их месте появляются новые люди, карьеристы, временщики.

Первыми покидают властелинов те, кто стоял к ним ближе всего, кто был связан с ними всей жизнью, с кем делились и радости побед, и горечь поражений. Отступничество самых близких соратников – верный признак того, что дело обречено и гибель его близка. Но тираны не задумываются над истинными причинами отступничества соратников и друзей. В измене они видят только измену. В предательстве видят только предательство и поэтому наиболее жестоко карают тех, кого до этого больше любили, кто не раз рисковал жизнью ради того же общего дела, пока оно было еще крепко, а не клонилось к закату, не катилось вниз.

Джелал-эд-Дин обосновался в Тавризе. Утихла острая боль, вызванная смертью сына. Жизнь вошла в берега. Султан женился на дочери атабека Саади, затмевавшей своей красотой всех девушек Тавриза.

Юная красота молодой жены, ее неопытность в делах любви, ее наивность, непосредственность странно омолодили султана, вернули ему пылкость юноши, влили новые силы, на которые, по правде сказать, давно уж не рассчитывал султан.

Джелал-эд-Дин предался любви. День и ночь проводил он в опочивальне с молодой женой, забывая о своей армии, о всех государственных делах и о всем белом свете.

Но однажды ему приснился сон, который сразу заставил вспомнить всю прошедшую жизнь, а заодно и подумать, как жить, что делать дальше.

Джелал-эд-Дину приснился Судный день. Как известно, придется проходить, согласно учению Магомета, по узкому мосту над вечной огненной пропастью. И вот султан смело взошел на узкий мостик, и тотчас невероятная тяжесть навалилась на султана. Невозможно было сделать ни одного шага. Скрепы мостика затрещали, готовые разорваться, и мост прогнулся, грозя рухнуть.

В это время раздался голос бога, спрашивающего Джелал-эд-Дина о его земных делах и грехах. Джелал-эд-Дин стал вспоминать и перечислять всех, кто погиб от его сабли и от сабель всех его воинов, всей его армии в бесчисленных кровопролитных боях.

Бог выслушал и сказал:

– Ну, что ж, для того и война, чтоб убивать людей. Отпускается тебе этот грех.

Немного полегчало на плечах султана, но по-прежнему скрипели скрепы моста и по-прежнему не было сил ступить ни шага.

Тогда Джелал-эд-Дин стал вспоминать и перечислять всех, кто был убит по его личному повелению у него на глазах. Видя, как туманится лицо аллаха, Джелал-эд-Дин оборвал перечень имен и закричал:

– Но я же, господи, приказывал убивать только врагов истинной веры, только врагов Магомета, который сидит сейчас по правую сторону от тебя.

Магомет в это время наклонился к аллаху и попросил:

– Прости его, господи, ибо он приказывал убивать только врагов истинной веры.

Бог сказал:

– Прощаю тебе и эти грехи.

Еще немного полегчало на плечах, но странно, что по-прежнему тяжесть была велика и нельзя было разогнуться под ней, нельзя было идти, а мост трещал все сильнее и как будто становился все тоньше и тоньше.

Стал вспоминать Джелал-эд-Дин другие свои грехи.

– Грешен я в том, что случалось казнить невиноватых.

– Цари не могут царствовать и не казнить. А где казнят виноватого, могут казнить и правого. Отпускаются тебе и эти грехи.

Казалось бы, теперь-то можно было вздохнуть полегче и распрямиться и с гордостью пройти по мосту над ужасной огненной бездной. Султан и хотел шагнуть, но мост затрещал, сделался еще тоньше, совсем как жердинка. У султана закружилась голова, и он чуть не упал с моста.

– Так в чем же еще мои грехи, господи?!. – в отчаянии завопил султан.

– Я простил тебе все, всю кровь, которая лежала на тебе, кровь и правых и виноватых. Но есть на тебе грех, который я не могу и не хочу простить.

– Какой, о господи?!

– Ты посягнул на глаза, в которых горел мой огонь. Ты ослепил их, хотя через них я сам иногда пытался глядеть на мир. Сейчас ты увидишь предмет своего греха. Этого человека я вознесу сейчас высоко в лазурь, чтобы он, ввергнутый тобой в темноту, увидел теперь, как будешь ввергаться ты сам в вечное пламя ада, в вечные нестерпимые муки.

Откуда-то из бездны, с земли вдруг вознесся, окруженный светом, придворный живописец грузинской царицы, которого султан действительно приказал ослепить, когда чинил суд над жителями Тбилиси. По правую и по левую руку от живописца вознеслись вместе с ним две красивейшие женщины, как две капли воды похожие друг на дружку. Султан догадался, что одна женщина ожившее изображение, которое он видел на стене во дворце грузинской царицы, а другая женщина та, с которой писалась картина. Теперь они обе живы. Значит, это художник вдохнул жизнь в свою картину, и вот они обе рядом с ним.

Джелал-эд-Дин вспомнил также, что именно эта женщина внесла однажды на своих руках раненого в его шатер. Это было у Лихских гор, когда на лагерь султана неожиданно ночью напали грузины. Женщина, как помнится, схватила саблю у раненого из рук или из ножен, но султан успел пустить стрелу. О дальнейшем он ничего не знал. Навек ли закрылись тогда глаза красавицы или светят еще где-нибудь на земле?

Живописец, вновь по воле бога обретший глаза, смотрел вниз, на маленького жалкого человечка, забавно балансирующего на мосту. А мост все утончался, и вот он стал как волос из гривы коня, вот он оборвался, и человек, взмахнув руками и дико закричав, полетел в вечный огонь, обреченный на бесконечные муки ада.

Султан проснулся в холодном поту и в отвратительном состоянии духа. Ему вспомнились все подробности того случая. Судилище, когда он судил, восседая на вершине христианского собора, смерть любимого белого коня, изыскание мучительной казни для раненого грузинского художника. Шереф-эль-Молк посоветовал ослепить грузина. Конечно, во всем виноват визирь. Сам Джелал-эд-Дин никогда бы не додумался до такого страшного наказания. Самое большее он отрубил бы виновному голову. Султан хлопнул в ладоши и приказал позвать визиря Шереф-эль-Молка.

Визирь и сам в это время ждал в приемной, когда проснется султан. Он пришел с плохой вестью. Монголы уже близко. Если промедлить хотя бы день, не уйти совсем.

"Нет покоя ни во сне, ни наяву, – подумал про себя султан, выслушав доклад визиря. – Во сне было плохо, но и явь не лучше".

Визирь ждал распоряжения султана после своего доклада. Султан же, помолчав, вдруг спросил:

– Что стало с той пленной грузинкой, изображение которой нарисовал на стене художник, наказанный нами столь жестоким способом?

Визирь смотрел на своего повелителя, ничего не понимая. Монголы стучатся в дверь, каждая минута стоит жизни. Нужно думать о том, как спасаться самим, а султану вспоминаются какие-то пустяки шестилетней давности, какая-то пленная грузинка. Если вспомнить о каждом и о каждой, кто погиб за эти шесть лет… Все же он сдержался и спокойно ответил:

– Грузинку, о которой изволит спрашивать султан, мы отправили тогда в Адарбадаган, дабы она украсила собой султанский гарем. Но по дороге на караван напали грузины. Дальнейшая ее судьба неизвестна. Ходили слухи, будто ее настигла стрела, выпущенная правоверным где-то у подножия Лихских гор в ночном бою. Помнится, тогда грузины неожиданно напали сзади и султану пришлось…

– Помню, – рыкнул султан. – Отберите тысячу лучших воинов на лучших конях. Пойдем в Мугань. Да скорее!

Теперь, когда распоряжение было получено, визирь не медлил ни секунды. Кланяясь, отступая задом, он выскочил из шатра.

В который раз приходилось султану покидать насиженное место, срываться в поспешности, бежать, оставлял врагу на разграбление свои богатства, свой гарем, свои войска.

Только тысяча воинов сопровождает его. Но много ли в этой тысяче преданных султану до конца жизни? Хорошо, если наберется десяток. Старых соратников, друзей больше нет. Одни погибли в боях, других испугала безнадежность борьбы, обреченность султана, и они ушли под другие знамена. Пожалуй, один только есть человек, верный султану, несмотря ни на что, обожающий султана, – его секретарь Мохаммед Несеви.

Джелал-эд-Дин спешил в Мугань. Он понимал, что это конец. Чего только не делал султан, чтобы остановить набегающую на него все время монгольскую волну, но волна разливается по земле, ползет, и, кажется, нет на свете сил, которые могли бы воспротивиться ей. Все время приходилось от нее убегать, все время она наступала Джелал-эд-Дину на пятки, и вот остается одна Мугань. Последнее пристанище, мир кончается, на земле не остается места, где можно бы было прийти в себя, отдышаться, собраться с духом. Мугань – край земли, впереди вода, со всех сторон враги, – сзади волна, заливающая землю кровью, чернотой и мраком.

Султану сделалось зябко. Где он не скитался! Приходилось спать на голой земле, преодолевать ледяные реки, а сушиться после этого на скаку, на холодном ветру. Никакая болезнь никогда не брала султана. Он знал только слово «лихорадка», а что это такое, не знал.

Теперь султана лихорадило. Откуда-то изнутри, от сердца распространялся по всему телу холод, заставляющий дрожать и стучать зубами. "Уж не смерть ли приходит?" – подумал султан и приостановил коня. Он потребовал вина, и ему поднесли серебряный кубок, в который налили из большого серебряного кувшина. Султан судорожно выпил весь кубок до дна и подставил снова. Он пил жадно, большими глотками, закатив глаза и уставившись в одну точку в бездонном и чистом небе. Он пил, а в голове роились, все убыстряя и убыстряя свое движение, мысли о погибших женах, о детях (сколько их было за всю его жизнь!), о расточившемся богатстве, о золоте, о драгоценностях (сколько их прошло через руки, через казну султана!), о величии, сходящем на нет (как сияло оно по всем странам Востока!), о рухнувших надеждах (как ярко светили они впереди!), о мужестве… Пожалуй, только мужество одно не изменило султану. Да, он еще мужчина, еще воин, еще султан. Но тут вдруг к глазам подступило что-то теплое, в горле застряло вино, и слезы вдруг хлынули из глаз султана. Он никогда не плакал и не знал даже, что такое слезы. Сколько раз он чувствовал невыносимую тоску, невыносимую сердечную боль, сколько раз слезы просились на его глаза, но он умел вовремя взять себя в руки, укрепиться, и глаза оставались сухими, а злость и тоска заливались чужой кровью и чужими слезами.

Не зная слез, не знал султан и того, что они приносят облегчение. Они текут, льются и точно омывают сердце теплой волной. Пропадает тяжесть, размягчается жестокость, затихает боль. Точно каждый нерв расслабляется, точно ослабевает натянутая до предела тетива. Султан не знал ничего этого, потому что всегда умел взять себя в руки. И теперь он хотел сдержаться и не мог. Помимо его воли слезы хлынули из глаз, и он плакал на виду у приближенных, как последняя баба.

Это все не к добру. Когда мужчина не может сдержаться и ревет, он перестает быть мужчиной. Он становится плохим, слабым мужчиной. Плохой, слабый, сломленный, плачущий мужчина не годится в цари, в вожди, в полководцы.

В Мугань прибыли потемну. Султан лег было спать, но очень скоро проснулся и почувствовал себя в хорошем настроении, так бодро, так легко, как будто все начинается сначала и он полон сил и надежд, чтобы все начать сначала, и не было недавних слез и мрачных мыслей о близкой смерти.

Султан позвал Несеви и продиктовал ему несколько писем к хлатскому мелику и к султану Иконии. Он просил их перед лицом надвигающихся монголов позабыть свои домашние распри, соединить войска и объединенными силами противостоять монголам.

Несеви отнес письма к визирю Шереф-эль-Молку, чтобы тот распорядился срочно разослать их, кому они предназначены.

Визирь Шереф-эль-Молк стоял к Джелал-эд-Дину ближе, чем кто бы то ни было. Он лучше других чувствовал и видел, что звезда султана стремительно падает за горизонт. Судьба не милостива к Джелал-эд-Дину. Она посылает одно бедствие за другим. Но испытывать немилости судьбы приходится и его приближенным, может быть, даже в первую очередь его приближенным. Как же быть? Нужно перестать разделять судьбу султана.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27