И точно – колчан и лук. И одна-единственная стрела в колчане. Одна, не израсходованная на врагов стрела, она может сразить самого главного врага, и, значит, она одна сейчас стоит всей страны и всего грузинского войска.
Надо было теперь доползти до лестницы, а потом снова подняться наверх и добраться до окна. А добравшись до окна, нужно было собраться с силами и метнуть эту единственную стрелу, и докинуть, и попасть в цель. Хватит ли на все это сил у истекшего кровью Ваче? Должно хватить.
Каждое движение приносило нестерпимую боль, от каждого движения темнело в глазах. Шаря рукой по стене, Ваче кое-как спустился вниз на лестницу. Но это было легко по сравнению с карабканием обратно наверх. Липкая испарина выступила на лице и по всему телу, в горле пересохло, как будто он много дней не пил.
Должно быть, прошло немало времени, пока Ваче ходил за луком. Народ на берегу поредел, хотя по другую сторону моста прибавилось немного. Султану, должно быть, надоело это ужасное зрелище, или он уже насытился кровью – трон был пуст. Восседавший на троне спокойно спускался с купола Сионского храма на землю. Святыня попрана, народ унижен, чего же ему еще?
Ваче сделалось досадно, что он упустил такую хорошую возможность. Но все равно надо успеть собраться с силами, пока султан не скрылся из глаз. Скорее, скорее опереться спиной о косяк окна, напрячься, собрать все остатки сил, все, что можно. Одна-единственная стрела. Вот султан спустился на землю. Ему подали белого, как летнее облако, коня. Вот конь заржал. Нужно еще больше сил, чтобы стрела достигла цели, еще больше, еще… Еще…
В то мгновение, когда Джелал-эд-Дин коснулся стремени, стрела со свистом прорезала воздух. Стрелявший не увидел ее полета, потому что снова лишился сил. И хорошо, что не видел, – огорчился бы, что все-таки дрогнула рука, привыкшая больше к кисти, чем к луку. Стрела вонзилась в белого коня султана, около самого уха. Конь жалобно закричал и упал на передние колена. Султан успел соскочить, и его плотным кольцом окружили верные мамелюки.
Султан глядел, как умирает его белый конь, свидетель и участник его величайшего поражения и его величайшей победы. Конь плакал, слезы катились из огромных выразительных глаз. Плакал и султан. Но недолго. Джелал-эд-Дин закусил губу, отвернулся и быстро пошел прочь, окруженный все тем же плотным кольцом охраны.
Смерть белого коня Джелал-эд-Дин понял как дурное предзнаменование. Если бы в боях за Тбилиси грузины уничтожили половину султанова войска, он и то не печалился бы так сильно. Не для этого он берег и лелеял своего любимого коня, не для этого содержали его в лучшем стойле, кормили лучшим кормом, не смели ударить или оседлать. Джелал-эд-Дин ждал победы. На этом коне в сладостный час победы он мечтал въехать в родной Ургенч и в Самарканд.
И вот теперь, когда судьба, кажется, повернулась к султану лицом, когда повсюду разнеслась весть о его первой большой победе, его любимец пал так бесславно. Никогда не увидит он Хорезма, никогда не ударит копытом о священную землю дедов и отцов. Может быть, и самому султану написана такая же бесславная смерть на чужбине, может быть, и ему не видеть родных земель и родных городов, может быть, и он однажды неожиданно будет сражен и погибнет, не сведя счетов с проклятым рыжим врагом.
Весь гнев султана обрушился на покоренный город. Мало крови было пролито на его камни, мало было огня. Султан приказал оцепить все улицы, обыскать каждый дом и, если убийца коня не будет найден, сжечь весь город, чтобы не осталось камня на камне.
Словно бешеные собаки, бросились во все стороны каратели Джелал-эд-Дина. Они рушили, тащили, пытали, рубили, жгли. Вскоре нашелся предатель. Он упал в ноги перед воинами Хорезма и клятвенно заверил, что видел, как один грузин целился в султана из узкого окна новых палат царицы Русудан и как из этого окна вылетела стрела.
Джелал-эд-Дин сам бросился по указанному следу. Орхан, Шереф-эль-Молк и Султаншах устремились за ним. Дворец был окружен, и воины бросились в покои. Тбилисские персы особенно усердствовали, дабы заслужить милость нового победителя. Они быстро напали на следы крови и по этим следам нашли Ваче, забившегося в самое укромное место. Они, как жители Тбилиси, тотчас узнали в Ваче придворного художника, о чем и сообщили Джелал-эд-Дину.
Ваче был без сознания. Но лук и колчан валялись возле и пятна крови вели от окна к последнему убежищу живописца. Поглядели в окно. Сиони был близко и весь на виду. Никакого сомнения быть не могло: из этого окна и пущена роковая стрела, лишь по счастливой случайности не задевшая султана, но зато сразившая его любимца. Кто-то из персов недоуменно воскликнул:
– Как можно было на таком расстоянии не попасть в цель?
– Мы ведь не знаем, – может быть, это была первая и последняя стрела, выпущенная живописцем.
– Кругом лужи крови. Он сильно ранен. В его состоянии и это прекрасный выстрел.
Взбешенный, жаждущий мести Джелал-эд-Дин быстро вошел в новый царский дворец. "Где он? – казалось, говорил весь его лик. – Покажите мне скорее, чтобы я мог задушить его своими руками, чтобы я мог скорее передать его в руки палача для истязания и пыток!" Свита едва поспевала за султаном. Перед дверьми в хоромы Джелал-эд-Дин невольно остановился. Ему показалось, что под ногами вода, и он приподнял полы халата. Но, вовремя поняв фокус, решительно опустил халат и твердым шагом ступил на хрустальный пол. С презрением поглядел он на приближенных, вышагивающих на цыпочках, с высоко задранными халатами. Второй раз остановился султан, взглянув на расписанную Ваче стену палаты. Он не видел всей живописи в целом. Он не мог отвести глаз от Цаго, изображенной хотя и правее царицы, но являющейся центральной фигурой в росписи. Казалось, султан забыл про своего белого коня. Еще бы, он объездил весь Восток, в его гареме собраны красивейшие женщины, но такой красавицы он не только не видел никогда, но и не знал, что она может существовать на земле.
– Какая красавица! – невольно вырвалось у него. – Недаром мне расхваливали грузинских женщин. Скажите виновнику, если он приведет мне эту красавицу, я подарю ему жизнь.
Ваче и без перевода понял слова султана, он только сцепил зубы и отвернулся к стене.
– Эта женщина существует, – поклонился Султаншах, – я ее знаю. Она жена придворного поэта Торели. Ее муж погиб от вашей сабли в Гарнисских горах.
Но у Джелал-эд-Дина резко переменилось настроение, и он жестко и сурово сказал:
– Пророк запрещает изображать одухотворенные существа. В день Страшного суда изображения живописцев сойдут с картин и потребуют, чтобы художники вселили в них души. Вселять же душу может один бог. – Султан прошел мимо лежащего на полу Ваче. – Ты, живописец, в Судный день не сможешь вдохнуть живые души в свои творения, и поэтому ты уже сейчас обречен гореть на вечном огне. Лютой будет твоя казнь. – Султан поднял глаза кверху, лицо его отобразило злое наслаждение, как будто он уже видел этот адский огонь, а также и мучения убийцы своего коня. – Эта кара придет, но это будет там, а здесь… здесь я твой бог, и я тоже покараю тебя.
– Вряд ли он доживет до казни, – вставил словцо Орхан, – тяжело ранен, давно истекает кровью.
– Я вижу и повелеваю своему врачу вылечить его во что бы то ни стало. Пусть он будет так же здоров, как до ранения, лишь тогда его коснется наш гнев. Ну-ка скажи, Орхан, какое наказание будет для него самым тяжелым и горьким?
– Наверное, его нужно наказать путем лишения десницы. Живописец без правой руки – ничто. Он не сможет взять кисть и будет мучиться до конца своих дней. Вот почему это будет самое тяжелое наказание.
– Слышал и я, что в некоторых странах художникам отрубают правую руку. Но разве это беда? Правую руку отрубают также ворам. – Султан перевел глаза на Шереф-эль-Молка. Визирь понял, что его очередь говорить.
– В Греции, как я слышал, художникам, совершившим преступление, выкалывают глаза, – медленно выговорил визирь и поклонился Джелал-эд-Дину.
– Выколоть глаза! В этом наказании содержится великая мудрость. Пожалуй, для художника нет большей кары, чем потерять глаза. Для него будет потеряна вся красота мира, а что такое художник, не созерцающий красоты? Приказываю: исцелить этого человека, сделать его вполне здоровым, чтобы мы могли выколоть ему глаза.
Джелал-эд-Дин поднял руку в знак того, что он кончил говорить и что решение его окончательно, резко повернулся и быстрым шагом вышел из палат грузинской царицы.
Визирь Шереф-эль-Молк пропустил мимо себя всю свиту и последним вышел из дивного дворца. Своим цепким глазом он старался углядеть, что можно здесь взять и увезти. Хорошо, что султан был разгневан, не глядел по сторонам, ибо все, что нравится султану, попадает сначала к нему, – таков закон. Визирю достается только то, мимо чего султан прошел. Визирю достается золото, уже побывавшее в казне султана, и женщины, уже побывавшие в его гареме. Поэтому жадный визирь в сопровождении своих врагов еще раз обошел дворец и сам указал, что взять и куда отвезти. Один грабитель старался опередить другого.
Ваче заблаговременно вывез свою семью в Ахалдабу. Враг тогда был еще далеко. Теперь можно было не бояться войны, которая угрожала Тбилиси. По ночам Ваче уходил от своей семьи в столицу и бодрствовал там вместе с защитниками крепости, с войсками, с вооруженными горожанами, готовящимися встретить врага.
Это походило на забаву. Сильные мужчины и юноши упражнялись в стрельбе из лука, в обращении со щитом и мечом в рукопашном бою. Для Ваче, давно уже не державшего в руках ничего тяжелее кисти, все это было как праздник, особенно если учесть романтическое настроение его души, жаждавшей сразиться за родину и совершить во славу ее какой-нибудь замечательный подвиг на поле брани.
В день, который оказался последним днем Тбилиси, Ваче зашел зачем-то в свой городской дом и неожиданно увидел Лелу, которой было ведь сказано никуда не отлучаться из Ахалдабы.
– Зачем ты пришла? – заволновался Ваче. – Что ты здесь делаешь, где ребенок, с кем ты его оставила? Ты знаешь, что тебе теперь не выйти из города, как же нам быть?
– Я скучаю по тебе, Ваче. Я не могу быть вдали от тебя, особенно в такое время. Может быть, с тобой какая беда, а я вдали и не могу помочь. А дочка у твоей матери, она в безопасности, не беспокойся. Я же останусь с тобой. Попроси своего друга Гочи, пусть он поручит мне какое-нибудь дело, посильное женщине.
Ваче рассердился в первую минуту, но как можно было сердиться на такую жену? Упрекать ее теперь было бесполезно, и Ваче обещал поговорить с Гочи. В эту ночь, в последнюю мирную ночь Тбилиси, они были счастливы, как молодожены.
Утром Ваче, как всегда, отправился к ратникам, а в полдень в облаках пыли показались вражеские войска. Вечером произошла вылазка и короткая, но жестокая сеча. Разведывательный отряд хорезмийцев спасся бегством, а грузины, предводительствуемые Джакели, с победой и ликованием возвратились в город. Однако раненых оказалось больше, чем можно было ждать. Обороной Тбилиси руководил Гочи Мухасдзе.
Случайно встретившись с Ваче, он пожаловался:
– Не думали мы, что уже в первый день будет столько убитых и раненых. Не хватает врачей, особенно женщин, которые помогали бы им.
– Отправь туда Лелу. Она очень просит дать ей какое-нибудь полезное дело. И вот как раз…
– Что делает Лела в городе? – испугался Гочи. – Ты же отвез ее в Ахалдабу.
– Да, но…
Гочи спешил и не дождался ответа Ваче, он только махнул рукой.
– Найди ее и скорей отведи в Исанскую крепость, – и Гочи, пришпорив коня, поскакал к Исани.
Устроив Лелу, Ваче немного успокоился. Исанская крепость была надежным местом. Если бы даже враги взяли весь город, все равно Исанскую крепость им взять не удалось бы, настолько она была неприступна.
На другой день войска, осаждавшие город, пришли в движение. Осажденные снова устроили вылазку, но все пошло не так, как накануне. Вылазка не удалась. В самом городе подняли мятеж персы-магометане. Мемна Джакели был убит, враги ворвались в открытые, никем не защищаемые ворота города, на улицах завязался жестокий бой.
В разгар боя в Исанской крепости не оставалось ни одного здорового мужчины – только раненые и женщины. Несколько женщин, в том числе и Лела, вышли из крепости, чтобы помочь раненым на улицах Тбилиси и по возможности перенести их в укрытие.
Лела увидела, как на другой стороне улицы упал сраженный воин и сквозь дым пожара, сквозь часто летящие стрелы побежала к нему. Воин стонал. Лела подхватила его под мышки и поволокла за угол, где было тише и куда не долетали стрелы врагов. За углом оказались развалины постоялого двора. Лела сумела затащить раненого в эти развалины и опустила его на землю, потому что ей нужно было отдышаться.
– Воды, – просил раненый. – Пить, воды.
Он умирал, и Лела мучилась оттого, что не может напоить перед смертью этого человека. Может быть, и Ваче стонет сейчас точно так же где-нибудь на другом конце Тбилиси. По всему городу – стон и вопли, трудно остаться живым и невредимым в этом пекле.
По улице загремели конские копыта. Остатки грузинского войска спешили укрыться в крепости, они скакали в ворота, опережая друг друга. Пешие бежали бегом, обгоняя конных.
Лела снова вспомнила Ваче. Может быть, он там, в этой толпе, и теперь в безопасности, потому что, как только толпа укрылась за стеной, ворота крепости наглухо закрылись, и войти в крепость не мог уж ни враг, ни друг.
Раненый снова застонал. Лела как будто очнулась от забытья и начала возиться с воином. В крепость, в лазарет его отнести уже нельзя, да и сама она туда больше не попадет. Лела беспомощно оглядывалась вокруг, поняв всю безвыходность своего положения. Но рядом был раненый, и сначала нужно было думать о нем. Лела где расстегнула, где разорвала одежду. Рана была в боку, она сочилась кровью. Лела зажала рану косынкой – это все, что она могла сделать.
– Мама, – неожиданно застонал раненый и впервые осмысленно посмотрел на Лелу. – Ты… жена Ваче?
Лела кивнула.
– Я – Мамука, брат Цаго, златокузнец… Шурин… брат жены поэта Торели.
Лела вгляделась в лицо Мамуки. Оно было искажено от боли, страданий, но все же в нем можно было найти черты, общие с его прекрасной сестрой.
– Помоги, умоляю… Как сестру… Именем Ваче.
Лела плакала в бессилье. На бывшем постоялом дворе было все перебито. В глубоком черепке кувшина сохранилось немного воды. Лела дала попить раненому и обмыла рану, постлала на пол кое-какие тряпки и уложила больного, как на постель.
Остатки дня и целую ночь Лела провела с больным, не сомкнула глаз, не отошла ни на шаг. Мамука метался и стонал. Лоб его пылал огнем. Лела не успевала прикладывать мокрую тряпку. Но потом вода в разбитом кувшине кончилась, и как больной ни просил остудить жар, даже этой маленькой просьбы Лела не могла исполнить.
На другой день жар усилился, Мамука впал в забытье и стал бредить. Лела поняла, что он умирает, но ничем не могла помочь. Время от времени Лела выглядывала из развалин наружу, не появится ли вблизи христианин. Но по улицам рыскали небольшие отряды хорезмийцев. Они искали, чем бы поживиться еще, дожигали недожженное, убивали неубитое. Где уж тут появиться на улице христианской душе!
Но под вечер в сумерках появилась женщина, завернутая в черное покрывало. Она, путаясь в длинных одеждах, бежала по улице. Лела не видела ее лица, но ясно, что это тбилисская, и ясно, что, если бы ей не нужна была помощь других людей, она не вышла бы в такое время на улицу одна, поэтому Лела выбежала ей навстречу. Незнакомка схватила Лелу за руку.
– Лела, это ты?! Пойдем скорей со мной, Ваче ранен, я знаю, где он лежит.
На мгновение женщина подняла покрывало с лица, и Лела увидела, что это Цаго.
– Ваче ранен? Да где же он?
Умирающий кузнец был мгновенно забыт, и обе женщины побежали по городу.
– Я затащила его в царские палаты. Я случайно оказалась на улице, искала ребенка.
– Тяжело он ранен?
– Я думаю, что нет, в плечо, – постаралась Цаго утешить Лелу, хотя знала, в каком состоянии находится Ваче. Женщины осторожно прокрались в покинутый всеми дворец, а затем и в зал, где Цаго оставила раненого. Что-то изменилось в этом зале во время отсутствия Цаго. Сначала она не могла понять что и вдруг остолбенела, увидев на стене изображение самой себя. До этого она не обращала внимания на большую картину, но сейчас все сразу прояснилось и встало на свои места: фигура Торели, лицо Цаго и юноша на плоской крыше дома. Он весь и взглядом и сердцем тянется к Цаго, а Цаго привстала на цыпочки, кажется, готова полететь за блестящим рыцарем царского двора, придворным поэтом Торели. Впервые Цаго почувствовала жалость к Ваче, она поняла, откуда бралась печаль, так часто набегавшая на его лицо, поняла, какую чистую, светлую любовь навсегда похоронил Ваче в своем сердце.
Лела тоже была поражена картиной. Чувство зависти и вражды шевельнулось в ней.
– Где же Ваче? – зло спросила она.
Цаго опомнилась, оторвалась от картины, оглянулась вокруг, но Ваче не было. Вдруг резко распахнулась дверь, и на пороге залы появился визирь Джелал-эд-Дина Шереф-эль-Молк. Женщины оцепенели под его взглядом, и он неторопливо разглядывал их, одну и другую.
– Женщина, изображенная на стене, – шепнул визирю один из свиты. Нужно взять ее и отвести к султану. Джелал-эд-Дин скажет спасибо.
Визирь перевел взгляд с живой Цаго на ее изображение и про себя уж принял решение сделать сюрприз своему господину. Но и вторая была ничуть не хуже. Понимая, что самое лучшее все же должно доставаться повелителю, он внутренне удовольствовался своей долей и сказал:
– Возьмите обеих и отведите ко мне в шатер.
В тот же день Джелал-эд-Дину было доложено о пленении редкой красавицы, изображенной на картине в царском дворце. Джелал-эд-Дин собирался в поход на Кахети и Картли. Ему, конечно, хотелось немедленно насладиться столь необыкновенной добычей, но он никогда не откладывал дела ради женщины.
– Отошли ее в Тавриз, в мой гарем, – приказал он, строго глядя на Шереф-эль-Молка. – Да смотри, чтобы до моего приезда никто не смел на нее глядеть.
Визирь, конечно, понимал, что предупреждение касается его самого.
Султан с войсками ушел в поход. Цаго отправили в Тавриз вместе с сокровищами Грузии в сопровождении усиленной охраны. Новый управитель Тбилиси Шереф-эль-Молк избрал своей резиденцией палаты царицы Русудан.
Наступил вечер. Султан с войском был уже далеко. В городе догорали пожары. Управителю Тбилиси нечего было делать в этот час, и он решил отдать его любви, тем более что прекрасная юная женщина была рядом, здесь же во дворце, и он уже приказал, чтобы ее приготовили и привели. Ему не терпелось увидеть пленницу. Он нервно шагал из конца в конец комнаты по мягкому глухому ковру.
Дверь отворилась, и на пороге возникла Лела. Она сильно похудела от тоски и горя, волосы ее были распущены, а глаза сверкали, точно у рыси, приготовившейся напасть. Все ее тело дрожало от напряжения, как будто она готова была к любому рывку, прыжку, к любому сопротивлению.
Когда визирь впервые увидел Лелу, у нее на лице было доброе и печальное выражение. Она была полна жалости и нежности, ожидания и тревоги. Теперь на лице не было ничего, кроме напряженности и злости.
Но это еще больше привлекло Шереф-эль-Молка, потому что ему приходилось все время иметь дело с покорными и податливыми женщинами.
На своем языке он старался ободрить вошедшую. Лела не понимала ни слова, но весь вид визиря, его жесты, его взгляд говорили больше, чем все слова. Внутренне Лела сжалась и приготовилась к отпору. Шереф-эль-Молк подошел вплотную, смелым хозяйским жестом откинул назад ее распущенные волосы, поднял пальцем подбородок и поглядел в глаза. Лела задышала тяжело и часто. Она вдруг оттолкнула руку мужчины и метнулась в противоположную сторону зала.
Шереф-эль-Молк снисходительно улыбнулся. Он знал, что ей некуда бежать, а сопротивление разжигало его все больше и больше. Медленно, осторожным, но уверенным шагом, как хороший наездник к норовистой необъезженной лошади, он снова пошел к грузинке. Он хотел обхватить ее поперек тела сильной своей рукой, но Лела вывернулась и так оттолкнула его, что он растянулся на полу.
После этого шутки кончились. Визирь вскочил, напал на Лелу, однако снова промахнулся, и Лела забегала, заметалась по просторному залу, как ласточка, залетевшая в четыре стены из неоглядных просторов синего неба.
Разъяренный мужчина гонялся за ней, схватывал в охапку и тащил к постели, пытался повалить на пол, но и женщина разъярилась не меньше насильника, царапалась, кусалась, вновь вырывалась и вновь попадала в железные тиски объятий. Одежда на ней рвалась, все больше оголяя молодое белое тело. Визирь, глядя на него и слыша его под руками, стервенел еще больше, в то время как женщина изнемогала и слабела после каждого натиска.
И все должно было кончиться, но Лела собрала вдруг последние силы и руками и ногами оттолкнула тяжело дышавшего, навалившегося на нее человека, выскользнула и вскочила на подоконник. Шереф-эль-Молк со словами: "…ну куда ты от меня денешься, дурочка", – пошел к ней с протянутыми для объятий руками. Лела отпрянула назад от этих жадных тянущихся рук, ударилась спиной о переплет, окно растворилось, и, не успев даже вскрикнуть, Лела полетела вниз. Не успел вскрикнуть и Шереф-эль-Молк.
Раненый Ваче попал в руки султановых лекарей. Они прикладывали к ране мази, поили каким-то лекарством, окуривали травами, кормили как на убой. Боль затихла, и рана начала заживать. Скоро она совсем затянется, и останется на месте раны один рубец. Но не радует Ваче счастливое излечение. Он знает, что как только станет совсем здоров, исполнится приказ Джелал-эд-Дина.
Каждому человеку было бы тяжело расставаться со зрением, но Ваче еще тяжелей. Он художник. Он видит намного острее других и чувствует тоже сильнее других.
Пройдет еще несколько дней, и померкнет свет, не будет ни луны, ни солнца, ни звезд, ни облаков, ни синего неба. Исчезнут эти ласкающие взгляд холмистые горы, эта синева, разлитая по горам, эта зелень, что окружила поле, эта игра света и тени… Разве можно перечислить все, что потеряет Ваче, когда исполнится жестокое слово султана.
Ваче лежал в постели и смотрел в окно на Куру. Обреченный на вечную темноту, он пока еще упивался живым движением волн, их переливами, их блеском, их неиссякаемой жизнью. Волны набегают, обгоняют, захлестывают одна другую, завихряются, кружатся, переливаются, они могут делать все, что угодно, при своем движении вперед. Только одного не дано им делать возвращаться назад.
За рекой была видна часть разрушенного Тбилиси. Кое-где еще дымились дотлевающие пожары, а те дома, что давно сгорели, стояли теперь без крыш, без окон, опаленные и немые. С церквей повсюду были сорваны кресты и купола. При виде этих ужасных скелетов (а если разобраться, то весь Тбилиси теперь один обглоданный уродливый скелет) Ваче почувствовал дрожь и проклял султана за то, что тот не добил его тогда, в первый же день и час, или что не сразу привел в исполнение свой приговор. По крайней мере, Ваче не успел бы увидеть надругательства над родным городом, и Тбилиси остался бы в его воображении по-прежнему величавым и прекрасным.
Лучше всего был виден Ваче дворец Русудан. На высокой скале он словно взлетел к облакам, да так и застыл в этом стремительном и легком порыве. Ни пожары, ни разрушения не тронули царского дворца. Он один возвышался среди голых и черных стен, среди мрачной картины всеобщего разрушения и оттого казался еще чудеснее и сказочнее.
Да, думал Ваче, какое прекрасное творение подарил родному городу и родной стране Гочи Мухасдзе. Если и захочешь придраться к какой-нибудь детали, не найдешь изъяна в этом дворце. Вон окно, через которое падает теперь свет на картину. Этой картины тоже он больше не увидит никогда.
Узкое окно, на которое теперь смотрел Ваче, вдруг распахнулось, и из окна вылетел, казалось, ангел, полуобнаженный, с развевающимися длинными волосами. Ангел не взмахнул крыльями, он опустился вниз на воды Куры и сразу же скрылся из глаз, словно растворился в воздухе. Из окна высунулся мужчина, но тотчас отшатнулся и торопливо исчез, захлопнув окно.
Цаго чувствовала себя самой несчастной на свете. Действительно, два ее брата, Павлиа и Мамука, остались в разоренном Тбилиси при смерти. Муж в плену, и неизвестно, что с ним. Единственный сын тоже в Тбилиси, без присмотра, среди кровожадных беспощадных врагов. А саму ее везут в Тавриз, в гарем разорителя Грузии, виновника всех бед и несчастий грузинского народа.
С первой минуты плена Цаго стала думать о самоубийстве, но люди, приставленные к ней, были догадливы и зорки. К тому же они боялись гнева Джелал-эд-Дина, а это удесятеряло их бдительность. Единственное, что могла Цаго и в чем ей не могли помешать, – морить себя голодом. Она некоторое время не принимала еды, не пила, но мужества у ней не хватило, и постепенно она стала есть и пить.
В самой непроглядной тьме тоски и горя всегда отыщется огонек надежды. Может быть, Турман все-таки жив, надеялась Цаго. Может быть, Павлиа сумел спрятаться где-нибудь и теперь в безопасности, может быть, не погибнет и другой брат, златокузнец Мамука, может быть, найдутся добрые люди, христиане, которые приютят ее мальчика, и он уцелеет в этом пекле, в этом мире, превратившемся в ужасный хаос. И только в одном не брезжило никакой надежды, это одно касалось ее самой. Она понимала, почему ее с таким почетом и так бережно везут в Иран. Ее лелеют для того, чтобы сделать наложницей султана. Скоро будет конец пути, и Цаго введут в гарем, где уже томятся, как в тюрьме, десятки ее предшественниц, и даже хуже, чем в тюрьме, потому что в тюрьме не нужно делить ночного ложа с ненавистным человеком помимо своего желания и вопреки понятиям о чести. Пройдет несколько дней, и Цаго будет обесчещена, и нет никаких надежд, что этого не случится.
Мысль о возможных прикосновениях султана привела ее в брезгливое содрогание. Можно что угодно вытерпеть ради минутного свидания с мужем, или сыном, или своими братьями, но этого вытерпеть нельзя. Лучше лишить себя всякой надежды и самой погасить тот слабый и робкий огонек, который лукаво светит во тьме! "Я найду способ убить себя, если дело дойдет до объятий этого проклятого хорезмийца". Утвердившись в этой мысли, Цаго несколько успокоилась. Никто не знал, какие мысли теснятся в голове красивейшей женщины Грузии, которую, словно царицу, в сопровождении блестящей свиты и надежной охраны увозили все дальше и дальше на юг.
Выглядывая из паланкина, Цаго с грустью озирала скользящим взглядом остающиеся на севере горы и раскинувшиеся вокруг и впереди бескрайние плоские степи. Изредка встречались сады, изредка попадались реки.
Цаго думала о том, что, вероятно, и Турмана везли по этой же самой дороге и что все, что видит сейчас она, видел и он и думал о ней, о Цаго, как она сейчас думает о нем.
Цаго никогда не ездила дальше Ахалдабы и Тбилиси, Тори и Ахалцихе. Она не думала, что мир столь велик, что можно ехать и ехать и не видеть конца пути, а белому свету – края. Цаго не помнила, сколько раз загорались прохладные голубые звезды и сколько раз поднималось в небо раскаленное жестокое солнце. С каждым днем пути становилось все жарче и жарче. Стало трудно дышать, вместо живительного ветерка, который прилетает в Грузии с отдаленных гор, из пустыни веяло горячим воздухом, точно поблизости лежали раскаленные угли и от них-то и тянуло нестерпимым иссушающим жаром. Белые облака Грузии давно уж скрылись из глаз.
Пленники, следовавшие под охраной вместе с Цаго, чувствовали себя все хуже. Они стонали, падали на ходу, иногда раздавались причитания, вопли, плач.
Однажды остановились на привал у широкой быстрой реки. На берегу росли широколиственные деревья, была тень, прохлада, и пленники немного вздохнули. Не только пленникам, но и сопровождавшим хорезмийцам была приятна прохлада. Они провели в тени остаток дня и здесь же решили ночевать. Ничто не беспокоило караван в течение многих дней пути, и охрана расслабилась, чувство опасности притупилось или даже исчезло вовсе. Сложив оружие в кучу, воины с вечера завалились спать, надеясь к утру хорошенько выспаться.
Цаго тоже едва донесла голову до подушки. Во сне она слышала как будто бы родные грузинские голоса. Она радостно встрепенулась во сне и открыла глаза. Вокруг все спали. На разные голоса переливался храп часовых. Цаго лежала и чутко вслушивалась в темноту и тишину ночи. Ей чудились какие-то шорохи, шаги, едва различимый шепот.
Внезапно тишина оборвалась. Послышался неясный нарастающий грохот, факелы загорелись в темноте, замелькали, забесновались, и наконец все прояснилось в конский топот, в бряцание оружия, боевые крики грузин:
– Ваша, бей, руби! Ваша!
Хорезмийцы не успели опомниться ото сна, как все попадали под саблями ночных налетчиков. В один миг вся военная добыча, которую везли хорезмийцы, и все пленники достались ночному отряду грузин.
– Живые, спасайтесь, кто как может! – крикнул пленникам один из грузин, и голос его показался Цаго удивительно знакомым. Она высунулась из своих почетных носилок и в красных отблесках факела увидела воина на коне с поднятой кверху саблей. Тотчас она узнала Гочи Мухасдзе.
– Гочи, Гочи! – закричала она и тут же забилась в припадке рыданий. Все, что накопилось в душе за эти дни, прорвалось наружу. Мухасдзе поворотил коня, в два прыжка оказался около паланкина.
– Цаго, несчастная, как ты сюда попала? – Гочи перегнулся с коня и вытащил Цаго из носилок, посадил ее сзади себя на лошадиный круп. Цаго судорожно обвила руками сидящего впереди мужчину. – Куда тебя отвезти, где твой дом?
– Нет у меня больше ни дома, ни семьи. Куда все, туда с вами и я.
– Ладно, поговорим потом. – Гочи дернул коня, и он прыгнул в темноту из трепетного призрачного света догорающих факелов.