Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История господина Зоммера

ModernLib.Net / Зюскинд Патрик / История господина Зоммера - Чтение (стр. 3)
Автор: Зюскинд Патрик
Жанр:

 

 


      Итак, мы играли Диабелли в четыре руки, фройляйн Функель слева в басах, подражая органу, а я справа, обеими руками, в унисон, в дисканте. Какое-то время это получалось довольно неплохо, я чувствовал себя все более уверенно, благодарил Господа Бога, что он создал композитора Антона Диабелли и в конце концов в своем этом облегчении забыл, что маленькая сонатина написана в соль-мажор и, следовательно, вначале обозначена фа-диезом, это означало, что на протяжении какого-то времени нужно было не только бегать пальцами, как это было удобно, по белым клавишам, но и в определенных местах, без дополнительного указания в нотном тексте, нажимать на черную клавишу, а именно фа-диез, который находился сразу же за соль. И вот когда в моей партитуре впервые появился фа-диез, я не смог определить его как таковой, быстро ударил пальцем рядом и сыграл вместо него просто фа, что, как это сразу же поймет каждый музыкант, прозвучало очень неприятно.
      – Типично! – фыркнула фройляйн Функель и прекратила игру. – Типично! При первой же небольшой трудности господин тут же бьет рядом! У тебя нет на голове глаз? Фа-диез! Он изображен большой и отчетливый! Запомни это себе! Еще раз с самого начала! Раз – два – три – четыре…
      Как так получилось, что и во второй раз я допустил ту же самую ошибку, я не могу объяснить по сей день. Вероятно, я так сильно думал о том, чтобы е е не сделать, что после каждой ноты я предчувствовал фа-диез, а лучше всего с самого начала играл бы лишь в фа-диез, и поэтому постоянно себя принуждал фа-диез не играть, еще не фа-диез, еще нет… до… – да, пока я на самом деле в определенном месте снова не сыграл фа вместо фа-диез.
      Лицо ее моментально стало ярко-красным, и она завизжала:
      – Что это за дела! Я сказала «фа-диез», черт побери! Фа-диез! Ты разве не знаешь, что такое фа-диез, деревянная твоя башка? Вот здесь! – блям-блям – и она постучала своим указательным пальцем, конец которого за десятилетия преподавания игры на пианино растолокся так широко, как монетка в десять пфеннигов, по черной клавише прямо за фа. – … Э т о фа-диез!.. – Блям-блям. – … Э т о … – И как раз на этом месте ей вдруг захотелось чихнуть. Чихнула, быстро вытерла упомянутым указательным пальцем свои усы, после чего еще два-три раза ударила по той же клавише, громко фыркая: – Э т о фадиез, э т о фа-диез!.. – Затем вытащила из манжеты свой носовой платок и высморкалась.
      Я же посмотрел на фа-диез, и мне стало плохо. На передней части клавиши приклеилась большая, примерно с ноготь в длину, примерно с карандаш в толщину, завернувшаяся, как червяк, отсвечивающая желто-зелеными тонами порция слизисто-свежей сопли, происходящей явно из носа фройляйн Функель, откуда она через чихание попала на усы, с усов после вытирания на указательный палец и с указательного пальца на фа-диез.
      – Еще раз с самого начала! – услышал я рядом с собой. – Раз – два – три – четыре… – и мы снова начали играть.
      Последовавшие за этим тридцать секунд можно отнести к самым ужасным во всей моей жизни. Я чувствовал, как кровь отливает у меня от щек и по затылку от страха течет пот. Волосы шевелились у меня на голове, уши мои попеременно становились то горячими, то холодными., и наконец они оглохли, словно чем-то забились, я едва слышал что-то из приятной мелодии Антона Диабелли, которую, сам я совершенно механически и играл, не заглядывая в нотную тетрадь, пальцы после второго повторения делали это сами по себе – я только смотрел расширившимися глазами на стройную черную клавишу, следующую за фа, на которой приклеилась сопля Марии-Луизы Функель… еще семь тактов, еще шесть… было невозможно нажать на эту клавишу, чтобы не попасть пальцем в соплю… еще пять тактов, еще четыре… но если я не нажму, а в третий раз сыграю фа вместо фа-диез, то… еще три такта – о, милостивый Боже, сотвори же чудо! Скажи что-нибудь! Сделай что-нибудь! Разверзни землю! Разбей пианино в щепки! Поверни время вспять, чтобы мне не нужно было играть фа-диез!.. еще два такта, еще один… и милостивый Боже молчал и ничего не делал, и последний, самый ужасный такт наступил, он состоял – я это помню совершенно точно по сей день – из шести восьмых, которые бежали от ре вниз до фа-диез и заканчивались на четвертной ноте на находящейся над ними соль… словно в преисподнюю скользили мои пальцы вниз по этой восьмерной лестнице, ре – до – си – ля – соль… – Теперь фа-диез! – заорало рядом со мной… И я, в полном понимании того, что я делаю, с полным презрением к смерти, сыграл фа…
      Я едва успел убрать пальцы от клавиш, как крышка пианино с грохотом захлопнулась, и в тот же момент фроиляйн Функель подпрыгнула рядом со мной вверх, как черт из коробки.
      – Это ты сделал умышленно! – закричала она захлебывающимся голосом так пронзительно громко, что у меня, несмотря на навалившуюся глухоту, зачесалось в ушах. Ты сделал это совершенно осознанно, ничтожный негодяй! Ты сопляк плесневелый! Ты бесстыдный маленький засранец, ты…
      И тут она сорвалась в дикий, тяжелый бег вокруг обеденного стола, который стоял посреди комнаты, с грохотом стуча кулаком после каждого второго слова по крышке стола.
      – Но я не дам тебе водить меня за нос, ты это слышишь?! Не думай себе, что я дам со мной так обходиться! Я позвоню твоей матери. Я позвоню твоему отцу. Я потребую, чтобы ты получил такую взбучку, что не сможешь сидеть целую неделю! Я потребую, чтобы ты три недели сидел дома и каждый день по три часа учил тональности! соль-мажор и еше ре-мажор, и еще ля-мажор с фа-диез, и до-диез, и соль-диез ровно столько, чтобы ты помнил это даже во сне! Ты еще меня узнаешь, мальчишка! Ты еще меня… а лучше всего я бы тебя прямо здесь… сама лично… собственными руками…
      И тут от злости голос ее сорвался, и она обеими руками загребала вокруг себя воздух, и лицо ее стало таким темно-красным, словно в последующее мгновение она должна была лопнуть, нащупала наконец яблоко, которое лежало перед ней в фруктовой вазе, взяла его оттуда и с такой злостью швырнула его и стену, что оно превратилось там в коричневое пятно, слева возле часов с маятником, чуть выше черепашьей головы ее старой матери.
      После этого, словно после нажатия на какую-то кнопку, в горе из тюли что-то зашевелилось и из складок одежды выползла старческая рука, чтобы, как автомат, поползти направо, к пирожным…
      Но фройляйн Функель этого совершенно не заметила, это видел только я. Она же распахнула дверь, прямой рукой показала на нее и каркнула: «Бери свои вещи и исчезни!» – и, когда я на нетвердых ногах вышел, с грохотом захлопнула за мной дверь.
      Я дрожал всем телом. Мои колени тряслись так сильно, что я едва мог идти, не говоря уже о том, чтобы ехать. Дрожащими руками я закрепил ноты на багажнике и потолкал велосипед рядом с собой. И пока я его толкал, в душе моей роились самые мрачные предчувствия и мысли. Что ввергало меня в беспокойство, что вводило меня в это доходящеее до мороза по коже волнение, так это не проклятия фройляин Функель, не угрозы порки и домашнего ареста, не страх перед чем-либо. Скорее всего это было возмутительное понимание того, что весь мир был ничем иным, как единой, несправедливой, злой, низменной подлостью. И вину за всю эту собачью подлость несли другие. А именно – все. Все вместе и без всяких исключений – все остальные. Начиная с моей матери, которая не купила мне приличный велосипед; моего отца, который всегда с ней соглашался; моим братом и моей сестрой, которые по-хамски смеялись над тем, что я был вынужден ездить на велосипеде стоя; уродливой дворняжкой фрау доктора Хартлауб, которая всегда меня обижала; пешеходами, которые перекрывали дорогу над озером так, что я из-за них опаздывал; композтором Хесслером, который нагонял на меня тоску и мучил своими фугами; фройляйн Функель, с ее лживыми обвинениями и ее противной соплей на фа-диез… до самого милостивого Бога, который, когда в нем о д н а ж д ы нуждались и молили его о помощи, не сделал ничего лучшего, как погрузиться в трусливое молчание и позволить несправедливости развиваться своим чередом. Зачем же мне вся эта сволочь, которая сговорилась против меня? Какое мне дело до всего этого мира? В таком мире, полном несправедливостей, я ничего не забыл. Пускай другие задыхакися в собственной подлости! Пусть они размазывают свои сопли, где им угодно! Без меня! Я больше не хочу играть в такие игры. Я скажу этому миру «адью». Я совершу самоубийство. И прямо сейчас.
      Когда у меня созрела эта мысль, на сердце у меня стало совершенно легко. Представление, что я всего лишь должен «расстаться с жизнью» – как называли это действие более благозвучно, – чтобы уйти от всех этих неприятностей и несправедливостей одним махом, было каким-то невероятно утешительным и умиротворительным. Слезы перестали капать. Дрожь прекратилась. В мире снова появилась надежда. Только это должно случиться сразу же. Прямо сейчас. Пока я не передумал.
      Я налег на педали и поехал. В центре Обернзее я выбрал не дорогу, ведущую домой, а свернул с дороги вдоль озера направо, проехал по лесу, поднялся на холм и поехал по тряской полевой дороге к дороге, по которой я ходил из школы в направлении трансформаторной будки. Там стояло большое дерево, которое я хорошо знал, могучая, старая красная ель. На это дерево я и хотел взобраться и броситься с его верхушки вниз. Другой способ умереть мне на ум не пришел. Я, правда, знал, что можно еще умереть, утонув, зарезавшись, повесившись, задушившись или умереть от удара электрического тока – последний способ как-то мне специально рассказал мой брат. «Но для этого тебе необходим нулевой провод, сказал он тогда, – это плюс и минус, а без фазы не случится ничего, иначе бы все птицы, которые садятся на электрические провода, сразу бы мертвыми попадали вниз. Но этого не происходит. А почему нет? Потому что нет нулевого провода. Ты даже можешь – теоретически – висеть на высоковольтной линии в сто тысяч вольт и с тобой совершенно ничего не случиться, если у тебя нет нулевого провода», – так говорил мой брат. Для меня все это было слишком сложно, электрический ток и подобные дела. Кроме того, я не знал, что такое нулевой провод. Нет – для меня единственным способом было паление с дерева. В падениях у меня был достаточный опыт. Падения меня не пугали. Это был единственный подходящий для меня способ расстаться с жизнью.
      Я поставил велосипед возле трансформаторной будки и сквозь кустарник пробился к красной ели. Она была уже такой старой, что внизу у нее уже совершенно не было веток. Мне пришлось сначала вскарабкаться на небольшую пихту, стоявшую по соседству, после чего я смог перебраться на ель, перебирая руками. После этого все стало очень просто. По толстым, удобным для лазанья веткам я карабкался вверх, почти так же удобно, как по лестнице, и остановился лишь тогда, когда навстречу мне из-за веток вдруг хлынул свет и ствол стал таким тонким, что я чувствовал его тихое покачивание. От верхушки меня еще отделяло некоторое расстояние, но, когда я в первый раз за все восхождение посмотрел вниз, я земли не увидел, таким плотным, похожим на ковер было зелено-коричневое переплетение хвойных зарослей и веток, и еловых шишек, расстилавшееся под моими ногами. Прыгать отсюда было невозможно. Это было бы так же подобно прыжку из-под облаков, как и прыжок в близкую, лениво-мягкую постель, с последующим падением в неизвестное. Я же не собирался прыгать в неизвестное, я хотел видеть: где, куда и как я падаю. Мое падение должно было быть свободным падением, в соответствии с законами Галилео Галилея.
      Поэтому я снова полез вниз, в ту часть дерева, где были сумерки, кружась вокруг ствола от ветки к ветке и скользя вниз, где открывалась дыра, подходящая для свободного падения. Несколькими ветками ниже я ее нашел: идеальный маршрут для полета, глубокий, словно шахта, вертикальный до самой земли, где о жестком и неизбежно смертельном столкновении позаботились бы узловатые, переплетенные корни дерева. Мне нужно было только слегка оттолкнуться от ствола, чуть-чуть наклониться, стоя на ветке, пока нельзя будет спрыгнуть, чтобы можно было без помех упасть вниз.
      Я медленно опустился на колени, сел на ветку, прислонился к стволу и перевел дух. До этого момента я совершенно не соизволил подумать о том, что я на самом деле собирался сделать, столь сильно занимало меня исполнение задуманного. И вот теперь, перед решающим моментом, мысли снова вернулись ко мне, наседали на меня, и я, после того как еще раз в хвост и в гриву проклял весь этот злой мир со всеми его обитателями, направил их в другое русло, на более согревающую душу картину моих собственных похорон. О, это будут пышные похороны! Будут звонить церковные колокола, будет бушевать орган, кладбище Обернзее едва сможет вместить всех скорбящих. Я представил себя лежащим на цветах в стеклянном гробу, в катафалк будет впряжен черный конь, а вокруг меня не будет слышно больше ничего, кроме сплошных рыданий и плача. Рыдают мои родители, мой брат и сестра, рыдают дети из моего класса, рыдают фрау доктор Хартлауб и фройляйн Функель, издалека поприходили родственники и друзья, чтобы присоединиться к рыданиям, и все они, не переставая рыдать, били себя в грудь и издавали громкие стенания, и кричали: «Ах! Это мы виноваты в том, что этот прекрасный, неповторимый человек больше не с нами! Ах! Если бы обходились с ним лучше, если бы не были к нему такими злыми и несправедливыми, то он был еще жив, этот хороший, этот милый, этот неповторимый и добрый человек!» А на краю моей могилы стояла Каролина Кюкельманн и бросала мне букет цветов и последний взгляд, и кричала сквозь слезы охрипшим от боли голосом: «Ах ты, дорогой! Неповторимый! Если бы я только пошла в тот понедельник с тобой!»
      Прекрасны эти фантазии! Я наслаждался ими, я проигрывал похороны во все новых вариантах – от установления гроба для торжественного прощания до поминок, на которых произносились в мой адрес хвалебные прощальные речи, и наконец все это до такой степени тронуло меня самого, что я, если и не разрыдался, то глаза мои увлажнились. Это были самые красивые похороны, которые вообще когда-нибудь видели в наших краях, и через десятилетия о них бы продолжали рассказывать со щемящим чувством утраты… До слез жалко лишь, что сам я никак не смог бы принять в них участие, потому что тогда я был бы мертв. В этом, к величайшему моему сожалению, сомневаться не приходилось. На своих собственных похоронах я просто д о л ж е н был быть мертв. Обе стороны сосуществовать одновременно не могли: месть в о т н о ш е н и и этого мира, и продолжать жить в этом мире. Так значит месть!
      Я перестал сжимать ствол ели. Медленно, сантиметр за сантиметром, я двигался от ствола, слегка опираясь правой рукой на ствол и одновременно от него же отталкиваясь, сжимая левой рукой ветку, на которой я сидел. Наступил момент, когда я уже едва касался ствола кончиками пальцев… и потом уже не доставал даже кончиками пальцев… и потом уже я сидел без всякой опоры в стороне, лишь вцепившись обеими руками в ветку, свободный, как птица, сидящая над бездной. Очень, очень осторожно я посмотрел вниз. Я оценил свою высоту над землей, как трехкратную высоту верхушки нашего дома, а верхушка нашего дома была на высоте десяти метров. Это составляло, следовательно, тридцать метров. В соответствии с законами Галилео Галилея предстоящее мне время падения составляло со всей точностью 2,4730986 секунды , а окончательная скорость 87,34 километр в час. Я долго смотрел вниз. Глубина привлекала. Она предательски тянула к себе. Она словно кивала мне: «иди сюда, иди!» Она тянула меня, словно невидимыми нитями: «иди сюда, иди!» И это было просто. Это было совершенно легко. Лишь чуть-чуть наклониться вперед, лишь самую малость сдвинуться с точки равновесия – остальное произойдет само собой… «Иди сюда, иди!»
      Да! Я хочу этого! Я только никак не могу еще решить, когда же! Выбрать определенный момент, точку, временную точку! Я не могу сказать: Сейчас! Сейчас я сделаю это!
      Я решился посчитать до трех, как мы это делали, бегая наперегонки или прыгая в воду, и на счет «три» упасть вниз. Я набрал воздух и посчитал:
      – Раз… два… – И тут я прервал счет, потому что не знал, следует ли мне прыгать с закрытыми или с открытыми глазами. После недолгих размышлений я решил считать с закрытыми глазами, при счете три со все еще закрытыми глазами соскользнуть в Ничто и только тогда, когда начну падать, открыть глаза. Я закрыл глаза и стал считать: Раз… два…
      И тут я услышал какой-то стук. Он доносился со стороны дороги. Жесткий, ритмичный стук, «тук – тук – тук – тук», в два раза быстрее, чем темп моего счета, на «раз» попадал один «тук», потом между «раз» и «два», потом на «два», и между «два» и уже готовым последовать за ним «три» – точно, как метроном фройляйн Функель: тук – тук – тук – тук. Казалось, словно стук передразнивал мой счет. Я открыл глаза, и сразу же стук прекратился, и вместо этого слышен был только шелест, поскрипывание веток, мощное, звериное пыхтение – и вдруг подо мной появился господин Зоммер, в тридцати метрах подо мной, так точно подо мной, что, если бы я сейчас прыгнул, я не только сам разбился бы в лепешку, но и расплющил бы его. Я крепко вцепился руками за ветку и замер.
      Господин Зоммер неподвижно стоял и пыхтел. Когда его дыхание немного успокоилось, он неожиданно его задержал, поворачивая при этом голову рывками во все стороны, словно прислушиваясь. Затем он пригнулся и заглянул влево под кусты, направо в сторону деревьев. скользнул, словно индеец, вокруг дерева, снова появился на этом же месте, по-прежнему прислушиваясь и глядя по сторонам (только не вверх), сбросил с себя, когда убедился, что никто за ним не шел и ни с одной стороны не было видно ни одного человека, тремя быстрыми движениями соломенную шляпу, палку и рюкзак и улегся во всю свою длину между корнями на лесную почву, словно в кровати. Но он не лежал спокойно в этой кровати, не успев лечь, он издал длинный, ужасно прозвучавший вздох – нет, это был не вздох, во вздохе можно услышать какое-то облегчение, это был скорее кряхтящий стон, глубокий, жалобный грудной звук, в котором смешались отчаяние и страстное желание облегчения. И во второй раз этот звук, от которого шевелились волосы, этот молящий стон, похожий на стон смертельно больного, и снова никакого обчегчения, никакого покоя, ни единой секунды отдыха, и вот он уже снова выпрямился, схватил свой рюкзак, быстрым движением выхватил из него свой бутерброд и при каждом укусе снова подозрительно осматривался по сторонам, словно в лесу затаились враги, словно по его следам шел ужасный преследователь, от которого он оторвался на очень короткое, становящееся все короче расстояние и который в любой момент мог появиться здесь, на этом самом месте. В кратчайшее время бутерброд был проглочен, туда же последовал глоток из походной фляги, после чего все превратилось в сбивчивую спешку, паническое бегство: походная фляга была брошена в рюкзак, рюкзак на ходу заброшен за плечи, шляпа и палка схвачены одним рывком, когда он уже переходил на бегущий шаг, пыхтя, прочь отсюда сквозь кусты, шелест, треск сучьев, и затем со стороны дороги похожий на удары метронома стук палки по твердому асфальту: тук – тук – тук – тук – тук… – который быстро удалялся.
      Я сидел на своей ветке, плотно прижавшись к стволу ели, я даже не знаю, как я снова туда попал. Я дрожал. Мне было холодно. У меня вдруг совершенно пропало желание прыгать вниз. Мне теперь это казалось смешным. Я не мог больше понять, как я мог дойти до такой идиотской идеи: убить себя из-за какой-то сопли! И ведь я только что увидел человека, который всю свою жизнь убегал от смерти.
 
      Прошло, наверное, пять или шесть лет, пока я не встретил господина Зоммера в следующий и одновременно в последний раз. Конечно, за прошедшее время я его видел довольно часто, ведь было практически невозможно не видеть его, который был всегда в пути, где-то на проселочной дороге, на одной из множества маленьких тропинок вокруг озера, в чистом поле или в лесу. Но я не особенно замечал его, мне кажется, что его особо не замечал больше никто, его видели так часто, что на него просто не обращали внимания, как на хорошо знакомый инвентарь или что-то неотделимое от картины местности, при виде которого никому в голову не придет каждый раз удивляться и кричать: «Смотри, вон стоит колокольня! Смотри, вон стоит школьная гора! Смотри, вон едет автобус!..» И в крайнем случае, когда мы ездили с моим отцом по воскресеньям на скачки и приходилось по дороге его обгонять, мы ради развлечения говорили: «Смотри, вон идет господин Зоммер – он накличет на себя смерть!» – и имели при этом в виду уже совершенно не его, а имели в виду наше общее воспоминание о дне того кошмарного града много-много лет назад, когда мой отец употребил тот стереотип.
      От кого-то мы слышали, что его жена, кукольница, вроде бы умерла, но никто не знал точно, когда и где, и никто не был на ее похоронах. Он не жил больше в полуподвале мастера малярного цеха Штангльмайера – сейчас там жили Рита и ее муж, – а он жил несколькими домами дальше, под крышей у рыбака Ридля. Но он бывал там чрезвычайно редко, говорила позже фрау Ридль, а если и бывал, то очень недолго, лишь для того, чтобы что-то перекусить или выпить чашку чая, после чего убегал снова. Зачастую он целыми днями не появлялся дома, даже для того, чтобы поспать; где он бывал, где он проводил ночь, спал ли он ночью вообще или может бродил и день и ночь напролет – всего этого никто не знал. Это никого и не интересовало. Сейчас у людей были другие заботы. Они думали о своих автомобилях, своих стиральных машинах, о своих системах для поливки газонов, а совсем не о том, куда какой-то странный старик кладет свою голову для сна. Они говорили о том, что они слышали вчера по радио или видели по телевизору или о новом магазине самообслуживания фрау Зирт, но совершенно ничего – о господине Зоммере! Господин Зоммер, хотя и попадался время от времени на глаза, в сознании других людей больше не существовал. Время господина Зоммера, как говорят, прошло.
      Но не мое! Я продолжал идти со временем в ногу. Я был на вершине времени – во всяком случае, мне так казалось, а иногда я чувствовал себя даже впереди своего времени! Рост мой был уже почти метр семьдесят, весил сорок девять килограммов и носил обувь сорок первого размера. Я как раз ходил уже в пятый класс гимназии. Я прочитал уже все сказки братьев Гримм и еще половину Мопассана. Я уже выкурил полсигареты и посмотрел в кино два фильма об австрийской императрице. Еще немного времени, и я получу ученический билет со страстно желаемым красным штампом «старше 16», который даст мне право ходить на фильмы с ограничением возраста и без сопровождения «родителей и/или воспитателей» посещать до 22 часов общественные кафе. Я мог решать уравнения с тремя неизвестными, смастерить кристаллический детектор для приема на средних волнах, рассказать наизусть начало «De bello Galico» и первые строфы Одиссеи, даже если я не знал ни слова по-гречески. На пианино я больше не играл Диабелли или ненавистного Хесслера, а вместе с блюзами и буги-вуги играл знаменитых композиторов, таких как Гайдн, Шуман, Бетховен или Шопен, а случающиеся время от времени приступы гнева фройляйн Функель я переносил стоически и даже про себя ухмыляясь.
      Я уже почти не лазил по деревьям. Теперь у меня уже был собственный велосипед, а именно бывший велосипед моего брата с гоночным рулем и трехступенчатым переключением скоростей, на котором я побил старый рекорд в тринадцать с половиной минут, затратив на поездку от Унтернзее до виллы Функель двенадцать минут пятьдесят пять секунд, побив предыдущий рекорд как минимум на тридцать пять секунд – засек на своих собственных наручных часах. Я вообще стал, говоря даже со всей скромностью, блестящим велосипедистом, причем не только в смысле скорости и выносливости, но и красоты езды. Ездить без рук, ездить без рук по кривой, поворачивать на месте или при помощи резкого торможения и заноса проблемы дли меня не составляло. Я мог даже во время езды становиться ногами на багажник – совершенно бессмысленное, но в артистическом смысле зрелищное достижение, которое свидетельствует о моем безграничном доверии к уже упоминавшемуся механическому закону сохранения импульса вращения. Мой скепсис по отношению к езде на велосипеде бесследно исчез, как с теоретической, так и с практической точки зрения. Я был восторженным велосипедистом. Езда на велосипеде была для меня сродни полету.
      Конечно же, на этом этапе моей жизни были вещи, которые отравляли мое существование, а особенно: а) обстоятельство, что я не имел свободного доступа к радиоприемнику с возможностью приема УКВ-диапазона и поэтому был вынужден пропускать передаваемую по четвергам между десятью и одиннадцатью часами детективную радиопостановку и лишь на следующее утро слушать ее в школьном автобусе от моего друга Корнелиуса Михеля, скорее плохо, чем правильно и б) тот факт, что у нас не было телевизора.
      – Телевизор никогда не попадет ко мне в дом, – безапелляционно заявил мой отец, который родился в тот же самый год, когда умер Джузеппе Верди, – потому что телевизор погребает исполнение домашней музыки, разрушает глаза, расшатывает семейную жизнь и вообще ведет ко всеобщему оболваниванию . К сожалению, и в этом вопросе моя мать ему не противоречила, и получалось так, что я должен был приходить к моему другу Корнелиусу Михелю, чтобы хотя бы время от времени насладиться такими культурными событиями, как «Мать самая наилучшая», «Лесси» или «Приключения Хирама Холидея».
      Совершенно по-дурацки все эти передачи шли в так называемой предвечерней программе и заканчивались лишь ровно в восемь часов с началом ежедневных новостей. Но ровно в восемь часов я должен был сидеть дома с уже помытыми руками за ужином. И потому, что в одно и то же время нельзя находиться в двух разных точках, прежде всего потому, что между этими пунктами лежит расстояние, которое можно проехать лишь за семь с половиной минут – о мытье рук я даже не вспоминаю, мои телевизионные просмотры регулярно вели к классическим конфликтам между долгом и привязанностью. То есть, я либо ехал за семь с половиной минут до окончания передачи домой и пропускал из-за этого развязку драматического сюжета; или я все-таки оставался до конца, возвращался, следовательно, к ужину с опозданием на семь с половиной минут и рисковал поссориться с моей матерью или выслушивать длинные триумфальные умозаключения моего отца о разрушении семейной жизни телевизором. Мне вообще кажется, что та фаза моей жизни характеризуется конфликтами этого или подобного вида. Постоянно я был о б я з а н , был должен, мог бы сделать лучше, от меня все время чего-то ждали, требовали, хотели: сделай это! сделай то! но не забудь того! ты уже сделал это? ты уже был там? почему ты пришел только сейчас?.. все время давление, постоянные притеснения, постоянная нехватка времени, постоянные упреки из-за опозданий. Меня редко оставляли в покое тогда… Но я не хочу впадать сейчас в жалобные сетования и не хочу перечислять конфликты моей юности. Мне кажется более подходящим быстро почесать затылок, может быть также постучать несколько раз потихоньку пальцем по определенному месту и сконцентрироваться на том, что я явно хотел с удовольствием рассказать, а именно рассказать о последней встрече с господином Зоммером и вместе с этим закончить его и эту истории.
      Это случилось осенью, после одного из тех телевизионных вечеров у Корнелиуса Михеля. Передача была скучной, конец можно было предвидеть заранее и поэтому я вышел из дома Михелей без пяти восемь, чтобы вернуться к ужину более или менее вовремя.
      На землю уже давно опустилась темнота, и только на западе, над озером, на небе висело еще немного серого света. Я ехал без света, с одной стороны, потому, что фара постоянно ломалась – была ли это лампа, был ли это патрон, был ли это провод, с другой стороны, при включенном динамо свободный ход колеса значительно уменьшался и поездка до Унтернзее удлинилась бы более чем на минуту. К тому же, свет мне был не нужен. Я мог бы проехать по этому маршруту и во сне. И даже самой темной ночью асфальт узкой дороги всегда был чуть-чуть чернее, чем садовые заборы на одной и кусты на другой стороне, так что для того, чтобы не сбиться с правильного и надежного курса, нужно было все время ехать только туда, где был самый черный цвет.
      Так я мчался среди наступающей ночи, склонившись над гоночным рулем, на третьей скорости, ветер свистел в ушах, было прохладно, влажно, и местами чувствовался запах дыма.
      Приблизительно на середине отрезка – на этом месте дорога проходила в некотором отдалении от озера, делая небольшой изгиб вокруг старого гравийного карьера, за которым высился лес, – у меня соскочила цепь. К сожалению, это был несьма часто повторяющийся дефект функционировавшего в остальном безупречно переключателя скоростей, происходящий из-за сработавшейся пружины, которая не обеспечивала достаточного натяжения цепи. Длинными послеобеденными часами я уже пытался устранить эту проблему, но устранить ее не мог. Поэтому я остановился, соскочил с седла и нагнулся над задним колесом, чтобы высвободить зажатую между шестеренкой и рамой цепь и снова надеть ее на зубчатое колесо, медленно вращая педаль. Эта процедура была для меня такой привычной, что я мог без труда сделать все и в темноте. Неприятным при этом было то, что ужасно пачкались смазкой пальцы. И когда цепь была установлена, я перешел на другую, прилегающую к озеру, сторону дороги, чтобы вытереть руки большими сухими листьями. Когда я нагнулся над кустарником, передо мной открылась картина озера. Оно лежало, как большое светлое зеркало. И на краю зеркала стоял господин Зоммер.
      В первый момент мне показалось, что на нем нет обуви. Но потом я увидел, что он по самые сапоги стоял в воде, в нескольких метрах от берега, ко мне спиной, глядя на запад, через озеро на другой его берег, где за горами виднелась последняя полоска бело-желтого света. Он стоял там, как вкопанный столбик, темный силуэт на светлом фоне озера, с длинной кривой палкой в правой руке и с соломенной шляпой на голове.
      И затем, неожиданно, он зашевелился. Шаг за шагом, забрасывая на каждом третьем шаге вперед палку и отталкиваясь ею, господин Зоммер пошел в озеро. Пошел, словно шел он по земле, со своей типичной целеустремленной торопливостью, прямо к середине озера, по прямой на запад.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4