Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ругон-Маккары (№19) - Разгром

ModernLib.Net / Классическая проза / Золя Эмиль / Разгром - Чтение (стр. 19)
Автор: Золя Эмиль
Жанр: Классическая проза
Серия: Ругон-Маккары

 

 


– Так почему же они все еще стреляют? Ведь я приказал поднять белый флаг!

Адъютант вышел, дверь закрылась, и Делагерш не мог расслышать ответа генерала. Все исчезло.

– Ох! Дела идут все хуже! – повторила Роза. – Я это понимаю, вижу по лицам этих людей… А скатерть-то моя! Пропала она: говорят, ее разорвали… Но больше всего мне жалко императора; его болезнь опасней, чем у маршала; ему бы лучше лечь в постель, чем ходить по комнате, а он мучается и все ходит и ходит.

Она была очень взволнована, ее красивое лицо, обрамленное белокурыми волосами, выражало искреннюю жалость. Но за последние два дня бонапартистские чувства Делагерша странно охладели, и он решил, что Роза – дура. Тем не менее он немного посидел с ней в швейцарской, поджидая генерала Лебрена. И когда генерал появился, Делагерш пошел за ним.

Генерал Лебрен объяснил императору, что для перемирия необходимо вручить главнокомандующему немецкими армиями письмо за подписью главнокомандующего французской армией. Тут же генерал вызвался составить это письмо, отправиться на поиски генерала де Вимпфена и получить его подпись. Он повез письмо, только опасался не найти де Вимпфена, не зная, в каком месте поля битвы его искать. В Седане была такая давка, что Лебрену пришлось ехать шагом, и Делагершу удалось дойти вслед за ним до Менильских ворот.

Выехав на дорогу, генерал Лебрен пустил коня вскачь; ему посчастливилось встретить генерала де Вимпфена при въезде в Балан. За несколько минут до этого де Вимпфен написал императору: «Ваше величество! Станьте во главе ваших войск. Они будут считать честью пробить вам путь сквозь неприятельские ряды!» При одном только слове «перемирие» Вимпфеном овладело бешенство. Нет! Нет! Он ничего не подпишет! Надо сражаться. Было половина четвертого. И вскоре французы предприняли героическую, отчаянную попытку последним натиском прорваться сквозь баварские войска, еще раз пойти на Базейль. На улицах Седана, в окрестных полях, чтобы обманом поднять дух войск, кричали: «Базен идет! Базен идет!» С утра многие мечтали об этих подкреплениях; каждый раз, как немцы выдвигали новую батарею, думали, что это стреляют пушки французской армии, прибывшей из Метца. Было собрано около тысячи двухсот человек отставших солдат из всех корпусов, все роды оружия смешались, и маленькая колонна доблестно бросилась вперед по дороге, осыпаемой картечью. Сначала это было великолепное зрелище; падавшие солдаты не останавливали натиска уцелевших; войска пробежали около пятисот метров с неистовой отвагой. Однако скоро ряды поредели; даже самые храбрые солдаты отступили. Что поделаешь против подавляющего численного превосходства? В этой попытке обнаружилась только безумная смелость командующего армией, который не хотел признать себя побежденным. В конце концов генерал де Вимпфен остался один с генералом Лебреном на дороге между Баланом и Базейлем, и им пришлось окончательно бросить ее. Оставалось только отступить к стенам Седана.

Потеряв из виду генерала Лебрена, Делагерш тотчас же поспешил обратно на фабрику, одержимый одним желанием – снова подняться в свою обсерваторию, чтобы издали следить за событиями. Но, подходя к дому, он был вынужден остановиться: в ворота въезжала повозка зеленщика; на дне ее, устланном соломой, в полуобморочном состоянии лежал полковник де Винейль; его сапог был в крови. На поле сражения он упорно старался собрать остатки своего полка, пока не свалился с лошади.

Его немедленно понесли в комнату на втором этаже; прибежавший Бурош нашел только трещину в щиколотке, вынул из раны куски голенища и ограничился перевязкой. Бурош был завален работой, разъярен; он сошел вниз, крича, что предпочел бы отрезать ногу самому себе, чем заниматься своим делом в таких гнусных условиях, без приличного материала, без необходимых помощников. И правда, уже не знали, куда девать раненых; решили укладывать их в траву на лужайку. Они валялись там уже в два ряда; стонали, ждали перевязки под открытым небом, под снарядами, которые все еще сыпались дождем. Раненых свозили в лазарет с двенадцати часов дня; их набралось уже больше четырехсот; Бурош потребовал еще хирургов, а ему прислали только молодого городского врача. Бурош не мог справиться один со всей работой; он исследовал раны зондом, резал, пилил, зашивал; он был вне себя, в отчаянии, что работы все больше и больше. Жильберта, ошалев от ужаса и отвращения при виде всей этой крови, сидела теперь у постели дяди – полковника де Винейля, а старуха Делагерш осталась внизу, подавала пить раненым, метавшимся в лихорадке, и вытирала пот с лица умирающих.

Поднявшись на террасу, Делагерш попытался разобраться в положении дел. Город пострадал меньше, чем думали; в предместье Кассин возник единственный пожар, и от него поднимался густой черный дым. Палатинский форт больше не стрелял, наверно, за неимением боеприпасов. Только у Парижских ворот изредка постреливали орудия. Но Делагерш сразу обратил внимание на другое: на башне снова подняли белый флаг; однако с поля битвы его, наверно, не заметили, пальба продолжалась с такой же силой. Соседние крыши закрывали Балансную дорогу; Делагерш не мог следить за передвижением войск, но в подзорную трубу он разглядел немецкий генеральный штаб на том же самом месте, что и в двенадцать часов дня. Начальник, крошечный оловянный солдатик, ростом с полмизинца, – по мнению Делагерша, прусский король, – все еще стоял в темном мундире впереди других офицеров; большей частью они лежали на траве, сверкая золотым шитьем. Здесь были иностранные офицеры, адъютанты, генералы, гофмаршалы, принцы, все с биноклями; они с утра наблюдали агонию французской армии, словно смотрели спектакль. И чудовищная драма завершалась.

С лесистого холма Марфэ король Вильгельм наблюдал за соединением своих войск. Все было кончено: третья армия под начальством его сына, кронпринца прусского, пройдя через Сен-Манж и Фленье, заняла плоскогорье Илли; четвертая, под начальством кронпринца саксонского, прибыла через Деньи и Живонну, обойдя Гаренский лес. XI и V корпуса, таким образом, соединились с XII и с прусской гвардией. Последнее усилие французов прорвать кольцо в ту минуту, когда оно смыкалось, бесполезная, доблестная атака дивизии генерала Маргерита вызвала у прусского короля восхищение, и он воскликнул: но! Храбрецы!» Теперь математически рассчитанное, неумолимое окружение заканчивалось, челюсти тисков сомкнулись; король мог окинуть взглядом огромную стену людей и пушек, которая зажала побежденную армию. На севере охват все сужался, оттесняя беглецов к Седану под ураганным огнем немецких батарей, выстроившихся сплошной цепью на горизонте. На юге завоеванный Базейль, пустынный и мрачный, догорал, все еще извергая клубы дыма и крупные искры; овладев Баланом, баварцы наводили пушки на Седан, в трехстах метрах от городских ворот. А батареи, установленные на левом берегу в Пон-Монжи, Нуайе, Френуа, Ваделинкуре, безостановочно стреляли уже двенадцать часов, гремели еще сильней, дополняя непроходимую огненную цепь внизу, у самых ног короля.

Но король Вильгельм устал, опустил бинокль и продолжал смотреть невооруженным глазом. Солнце косо спускалось за леса, заходило в безоблачно-чистом небе. Вся ширь золотилась, омытая таким прозрачным светом, что малейшие подробности вырисовывались необыкновенно четко. Король различал седанские дома с маленькими черными переплетами окон, валы, крепость – все сложное построение защитных укреплений, грани которых вырисовывались резкими очертаниями. А вокруг, в полях, рассыпались деревни, яркие, блестящие, похожие на игрушечные фермы: налево, на краю голой равнины, – Доншери, направо, среди лугов, – Дузи и Кариньян. Казалось, можно пересчитать деревья Арденского леса; океан его зелени простирался до самой границы. Озаренный скользящим светом, Маас с его медлительными извивами казался рекой из чистого золота. И с этой высоты, под прощальными лучами солнца, жестокая, кровавая битва становилась нежной живописью: убитые всадники, кони с распоротым брюхом усеяли плоскогорье Флуэн веселыми пятнами; направо, у Живонны, последняя давка при отступлении радовала глаз вихрем черных, бегущих, теснящихся точек, а слева, на полуострове Иж, чуть виднелись баварские пушки величиной со спичку, и вся батарея была похожа на хорошо сделанную заводную игрушку, которая может стрелять с точностью часового механизма. Это была победа, неожиданная, молниеносная победа, и король не чувствовал угрызений совести при виде крошечных трупов тысяч людей, которые занимали меньше места, чем пыль на дороге, при виде огромной долины, где базейльские пожары, иллийские избиения, седанские муки не мешали природе быть прекрасной на закате прекрасного дня.

Вдруг Делагерш заметил, как по склону Марфэ, верхом на вороном коне, поднимается французский генерал в голубом мундире; перед ним ехал гусар с белым флагом. Это генерал Рейль, уполномоченный французского императора, вез прусскому королю письмо:

«Августейший брат мой! Так как мне не удалось умереть среди моих войск, мне остается только вручить Вашему Величеству мою шпагу.

Остаюсь Вашего Величества преданным братом

Наполеон».

Не являясь больше властелином и спеша прекратить бойню, император сдавался, надеясь смягчить победителя. Делагерш увидел, как генерал де Рейль остановился в десяти шагах от короля, сошел с лошади, приблизился и передал письмо; при нем не было оружия, он держал в руке только хлыст. Солнце опускалось в розовом сиянии; король сел на стул, оперся о спинку другого стула, за которым стоял секретарь, и ответил, что принимает шпагу, в ожидании офицера, уполномоченного обсудить условия капитуляции.

VII

Со всех концов, со всех потерянных позиций – с Флуэна, с плоскогорья Илли, из Гаренского леса, из долины Живонны, с Базейльской дороги – к Седану испуганно катился поток людей, коней и пушек. Все опрометчиво рассчитывали на эту крепость; она стала гибельным соблазном, кажущимся прикрытием для беглецов, спасением, к которому влекло даже храбрейших людей в тот час всеобщего разложения и паники. Там, за крепостными валами, как воображали все, можно будет наконец спрятаться от страшной артиллерии, гремевшей почти двенадцать часов; и больше ничего не сознавали, больше не рассуждали; в человеке пробудилось звериное чувство самосохранения; неистовствовал инстинкт; все мчались, искали нору, куда бы забиться, где бы заснуть.

Уложив Жана на землю у низенькой ограды, Морис омыл ему свежей водой лицо; увидев, что Жан открывает глаза, он радостно воскликнул:

– А-а! Бедняга! Я уж думал, тебе крышка!.. Не в укор тебе будь сказано, и тяжелый ты!

Еще оглушенный, Жан, казалось, очнулся от сна. Потом, по-видимому, понял, вспомнил; по его щекам скатились две крупные слезы. Значит, хрупкий Морис, которого он любил и охранял, словно ребенка, теперь, во имя дружбы, нашел в себе достаточно сил, чтобы донести его сюда!

– Постой! Я осмотрю твою башку!

Рана оказалась пустяковой, но вытекло много крови. Из слипшихся волос образовалось нечто вроде пробки. Морис предусмотрительно не стал их мочить, чтобы рана не открылась.

– Так! Вот ты и чистенький! Ты приобрел человеческий вид… Погоди! Я надену на тебя кепи.

Он поднял кепи убитого солдата и осторожно надел на голову Жана.

– Как раз впору… Теперь, если ты сможешь ходить, мы с тобой будем молодцами!

Жан встал, тряхнул головой, чтобы увериться, что она цела.

Он только чувствовал в ней некоторую тяжесть. Дело пойдет на лад! В порыве простодушного умиления он обнял Мориса, прижал его к сердцу и мог только сказать:

– А-а! Голубчик ты мой! Дорогой мой мальчик!..

Пруссаки подходили, нельзя было прохлаждаться за стеной. Лейтенант Роша уже отступал с несколькими солдатами, спасая знамя, которое младший лейтенант все еще нес под мышкой, обернув его вокруг древка. Долговязый Лапуль, приподнимаясь на цыпочки, еще отстреливался из-за стены, а Паш перекинул свое шаспо через плечо, считая, что достаточно повоевал и теперь пора поесть и поспать. Жан и Морис, согнувшись в три погибели, побежали за ними. Винтовок и патроноз было достаточно – стоило только нагнуться. Они снова вооружились; ведь ранцы и все остальное они бросили, когда Морису пришлось взвалить Жана на плечи. Стена доходила до Гаренского леса, и маленький отряд, считая себя спасенным, тотчас же укрылся за фермой и оттуда добежал до деревьев.

– Ну, – сказал Роша, все еще непоколебимо веря в победу, – отдохнем минутку здесь, а потом перейдем в наступление!

С первых же шагов все почувствовали, что попали в ад, но выйти уже не могли; надо было во что бы то ни стадо пробираться дальше: здесь единственный путь к отступлению. Теперь этот лес стал страшным, исполненным безнадежности и смерти. Поняв, что французские войска отходят именно в лес, пруссаки осыпали его пулями, забросали снарядами. Его словно хлестала буря; он весь бушевал и гудел от оглушительного треска ветвей. Снарядами рассекало деревья; под пулями облетали дождем листья; из расколотых стволов как будто исторгались жалобные стоны; при падении сучьев, влажных от сока, словно слышались рыдания. Казалось, вопила закованная толпа, точно ужас и отчаяние охватили тысячи пригвожденных к земле существ, которые не могли сдвинуться с места под этой картечью. Нигде еще не веяло такой смертной мукой, как в этом обстреливаемом лесу!

Догнав товарищей, Морис и Жан ужаснулись. Они шли под высокими столетними деревьями, могли бы даже бежать. Но пули свистели, сталкиваясь в воздухе; невозможно было ни угадать, куда они летят, ни укрыться, перебегая от дерева к дереву. Убило двух солдат, одного ранило в спину, другого в лоб. Перед Морисом раздробило снарядом ствол; столетний дуб рухнул с трагическим величием героя и раздавил все вокруг. И как раз в ту минуту, когда Морис отскочил назад, слева, другим снарядом, снесло вершину громадного бука; бук раскололся, обвалился, словно колонна собора. Куда бежать? Куда повернуть? Со всех сторон сыпались ветки; создавалось впечатление, что рушится огромное здание и в каждом зале обваливаются потолки. Солдаты бросились в кустарники, чтобы спастись от больших деревьев; тут Жана чуть не убило снарядом, но, к счастью, снаряд не разорвался. Дальше они не могли продвигаться сквозь непроходимую чащу кустарника. Тонкие стебли обвивались вокруг плеч, высокие травы цеплялись за щиколотки, внезапно возникавшие стены кустов останавливали их, а вокруг, под гигантской косою, которая косила весь лес, облетали листья. Рядом солдату пуля пробила голову; он был убит, но не упал; труп застрял между двух березок. Много раз пленники этого леса чувствовали, как совсем рядом проносится смерть.

– Черт подери! – сказал Морис. – Мы отсюда живыми не выберемся!

Он был мертвенно-бледен и опять затрясся. Жан, ободрявший его утром, теперь, при всей своей смелости, тоже побледнел и похолодел от ужаса. Это был страх, заразительный, непреодолимый страх. Снова их стала томить жестокая жажда, невыносимая сухость во рту; судорожно, мучительно, как при удушье, сжималось горло. Это ощущение сопровождалось недомоганием, тошнотой; ноги, казалось, были исколоты острыми иголками. И при этом чисто физическом страдании что-то сжимало виски, в глазах мелькали тысячи черных точек, словно можно было различить каждую пролетавшую пулю.

– Эх! Проклятая доля! – пробормотал Жан. – Все-таки обидно, мы здесь подыхаем ради других, а они в это время гденибудь спокойно покуривают трубку!

Морис, рассвирепев, прибавил:

– Да, почему я, а не кто-нибудь другой?

В нем восставало это «я», распалялось себялюбивое чувство личности, которая не хочет жертвовать собой неизвестно во имя чего.

– Если б хоть знать, в чем причина, если бы это могло чему-нибудь помочь! – продолжал Жан.

Он взглянул на небо и воскликнул:

– Да еще это окаянное солнце не хочет убраться к черту! Когда оно сядет, когда стемнеет, может быть, сражение кончится!

Он уже давно не знал, который час, не имел даже понятия о времени и следил за медленным заходом солнца, которое, казалось ему, больше не двигалось, остановившись там, над лесами, на левом: берегу. И это было даже не малодушие, а властная, растущая потребность больше не слышать ни воя снарядов, ни свиста пуль, уйти, зарыться в землю и там исчезнуть. Если бы не боязнь осрамиться, не стремление показать товарищам, Что выполняешь долг, они потеряли бы голову и, против воли, пустились бежать опрометью. И все же Морис и Жан стали привыкать к создавшейся обстановке, и в самом их неистовстве появилась какая-то бессознательность, опьянение, которое и было храбростью. Они даже не спешили пробраться сквозь этот проклятый лес. Вокруг бомбардируемых деревьев, которые погибали на своем посту, валились со всех сторон, как неподвижные солдаты-великаны, царил ужас. Под сенью листвы, в восхитительном зеленоватом сумраке, в глубине таинственных приютов, заросших мхом, проносилась безобразная смерть. Уединенные ручьи были осквернены; умирающие хрипели даже в затерянных уголках, куда прежде заходили только влюбленные. Одному солдату пулей пробило грудь; он только успел крикнуть: «Попала!», повалился лицом вниз и умер. Другому перебило осколком снаряда обе ноги, но он продолжал смеяться, не сознавая, что ранен, думая, что просто споткнулся о корень. Прошенные пулей, смертельно раненные солдаты еще бормотали что-то, пробегали несколько метров, потом падали в неожиданной судороге. В первую минуту самые тяжкие раны едва чувствовались, и только поздней начинались страшные муки, вырывались крики, исторгались слезы.

О коварный лес, искалеченный лес! Среди рыданий умирающих деревьев он мало-помалу наполнялся отчаянными воплями раненых людей. У подножия дуба Морис и Жан заметили зуава, который не умолкая выл, как истерзанный зверь: у него был вспорот живот. Другой зуав горел: его синий кушак вспыхнул, огонь захватил и уже опалил бороду, но у зуава была прострелена поясница, он не мог двигаться и только плакал горючими слезами. Еще дальше какому-то капитану оторвало левую руку, пробило правый бок; он лежал ничком, пытался ползти, упираясь локтями, и пронзительным, страшным голосом умолял прикончить его. Все эти люди чудовищно мучились; умирающие в таком количестве усеяли тропинки, заросшие травой, что приходилось ступать осторожно, чтобы не раздавить их. Но раненые и убитые больше не принимались в расчет. Упавшего товарища покидали, забывали. Даже не оглядывались. Упал? Значит, так суждено! Очередь за другим, может быть, за мной!

Они добрались до опушки, как вдруг раздался призывный крик:

– Ко мне!

Это был младший лейтенант, знаменосец; пуля пробила ему левое легкое. Он упал, харкая кровью. Видя, что никто не останавливается, он собрал силы и крикнул:

– Знамя!

Роша повернул назад, стремительно подбежал и схватил знамя за раздробленное древко; захлебываясь кровавой пеной, лейтенант заплетающимся языком пробормотал:

– Со мной покончено! Наплевать!.. Спасите знамя!

Он остался один в этом восхитительном уголке леса, извиваясь на мху, судорожно вырывая траву скрюченными пальцами; грудь приподнималась от предсмертного хрипа; и это продолжалось несколько часов.

Наконец они выбрались из леса ужасов. Вместе с Морисом и Жаном от небольшого отряда остались только лейтенант Роша, Паш и Лапуль. Вдруг да чащи выскочил исчезнувший горнист Год и бегом догнал товарищей; его рожок висел за плечом. Очутившись в открытом поле, все вздохнули свободно. В этой части долины пули больше не свистели, снаряды не сыпались.

У ворот фермы они сразу услышали ругань: сердился генерал, сидевший на взмыленном коне. Это оказался генерал Бурген-Дефейль, командир их бригады; весь в пыли, он изнемогал от усталости. Жирное, красное лицо генерала, любившего хорошо пожить, выражало ярость: он воспринимал разгром армии как личную неудачу. Солдаты не видели его с утра. Наверно, он заблудился на поле битвы, скакал за остатками своей бригады и был способен подставить лоб под пули, гневаясь на прусские батареи, которые сметали Империю и губили карьеру его, придворного любимца!

– Черт подери! – кричал он. – Что ж это, все разбежались? Некого даже расспросить в этой проклятой дыре!

Обитатели фермы, должно быть, бежали в чашу лесов. Наконец на пороге появилась глубокая старуха, какая-нибудь забытая служанка, которая не могла двигаться и была прикована к дому.

– Эй! Бабушка! Сюда!.. Где тут Бельгия?

Она тупо смотрела на генерала и, казалось, не понимала, о чем ее спрашивают. Тогда он разъярился, забыл, что говорит с крестьянкой, и заорал, что не желает возвращаться в Седан, чтобы попасть немцам в лапы, как простофиля, а в два счета махнет прямиком за границу.

К нему подошли солдаты.

– Да ведь, господин генерал, – заявил какой-то сержант, – туда уж не пройти: везде пруссаки!.. Вот сегодня утром еще можно было бежать.

И правда, уже передавались россказни о том, что некоторые роты были отрезаны от своих полков и нечаянно перешли границу, а некоторые даже успели отважно прорваться сквозь неприятельские линии, не дожидаясь полного окружения.

Бурген-Дефейль вне себя пожимал плечами.

– Да что вы! Разве не пройдешь куда хочешь с такими молодцами, как вы? Еще найдется полсотни молодцов, готовых сложить голову!

И, повернувшись к старой крестьянке, он опять заорал:

– Эй! Черт тебя возьми, бабушка, да отвечай же!.. Где тут Бельгия?

На этот раз она поняла и показала тощей рукой на большие леса.

– Там, там!

– Как? Что ты говоришь?.. Эти дома там, на краю поля?

– Нет, дальше, много дальше! Там, вот там!

Генерал чуть не задохся от бешенства.

– Да это не местность, а черт знает что! Не знаешь, что к чему!.. Бельгия была в той стороне, мы боялись попасть туда нечаянно, а теперь, когда хочешь туда пробраться, Бельгии нет!.. Так нет же! Это уж слишком. Пусть меня схватят, пусть делают со мной, что хотят, я отправляюсь спать!

Он толкнул коня и, подпрыгивая в седле, как бурдюк, надутый гневным ветром, поскакал в Седан.

Дорога поворачивала, они спустились в Фоя-де-Живонн – предместье, зажатое между холмов, где виднелись домишки и сады вдоль дороги, которая вела к лесам. Ее преградил такой поток беглецов, что лейтенанта Роша вместе с Пашем, Лапулем и Годом притиснуло на перекрестке к трактиру. Жат и Морис с трудом догнали их. И все с удивлением услышали, как кто-то их окликнул хриплым, пьяным голосом:

– А-а! Вот так встреча!.. Эй, компания!.. Ну и встреча, надо сказать!

Они узнали Шуто. Он сидел в трактире у окна первого этажа. Совсем пьяный, он бормотал, икая:

– Эй, коли хотите пить, не стесняйтесь!.. Для товарищей еще найдется…

Помахивая рукой через плечо, он кого-то звал:

– Иди сюда, бездельник!.. Налей господам!..

Из глубины трактира появился Лубе, держа в каждой руке по бутылке; он потрясал ими и смеялся. Он был немного трезвей Шуто и весело, как парижский балагур, гнусаво, словно торговец лакричной водой на народном гулянье, выкрикивал:

– Свеженькой! Свеженькой! Кому угодно выпить?

С тех пор как Шуто и Лубе ушли как будто для того, чтобы отнести сержанта Сапена в лазарет, их и след простыл. Наверно, они потом бродили, разгуливали, избегая мест, где сыпались снаряды. И наконец попали сюда, в разграбленный трактир:

Лейтенант Роша возмутился:

– Погодите, бандиты! Вы у меня наплачетесь! Как? Пьянствовать, когда мы все подыхаем?..

Но на Шуто угроза не подействовала.

– Ну, знаешь, старое чучело, теперь больше нет лейтенантов. Есть только свободные люди!.. Видно, пруссаки тебе мало всыпали, еще хочешь?

Лейтенанта пришлось удержать силой. Он хотел размозжить Шуто голову. Но Лубе и сам с бутылками в руках старался водворить мир:

– Бросьте! Не стоит грызться! Все мы братья!

И, обращаясь к товарищам по взводу, Лапулю и Пашу, сказал:

– Не валяйте дурака! Входите! Промочите глотку!

Минуту Лапуль колебался, смутно сознавая, что стыдно кутить, когда у стольких несчастных еще не было маковой росинки во рту. Но он так устал, так изнемог от голода и жажды! Вдруг он решился и, ни слова не говоря, одним прыжком нырнул в трактир, подтолкнув Паша, который тоже молча уступил соблазну. Обратно они уже не вышли.

– Шайка разбойников! – твердил Роша. – Надо бы всех их расстрелять!.

Теперь с ним остались только Жан, Морис и Год; все четверо, тщетно сопротивляясь, мало-помалу попали в поток беглецов, который катился во всю ширину дороги. Они оказались уже далеко от трактира. Беспорядочная толпа валила к седанским рвам грязной волной, подобно смеси земли и камней, которую бушующая гроза уносит с высот на дно долин. Со всех окрестных плоскогорий, по всем склонам. по всем ложбинам, по Флуэнской дороге, Пьермону, кладбищу, Марсову полю, как и по Фон-де-Живонн, стремилось растущим потоком такое же перепуганное скопище людей. И как упрекнуть этих несчастных, которые уже двенадцать часов стояли неподвижно под убийственным артиллерийским огнем и ждали невидимого врага, против которого они были бессильны? Теперь батареи обстреливали их спереди, сбоку и сзади; огонь все больше и больше бил в одну точку, по мере того как армия отступала к городу; то было всеобщее истребление, и на дне предательской ямы, куда несло отступающих, образовалось человеческое месиво. Несколько полков 7-го корпуса, особенно со стороны Флуэна, отходили в некотором порядке. Но близ Фон-де-Живонн уже не осталось ни рядов, ни начальников; войска теснились, обезумев; смещались остатки всех полков: зуавы, тюркосы, стрелки, пехотинцы, большей частью безоружные, в испачканных, изодранных мундирах; лица и руки у всех почернели; налившиеся кровью глаза вылезали из орбит, губы распухли от крика и брани. Иногда конь без седока бросался вперед, скакал, опрокидывал солдат, пробивая толпу, и вслед за ним неслась огромная волна ужаса. С бешеной быстротой мчались пушки, разбитые батареи, и артиллеристы, словно пьяные, не кричали: «Берегись!», а давили все и всех. Топот не утихал, это был сплошной поток, люди бежали бок о бок, все вместе, пустоты сейчас же заполнялись, все бессознательно спешили под прикрытие, за стену.

Жан снова поднял голову и обернулся к закату. Солнце еще озаряло потные лица сквозь густую пыль, поднятую тысячами ног. Погода была прекрасная, небо восхитительно голубое.

– Экая досада! Это окаянное солнце так и не хочет убраться к черту! – повторил Жан.

Вдруг Морис увидел молодую женщину, – толпа прижала ее к стене и чуть не раздавила. Он остолбенел: это была его сестра Генриетта. Он смотрел на нее, разинув рот. Она как будто не удивилась и заговорила первая:

– Они его расстреляли в Базейле!.. Да, я была там… Так вот, я хочу, чтобы мне отдали тело; я решила…

Она не называла ни пруссаков, ни Вейса. Но все было понятно. И Морис понял. Он обожал сестру. Зарыдав, он воскликнул:

– Бедняжка! Дорогая моя!..



Часа в два Генриетта очнулась в Балане, на кухне у незнакомых людей; опустив голову на стол, она плакала. Но вскоре вытерла слезы. В этой молчаливой хрупкой женщине проснулась героиня. Она ничего не боялась; у нее была стойкая, непобедимая душа. Подавленная скорбью, она стремилась только получить тело мужа для погребения. Сначала она просто хотела опять отправиться в Базейль. Но все ее отговаривали, доказывали, что это немыслимо. В конце концов она решила найти человека, который мог бы проводить ее или предпринять необходимые хлопоты. Ее выбор пал на двоюродного брата, который был помощником директора сахарного завода в Шене в те времена, когда там служил Вейс. Двоюродный брат очень любил Вейса и не откажет в помощи. Два года назад его жена получила наследство, и он переехал в прекрасное имение «Эрмитаж», которое возвышалось уступами близ Седана, по ту сторону Фон-де-Живонн. Генриетта шла теперь в «Эрмитаж», останавливаясь на каждом шагу перед новым препятствием, под непрестанной угрозой смерти.

Она кратко объяснила свой план Морису, и Морис его одобрил.

– Кузен Дюбрейль был к нам всегда добр… Он тебе поможет…

Тут ему пришла в голову другая мысль. Лейтенант Роша хотел спасти знамя. Кто-то предложил разрезать и унести каждому по куску шелка под рубахой или закопать под деревом и поставить на коре отметины, чтобы можно было впоследствии его вырыть. Но изрезать знамя, похоронить его, как мертвеца? При мысли об этом у них сжималось сердце. Хотелось придумать что-нибудь другое.

И вот Морис предложил оставить знамя в надежных руках: Дюбрейль его спрячет, будет в случае необходимости защищать и вернет в сохранности. Все на это согласились.

– Так вот! – сказал Морис сестре. – Мы пойдем вместе с тобой в «Эрмитаж» к Дюбрейлю… Да я и не хочу больше с тобой расставаться.

Нелегко было выбраться из толпы. Но им это удалось; они бросились в ложбину, которая вела налево. Тут они попали в настоящий лабиринт тропинок и переулков, в предместье, где оказалось много огородов, садов, дач, маленьких переплетающихся участков, и эти тропинки, переулки извивались между стен, внезапно сворачивали, заводили в тупики; это был великолепно укрепленный лагерь, пригодный для засад; в этих уголках десять человек могли бы долго отбиваться.от целого полка. Здесь уже потрескивали выстрелы: предместье находилось над Седаном; с другой стороны долины приближалась прусская гвардия.

Морис и Генриетта шли за остальными; повернув налево, потом направо, между двух бесконечных стен, они вдруг вышли к распахнутым воротам «Эрмитажа». Усадьба с маленьким парком возвышалась тремя широкими уступами, и на одном из них стояло главное здание, большой четырехугольный дом, к которому вела аллея вековых вязов. Напротив, по ту сторону узкой, замкнутой долины, у опушки леса, находились другие усадьбы.

Увидя раскрытые настежь ворота, Генриетта встревожилась.

– Их нет дома; они, наверно, уехали.

В самом деле, накануне Дюбрейль покорился необходимости увезти жену и детей в Буйон, считая катастрофу неизбежной. Тем не менее дом не был пуст; уже издали между деревьев замелькали люди. Генриетта направилась было в аллею, но вдруг попятилась перед трупом прусского солдата.

– Э-э! – воскликнул Роша. – Да здесь уже дрались!

Им захотелось узнать, что там такое; они пошли к дому и все поняли: двери и окна на первом этаже были выбиты ружейными прикладами и зияли; комнаты – разграблены, а выброшенная мебель валялась на гравии у подъезда.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33