Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ругон-Маккары (№10) - Накипь

ModernLib.Net / Классическая проза / Золя Эмиль / Накипь - Чтение (стр. 28)
Автор: Золя Эмиль
Жанр: Классическая проза
Серия: Ругон-Маккары

 

 


– Что тут случилось? – спросил он.

Его вопрос окончательно лишил самообладания г-жу Дюверье. У нее с первых же слов полились слезы. Впрочем, священник и так все понял, зная обо всех скрытых горестях своей паствы. Уже когда он сидел в гостиной, ему было как-то не по себе. Он почти сожалел о своем успехе, думая о несчастной молодой женщине, которую он толкнул в объятия мужа, не дождавшись сначала ее раскаяния. В его душу закралось жестокое сомнение – руководил ли им бог в этом деле? Тревога аббата возросла при виде раздробленной челюсти советника. Он подошел к Дюверье, намереваясь энергично осудить самоубийство. Но доктор озабоченно отстранил его.

– После меня, господин аббат. Немного погодя… Вы же видите, он в обмороке.

Дюверье действительно потерял сознание при первом же прикосновении врача. Тогда Клотильда, чтобы избавиться от уже ненужных ей слуг, чьи любопытные взгляды стесняли ее, проговорила вполголоса, утирая глаза:

– Идите в гостиную с господином аббатом… Ему надо кое-что сказать вам.

Священнику пришлось увести их. Еще одна неблаговидная история! Ипполит и Клеманс, очень удивленные, последовали за аббатом. Когда они остались одни, священник начал с того, что обратился к ним с туманными увещеваниями: небо вознаграждает примерное поведение, тогда как один-единственный грех ведет в ад; впрочем, никогда не поздно положить конец безобразию и спасти свою душу. В то время как он им это говорил, их удивление сменилось остолбенением; Клеманс, миниатюрная женщина с поджатыми губами, и Ипполит, коренастый, жандармского вида парень с невыразительной физиономией, стояли, опустив руки и обмениваясь тревожными взглядами: неужели хозяйка нашла наверху, в людской, свои салфетки, спрятанные в сундучке? Или она узнала, что они каждый вечер уносят с собой наверх бутылку вина?

– Дети мои, – сказал, наконец, священник. – Вы подаете дурной пример. Совращать ближнего, вызывать неуважительное отношение к дому, в котором живешь, – значит совершать великое зло… Да, вы живете во грехе, и это, к несчастью, уже ни для кого не тайна, потому что между вами целую неделю происходят драки.

Он покраснел, целомудрие вынуждало его колебаться в поисках подходящих слов. Слуги облегченно вздохнули. Они улыбались, стоя уже в небрежных позах, с довольным видом. Только и всего! Право, незачем было так пугать их!

– Но ведь с этим покончено, господин кюре, – заявила Клеманс, бросив на Ипполита выразительный взгляд укрощенной женщины. – Мы помирились… Да, он мне все объяснил.

Теперь уже удивился глубоко опечаленный священник.

– Вы меня не понимаете, дети мои. Вам нельзя жить так, как вы живете, оскорбляя господа бога и людей… Вы должны пожениться.

Они опять изумились. Пожениться? Зачем?

– Я не хочу, – сказала Клеманс. – У меня другие планы.

Тогда аббат Модюи попытался убедить Ипполита.

– Послушайте, дружок, вы же мужчина, уговорите ее, напомните ей о женской чести… Это ничего не изменит в вашей жизни. Поженитесь.

Лакей смеялся смущенно и нахально.

– Да я не возражаю, только я уже женат, – объявил он, уставившись на носки своих сапог.

Этот ответ сразу оборвал нравоучения священника. Не добавив больше ни слова, он отказался от каких-либо доводов и оставил в покое бесполезного бога, сокрушаясь, что подверг его такому надругательству. Клотильда, незадолго до того вошедшая в гостиную, слышала ответ Ипполита и, махнув рукой, покончила с этим делом. Она отослала лакея и горничную, которые удалились один за другим, сохраняя серьезный вид и забавляясь в душе. В гостиной наступило молчание, затем священник пожаловался с горечью: для чего было ставить его в такое положение? Для чего затрагивать вопросы, о которых лучше не упоминать? Положение стало совсем непристойным. Но Клотильда снова махнула рукой: теперь уже все равно! У нее другие заботы. Впрочем, она, конечно, не рассчитает слуг, не то весь квартал в тот же день узнает историю самоубийства. А дальше будет видно.

– Помните, ему нужен полный покой, – обратился к Клотильде вышедший из спальни доктор. – Все превосходнейшим образом заживет, но ни в коем случае нельзя утомлять больного. Не падайте духом, сударыня.

– Вы побраните его потом, дорогой аббат… – обернувшись к священнику, добавил он. – Я еще не могу передать его вам… Если вы возвращаетесь в церковь, пойдемте вместе. Я вас провожу.

И они ушли вдвоем.

Между тем в доме воцарилась опять глубокая тишина. Г-жа Жюзер задержалась на кладбище; она кокетничала с Трюбло, читая с ним надгробные надписи, и хотя тот не очень-то любил ухаживать без толку, ему пришлось отвезти ее в фиакре на улицу Шуазель. Плачевная история с Луизой наполнила сердце бедной дамочки меланхолией. Они уже подъезжали к дому, а она все еще говорила о несчастной девчонке, которую она отвезла накануне в воспитательный дом: какой это был печальный опыт, полное разочарование, оно окончательно унесло всякую надежду когда-либо найти добродетельную служанку. В подъезде г-жа Жюзер пригласила Трюбло зайти как-нибудь к ней поболтать. Но он отказался, сославшись на свою занятость.

Тут мимо них прошла госпожа Кампардон номер два. Они раскланялись с ней. Гур сообщил им о благополучных родах г-жи Пишон; трое детей – это же подлинное безумие для мелкого служащего; привратник даже намекнул, что если появится четвертый, домовладелец откажет им от квартиры – слишком большая семья наносит дому урон. Но вдруг они замолчали. В вестибюле промелькнула дама под вуалью, оставляя после себя аромат вербены; она не обратилась к Гуру, а он притворился, будто не замечает ее. Он уже с утра приготовил для господина с четвертого этажа все, что нужно для ночной работы.

– Берегитесь! – едва успел крикнуть г-же Жюзер и Трюбло привратник. – Они задавят нас, как собак!

Это жильцы с третьего этажа выезжали на прогулку. Лошади приплясывали под аркой, отец и мать, сидя в глубине ландо, улыбались своим детям, двум белокурым малышам, отнимавшим друг у дружки букет роз.

– Ну и публика! – проворчал разозленный привратник. – Они даже не пошли на похороны – боялись оказаться слишком учтивыми… Поливают вас грязью, а сами… При желании много чего можно порассказать…

– А что именно? – заинтересовалась г-жа Жюзер.

– К ним приходила полиция, да, да, полиция. Этот тип с третьего этажа написал такой грязный роман, что его собираются посадить в Мазас.

– Ужасный роман! – с отвращением продолжал Гур. – Полным-полно всяких гадостей насчет порядочных людей. Говорят, что там даже описан наш хозяин, да, господин Дюверье, собственной персоной! Какова наглость! Недаром они прячутся и не водят знакомства ни с кем из наших жильцов! Теперь-то мы знаем, что они там стряпают, прикидываясь домоседами. И как видите, они изволят кататься в экипажах, – ведь они продают свои пакости на вес золота!

Последнее особенно возмущало Гура. Оказалось, что г-жа Жюзер любит читать только стихи, а Трюбло вообще не знаток в литературе. Тем не менее они оба осуждали этого господина, который запятнал в своих сочинениях дом, приютивший его семью. Но вдруг из глубины двора до них донесся дикий крик, послышалась грубая брань:

– Ах ты, корова! Когда тебе надо было спасать твоих любовников, тогда я была хороша для тебя! Слышишь, чертова дура! Я тебе говорю, не кому другому!

Это кричала Рашель, которую Берта выгнала; служанка отводила душу, спускаясь по черной лестнице. Раньше даже другие служанки не могли что-либо выпытать у молчаливой, почтительной девушки, а теперь ее вдруг прорвало, словно лопнула сточная труба. И так уже выведенная из себя возвращением хозяйки к мужу, которого она беспрепятственно обворовывала после его разрыва с женой, Рашель стала положительно страшна, когда получила приказание позвать рассыльного, чтобы он вынес ее сундучок. Берта, ни жива ни мертва, вышла в кухню и прислушивалась к ее крику; Огюст, стоя в дверях, пытался напоследок показать свою хозяйскую власть, но ему прямо в лицо летела мерзкая ругань вперемежку, с неслыханными обвинениями.

– Да, да, – яростно вопила служанка, – когда я прятала твои рубашки за спиной твоего рогатого муженька, ты меня не выгоняла! А тот вечер, когда твоему любовнику пришлось надевать носки среди моих кастрюль и я не впускала твоего простофилю, чтобы ты успела остыть немножко, тот вечер ты изволила забыть? Шлюха ты этакая!

Берта, задыхаясь, убежала из кухни, но Огюсту пришлось выдержать испытание до конца. Он бледнел и вздрагивал от каждого из этих грязных слов, выкрикиваемых во всеуслышание на лестнице; сам же он твердил лишь одно: «Негодяйка! Негодяйка!», не находя ничего другого, чтобы выразить свой ужас перед откровенными подробностями измены, которые он узнал как раз в тот момент, когда простил ее. Меж тем все служанки высыпали на площадки у своих кухонь. Они перегибались через перила, стараясь не упустить ни единого слова, но даже их поразило буйство Рашели. Мало-помалу они все начали, ошеломленные, пятиться назад. Это уже переходило всякие границы.

– Ну нет! – сказала Лиза, выражая общее мнение. – Мало ли что болтаешь между собой, но так чехвостить хозяев нельзя.

Впрочем, лестница понемногу опустела, девушке предоставили отводить душу в одиночестве; становилось неловко слушать эти неприятные для каждого слова, тем более, что она накинулась теперь на весь дом. Гур первый ушел, заметив, что нельзя ожидать ничего хорошего от взбесившейся бабы. На г-жу Жюзер, чувствительная натура которой была уязвлена столь беспощадным разоблачением любовных тайн, все это произвело такое впечатление, что Трюбло волей-неволей пришлось проводить ее наверх; он опасался, как бы она не упала в обморок. Ну что за несчастье! Все уже уладилось, не оставалось ни малейшего повода для скандала, дом снова впал в свою благоговейную сосредоточенность. И надо же было этой скверной твари опять разворошить то, что давно погребено и никого больше не интересует!

– Я только служанка, но я порядочная! – кричала Рашель, вложив в этот крик последние силы. – Ни одна из ваших распутных дамочек в вашем мерзком доме не стоит моего мизинца! Конечно, я уйду, меня тошнит от всех вас!

Аббат Модюи и доктор Жюйера медленно спускались вниз. Они слышали все. Теперь повсюду царило глубокое молчание: двор опустел, на лестнице не было ни души, двери казались замурованными, ни одна занавеска не колыхалась на окнах; от запертых квартир веяло полной достоинства тишиной.

Под аркой священник остановился, словно разбитый усталостью.

– Как это все неприглядно! – грустно прошептал он.

– Такова жизнь, – ответил врач, качая головой.

Они обменивались порою такими признаниями, вместе покидая умирающего или новорожденного. Несмотря на противоположность взглядов, они сходились иногда во мнении относительно слабостей рода человеческого. Оба были посвящены в одни и те же тайны: если дамы исповедовались священнику, то доктор в течение тридцати лет помогал при родах матерям и лечил дочерей.

– Господь бог оставил их, – снова заговорил аббат.

– Полноте, – сказал врач, – не вмешивайте в это дело бога. Женщины бывают либо больны, либо дурно воспитаны, вот и все.

И тут же обесценил это суждение, обрушившись на империю: при республике дела несомненно шли бы куда лучше. Но наряду с его плоскими высказываниями человека посредственного ума попадались и справедливые замечания старого врача-практика, которому досконально известна жизнь обитателей его квартала со всей ее изнанкой. Он нападал на женщин: из одних нелепое воспитание делает кукол, оно либо растлевает их, либо отнимает остатки ума; у других наследственный невроз извращает все чувства и страсти; и все они доходят до падения, нечистоплотного, глупого падения, не испытывая при этом никакого желания, никакого удовольствия. Впрочем, доктор не был снисходителен и к мужчинам – молодчикам, которые напропалую прожигали жизнь, прикрываясь лицемерной личиной хорошего тона. Жюйера, страстный якобинец, не переставая, пел отходную всему классу буржуазии, твердя об ее разложении и крахе, об ее прогнивших устоях, которые подламываются сами собой. Потом его опять занесло, он заговорил о варварах, возвестил всеобщее счастье.

– Я более религиозен, чем вы, – заключил он.

Священник, казалось, молчаливо слушал его. Но на самом деле он ничего не слыхал, он был весь погружен в свои безотрадные мысли.

– Если они не ведают, что творят, да сжалится над ними небо! – помолчав, тихо проговорил он.

Выйдя из дома, они не спеша пошли по улице Нев-Сент-Огюстен. Они шагали молча, опасаясь, что сказали лишнее, – в их положении каждому из них надо было соблюдать крайнюю осторожность. Дойдя до конца улицы, они взглянули на магазин «Дамское счастье» и увидели в дверях улыбавшуюся им г-жу Эдуэн. За ней стоял Октав и тоже улыбался. Утром, после серьезного разговора, они решили вопрос о свадьбе. Они подождут до осени. И обоих радовало, что это дело решено.

– Здравствуйте, господин аббат! – весело сказала г-жа Эдуэн. – А вы все в бегах, доктор?

И когда врач сделал ей комплимент по поводу ее цветущего вида, она заметила:

– Ну, если бы я была у вас единственной пациенткой, вам пришлось бы довольно туго.

Они побеседовали несколько минут. Когда врач заговорил о родах Мари, Октава, видимо, обрадовало, что его бывшая соседка благополучно разрешилась от бремени.

– Неужели ее муж не может обзавестись мальчиком? – воскликнул он, узнав о появлении на свет третьей девочки, – Она надеялась, что мальчишку старики Вийом еще как-нибудь стерпят; но с девочкой они никогда не примирятся!

– Еще бы! – сказал доктор. – Они оба слегли, так расстроила их весть о ее беременности. И вызвали нотариуса, чтобы зять не получил от них в наследство даже стула.

Это дало повод к шуткам; лишь священник молчал, потупив глаза. Г-жа Эдуэн осведомилась, не болен ли он. Да, он очень устал и собирается пойти отдохнуть. И, сердечно попрощавшись со всеми, аббат направился по улице Сен-Рок, все еще сопровождаемый доктором. Когда они дошли до церкви, Жюйера внезапно сказал:

– Плохая там для нас практика, а?

– О ком это вы? – удивленно спросил священник.

– Да о той даме, что торгует ситцем… Она и знать не хочет ни вас, ни меня. Не нужны ей ни молитвы, ни лекарства. Еще бы! Когда у человека такое здоровье, что ему до них!

И он удалился, а священник вошел в церковь.

Яркий дневной свет лился из больших окон, в которых обычные стекла были окаймлены желтыми и бледно-голубыми. Ни один звук, ни одно движение не нарушали покоя пустынной церкви, где дремали в мирном сиянии облицованные мрамором стены, хрустальная люстра, позолоченная кафедра. Все это напоминало, в своей благоговейной сосредоточенности, роскошную буржуазную гостиную, в которой перед большим вечерним приемом сняли с мебели чехлы и где стояла пока глубокая тишина. И только какая-то прихожанка у придела Богоматери Семи Скорбей смотрела, как пылают в подсвечнике три свечи, распространяя запах горячего воска.

Аббат Модюи собирался подняться к себе. Но охватившее его смятение, какая-то неодолимая потребность заставили его войти сюда и удерживали здесь. Ему казалось, будто всевышний невнятным голосом призывает его издалека, а он никак не может уловить его повелений. Священник медленно шел через церковь, пытаясь понять самого себя, успокоить свою тревогу, и вдруг, когда он огибал хор, его до глубины души поразила открывшаяся перед ним необыкновенная картина.

За белым, как лилии, мрамором придела Пресвятой девы, за ювелирными украшениями придела Поклонения волхвов, где семь золотых ламп, золотые канделябры, золотой алтарь сверкали в желтоватом неясном свете, падавшем сквозь золотистые стекла, в таинственной мгле, далеко в глубине, за этой скинией, ему предстало трагическое видение, полное глубокого драматизма и простоты: распятый на кресте Христос между рыдающими богоматерью и Магдалиной; белые статуи, освещенные откуда-то сверху и резко выделявшиеся на фоне голой стены, казалось, выступали вперед, росли, создавая из этой истинно человеческой смертной муки и этих слез божественный символ вечной скорби.

Священник в смятении упал на колени. Он сам задумал побелить гипс, устроить такое освещение, сам подготовил это потрясающее зрелище, и когда сняли доски, закрывавшие статуи, когда архитектор и рабочие ушли, он первый был потрясен им. От Голгофы веяло грозной суровостью, и ее леденящее дуновение заставило священника опуститься на колени. Он как бы ощутил на лице божественное дыхание и склонился перед ним, раздираемый сомнениями, терзаясь ужасной мыслью о том, что он, может быть, плохой пастырь.

О всевышний, неужели пробил тот час, когда не надо уже набрасывать покров религии на язвы этого разлагающегося мира? Стало быть, он не должен присутствовать всюду, как церемониймейстер, чтобы управлять распорядком глупостей и пороков? Стало быть, надо дать всему рухнуть, рискуя тем, что сама церковь будет раздавлена обломками? Да, таково, видимо, было веление свыше, ибо у него уже не хватало сил свершать свой путь среди человеческой низости, и он тяжко страдал от чувства отвращения и от сознания своего бессилия. Мерзости, с которыми он возился с утра, душили его, подступая к горлу. И, страстно протянув руки, он молил о том, чтобы бог простил ему, простил всю его ложь, его малодушную уступчивость и его общение с грешниками. Страх перед богом пронизал его до самых глубин его существа, он видел бога, который отвергал его, запрещал ему всуе упоминать свое имя, гневного бога, решившего наконец уничтожить провинившийся народ. Терпимость светского человека покидала священника, ее изгоняли неистовые угрызения совести, оставалась лишь вера христианина, устрашенного, мятущегося, сомневающегося в спасении. Какой же путь надо избрать, о господи, что делать среди этого общества, доживающего последние дни, прогнившего полностью, вплоть до священнослужителей?

И, устремив взгляд на Голгофу, аббат Модюи разрыдался. Он плакал, подобно богоматери и Магдалине, он оплакивал погибшую истину, опустевшее небо. А там, в глубине, за всем этим мрамором и золотом, стоял огромный гипсовый Христос, уже совсем обескровленный.

XVIII

В декабре, на восьмой месяц траура, г-жа Жоссеран впервые приняла приглашение в гости, на обед. Впрочем, это был обед почти что семейный, у Дюверье, – первый субботний прием Клотильды в новом зимнем сезоне. Накануне г-жа Жоссеран предупредила Адель, что ей придется спуститься к Дюверье, помочь Жюли мыть посуду. Так уж было заведено в доме – в дни приемов посылать друг другу служанок на подмогу.

– И постарайся работать как следует, – наказывала Адели хозяйка. – Не понимаю, что это с тобой происходит в последнее время, ты совсем раскисла… А меж тем тебя разносит с каждым днем.

У Адели же просто-напросто шел девятый месяц беременности. Ей самой давно уже казалось, будто она толстеет, что ее очень удивляло; она вечно ходила голодная, с пустым желудком, и кипела от негодования, когда хозяйка торжествующе заявляла при посторонних, указывая на нее: вот, пожалуйста! Пусть те, кто уверяет, будто в их доме служанке даже хлеб выдают по весу, придут и посмотрят на эту толстую обжору; уж не оттого ли у нее так округлился живот, что она питается одним воздухом, как по-вашему? Когда же Адель, при всей своей глупости, поняла, наконец, какая беда с ней приключилась, она каждый раз сдерживала себя, чтобы не швырнуть какой-нибудь предмет прямо в физиономию своей хозяйке: г-жа Жоссеран действительно хвасталась перед всеми внешним видом служанки и заставляла соседей верить, что она, наконец, стала досыта кормить Адель.

Но, поняв, в чем дело, Адель совсем потеряла голову от страха. В ее тупом мозгу возникли воспоминания о том, что ей внушали в деревне. Она сочла себя навеки опозоренной, вообразила, будто ее заберут жандармы, если она признается в своей беременности, и пустила в ход всю свою хитрость первобытного существа, чтобы скрыть это обстоятельство. Она умалчивала о приступах тошноты, о невыносимых головных болях, о мучивших ее ужасных запорах; ей дважды показалось, что она сейчас умрет, вот здесь, возле плиты, размешивая соус. К счастью, Адель раздалась больше в бедрах, живот у нее округлился, не слишком выпячиваясь вперед, и у хозяйки ни разу не возникло подозрение, настолько она была горда удивительной полнотой служанки. Вдобавок несчастная так затягивалась, что едва могла дышать. Она считала, что живот у нее еще не такой страшный; только когда приходилось мыть пол в кухне, она все же ощущала порядочную тяжесть. Последние два месяца были для нее необыкновенно мучительными из-за болей, которые она переносила с упорным, героическим молчанием.

В этот вечер Адель пошла спать около одиннадцати часов. Мысль о завтрашнем дне приводила ее в ужас: опять ей придется выбиваться из сил, опять Жюли будет погонять ее! А ей уже было невмоготу передвигать ноги, у нее все переворачивалось внутри, внизу живота. Однако роды по-прежнему казались ей далекими, она очень смутно представляла их себе; лучше уж не думать о них, пусть все остается подольше так, как есть, она надеялась, что в конце концов все как-нибудь обойдется. Поэтому она и не готовилась к этому событию, не зная симптомов, не способная ни вспомнить, ни высчитать дату, ни о чем не думая, не составляя какого-либо плана действий. Она чувствовала себя хорошо только в кровати, вытянувшись на спине.

Адель легла, не снимая чулок, потому что накануне уже подмораживало, задула свечу и стала ждать, когда согреется. Она уже начала, наконец, засыпать, но тут легкая боль заставила ее открыть глаза. То было мимолетное пощипывание, на самой поверхности кожи; сначала Адели показалось, что какая-то муха кусает ее в живот, около пупка; потом покалывание прекратилось. Это не вызвало у Адели особого беспокойства, она привыкла к тому, что у нее внутри происходит что-то странное, необъяснимое. Но вдруг, после того как она подремала с полчаса, ее снова разбудила тупая резь. На этот раз Адель разозлилась – что ж у нее теперь, живот разболелся? Хороша она будет завтра, если ей придется всю ночь то и дело соскакивать с кровати! Адель еще вечером была озабочена предполагаемым расстройством кишечника – она ощущала какую-то тяжесть внутри и боялась, что это плохо кончится. Тем не менее она решила не поддаваться, потерла себе живот, и ей показалось, что боль утихла. Прошло четверть часа, и боль появилась опять, став гораздо острее.

– Ч-черт собачий! – вполголоса сказала Адель, на этот раз решив встать.

Она вытащила в темноте горшок и, присев, лишь измучила себя бесплодными усилиями. Воздух в комнате был ледяным, у Адели зуб на зуб не попадал от холода. Через десять минут колики прекратились, и она легла. Но еще через десять минут они возобновились. Она встала опять, сделала еще одну бесполезную попытку и вернулась, окоченев, в постель, где снова насладилась минутой покоя. Потом ее вдруг скрутило с такси силой, что она с трудом подавила первый стон. Ну не глупо ли это в конце концов! Нужно ей вставать или не нужно? Теперь уже боли не унимались, они стали почти беспрерывными, ее схватило так, словно чья-то грубая рука сжимала ей внутренности. И тут Адель поняла; вздрогнув всем телом, она укуталась в одеяло, бормоча:

– Боже мой! Боже мой! Так вот это что!

Ею овладела тревожная потребность двигаться, отвлечься от боли. Не в силах оставаться в кровати, она опять зажгла свечу и принялась расхаживать по комнате. Во рту у нее пересохло, ее томила безумная жажда, два красных пятна горели на щеках. Когда новая схватка сгибала ее пополам, она прислонялась к стене или цеплялась за стул. Так проходили часы, в мучительном топтании; Адель не решалась даже обуться, из боязни произвести шум, спасаясь от холода одной лишь старой шалью, накинутой на плечи. Пробило два часа, затем три.

– Где же милосердие господне? – шептала Адель, испытывая потребность говорить сама с собой, слышать себя. – Это тянется слишком долго, это никогда не кончится!

Тем временем предродовая деятельность продолжалась, страшная тяжесть спускалась все ниже. Если раньше боли еще давали Адели возможность передохнуть, то теперь они терзали ее беспрерывно и упорно. Пытаясь как-то облегчить свои муки, она обхватила обеими руками свои ягодицы и продолжала ходить, поддерживая себя и раскачиваясь; ноги у нее были голые, грубые чулки доходили только до колен. Нет, бог, должно быть, забыл ее! Набожная Адель начинала роптать – она была покорна, как вьючное животное, она примирилась с беременностью, как с еще одним несчастьем, но теперь она утратила свою покорность. Мало, значит, того, что она никогда не наедается досыта, что она грязная, неуклюжая замарашка, над которой издевается весь дом, – надо было еще, чтобы хозяева наделили ее ребенком! Вот подлецы! Она даже не знает, от кого он, от молодого или от старого, потому что старый еще лег к ней после масленицы. Впрочем, и того и другого это теперь мало беспокоило – лишь бы они получили удовольствие, а ей пусть достаются одни мучения! Надо было бы ей идти рожать на коврике у их дверей, чтобы поглядеть на их физиономии! Но тут ее опять обуял страх: еще бросят ее в тюрьму; лучше уж все стерпеть.

– Мерзавцы! – сдавленным голосом повторяла она между схватками. – Ну можно ли навязать человеку такую беду! Господи! Я сейчас умру!

Судорожно сведенными руками она еще сильнее сжимала зад, свой бедный, жалкий зад, сдерживая стоны и продолжая раскачиваться; лицо ее было обезображено страданием. За стеной никто не шевелился, все крепко спали; Адель слышала звучный басовый храп Жюли и тоненькое посвистывание Лизы, напоминавшее звуки флейты.

Пробило уже четыре часа, когда Адели вдруг показалось, что ее живот лопается. Во время схватки у нее внутри что-то разорвалось, хлынули воды, чулки сразу намокли. Некоторое время она стояла неподвижно, перепуганная и растерянная, вообразив, что таким путем она освободится от всего. Может быть, она вовсе и не была беременна! И Адель в страхе стала осматривать себя – уж нет ли у нее какой другой болезни, как бы из нее не вытекла вся кровь… Но тем не менее ей стало легче, она ненадолго присела на сундучок. Ее беспокоило, что комната загрязнилась, вдобавок свеча уже совсем догорала. Затем, не в состоянии больше ходить, чувствуя приближение конца, она еще нашла в себе силы разостлать на кровати старую круглую клеенку, которую г-жа Жоссеран дала ей для умывальника. Едва Адель успела лечь, как начались роды.

Почти полтора часа ее мучили нестерпимые боли, становившиеся все сильнее и сильнее. Внутренние судороги прекратились, теперь она сама напрягала все мышцы живота и поясницы, стремясь освободиться от невыносимой тяжести, давившей на ее тело. Еще два раза воображаемые позывы вынудили ее встать, искать горячей блуждающей рукой горшок; во второй раз она чуть не осталась на полу. При каждом новом усилии ее сотрясала дрожь, лицо начинало гореть, шея обливалась потом; она кусала простыни, чтобы заглушить стоны, не издать страшного невольного вскрика «Ух!», подобно дровосеку, рубящему дуб.

– Не может этого быть… Он не выйдет… Он слишком велик… – бормотала она в промежутках между потугами, словно разговаривая с кем-то.

Выгибаясь назад, раскинув ноги, она цеплялась обеими руками за железную кровать, которая тряслась от ее схваток. К счастью, это были превосходные роды, ребенок шел свободно и правильно. Временами уже видневшаяся головка как бы пыталась войти обратно, ее вталкивали туда эластичные ткани, до того натянутые, что они могли каждую минуту разорваться. Ужасные конвульсии сковывали Адель при каждой новой потуге, жестокие боли опоясывали ее словно железным обручем. Наконец у нее захрустели кости, она испугалась, ей почудилось, что все сломалось, что живот и спина лопнули, образовав одну сплошную дыру, из которой вытекала ее жизнь; еще секунда, и ребенок вывалился на постель, в лужу испражнений и окрашенной кровью слизи.

У Адели вырвался громкий крик, яростный и торжествующий вопль матери. В соседних комнатах сразу зашевелились, послышались сонные голоса: «В чем дело? Режут там кого-то?.. Насилуют, что ли?.. Нельзя же так орать во сне!» Встревоженная Адель снова засунула в рот простыню; она сдвинула ноги и, скомкав одеяло, накрыла им ребенка, мяукавшего, как котенок. Но Жюли опять захрапела, повернувшись на другой бок, а Лиза, уснув, даже перестала посвистывать. Адель испытывала невыразимое облегчение, бесконечную сладость отдыха и покоя; в течение пятнадцати минут она лежала как мертвая, наслаждаясь ощущением небытия.

И вдруг резь возобновилась. Адель очнулась от страха – неужели появится еще второй? Хуже всего было то, что, открыв глаза, она оказалась в полнейшем мраке. Нет даже огарка свечи! Лежи здесь, совсем одна, в мокроте, с чем-то липким между бедер, не зная даже, что с этим делать. Есть врачи даже для собак, но только не для нее. Околевай же, и ты и твой ребенок! Адель вспомнила, как она ходила прибирать к госпоже Пишон, к даме, которая живет напротив, когда та родила. Как ее оберегали, как боялись ее потревожить! Менаду тем ребенок перестал мяукать; Адель протянула руку, поискала и наткнулась на какую-то кишку, выходившую из его живота; она вспомнила, что видела где-то, как это перевязывают и отрезают. Ее глаза привыкли к темноте, всходившая луна слабо освещала комнату. Тогда, действуя на ощупь и отчасти инстинктивно, Адель выполнила, не поднимаясь с постели, длительное и трудное дело: сняла висевший позади нее передник, оторвала от него тесемку, затем перевязала пуповину и обрезала ее взятыми из кармана юбки ножницами. Вся покрывшись испариной, Адель снова улеглась. Бедный малыш, уж конечно она не собирается его убивать.

Но резь все не унималась, что-то еще мешало Адели внутри, и схватки гнали это прочь. Адель потянула за кишку, сначала легонько, потом очень сильно. Что-то оторвалось, наконец выпал целый ком, который она выбросила в горшок. На этот раз, слава богу, действительно все было кончено, у нее уже ничего не болело, и только теплая струйка крови стекала вдоль ее ног.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30