Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ругон-Маккары (№17) - Человек-зверь

ModernLib.Net / Классическая проза / Золя Эмиль / Человек-зверь - Чтение (стр. 13)
Автор: Золя Эмиль
Жанр: Классическая проза
Серия: Ругон-Маккары

 

 


Уже четыре месяца Жак и Северина жили своей все растущей страстью, обновленные юностью своих сердец, наивной невинностью первой любви, которая приходит в восторг от малейшей ласки. Каждый хотел подчиниться другому, принести возможно большие жертвы. Жак уже больше не сомневался, что нашел исцеление от своего страшного наследственного недуга; с тех пор, как он обладал Севериной, его уже не волновала мысль об убийстве. Быть может, физическое обладание удовлетворяло эту потребность смерти. Или для звериного инстинкта человека обладать и убить было одно и то же? Жак не рассуждал, он был для этого слишком невежественным, и не пытался приотворить двери в это царство ужаса. Иногда в объятиях Северины он внезапно вспоминал о совершенном ею страшном деле, в котором она призналась ему взглядом на скамье в Батиньольском сквере, но ему даже не хотелось узнать подробности. Северину, напротив, казалось все более мучила потребность все высказать Жаку. Когда она страстно обнимала Жака, он чувствовал, что ее терзает и гнетет ее тайна, ему казалось, что она так пламенно ласкает его потому, что стремится избавиться от этого гнета. По всему телу Северины пробегала дрожь, грудь ее трепетала, с губ срывались невнятные стоны. Казалось, что вот сейчас, в пылу страсти, она расскажет ему все, но Жак закрывал ей губы поцелуем: он боялся ее признания. Кто знает, быть может, это неведомое встанет между ними, нарушит их счастье. Жак чуял опасность, его охватывала дрожь при мысли о том, что он станет вместе с Севериной опять ворошить всю эту полузабытую уже кровавую драму. Она, без сомнения, угадывала его мысли и становилась все более ласковой и покорной, как женщина, созданная, чтобы любить и быть любимой. Их любовь доходила тогда до безумия, в объятиях друг друга они теряли сознание.

Рубо с лета отяжелел еще больше, и, по мере того, как к его жене возвращались веселье и свежесть, он с каждым днем старел и становился все мрачнее. По словам Северины, ее муж сильно изменился за последние четыре месяца. Он по-прежнему дружески пожимал руку Жаку, постоянно приглашал его к себе и был доволен, когда видел его за столом. Но и присутствие Жака уже оказывалось для него недостаточным, и, оставляя жену наедине с Жаком, Рубо нередко уходил тотчас же после завтрака под предлогом, что ему душно в комнате и что он должен подышать свежим воздухом. На самом же деле он зачастил теперь в кафе на бульваре Наполеона, где встречался с полицейским комиссаром Кошем. Пил он мало, всего лишь рюмочку-другую рому, но зато пристрастился к карточной игре. Он оживлялся и забывал все, когда держал в руках карты, поглощенный нескончаемыми партиями в пикет. Кош, тоже страстный игрок, решил, что игра на деньги повысит интерес к картам, и они играли теперь по пять франков партию. Рубо с удивлением убедился, что мало знал себя раньше, он воспылал той бешеной страстью к игре, тем лихорадочным стремлением к выигрышу, которые пожирают человека, захватывают его до такой степени, что он становится способным поставить на карту свое положение и даже самую жизнь. Его работа пока еще не страдала от этой страсти. Он уходил в кафе, как только освобождался на службе, и в те ночи, когда не был дежурным, возвращался домой часам к двум или трем утра. Жена на это не жаловалась и упрекала мужа лишь за то, что он становился все более угрюмым. Ему страшно не везло, он был в постоянном проигрыше и наконец стал влезать в долги.

Как-то вечером между Севериной и Рубо произошла первая ссора. Северина еще не питала ненависти к мужу, но с трудом выносила его; Рубо подавлял ее, она была бы такой свободной, счастливой, если бы он не угнетал ее своим присутствием! Она не испытывала ни малейших угрызений совести оттого, что обманывала его; ведь он сам был виноват в этой измене, он почти вынудил ее к этому. Разлад вносил отчуждение, им хотелось забыться, и каждый из супругов утешался, развлекался по-своему. У него были карты, она была вправе обзавестись любовником. Рубо постоянно проигрывал, в доме вечно не хватало денег, и это особенно злило и возмущало Северину. С тех пор, как пятифранковые монеты уходили в кафе на бульваре Наполеона, она иногда не знала, как расплатиться с прачкой. Ей пришлось отказаться от сластей, мелких принадлежностей туалета. На этот раз ссора с мужем произошла у нее именно из-за необходимости купить ботинки. Рубо собирался уйти из дому и, не найдя столового ножа, чтобы отрезать кусок хлеба, взял большой складной нож, служивший ему когда-то оружием и валявшийся теперь в ящике буфета. Северина с недоумением и отчаянием глядела на мужа, который отказывал ей в пятнадцати франках на покупку ботинок, ссылаясь на то, что у него нет денег и он не знает, откуда их достать. Она упрямо твердила, что ей нужны эти пятнадцать франков, заставляя его повторять свой отказ, и это раздражало его все больше и больше. Вдруг она указала пальцем на тот кусок паркета, под которым покоились призраки, и сказала, что там есть деньги и что она хочет их получить. Он страшно побледнел и выпустил из рук нож, который снова упал в ящик буфета. Одно мгновение Северина думала, что муж прибьет ее. Он подошел к ней, бормоча, что эти деньги могут хоть сгнить там, он до них не дотронется, он скорее отрубит себе руку, чем прикоснется к ним. Гневно сжимая кулаки, он угрожал жене убить ее, если она осмелится в его отсутствии поднять паркет и украсть хоть один сантим. Никогда, ни за что на свете! Нечего и вспоминать о них! Но и сама Северина помертвела, ее ужаснула мысль рыться в этом месте. Нет, и в крайней нищете они не дотронутся до этих денег, хотя бы им обоим пришлось околевать с голоду. Действительно, Северина и ее муж не заговаривали больше о гранмореновских деньгах, даже в дни полного безденежья. Когда ноги их касались рокового места в полу, они чувствовали нестерпимый ожог, и они стали осторожно обходить этот кусок паркета.

Постепенно возникали у них и другие поводы к раздорам. Особенно часто ссорились они из-за дома в Круа-де-Мофра. Отчего дом этот не продается? Они обвиняли друг друга, что ровно ничего не делают для ускорения продажи. Рубо по-прежнему наотрез отказывался вмешиваться в это дело, а Северина, изредка писавшая Мизару, получала от него очень неопределенные ответы: покупателей совсем не было, фрукты не уродились, а овощи погибли из-за недостаточной поливки. Малопомалу спокойствие, воцарившееся в семье Рубо, нарушилось. Так вспыхивает после кризиса с новой силой лихорадка. Корни недовольства – спрятанные деньги, появление любовника – разрастались и крепли, разделяли супругов, вызывали в них взаимное раздражение. Семейная жизнь становилась настоящим адом.

Точно по роковому стечению обстоятельств, все приходило в расстройство даже в соседстве с супругами Рубо. Весь коридор снова был охвачен раздорами и сплетнями. Филомена окончательно поссорилась с г-жой Лебле, несправедливо обвинившей ее в продаже дохлой курицы. Истинмой причиной этого разрыва было, однако, сближение Филомены с Севериной. Както ночью Пекэ встретил Северину, гулявшую с Жаком; г-жа Рубо сочла тогда необходимым поступиться своей щепетильностью и стала относиться очень приветливо к любовнице кочегара. Филомена была польщена дружбой с дамой, пользовавшейся неоспоримой репутацией самой красивой и благовоспитанной из всех станционных дам, и объявила воину жене кассира, старой мерзавке, как она выражалась, способной на всякие гнусности. Она обвиняла во всем г-жу Лебле и кричала теперь на всех перекрестках, что квартира с окнами на улицу принадлежит по праву Рубо и что со стороны Лебле возмутительно не отдавать им этой квартиры. Дела начали принимать очень дурной оборот для г-жи Лебле, тем более, что ее настойчивое подсматривание за мадмуазель Гишон, которую она обвиняла в интриге с начальником станции, угрожало причинить ей самой серьезные неприятности. Она так и не поймала мадмуазель Гишон, но сама имела неосторожность попасться в то время, как, насторожив уши, подслушивала у дверей. Дабади, раздраженный этим шпионством, сказал своему помощнику Мулену, что если Рубо снова предъявит требование на квартиру, неправильно присвоенную Лебле, то он готов его поддержать. А когда Мулен, вообще малоразговорчивый, повторил слова начальника станции, это произвело в коридоре настоящую бурю; страсти до того разбушевались, что дело чуть не дошло до драки.

Но у Северины был все же один счастливый день в неделю – пятница. Еще в октябре она придумала предлог для поездки в Париж. Она самым спокойным и беззастенчивым образом уверила мужа, будто у нее болит нога в колене и ей необходимо лечиться у специалиста. Каждую пятницу она уезжала в шесть сорок утра с курьерским поездом, который вел Жак, проводила с ним в Париже день и возвращалась ночью, опять-таки с курьерским поездом. Сперва она считала себя обязанной сообщать мужу, в каком положении находится ее колено. Боль в нем становилась то сильнее, то слабее. Но так как муж вовсе не слушал ее, она перестала об этом говорить. По временам она пристально вглядывалась в мужа и задавала себе вопрос, знает ли он про ее связь с Жаком. Неужели этот кровожадный ревнивец, зарезавший в безумном бешенстве Гранморена, которого она вовсе не любила, стал бы теперь мириться с тем, что у нее любовник? Она не могла себе этого представить и решила, что Рубо просто-напросто тупеет. В первых числах декабря, морозной ночью, Северина долго не ложилась спать, поджидая мужа. На другой день, в пятницу, она до рассвета уезжала с курьерским. Накануне дня отъезда она обыкновенно очень тщательно занималась своим туалетом, чтобы утром быть готовой как можно скорее. Наконец она легла и уснула примерно около часу ночи. Рубо все еще не приходил. Уже два раза он возвращался домой на рассвете: он целиком отдался охватившей его страсти к игре и не в силах был вырваться из кафе, где в одной из задних комнат, постепенно превратившейся в настоящий игорный притон, шла крупная игра в экарте. Довольная тем, что лежит одна в постели, согретая ее теплом, убаюканная ожиданием радостного завтрашнего дня, Северина крепко уснула.

Около трех часов ночи ее разбудил странный шум. Сначала, не сообразив хорошенько, в чем дело, она подумала, что ей почудилось что-то во сне, и снова задремала. Но вот она услышала глухие удары, треск дерева, как будто взламывали дверь. Северина вскочила в испуге: кто-то, видно, взламывает замок в коридоре. С минуту она не омела тронуться с места и боязливо прислушивалась, в ушах у нее звенело. Наконец она решилась встать и посмотреть, в чем дело. Потихоньку, босиком подкралась она к двери, слегка приотворила ее и оцепенела от изумления и ужаса.

Лежа на полу на животе, Рубо с помощью долота оторвал плинтус и вынул кусок паркета. Стоявшая возле него на полу свеча освещала его и отбрасывала громадную тень до самого потолка. Нагнувшись над черным отверстием в полу, он широко раскрытыми глазами всматривался в пролом. Лицо его было налито кровью, это было лицо убийцы. Резким движением он просунул руку в отверстие, но рука дрожала от волнения, он не мог найти сразу то, что искал. Тогда он придвинул свечу, и она осветила в глубине отверстия кошелек, ассигнации, часы.

Северина невольно вскрикнула, и Рубо в испуге обернулся. Он не сразу узнал ее, вероятно, он принял ее сперва за привидение – она была вся в белом, а глаза ее были широко раскрыты от ужаса.

– Что ты там делаешь?! – спросила она.

Тогда наконец он понял, но не хотел отвечать ей, только глухо проворчал что-то. Он смотрел на нее, стараясь придумать предлог, чтобы отослать ее назад в спальню. Но ни одно разумное слово не приходило ему на ум, ему просто хотелось задавать пощечин этой дрожащей, полураздетой женщине.

– Вот как, – продолжала она, – ты отказываешь мне в ботинках, а сам берешь эти деньги, потому что проигрался?

Это его взорвало. Не хватало еще, чтобы эта женщина, которая утратила уже для него всякое обаяние, портила ему жизнь и мешала его удовольствиям. Он нашел себе другое развлечение, а в ней вовсе теперь не нуждается. Он снова засунул руку в зиявшее на полу отверстие, но вытащил оттуда только кошелек с тремястами франков. Затем, тщательно закрыв отверстие вынутым куском паркета, он каблуком вдавил на место плинтус и, обращаясь к жене, пробормотал сквозь зубы:

– Ты меня бесишь. Я делаю, что хочу. Я ведь не вмешиваюсь в твои дела и не спрашиваю, зачем ты едешь сегодня в Париж.

Со злобой передернув плечами, он снова отправился в кафе, оставив на полу горевшую свечу. Северина взяла ее и легла в постель. Холод пронизывал ее; она не могла уснуть и, поставив возле себя свечу, лежала с открытыми глазами, ожидая часа, когда надо будет вставать. Молодая женщина была теперь вполне убеждена, что в ее муже происходил быстрый процесс распада, что в его душу словно просачивалось преступление, которое разлагало его и уничтожало вконец прежнюю связь между ними. Рубо, без сомнения, все знал.

VII

Пассажиры, собравшиеся в эту пятницу выехать из Гавра с курьерским, отходившим в шесть сорок утра, были необычайно изумлены при пробуждении. С полуночи снег валил такими частыми и крупными хлопьями, что успел к утру устлать улицы слоем в тридцать сантиметров.

Под навесом у дебаркадера пыхтела и дымила Лизон, прицепленная к составу из семи вагонов: трех второго и четырех первого класса. В половине шестого Жак и Пекэ пришли в депо, чтобы осмотреть паровоз. Их начинал пугать этот снег, безостановочно и упорно падавший с черного неба. Теперь, каждый на своем посту, они ждали свистка, устремив глаза в даль, вглядываясь в беспрерывно, тихо падающие хлопья, мелькавшие во мраке бледными пятнами.

– Будь я проклят, если виден хоть один сигнал, – пробормотал машинист.

– Не застрять бы еще в пути, – сказал кочегар.

Рубо, явившись минута в минуту, чтобы принять дежурство, стоял на дебаркадере с фонарем в руке. Он то и дело закрывал глаза от усталости, но все же внимательно наблюдал за работой. Жак осведомился у него о состоянии пути. Пожимая ему руку, Рубо отвечал, что еще не получил телеграммы с соседней станции. Северина, закутанная в широкую тальму, спустилась по лестнице, и муж сам усадил ее в один из вагонов первого класса. Он, без сомнения, подметил тревожный и нежный взгляд, которым обменялись влюбленные, но он и не подумал сказать жене, что с ее стороны неосторожно уезжать в такую погоду и лучше бы ей отложить поездку.

Стали появляться пассажиры, закутанные, нагруженные багажом. Было так холодно, что снег на обуви даже не таял; дверцы вагонов быстро захлопывались, каждый старался как можно скорее забраться в купе; опустел дебаркадер, плохо освещенный тусклыми огоньками нескольких газовых рожков. Только передний фонарь паровоза, прикрепленный у основания дымовой трубы, сверкал, как гигантский глаз, посылая в даль, во мрак, пылающий сноп света.

Рубо поднял фонарь, подавая сигнал. Обер-кондуктор дал свисток. Жак ответил, открыв предварительно регулятор и выдвинув вперед маховичок, управляющий изменением хода. Поезд тронулся. Еще с минуту помощник начальника станции спокойно следил, как он исчезал за снежной пеленой.

– Теперь держи ухо востро, – сказал Жак кочегару. – Смотри у меня на этот раз.

Он заметил, что его товарищ едва держался на ногах от усталости – верно, прокутил всю ночь.

– Цело будет, – пробормотал Пекэ.

Как только поезд вышел из-под навеса платформы, машинист и кочегар сразу попали в метель. Ветер дул с востока, прямо навстречу паровозу, порывисто налетая на него, но Жак и Пекэ, стоя в паровозной будке, сначала не особенно страдали от ветра: они были тепло одеты, глаза защищены очками. Даже яркий свет паровозного фонаря не мог пробить белесоватую толщу снежных хлопьев, и полотно дороги не только не освещалось на двести или триста метров вперед, но было окутано словно дымкой молочно-белого тумана, из которого предметы возникали лишь в непосредственной близости, точно из глубины сновидения. Тревога машиниста возросла, когда он убедился при взгляде на фонарь первого же сторожевого участка, что его опасения оправдались: на положенном расстоянии он, конечно, не различит красных сигналов, закрывающих путь. Он шел поэтому с величайшей осторожностью, но не мог и уменьшить скорость, так как противный ветер и без того оказывал огромное сопротивление ходу паровоза и замедление могло оказаться столь же опасным.

До Гарфлерской станции Лизон шла бойко и ровно. Пласт выпавшего снега пока еще не тревожил Жака, так как не превышал шестидесяти сантиметров в толщину, а снегоочиститель легко отбрасывал пласт толщиной в целый метр. Жак заботился теперь лишь о том, чтобы идти с надлежащей скоростью, зная, что главнейшее достоинство машиниста, после трезвости и любви к своему паровозу, в том, чтобы вести поезд равномерно, без перебоев, под возможно высоким давлением пара. Единственный его недостаток как машиниста заключался именно в упрямстве, с которым он шел вперед, не останавливаясь, не обращая внимания на сигналы, в уверенности, что всегда успеет сдержать Лизон. Поэтому иногда он заходил слишком далеко, давил петарды, «мозоли», как их зовут на железнодорожном языке; за это его два раза, даже отстраняли на неделю, от должности. Теперь, перед лицом грозной опасности, мысль о том, что Северина с ним, что ему вверена эта дорогая ему жизнь, удваивала его силы; вся его воля была устремлена к Парижу, туда он мчался вдоль этой двойной железной линии, среди препятствий, которые должен был преодолеть.

Стоя на железном мостике, соединявшем паровоз с тендером, Жак, несмотря на непрерывные толчки и снег, бивший ему прямо в лицо, нагибался вправо от паровоза, чтобы лучше разглядеть путь. Сквозь мокрые стекла он не мог ничего рассмотреть и высунулся наружу, навстречу ветру. Снег колол его тысячами иголок, леденящий холод словно резал бритвой. Время от времени Жак возвращался в будку, чтобы передохнуть, снимал очки, протирал их, а затем снова шел к своему наблюдательному посту и лицом к лицу с ураганом зорко вглядывался вперед, не мелькнет ли где красный сигнальный огонь. Его внимание было до такой степени напряжено, что дважды померещились ему кровавые искры, внезапно вспыхнувшие сквозь колебавшуюся перед ним белесоватую завесу снега.

Но вдруг у Жака явилось ощущение, что кочегара нет на месте. Чтобы яркий свет не ослеплял машиниста, в будке горел только маленький фонарик у водомерной трубки. Взглянув на блестящий эмалевый циферблат манометра, Жак заметил, что его вздрагивающая синяя стрелка быстро опускается. Огонь в топке потухал. Кочегар растянулся на ящике тендера, его свалил сон.

– Чертов гуляка! – в бешенстве воскликнул Жак, расталкивая его.

Пекэ встал, что-то невнятно пробормотал в свое оправдание. Он едва держался на ногах, но в силу привычки тотчас же подошел к топке с молотом гв руках. Он наколол уголь, насыпал его лопатой ровным слоем на решетку, подмел мелкие угольные обломки. Пока дверцы топки оставались открытыми, отблеск огня, отброшенный на поезд, подобно пылающему хвосту кометы, зажег сверканием снег, падавший крупными золотыми каплями.

За Гарфлером начинался большой подъем длиной в двенадцать километров, идущий до Сен-Роменской станции – самый крутой подъем на всей линии. Машинист удвоил внимание, он знал, что ему придется налечь вовсю, чтобы взобраться на этот подъем, который трудно одолеть даже в хорошую погоду. Не выпуская из рук маховичка, управляющего переменой хода, он следил, как пробегали мимо телеграфные столбы, стараясь таким образом определить скорость. Она значительно уменьшалась, Лизон выбивалась из сил, и по возраставшему сопротивлению можно было угадать, что снегоочистителям работать все труднее. Носком сапога Жак отворил дверцы топки. Дремавший кочегар понял этот жест и прибавил огонь, чтобы увеличить давление. Дверцы топки раскалились, бросая л иловатый отблеск на ноги машиниста и кочегара; но они не чувствовали пылающего жара, ледяной ветер обдувал их. По знаку машиниста кочегар отворил зольник, тяга еще усилилась, стрелка манометра быстро поднялась до десяти атмосфер. Лизон развивала теперь всю силу, на которую была способна. Раз даже, видя, что уровень воды в котле понижается, машинист должен был пустить в ход малый маховичок инжектора, хотя это и уменьшало давление пара. Но давление тотчас же опять поднялось, машина фыркала и храпела, как загнанное животное, ее бедра судорожно вздрагивали, и, казалось, слышно было, как трещат ее суставы. Жак обходился с ней теперь сурово, как с состарившейся и ослабевшей женщиной, к которой уже не чувствовал былой нежности.

– Ни за что эта лежебока не взберется на уклон! – проворчал он сквозь зубы, хотя обычно в дороге никогда не разговаривал.

Пекэ, несмотря на одолевавшую его дремоту, взглянул на машиниста с изумлением: что он имеет против Лизон? Разве она не была по-прежнему славной и послушной машиной? А ход у нее какой легкий, управлять ею одно удовольствие! К тому же Лизон так хорошо держала пары, что на пути из Парижа в Гавр сберегала десять процентов топлива. Когда машина снабжена прекрасными золотниками, которые так тщательно выверены и так хорошо отводят пары, то ей можно простить все остальные недостатки, подобно тому, как их можно простить домовитой хозяйке, бережливой и скромной. Правда, Лизон расходовала много смазочного масла. Ну что ж! Приходилось ее смазывать почаще, вот и все! А Жак повторял с бешенством:

– Нет, она ни за что не взберется, если ее не подмазать.

Он взял масленку и отправился смазывать паровоз на полном ходу. Ему случалось это делать, быть может, всего раза три в жизни. Перешагнув через перила, он взобрался на смотровую площадку и стал продвигаться по ней боком вдоль котла. Но это было чрезвычайно опасное предприятие: ноги Жака скользили на узкой, мокрой от снега железной полосе, снежные хлопья слепили глаза, а бешеные порывы ветра угрожали снести его, как соломинку. Лизон, задыхаясь, мчалась во мрак, прорезая в беспредельном снежном покрове глубокую борозду, и уносила Жака с собой. Добравшись до буферного бруса, Жак присел на корточки перед отверстием правого цилиндра и, придерживаясь одной рукой за стержень, управлявший изменением хода, с величайшим трудом наполнил цилиндр маслом. Чтобы смазать левый цилиндр, ему пришлось проползти, как ползет насекомое, вокруг всего паровоза. Когда Жак, совершенно обессиленный, вернулся назад, он был бледен, как полотно, – он чувствовал, что был на волосок от смерти.

– Мерзкая кляча! – пробормотал он.

Удивленный этой неожиданной грубостью Жака в отношении их Лизон, Пекэ не мог удержаться, чтобы не пошутить:

– Послали бы меня, мне не привыкать умасливать дам.

Немного стряхнув дремоту, Пекэ стал на свое место, наблюдая за левой стороной полотна. Глаза у него были зоркие, он видел лучше Жака, но теперь все исчезало в этой метели. Жак и Пекэ прекрасно изучили каждый километр дороги, по которой ездили уже в продолжение нескольких лет, а между тем они с трудом узнавали места, мимо которых проносились теперь. Дорога была вся засыпана снегом; в нем утопали не только заборы, но даже и дома. Казалось, что вокруг поезда расстилается голая беспредельная равнина, по которой сквозь хаос белесых пятен мчится наугад обезумевшая Лизон. Никогда еще эти двое не ощущали в такой степени тесных уз соединяющего их братства, как теперь, на этом паровозе, пущенном навстречу всем опасностям снежной бури. Они были покинуты всем миром, более одиноки, чем арестанты в заключении. И в то же время на них лежала подавляющая ответственность за жизнь людей в тех вагонах, которые тащил за собой паровоз.

И Жак, еще больше раздраженный шуткой Пекэ, сдержался и даже улыбнулся. Сейчас, конечно, не приходилось ссориться. Снег валил все сильней; пелена, застилавшая горизонт, становилась почти непроницаемой. Поезд продолжал подниматься в гору. Теперь вдруг кочегару показалось, что вдали мелькнул красный сигнальный огонь. Он сказал об этом Жаку, но сигнальный огонь тут же пропал, и Пекэ решил, что ему просто померещилось. Но машинист, который сам ничего не заметил, был встревожен этой галлюцинацией своего товарища и терял доверие к самому себе. Ему казалось, что там, вдали, за белой завесой мелькающих хлопьев, встают какие-то громадные черные массы, словно гигантские обломки ночного мрака, и, перемещаясь, движутся навстречу паровозу. Не холмы ли это обрушились, не горы ли загромоздили путь, и поезд должен разбиться о них вдребезги? Жак в испуге потянул за стержень парового свистка – раздался жалобный, долгий, отчаянный свисток и улетел, подхваченный ветром. К величайшему удивлению машиниста, свисток оказался как нельзя более кстати: поезд мчался на всех парах мимо Сен-Роменской станции, а Жак считал, что до нее, по крайней мере, еще километра два.

Теперь Лизон, преодолев наконец роковой подъем, пошла гораздо легче, и Жак мог передохнуть. От Сен-Ромена к Больбеку подъем совершенно нечувствителен, и до конца плоскогорья удастся, вероятно, дойти благополучно. Все же, прибыв в Безевиль, где поезд стоял три минуты, Жак подозвал начальника станции, ходившего по платформе, и высказал ему свои опасения: снежная пелена становилась все плотнее, в такой снегопад ни за что не доберешься до Руана, если не прицепить еще добавочный паровоз, а в безевильском депо всегда стоят готовые запасные паровозы. Начальник станции возразил, что не получал на этот счет никаких распоряжений и не решается принять на себя за это ответственность. Единственное, что он мог предложить Жаку, – взять с собой пять или шесть деревянных лопат, чтобы в случае надобности расчищать путь от снежных заносов. Пекэ взял лопаты и поставил их в углу тендера.

Действительно, на плоскогорье Лизон продолжала идти с нормальной скоростью и без особого труда; все же она сдавала. Машинист то и дело отворял дверцы топки, а кочегар подбрасывал уголь на решетку, и каждый раз над поездом, черневшим в белой снежной мгле, сверкал ослепительный свет, прорезавший ночной мрак, словно хвост блестящей кометы. Было уже три четверти восьмого. Светало, но лишь с трудом можно было различить бледный рассвет сквозь бешеный вихрь снежных хлопьев, закрывавших весь горизонт. Этот неясный свет, в котором еще ничего нельзя было разглядеть, особенно тревожил машиниста и кочегара, пристально вглядывавшихся в даль; глаза у них слезились, хотя и были защищены очками. Держа правую руку на маховичке, управлявшем изменением хода, машинист не выпускал из левой стержень парового свистка и на всякий случай давал почти беспрерывные отчаянные свистки, звучавшие, как рыдание, в недрах этой снежной пустыни.

Поезд беспрепятственно миновал Больбек, затем Ивето. Однако в Моттевиле Жак снова обратился к помощнику начальника станции с вопросом о состоянии пути. Оказалось, что на станции достоверных сведений об этом не имелось. Из Парижа не приходил еще ни один поезд, но была получена телеграмма о том, что парижский пассажирский поезд застрял в Руане и находится в безопасности. Усталая, отяжелевшая Лизон снова двинулась в путь по легкому двенадцатикилометровому склону, который тянется до самого Барантена. Наконец наступил день, но такой тусклый, будто его свет был только отражением снежной пелены. Снег падал теперь все обильнее, казалось, холодный, мутный рассвет струится на землю. Ветер усилился, и снежные хлопья полетели навстречу паровозу, как пули. Тендер завалило снегом, кочегару ежеминутно приходилось выгребать его оттуда лопатой, чтобы добраться до угля. Местность по обе стороны полотна до того изменила свой вид, что ее положительно нельзя было узнать, машинисту и кочегару казалось, что они несутся, как в сновидении. Обширные ровные поля, тучные пастбища, окруженные живыми изгородями, дворы, засаженные яблонями, сливались в беспредельное зыбкое снежное море, чуть подернутое рябью; все замирало в его тусклой белизне. Рука машиниста не выпускала маховичка. Порывы ветра резали его лицо, он начинал жестоко страдать от холода.

В Барантене начальник станции Бесьер сам подошел к паровозу и предупредил Жака о больших снежных заносах в направлении к Круа-де-Мофра.

– Думаю, что вам удастся еще проскочить, но трудно вам придется, – добавил он:

Тогда машиниста взорвало:

– Черт возьми, я ведь говорил им это в Безевиле! Их бы не убыло, если бы они прицепили еще паровоз. Хороши мы теперь будем!

Обер-кондуктор вышел из своего вагона. Он тоже сердился. Он совсем замерз в своей будке и заявил, что не может больше отличить сигнального диска от телеграфного столба. В эту метель поезд идет чуть не ощупью.

– Во всяком случае, вы теперь предупреждены, – сказал Бесьер.

Пассажиры начинали удивляться продолжительной остановке на этой занесенной снегом станции; царствовала глубокая тишина, не слышно было ни возгласа кондуктора, ни стука вагонных дверец. Стали опускаться стекла в окнах, пассажиры выглядывали из вагонов. В одном окне показались очень полная дама и две молоденькие очаровательные блондинки, по-видимому, дочери, все три, наверно, англичанки. Несколько дальше выглянула очень хорошенькая молодая женщина, брюнетка, пожилой господин убеждал ее отойти от окна. Двое мужчин, молодой и старый, высунувшись по пояс из окон двух соседних отделений, оживленно беседовали друг с другом. Но Жак, оглянувшись, видел одну только Северину, которая тревожно смотрела из окна в его сторону. Милая бедняжка, как она должна была беспокоиться! Он сам несказанно мучился сознанием опасности, которой она подвергалась; она была так близко от него и вместе с тем так далеко… Он отдал бы всю свою кровь за то, чтобы быть теперь уже в Париже, доставить ее туда здравой и невредимой.

– Ну отправляйтесь, – заявил начальник станции, – Нечего понапрасну пугать публику.

Он сам подал сигнал к отправлению. Вернувшись в свою будку, обер-кондуктор дал свисток, и Лизон, ответив протяжным жалобным воплем, тронулась в путь.

Едва поезд отошел от станции, как Жак почувствовал, что состояние пути изменилось. Поезд шел теперь уже не по равнине, а по бесконечному густому снежному ковру, в котором локомотив оставлял глубокий след, похожий на след парохода. Местность была неровная, холмы и долины бороздили, вздыбливали почву до самого Малонэ. И снег лежал здесь неровно; местами полотно дороги было совершенно свободно от снега, а в ложбинах и впадинах он лежал плотной массой, сильно затрудняя проезд. Ветер сметал снег с насыпей и сбрасывал в ложбины. Приходилось непрерывно преодолевать препятствия, небольшие отрезки свободного пути преграждались громадными снежными валами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26