Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь молодой девушки (сборник)

ModernLib.Net / Жорж Санд / Исповедь молодой девушки (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Жорж Санд
Жанр:

 

 


Жорж Санд

Исповедь молодой девушки (сборник)

Предисловие

Он или она? Она и он?

«Он или она?» Такой вопрос почти не мог возникнуть в начале 1830-х годов у парижского обывателя, бросившего мимолетный взгляд на силуэт в сером рединготе, жилете, брюках и шляпе. Прическа не выдавала – молодые писатели-романтики как раз ввели моду на длинные волосы, которые Теофиль Готье называл «меровингскими». К тому же трудно было себе представить, что женщина решится на такое переодевание: на ношение мужского платья в ту пору требовалось особое разрешение, не говоря уже о необходимой для этого смелости и готовности пренебречь мнением общества. Однако на парижских улицах, на выставках, в кафе и в театре в мужском обличье и в мужской компании действительно появлялась молодая женщина Аврора Дюпен, в замужестве баронесса Дюдеван.

Впрочем, брак Авроры Дюдеван как раз превратился в чистую формальность, когда в январе 1831 года двадцатисемилетняя женщина приехала из Берри в Париж, взяв с мужа, Казимира Дюдевана, обязательство выплачивать ей незначительную ренту. Этот шаг ознаменовал пробуждение Авроры Дюдеван от восьмилетней летаргии неудачного брака, отказ от заурядной жизни провинциальной дворянки. Это была собственная маленькая революция Авроры Дюдеван, с энтузиазмом следившей за июльскими событиями 1830 года и разочарованной их исходом: восхождением на престол короля Луи-Филиппа и крушением надежд на создание либерального строя. Свой шанс обрести свободу молодая женщина с республиканскими взглядами упускать не хотела. Стесненность в средствах стала своеобразной платой за вновь обретенное положение свободной женщины; именно она заставила Аврору Дюдеван отказаться от женских нарядов, обязывающих оплачивать труд прачек и передвигаться по городу в экипаже. Молодая женщина вряд ли задумывалась о том, что эти переодевания на долгие годы сделают ее особу предметом рассуждений на тему «Она или он?» и длительных разборов соотношения в ее натуре мужских и женских черт. Пока Аврору Дюдеван больше занимали поиски дела, которое позволило бы ей самостоятельно зарабатывать на жизнь и, главное, перевезти к себе любимых детей: восьмилетнего Мориса и трехлетнюю Соланж. Трудолюбивая и умелая Аврора начинает с привычных женских занятий, например, расписывает шкатулки. Однако ее привлекает более серьезное и в то время почти исключительно мужское дело – писательство, и вскоре она делает первый шаг в литературный мир.

Вопрос «он или она?» не сразу возникает и при взгляде на псевдоним «George Sand», которым в 1832 году был подписан роман «Индиана», первое самостоятельное произведение Авроры Дюдеван. Читатель внимательный, быть может, сразу обратил внимание на отсутствие буквы «s» в мужском имени «Georges» и вспомнил некоторые произведения, вышедшие в свет немного ранее под псевдонимом «J.Sand», – повесть «Роз и Бланш» и несколько рассказов. Этот первый псевдоним был прозрачен и указывал на Жюля Сандо, начинающего литератора из Берри. Однако на самом деле под псевдонимом скрывались двое – «он и она» – Жюль Сандо и его возлюбленная Аврора Дюдеван. Их роман одновременно был творческим союзом. Молодая пара совместно пишет художественные произведения, а также публикует статьи в журнале «Revue de Paris». Кроме того, Аврора обращается к своему земляку Анри де Латушу, директору журнала «Figaro», с просьбой принять ее в редакцию. Латуш предупреждает молодую женщину, что от него нечего ждать снисхождения, и действительно сурово правит статьи начинающей журналистки. Однако рукописи к печати принимает.

Аврора Дюдеван оказывается трудолюбивым и увлеченным литератором, более трудолюбивым, чем ее возлюбленный Сандо. Настоящее же творческое озарение снисходит на Аврору Дюдеван зимой 1831/32 года, когда она ненадолго возвращается в свое имение в местечке Ноан и за несколько недель самостоятельно пишет роман «Индиана». Позднее писательница вспоминала, что создала это произведение под властью одного чувства: «Это чувство, медленно накапливавшееся в течение жизни, стремительно хлынуло через край, как только открылись рамки сюжета, способного его вместить…» По возвращении в Париж Аврора показывает рукопись «Индианы» строгому Латушу, который сначала критикует первые главы за сходство с романами Бальзака, но на следующий день посылает автору записку в ином тоне: «Забудьте нелепости, которые я наговорил вам вчера о начале вашей книги; ваша книга – шедевр! Я провел ночь, читая ее, и испытываю гордость дружбы… Вам обещан успех, подобный успехам Ламартина. Поверьте старому и ворчливому товарищу, Бальзак и Мериме умерли под Индианой. Ах, дитя мое, как я счастлив!»

Однако, чтобы детище Авроры Дюдеван увидело свет, необходимо было разрешить небольшое затруднение с псевдонимом: настоящее имя честной женщины, по меркам эпохи, не терпело «публичности», а Жюль Сандо не давал согласие на использование общего псевдонима для романа, в создании которого он не участвовал. В конце концов согласились на том, чтобы была сохранена «фамилия» в сочетании с новым «именем». Писательница без колебаний выбрала имя «Жорж», типичное для родных ее краев и одновременно придающее псевдониму английское звучание. Так на свет появилась «Жорж Санд», которой вскоре предстояло полностью затмить собой прежнюю Аврору.

Предсказание Латуша сбылось: «Индиану» ждал немедленный и безусловный успех. Роман, впитавший в себя весь жизненный опыт молодой Жорж Санд, одновременно оказался отражением волнений и чаяний целого поколения: история девушки, связанной узами брака с нелюбимым человеком, но не отказывающейся от поиска истинного чувства, трогает читателей. Влюбленные романтического поколения ассоциируют себя с героями Санд и подписывают письма их именами: «Индиана» и «Ральф». Хвалебные отзывы на роман дают знаменитые писатели, такие как Оноре де Бальзак, и авторитетные критики – Огюстен Сент-Бёв и Гюстав Планш. Последний так определил основную тему романа: «Борьба любви против закона, дуэль страсти и общества. Роман, утверждающий абсолютную ценность любви, бессмысленность брака, в котором женщина превращается в «домашнее животное», а также и ее право на борьбу против брака, узаконенного, но не скрепленного чувством».

За «Индианой» последовали романы «Валентина» (1832) и «Лелия» (1833), закрепившие за Жорж Санд репутацию противницы брака и защитницы права женщины на любовь. Успех романов Жорж Санд – это успех произведений, будоражащих общество: так, выход в свет «Лелии» спровоцировал бурю обвинений в безнравственности. Один из критиков призывал читателя отправить дочерей на загородную прогулку и запереться в своем кабинете, прежде чем открыть эту книгу: «чтобы никого не заразить». На защиту Жорж Санд вновь встал Гюстав Планш, а Огюстена Сент-Бёва сама писательница призывала поскорее вмешаться в дискуссию: не для того, чтобы хвалить ее талант, но для того, чтобы опровергнуть неверные истолкования. В литературном творчестве Жорж Санд проявила ту же фундаментальную способность не оглядываться на «общественное мнение», а самой ставить цели и искать способы их достижения, которую Аврора Дюдеван продемонстрировала в разрешении вопросов о браке и ношении мужской одежды. Критика не способна остановить Жорж Санд: до конца жизни она будет писать постоянно, почти не прерываясь, поражая читателей и собратьев по перу богатством воображения и «текучестью» своего стиля. Писательство становится и профессией, обеспечивающей финансовую независимость (Санд с удивительной деловой хваткой строила отношения со своими издателями Бюлозом и Этцелем), и эмоциональной потребностью воплощать свой опыт в образах и сюжетах.

Как бы то ни было, не успев завершить первые три романа, Жорж Санд уже сделалась парижской знаменитостью: подругой писателей, критиков и актеров, любимым объектом карикатуристов и распространителей сплетен. В этот период завязывается восторженная дружба между Санд и актрисой Мари Дорваль, звездой нового романтического театра, блиставшей в пьесах Гюго и Дюма. В то время как талант, обаяние и смелость Мари Дорваль покоряют Санд, прежнее чувство к Жюлю Сандо постепенно меркнет. Однако, если Жорж Санд-писательница, закончив одно произведение, сразу же начинает новое, то Жорж Санд-женщина ненадолго остается одна. На этот раз ее выбор падает не на легкомысленного начинающего литератора, а на признанного мастера: Проспера Мериме. Мериме, конечно же, не «погиб под «Индианой», как выразился Латуш, – но не смог долго противиться очарованию черноглазой писательницы: в апреле 1833 года между ним и Жорж Санд вспыхнул краткий роман, который мгновенно осыпался для нее пеплом разочарования. По Парижу разнесли фразу, якобы сказанную Санд: «Вчера у меня был Мериме, это не бог весть что». В письме Сент-Бёву, бывшему в то время ее близким другом и наперсником, Жорж Санд более пространно и проникновенно жаловалась на то, что вместо сочувствия и утешения нашла в Мериме лишь горькую и легкомысленную насмешку. Быть может, эхом этого эпизода стала заключительная фраза из новеллы Мериме «Двойная ошибка»: «Эти две души, не понявшие одна другую, были, может быть, созданы друг для друга». Кажется, Санд и Мериме не узнали и не разглядели друг друга; помешали личины и переодевания: если Санд облачалась в мужчину, то Мериме тоже довелось однажды позировать в женском платье для «портрета» Клары Газуль – вымышленной испанской актрисы, которой ему вздумалось приписать сборник своих пьес – «Театр Клары Газуль». Отношения Санд и Мериме были краткой интермедией, но настоящие венецианские «карнавалы» с любовными интригами и разоблачениями еще только ожидали Жорж Санд – после встречи с автором пьесы «Венецианская ночь» Альфредом де Мюссе.

Альфреда де Мюссе предложил как-нибудь привезти в гости к Санд все тот же внимательный друг Сент-Бёв. Санд ответила в очередном письме: «Кстати, по зрелом размышлении, я не хочу, чтобы вы привозили ко мне Мюссе. Он чрезвычайный денди, мы не подошли бы друг другу, и в моем желании его видеть было больше любопытства, чем интереса». Встреча Санд с Мюссе состоялась позже, на ужине для сотрудников «Revue de deux mondes». За столом самый молодой из присутствующих и единственная женщина оказываются рядом, и неутомимый в разговоре Мюссе с упоением рассказывает о чем-то немногословной собеседнице. И, похоже, они производят друг на друга сильное впечатление: в ту же ночь Мюссе прочитывает «Индиану» и посвящает автору пламенные стихи, завязывается переписка. Мюссе недолго выдерживает дружеский тон писем и вскоре признается: «Мой милый Жорж, мне нужно Вам сказать нечто глупое и смешное […] Я влюблен в Вас». Черноокая Жорж и белокурый Альфред составляют идеальную романтическую пару, которой не хватает лишь идеальных декораций. Они уезжают на несколько дней в пригород Фонтенбло и совершают романтические прогулки при луне по лесу, где среди деревьев поднимаются живописные скалы. В довершение всего Мюссе видится призрак; он бледнеет и дрожит, Жорж обеспокоена галлюцинациями возлюбленного и торопится вернуться. К счастью, наутро Мюссе со смехом рисует карикатуры на самого себя, и тревоги Жорж отступают. Альфред де Мюссе вообще много рисует Санд: с кокетливо раскрытым веером в парижском салоне, на корме корабля по дороге в Италию… Конечно же, они вдвоем отправляются в Италию, ибо куда еще могли направиться идеальные литературные влюбленные, – предварительно испросив разрешения у матушки Мюссе (Санд обещает почтенной даме заботиться о поэте) и известив г-на Дюдевана о необходимости лечения от ревматизма (под присмотром отца остается маленькая Соланж, а Морис уже учится в достойном пансионе в Париже).

В Венеции Жорж Санд и Альфред де Мюссе останавливаются в палаццо Даниели и в первые дни наслаждаются великолепными видами, близостью и свободой. Однако в XIX веке Италия была коварна с путешественниками: архитектурные и художественные красоты поражали воображение, а вода и пища – желудок. Первой сдалась Жорж Санд: прикованная к постели, она теперь любовалась лишь интерьерами палаццо. Однако ее возлюбленный не мог отказать себе в удовольствии окунуться в венецианскую жизнь и оценить прелесть венецианских ночей (одну такую ночь Мюссе описывал в одноименной пьесе еще в 1830 году): и вот он уже пирует в шумном обществе местных красавиц, а по возвращении заявляет Жорж, что не любит ее больше. Однако вскоре наступил и его черед покориться пище и климату – или же это проснулась другая дремавшая в нем болезнь: Мюссе слег, мучаясь страшными галлюцинациями, и чтобы унять его, приходилось звать двух дюжих мужчин. Оправившаяся Жорж Санд с терпеливостью сиделки проводит дни и ночи у постели несчастного поэта и не устает напоминать своему издателю Бюлозу о причитающихся ей гонорарах: все венецианские расходы лежат на ней. Поведение Жорж можно было бы назвать образцовым, если бы не роман, который она начала с доктором Паджелло. Когда Мюссе приходит в себя и узнает об установившемся между Санд и Паджелло взаимопонимании, в нем просыпаются все задремавшие было чувства к Жорж вкупе с ревностью и негодованием: он осыпает неверную упреками и обвинениями… Мюссе покидает Венецию, провожаемый добрыми напутствиями Жорж Санд и доктора Паджелло. Жорж остается в городе на воде с галантным доктором, много пишет («Письма путешественника», роман «Жак»), поддерживает письмами сына Мориса и не забывает посылать дружеские послания Мюссе, уговаривая его беречь свое здоровье. Проходят полгода венецианской идиллии, не сильно омрачаемой даже скандальными выходками бывших любовниц доктора Паджелло. Но Жорж Санд необходимо вернуться в Париж ради сына: в конце года в пансионе вручают призы за хорошую учебу, и присутствие матери очень важно для Мориса. Пьетро Паджелло сопровождает Санд, но лишь для того, чтобы вскоре снова вернуться в родной город, к отцу, пациентам и любовницам: его роль сыграна. В отношениях Санд с Мюссе происходит еще несколько всплесков: примирения, новые обвинения, мольбы, подкрепляемые пересылкой срезанных прекрасных волос, несостоявшееся свидание на могиле отца Мюссе, предложение застрелиться вдвоем в лесах Фонтенбло… В конце концов Санд решается положить конец этим мучительным отношениям, а подобные решения эта женщина принимает с поразительной твердостью.

Мюссе отразил историю взаимоотношений с Санд во многих стихотворениях из поэтического цикла «Ночи», и ее следы можно найти в романе «Исповедь сына века» (1836), вышедшем в свет почти сразу после разрыва. Издателю Бюлозу Санд писала, что роман великолепен и намного лучше «Адольфа» Бенжамена Констана, а подруге Мари д’Агу призналась, что, закрыв книгу, расплакалась, а затем написала автору несколько строк «ни о чем: что я его очень любила, что я все ему простила и что я не хочу больше никогда его видеть». Она вернется к этой истории любви лишь более двадцати лет спустя, когда Альфреда де Мюссе уже не будет в живых: так появится роман «Она и он» (1859). Поль де Мюссе счел необходимым защитить память брата и опубликовал свою версию событий: «Он и она». С тех пор немало было написано об этих отношениях (например, писатель Шарль Моррас посвятил им книгу «Венецианские любовники: Жорж Санд и Альфред де Мюссе»), были сняты даже художественные фильмы, но единственными верными свидетельствами этой любви остаются, вероятно, письма Мюссе и Санд. Или, быть может, важнее как раз «неверные» свидетельства: произведения писательницы и поэта.

Санд порывает с возлюбленным, но это не означает, что она собирается вернуться к мужу. Напротив, писательница начинает бракоразводный процесс. Знакомство с адвокатом Луи-Кризостомом Мишелем помогает Жорж Санд выиграть дело, получить право опеки над обоими детьми и стать наконец полноправной и единоличной хозяйкой имения в Ноане, которое ей досталось в наследство от бабушки. Благодаря тому же адвокату Мишелю внимание Санд привлекли существовавшие на тот момент идеи социальной реформы: сен-симонизм, утопический социализм Фурье, концепции Кабе. Мишель вводит Санд в круг своих друзей-республиканцев: Александра Ледрю-Роллена, Эммануэля Араго, Армана Барбеса, Франсуа Распая, Пьера Леру. Одновременно она знакомится с аббатом Ламенне. Восприимчивость Санд к идеям построения справедливого общества часто объясняют ее двойственным происхождением: если по отцовской линии ее род восходит к графу Морицу Саксонскому, побочному сыну курфюрста Августа II, то по материнской линии она внучка заурядного парижского торговца птицами. Отсюда симпатии к простому народу. Но немаловажно и то, что детство свое маленькая Аврора провела, играя с крестьянскими детьми в беррийском имении бабушки, а в семнадцать лет открыла для себя сочинения Руссо. В творчестве Жорж Санд социальные концепции воплотятся в романах «Орас» (1841–1842), «Странствующий подмастерье» (1840), «Мельник из Анжибо» (1845), «Грех господина Антуана» (1845).

Близость к политическим кругам приведет Санд к активному участию в бурных событиях 1848 года, но в промежуток между знакомством с адвокатом Мишелем и началом революции вместилась еще одна история любви Жорж Санд: история о ней и Фридерике Шопене, гениальном пианисте и композиторе. Трудно сказать, что соединило волевую, независимую, решительную Жорж Санд с хрупким, ранимым и консервативным Фридериком Шопеном, этим любимцем аристократических салонов. Несомненно, Санд по-настоящему любила музыку и восхищалась музыкантами. Одно время тесная дружба связывала ее с Ференцем Листом и его возлюбленной, графиней Мари д’Агу. Взяв с собой детей, Мориса и Соланж, Жорж Санд присоединяется к этой паре в путешествии по Швейцарии; в следующие годы Лист и его подруга подолгу гостят в Ноане. Позднее Жорж Санд напишет роман о музыке «Консуэло» и по-матерински будет опекать талантливую молодую певицу Полину Гарсиа, послужившую прототипом для главной героини. Причем именно Санд представит Полину будущему мужу Луи Виардо (певица же много лет спустя представит Жорж Санд своего поклонника И. С. Тургенева).

Помимо преклонения перед музыкальным дарованием Шопена, в отношении Жорж Санд, несомненно, присутствует заботливое, почти материнское чувство: гениальный пианист был тяжело болен туберкулезом. Первое, что предприняла Жорж Санд после сближения с Шопеном, была поездка с ним и детьми на Мальорку: средиземноморский воздух должен был пойти на пользу больному. Вопреки ожиданиям остров в зимнее время оказался суров и негостеприимен, Фридерик Шопен грустил и жаловался, но, несомненно, именно к этому периоду относятся многие из лучших его сочинений.

По возвращении во Францию начинается восьмилетний период совместной, почти семейной жизни Жорж Санд и Шопена в Ноане, с зимними выездами в Париж, где Шопен мог давать концерты и уроки. Жорж Санд неукоснительно заботилась о том, чтобы Фридерик пил горячий суп в обед и ставил припарки вечером, а наградой за ее труды была звучавшая в доме музыка. Сама Жорж в Ноане вела образ жизни, который позволял ей постоянно работать: поздно поднявшись, она проводила дни и вечера с домочадцами и часто гостящими у нее друзьями, но около полуночи поднималась к себе в кабинет и работала до самого утра. Это позволяет ей создать целый ряд романов социально-утопического характера, пополнить галерею женских образов («Консуэло», «Графиня Рудольфштадт») и написать три романа, которые обобщенно называют «сельскими»: «Чертова лужа», «Франсуа-найденыш», «Маленькая Фадетта». Санд не прекращает и журнальную деятельность: она участвует в издании «Revue independante», основанного Полем Леру, а затем и сама создает местный журнал «Eclaireur de l’Indre», призванный освещать жизнь трех департаментов и составить конкуренцию столичным изданиям. Одной из ярчайших страниц в деятельности Санд-журналиста стал рассказ о трагедии юной Фаншетты: по приказу монахини, управляющей приютом, умалишенную девушку бросили на дороге, где она стала жертвой насилия («Фаншетта», 1843). В этом документальном репортаже прозвучала тема защиты всех угнетенных, и женщин в частности. Но не менее ответственно, чем к журналистике, Жорж относится к другим занятиям: например, варенье она варит сама, утверждая: «Это так же серьезно, как написать книгу».

Годы «исключительной дружбы» с Шопеном заканчиваются для Санд достаточно внезапно. Расставание совпадает со свадьбой Соланж со скульптором Клезингером: между матерью и молодоженами вспыхивает серьезная ссора, в которой Шопен принимает сторону молодых. Окончательно Санд и Шопена разделили революционные события 1848 года: мир парижских музыкальных салонов, в котором вращался Шопен, рушится, и он уезжает в Англию и Шотландию. Два года спустя великий пианист угаснет в Париже: локон Жорж Санд сохранится в его последней записной книжке, но у его изголовья будет стоять Соланж, а посмертную маску музыканта снимет Огюст Клезингер. Узнав о смерти Шопена, Жорж Санд несколько дней не могла взяться за перо – траур настоящего творца.

Для Жорж Санд 1848 год становится годом надежд и разочарований. Санд спешно приезжает в Париж и неутомимо участвует во всех делах Исполнительной комиссии, в составе которой множество ее давнишних друзей и знакомых. Карикатуры той поры изображают Санд за спиной у Александра Ледрю-Роллена, поднимающегося к установленному на постаменте креслу: именно она держит папку с надписью «Министерство внутренних дел». Сама Санд в один из дней этой горячей поры писала, что «занята как государственный деятель» и что «уже написала два циркуляра: один для министерства народного образования, другой для министерства внутренних дел». Она пишет большинство статей для вестников «Bulletin de la Republique» и «Cause du peuple», неустанно призывая поддержать «дело народа», и тем более озадачена, когда узнает, что в Ноане рабочие устроили демонстрацию против «социалистов» – «мадам Дюдеван» и Мориса Санда.

Одновременно с борьбой за свободу народа борьбу за политические права женщин начал «Женский клуб»: в апреле он опубликовал предложение выдвинуть кандидатуру Жорж Санд на выборы в Национальную ассамблею. Однако писательница с неожиданной резкостью назвала эту идею «смешной», объясняя, что современное социальное положение женщин исключает возможность их участия в политической жизни, поскольку институт брака делает их полностью зависимыми от воли мужей. Те, чья убежденность в необходимости добиваться равноправия женщин была вскормлена такими романами Жорж Санд, как «Индиана», «Валентина», «Жак», «Андре», «Леон Леони», были удивлены, но позиция Санд не лишена внутренней логики: писательница выдвигает на первый план «гражданское равенство, равенство в браке, равенство в семье», но и они представляются ей труднодостижимыми и требующими в качестве минимального условия изменений в женском воспитании и образовании. Отказываясь от политической роли, Санд лишь еще раз подтвердила свою позицию, которую уже разъясняла в письме критику Низару и в так называемых «Письмах к Марсии» в основанной аббатом Ламенне газете «Ле Монд»: Жорж Санд утверждает равенство полов, но не их идентичность, она отвергает не брак как таковой, но существующие искажения этого института, а главной ролью женщины для нее по-прежнему остается материнство. Брак, основанный на любви, навсегда остается ее личной «утопией», «мечтой», «поэзией». Позиция Санд оказывается слишком передовой для консерваторов и слишком умеренной для ярых феминисток. На одной из карикатур, гораздо более резкой, чем предыдущие, Санд предстает в толпе политических деятелей в образе полногрудой маркитантки в короткой юбке, на перевязи у которой бочонок с надписью «Совершенная любовь»: маркитанка-Санд наполняет бокалы из бутылки, на этикетке которой значится «Мизерная добродетель». На другой карикатуре Жорж Санд изображена в полный рост с кнутом в руке и мужчинами-лилипутами у ног, с подписью: «Политическая наседка» 1848». Так или иначе, в историю борьбы за права женщин Жорж Санд вошла раз и навсегда.

Мечты о «республике для народа» оказались лишь утопией: в результате выборов президентом республики становится Луи Бонапарт, племянник Наполеона I. Разочарованная Жорж Санд удаляется в Ноан; она снова вмешается в политику еще лишь раз, после государственного переворота, совершенного Луи Бонапартом в 1851 году: многим политическим деятелям, с которыми она была дружна, грозит ссылка, и Санд обращается к самопровозглашенному императору с просьбой об амнистии. Однако многие противники Луи Бонапарта отказываются от помилования, а в адрес Санд звучат не слова благодарности, а обвинения и упреки. К счастью, Жорж Санд спасает работа и семейный круг: преданность сына Мориса и появление в ее жизни художника Александра Мансо, которому предстоит стать верным спутником писательницы на долгие годы. Жорж Санд наконец обрела человека, способного заботиться о ней…

Любовь Жорж Санд к живописи выливается в привязанность к отдельной личности: живопись дополняет в «пантеоне» Санд литературу, политику и музыку. Сама романистка была одаренной рисовальщицей и даже создала особый тип миниатюр, которые она называла «дендритами»: бумага, с нанесенной на нее краской, особым образом сминалась, чтобы получить разводы, как на минералах; затем Санд дополняла рисунок деталями, и получались романтические пейзажи. Морис Санд обучался живописи в ателье Эжена Делакруа, давнего друга и портретиста его матери. Когда из жизни ушел иллюстратор писателей-романтиков Тонни Жоанно, Жорж Санд настояла, чтобы ее книги выходили с рисунками Мориса, хотя и получала предложения от самого знаменитого иллюстратора того времени, Гюстава Доре. Любовь Санд к покладистому сыну тем больше, чем категоричнее она отказывалась принять поведение Соланж: молодая женщина разошлась с мужем и ради роскоши жила на положении содержанки, несмотря на то, что мать выделила ей ренту, достаточную для скромного самостоятельного существования.

В целом жизнь в Ноане стала ровнее, но не беднее на радости: гости и домашние рисуют, сочиняют шуточные стихи, пополняют гербарии, коллекции бабочек и минералов, участвуют в спектаклях марионеток и в «комнатных» драматических постановках. Санд собирает гербарии, Морис строит инкубатор для личинок насекомых и клетку для бабочек, классифицирует собранные минералы. В спектаклях в Ноане участвуют родные и друзья Жорж Санд, она пишет, режиссирует, играет, шьет костюмы. Театр становится любимым занятием семьи: Морис увлекается марионетками, он готовит декорации для маленькой сцены и костюмы, сочиняет вместе с матерью сюжеты для представлений. Молодой человек имеет таланты к живописи, литературе, театру, но остается в тени матери.

В 1849 году парижская публика горячо приветствовала пьесу «Франсуа-найденыш», ознаменовавшую возвращение Жорж Санд к творчеству и ее знакомство с новым жанром литературы. Всего на парижских подмостках будет поставлено около двух десятков пьес, неизменно пользовавшихся успехом. Написание драматических произведений оказывается для Санд еще и дополнительным способом обеспечивать безбедную жизнь семейства в Ноане.

В годы Второй империи Санд, уходя от более острых социальных вопросов, создает менее известные, но не менее интересные романы на «семейные» темы: «Крестница» (1853), «Исповедь молодой девушки» (1865), «Последняя любовь» (1867). В целом признание Санд становится всеобщим, что не заражает ее тщеславием. Когда кандидатуру писательницы предложили на выборы во Французскую академию (членами которой уже были ее старый друг Сент-Бёв и бывший любовник Жюль Сандо), Жорж Санд ответила смелой статьей «Зачем принимать женщин во Французскую академию?». Она объясняла, что дело не в том, что женщины недостойны такого общества, а в том, что сама Академия слишком дряхлый институт. С чрезвычайной скромностью или элегантным лукавством Жорж Санд уклоняется от встречи в Париже с королем Бразилии, ссылаясь на долгое затворничество в Ноане и неумение держаться в обществе коронованных особ. Со знаменитыми писателями Санд, однако, встречается на литературных «ужинах Маньи» или же приглашает их в Ноан: у нее в гостях побывали Теофиль Готье, Оноре де Бальзак, Гюстав Флобер.

Когда туберкулез отнимает у Жорж Санд последнего спутника жизни, она остается одна и сосредотачивает всю свою заботу на невестке Лине, дочери гравера Луиджи Каламатты, и очаровательных внучках Авроре и Габриэль. Бабушка пишет для девочек сказки-притчи. Теперь жители Берри называют Жорж Санд не иначе как «доброй дамой из Ноана»: та, что в юности будоражила округу тем, что скакала верхом в брюках и брала уроки анатомии у девятнадцатилетнего соседа-студента, становится в зрелые годы образцом спокойствия и добропорядочности. Теперь шаржи изображают ее не предводительницей революций, а доброй хозяйкой, наполняющей вареньем банки. Отзвуком вопроса о соотношении в великой Жорж Санд женского и мужского начала звучит восклицание Флобера в письме, адресованном И. С. Тургеневу после похорон писательницы: «Бедная дорогая великая женщина!.. Нужно было ее знать так, как я ее знал, чтобы понять, сколько женского было в этом великом человеке».

Э. Абсалямова

Она и он

Она и он

Мадемуазель Терезе Жак

Дорогая Тереза, – вы ведь позволили мне не называть вас «мадемуазель», – сообщаю вам новость, важную для всего «артистического круга», по выражению Бернара, нашего друга. Смотрите-ка! Получилось складно, но вот в том, что я вам сейчас расскажу, уже не будет ни складу ни ладу.

Представьте себе, что вчера, когда, наскучив вам своим визитом, я вернулся домой, я застал у себя какого-то английского милорда… Впрочем, может быть, и не милорда, но, во всяком случае, англичанина, который обращается ко мне на своем тарабарском наречии:

– Вы есть художник?

– Yes, милорд.

– Вы пишете лицо?

– Yes, милорд.

– И руки?

– Yes, милорд; и ноги также.

– Вот это хорошо!

– Очень хорошо!

– О, я уверен! Вы хотите сделать мой портрет?

– Ваш портрет?

– А почему нет?

Эти слова «А почему нет?» были произнесены так добродушно, что я перестал считать его идиотом, тем более что этот сын Альбиона[1] – великолепный мужчина. Голова Антиноя[2] на плечах… на плечах англичанина; греческая скульптура эпохи расцвета; слегка необычно только то, что она одета в современный костюм, а галстук на ней – образец последней британской моды.

– Право же, – сказал я, – вы, несомненно, прекрасная модель, и я с удовольствием написал бы с вас этюд, просто так, для себя, но портрет ваш я написать не могу.

– А почему?

– Потому что я не портретист.

– О!.. Разве во Франции нужно покупать патент на тот или иной жанр в искусстве?

– Нет, но публика не позволяет нам работать в разных жанрах. Она хочет знать, какого мнения ей держаться на наш счет, в особенности если мы молоды; вот я, например, тот самый, с кем вы сейчас разговариваете, – я еще очень молод, и если бы я имел несчастье написать с вас удачный портрет, то на следующей выставке мне было бы очень трудно добиться успеха в каком-либо ином жанре: решили бы, что у меня нет к этому способностей и что я слишком самонадеянно взялся не за свое дело.

Я наговорил моему англичанину еще много подобной чепухи, от которой я вас избавлю, а он, слушая меня, таращил глаза, а потом расхохотался, и я тут ясно увидел, что мои доводы внушают ему глубокое презрение если не к Франции, то к вашему покорному слуге.

– Скажите прямо, – сказал он, – вам не нравится писать портреты.

– Как! Вы что, за валлийца меня принимаете? Скажите лучше, что я еще не решаюсь писать портрет и что я не смог бы его написать, потому что одно из двух: либо это жанр, который исключает все остальные, либо это совершенное мастерство и, так сказать, вершина таланта. Иные художники, не способные создать ничего своего, могут со сходством и приятностью копировать живую натуру. Таким успех обеспечен, лишь бы они умели представить свою модель в самом выгодном для нее свете и ухитрились одеть ее к лицу и в то же время по моде; но если вы всего лишь скромный художник, пишущий на исторические сюжеты, если вы еще только ученик и талант ваш признан далеко не всеми – а как раз таким учеником я имею честь быть, – тогда нельзя бороться с профессионалами. Признаюсь, я никогда добросовестно не изучал складки черного фрака и особенности какого-нибудь определенного лица. Я только бедный изобретатель поз, типов и выразительных фигур, нужно, чтобы все это отвечало моему сюжету, моей идее, если хотите, моей мечте. Если бы вы позволили мне одеть вас по моему вкусу и сделать вас частью задуманной мною композиции… Но, впрочем, из этого тоже ничего бы не вышло, это были бы не вы. Этот портрет нельзя было бы подарить вашей возлюбленной… а тем более вашей супруге. Ни та, ни другая вас не узнали бы. А поэтому не требуйте от меня сейчас того, что я, возможно, и смогу сделать когда-нибудь, если из меня вдруг получится Рубенс или Тициан, потому что тогда я смогу остаться поэтом и творцом, легко и без робости передавая могучую и величественную действительность. К сожалению, из меня, пожалуй, выйдет только безумец или глупец. Почитайте фельетоны господ тех-то и тех-то.

Только не подумайте, Тереза, что я сказал моему англичанину хоть что-нибудь из того, что я вам пишу: когда передаешь свою речь в письме, всегда приукрашаешь ее; но все, что я мог сказать ему, извиняя свое неумение писать портреты, было сказано впустую, за исключением этих слов: «Почему, черт возьми, вы не обратитесь к мадемуазель Жак?»

Он три раза повторил: «О!», после чего спросил у меня ваш адрес и тут же ушел, не сказав больше ни слова, а я, не имея возможности закончить свои рассуждения о портрете, сконфузился и рассердился, потому что в конце концов, милая Тереза, если эта скотина, этот красавец англичанин пойдет к вам сегодня, – а я думаю, с него это станется, – и если он перескажет вам все, только что мною написанное, то есть все, что я ему наговорил о «ремесленниках» и великих мастерах, что вы тогда подумаете о вашем неблагодарном друге? Что он причисляет вас к первым и считает вас способной писать только красивенькие портреты, которые всем нравятся! Ах, милый друг, если бы вы слышали все, что я сказал ему о вас после того, как он уже ушел!.. Вы это знаете, вы знаете, что для меня вы не мадемуазель Жак, та, что пишет «похожие» портреты, которые теперь в большой моде. Для меня вы мужчина высшего порядка, переодевшийся женщиной, который никогда не учился в Академии, однако уже в поясном портрете угадывает сам и позволяет угадывать другим все тело и всю душу оригинала, так, как это делали великие скульпторы античности и великие художники Возрождения. Но я умолкаю: вы не любите, когда вам говорят то, что о вас думают. Вы делаете вид, что принимаете это за комплименты. Вы очень горды, Тереза.

Сегодня, сам не знаю почему, на меня напала хандра. Утром завтрак был такой невкусный… С тех пор как у меня появилась кухарка, я ем ужасно невкусно. И теперь не достать хорошего табаку. Акцизное управление нас просто отравляет. А потом мне принесли новые сапоги, которые совсем не годятся… А потом идет дождь… А потом… почем я знаю, что потом? Вам не кажется, что с некоторых пор дни так тянутся, словно ты сидишь без куска хлеба? Нет, вам-то это не кажется. Вы не знаете ни этого томления, ни этих приевшихся развлечений, ни этой пьянящей скуки, ни этой тоски без названия, о которой я говорил вам как-то вечером в той маленькой сиреневой гостиной, где бы я хотел быть сейчас, потому что здесь у меня так мало света, что нельзя работать, а раз я не могу работать, я с удовольствием пришел бы побеседовать с вами, даже рискуя вам надоесть.

Итак, я вас сегодня не увижу! У вас невыносимая родня, она похищает вас у самых лучших ваших друзей! Значит, сегодня вечером мне придется совершить какую-нибудь непроходимую глупость!.. Вот к чему привела ваша доброта ко мне, мой дорогой старший товарищ. Я становлюсь таким глупым и ничтожным, когда не вижу вас, что мне обязательно нужно забыться, даже рискуя возмутить вас. Но не беспокойтесь, я не стану рассказывать вам, как провел вечер.

Ваш друг и покорный слуга

Лоран11 мая 183…

Господину Лорану де Фовелю

Во-первых, дорогой Лоран, если вы в самом деле питаете ко мне дружеские чувства, я требую, чтобы вы не делали слишком часто глупости, которые вредят вашему здоровью. Все остальные я вам разрешаю. Вы сейчас потребуете, чтобы я привела в пример хоть одну из них, и я окажусь в большом затруднении, потому что, насколько мне известно, безвредных глупостей очень мало. Остается узнать, что вы называете глупостями. Если это те бесконечные ужины, о которых вы мне говорили на днях, то, по-моему, они вас убивают, и для меня это очень огорчительно. Боже мой! О чем вы думаете, когда с легким сердцем разрушаете свою жизнь, такую драгоценную и прекрасную? Но вы не выносите проповедей: я ограничусь мольбой.

Что касается вашего англичанина, который на самом деле американец, то я только что его видела, и, так как мы с вами не встретимся ни сегодня вечером, ни, может быть, к моему большому сожалению, и завтра, я должна сказать вам, что вы напрасно не захотели написать его портрет. Он предложил бы вам за него баснословную цену, а баснословная цена для такого американца, как Дик Палмер, – это много банковских билетов, которые нужны вам как раз для того, чтобы не делать глупостей, то есть чтобы не играть в азартные игры в надежде на какое-то необыкновенное везение. А ведь людям с богатой фантазией никогда не везет, потому что люди с богатой фантазией не умеют играть, они всегда проигрывают, и им приходится потом требовать от своей фантазии, чтобы она заплатила их долги, – занятие, для которого не создана эта принцесса, – она может сделать это, лишь воспламенив бедное тело, свое обиталище.

Я кажусь вам весьма практичной, не так ли? Мне все равно. Впрочем, если мы рассмотрим этот вопрос с более возвышенной точки зрения, то все доводы, которые вы привели вашему американцу и мне, не стоят ни гроша. Вы не умеете писать портреты, это возможно, это даже достоверно, если их нужно писать так, чтобы понравиться мещанам; но господин Палмер совсем не требовал этого. Вы сочли его за мелочного торговца и ошиблись. Это человек с верными суждениями и со вкусом, который понимает в искусстве и восхищается вами. И, конечно же, я приняла его хорошо! Он пришел ко мне, потому что ему некуда было больше идти, я это отлично заметила и была ему за это благодарна. И потому-то я и утешила его, обещав сделать все возможное, чтобы уговорить вас написать его портрет. Мы побеседуем об этом послезавтра, потому что я просила этого самого Палмера прийти послезавтра вечером, чтобы он помог мне хлопотать о его собственном деле и тут же заручился вашим обещанием.

Итак, дорогой Лоран, мы с вами увидимся только через два дня. Развлекайтесь, как можете; для вас это будет нетрудно, вы знаете многих интересных людей и вращаетесь в высшем свете. Я же всего лишь старая ворчунья, которая очень вас любит, заклинает вас не всякую ночь ложиться поздно и советует вам не предаваться излишествам и ничем не злоупотреблять. Вы на это не имеете права: ведь гений обязывает!

Ваша приятельница

Тереза Жак

Мадемуазель Терезе Жак

Дорогая Тереза, через два часа я уезжаю за город с графом С. и князем Д. Как меня уверяют, там будет много молодежи и красивых женщин. Обещаю и клянусь вам не делать глупостей и не пить шампанского… А если выпью, буду в этом горько раскаиваться! Что делать! Я бы, конечно, предпочел прохаживаться по вашей большой мастерской и болтать чепуху в вашей маленькой сиреневой гостиной; но так как вы уединились с тремя десятками родственников из провинции, вы, конечно, и послезавтра не заметите моего отсутствия: весь вечер ваш слух будет услаждаться англо-американским акцентом. А! Его зовут Дик, этого славного господина Палмера? Я думал, что Дик – это уменьшительное от Ричарда! Правда, из языков я знаю только французский, да и то не бог весть как.

О портрете же не будем больше говорить. Вы проявляете материнские чувства, когда печетесь о моих интересах в ущерб вашим, в тысячу раз больше, чем следует. Хотя у вас и много заказчиков, я знаю, что ваша щедрость не позволяет вам разбогатеть, и несколько лишних банковских билетов будут гораздо более на месте в ваших, нежели в моих руках. Вы осчастливите ими многих, а я, как вы сами говорите, брошу их на игорный стол.

К тому же сейчас у меня совсем нет настроения заниматься живописью. Для этого нужно две вещи, обе они есть у вас: вдумчивость и вдохновение; первой у меня никогда не будет, а второе у меня было. И оно мне опротивело, как безумная старуха, измучившая меня тем, что заставляла скакать по полям на тощем крупе своего апокалипсического коня[3]. Я очень хорошо понимаю, чего мне не хватает; быть может, вы с этим не согласитесь, но я еще недостаточно насладился жизнью, и я уезжаю дня на три или на неделю с госпожой Действительностью в образе нескольких нимф из оперного кордебалета. Надеюсь, что по возвращении я стану самым совершенным светским человеком, то есть самым пресыщенным и самым рассудительным.

Ваш друг

Лоран

I

Взглянув на письмо, Тереза сразу поняла, что оно было продиктовано досадой и ревностью.

«И все-таки он не влюблен в меня, – подумала она. – Нет, нет. Он, конечно, никогда ни в кого не влюбится, а уж в меня и подавно».

Перечитывая письмо и размышляя, Тереза боялась солгать самой себе, пытаясь уверить себя в том, что возле нее Лоран не подвергается опасности.

«Какая тут опасность? – думала она. – Страдать от неосуществившейся прихоти? Но разве можно сильно страдать из-за прихоти? Не знаю. У меня никогда не было прихотей!»

Было уже пять часов пополудни. И Тереза, спрятав письмо в карман, велела принести себе шляпу, отпустила на целые сутки слугу, отдала распоряжения своей служанке, старой Катрин, и села в фиакр. Два часа спустя она вернулась в сопровождении худенькой женщины небольшого роста, немного сгорбленной, лицо которой было закрыто такой густой вуалью, что даже кучер его не разглядел. Тереза заперлась с этой таинственной особой, и Катрин подала им легкий, но очень вкусный обед. Тереза ухаживала за своей гостьей, угощала ее, а та не спускала с нее восхищенных глаз и в упоении забывала о еде.

Тем временем Лоран готовился к увеселительной поездке, о которой сообщил Терезе в письме; но когда князь Д. заехал за ним, чтобы увезти его в своем экипаже, Лоран сказал, что по непредвиденному делу он должен задержаться в Париже еще часа на два и что вечером он сам приедет к князю в его загородный дом.

Ничто, однако, не задерживало Лорана. Он оделся с лихорадочной поспешностью. Велел тщательно причесать себя. А потом бросил на кресло фрак и запустил пальцы в свои слишком ровно расчесанные кудри, не думая о том, какой это придаст ему вид. Он расхаживал по мастерской то быстрыми, то медленными шагами. Когда князь Д. уехал, раз десять взяв с него обещание, что он поторопится и скоро тоже уедет из Парижа, Лоран сбежал за ним по лестнице, намереваясь просить его подождать и сказать ему, что он бросит все дела и поедет с ним. Но, так и не остановив князя, он прошел к себе в спальню и бросился на кровать.

«Почему она отказывает мне от дома на целых два дня? Здесь что-то нечисто! А если она и приглашает меня на третий день, то только для того, чтобы я встретился у нее с англичанином или американцем, с которым я вовсе не знаком! Но она его, конечно, знает, этого Палмера, раз она называет его по имени! Почему же он тогда спрашивал у меня ее адрес? Что это, притворство? К чему ей притворяться со мной? Я не любовник Терезы, я не имею на нее никаких прав! Любовник Терезы! Конечно, я никогда им не стану! Боже упаси! Женщина старше меня на пять лет, если не больше! Кто знает возраст женщины, а в особенности такой, о которой никто ничего не знает? Такое таинственное прошлое, должно быть, скрывает какой-то невероятно глупый поступок, быть может, позор, прикрытый видимостью приличий. И при всем том она синий чулок, или слишком набожная, или это женщина-философ – кто знает? Она говорит обо всем так беспристрастно, с такою терпимостью или же так, как будто это ее вовсе не касается… Бог знает, во что она верит, во что не верит, чего она хочет, что любит, и вообще способна ли она любить?»

К Лорану зашел его приятель Меркур, молодой критик.

– Я знаю, вы уезжаете в Монморанси, – сказал он. – Поэтому я зашел только на минутку, чтобы спросить у вас один адрес – адрес мадемуазель Жак.

Лоран вздрогнул.

– А какого дьявола вам нужно от мадемуазель Жак? – ответил он, делая вид, что ищет бумагу, чтобы свернуть сигарету.

– Мне? Ничего не нужно… Хотя нет! Я бы очень хотел познакомиться с ней; я знаю ее только в лицо и понаслышке. Я спрашиваю ее адрес по просьбе одного человека, который хочет заказать ей свой портрет.

– Вы знаете мадемуазель Жак в лицо?

– Черт побери! Она теперь знаменитость, кто же не обратит на нее внимание? Она просто создана для этого!

– Вы находите?

– Ну, а вы?

– Я не знаю, право. Мы с ней большие друзья, поэтому мне трудно судить.

– Вы с ней большие друзья?

– Да, видите, я сам так говорю, а это доказывает, что я за ней не ухаживаю.

– Вы с ней часто видитесь?

– Иной раз видимся.

– Так, значит, вы только ее преданный друг?

– Ну да, в какой-то степени… Почему вы смеетесь?

– Потому что я этому не верю; в двадцать четыре года нельзя быть только преданным другом женщины… молодой и красивой!

– Ну вот еще! Она не так молода и не так красива, как вы утверждаете. Это хороший товарищ, на нее приятно смотреть, вот и все. Впрочем, она не в моем вкусе, и я принужден прощать ей то, что она блондинка. Блондинок я люблю только на полотне.

– Не такая уж она блондинка! У нее бархатистые черные глаза, волосы ее скорее каштановые, и она их как-то оригинально причесывает. Впрочем, это ей идет, она похожа на добродушного сфинкса.

– Это хорошо сказано; но… вы ведь любите высоких женщин!

– Она не слишком высокая, у нее маленькие ножки и ручки. Это настоящая женщина. Я подолгу смотрел на нее, потому что я в нее влюблен.

– Вот как? Что это вы придумали?

– Вам же это безразлично; ведь как женщина она вам не нравится?

– Дорогой мой, даже если бы она мне и нравилась, это ничего бы не изменило. Тогда я постарался бы еще больше сблизиться с ней, но я бы не влюбился – я вообще не влюбляюсь, а значит, и не ревновал бы. Попытайте счастья, раз вам так хочется.

– Я? Попытаю, если представится случай. Но у меня нет времени искать его. Да, в сущности, я такой же, как и вы, Лоран. Я могу терпеливо ждать, тем более что в мои годы и в обществе, в котором я вращаюсь, нет недостатка в развлечениях… Но раз уж мы говорим об этой женщине и раз уж вы ее знаете, скажите мне… – уверяю вас, с моей стороны это чистое любопытство – она вдова или…

– Или кто?

– Я хотел сказать: она вдова любовника или мужа?

– Понятия не имею.

– Не может быть!

– Честное слово, я у нее не спрашивал. Мне это так безразлично!

– Знаете, что о ней говорят?

– Нет, это меня мало интересует! Так что же говорят?

– Вот видите, это вас все-таки интересует! Говорят, она была замужем за человеком богатым и титулованным.

– Замужем…

– Самым настоящим образом. Брак ее был засвидетельствован господином мэром и освящен господином кюре.

– Что за глупости! Тогда она носила бы имя и титул своего мужа.

– А! Вот в том-то и дело! Здесь какая-то тайна. Когда у меня будет время, я разузнаю это и расскажу вам. Говорят, у нее нет постоянного любовника, хотя живет она очень свободно. Впрочем, вы-то ведь должны знать все это?

– Ровно ничего не знаю. Вы что, думаете, я только и делаю, что наблюдаю за женщинами и расспрашиваю их? Я не такой волокита, как вы! По-моему, жизнь так коротка… Едва хватает времени, чтобы жить и работать.

– Жить… не спорю. Вы, кажется, живете вовсю. Что же касается работы, говорят, вы не слишком себя утруждаете. А ну-ка, что это у вас здесь? Покажите-ка!

– Нет, тут ничего нет, ничего начатого.

– Да вот, например, эта головка… Это прекрасно, черт побери! Дайте же посмотреть, иначе я выругаю вас в следующей своей статье о Салоне.

– Конечно, с вас станется!

– Ну да, если вы этого заслужите; но эта голова великолепна, ею можно только глупо восхищаться. Что это будет?

– Почем я знаю!

– Хотите, я скажу вам?

– Буду очень рад.

– Сделайте из этого сивиллу. У нее может быть любая прическа, это ни к чему не обязывает.

– А верно, ведь это идея!

– И потом, вы не скомпрометируете особу, на которую она похожа.

– Разве она похожа на кого-нибудь?

– Черт побери! Вы что, шутите? Думаете, я не узнаю ее? Послушайте, мой милый, вы надо мной смеетесь, вы отрицаете все, вплоть до самых очевидных вещей. Вы возлюбленный этой женщины!

– Доказательством может служить то, что я еду в Монморанси! – холодно ответил Лоран, берясь за шляпу.

– Одно другому не мешает! – заметил Меркур.

Лоран вышел, и Меркур, спустившийся по лестнице вместе с ним, видел, как он сел в фиакр; но Лоран велел кучеру ехать в Булонский лес, где он пообедал один в маленьком кафе и откуда вернулся в сумерках пешком, погруженный в свои мечты.

Булонский лес был в то время не таким, как теперь. Он был гораздо меньше, запущеннее, беднее, таинственнее, в нем вы чувствовали себя ближе к природе и могли предаваться мечтам.

К Елисейским полям, не таким роскошным и не так густо населенным, как теперь, примыкали новые кварталы, где еще сдавались по недорогой цене домики с очень уютными садиками. Там можно было жить и работать.

В одном из этих белых, чистеньких домиков, среди цветущей сирени, за высокой живой изгородью из боярышника с выкрашенной в зеленый цвет калиткой жила Тереза. Был май. Погода стояла великолепная. Каким образом Лоран очутился в девять часов вечера у этой изгороди на пустынной незастроенной улице, где еще не было фонарей и по краям которой еще росла крапива и сорная трава, – он сам затруднился бы объяснить.

Живая изгородь была очень густая, и Лоран бесшумно ходил вдоль нее, не видя ничего, кроме листьев, озаренных золотистым светом лампы, стоявшей, как он предполагал, в саду на маленьком столике – за этим столиком Лоран имел обыкновение курить, когда проводил вечер у Терезы. Значит, в саду кто-то курил? Или там пили чай, как это иногда бывало? Но Тереза сказала Лорану, что ждет целую семью из провинции, а до него доносился только таинственный шепот двух голосов, из которых один, как ему казалось, был голосом Терезы. Другой голос говорил совсем тихо; неужели это был мужской голос?

Лоран слушал до тех пор, пока у него не зазвенело в ушах; наконец он услышал – или ему это показалось? – слова Терезы:

– Какое мне до всего этого дело? У меня теперь только одна любовь на свете, и это вы!

«Ну, теперь я совершенно спокоен, – подумал Лоран, поспешно уходя с пустынной улицы и возвращаясь на шумные Елисейские поля. – У нее есть возлюбленный! Впрочем, она совсем не обязана была сообщать мне об этом!.. Только напрасно она при всяком удобном случае намекала мне, что она никому не принадлежит и не хочет никому принадлежать. Эта женщина такая же, как и все остальные: прежде всего ей нужно лгать. Но мне-то не все ли равно? Однако же я бы никогда этому не поверил! И, конечно, хотя я в этом себе не признавался, она немного вскружила мне голову, раз я подслушивал здесь! Ведь только ревность может извинить такой подлый поступок! Но я не могу особенно раскаиваться: это спасло меня от пренеприятной истории, я чуть было не остался в дураках – начал мечтать о женщине, ничуть не более соблазнительной, чем другие, да к тому же еще и неискренней».

Лоран остановил проезжавший мимо пустой фиакр и поехал в Монморанси. Он дал себе слово провести там неделю и не появиться у Терезы раньше чем через две. Однако он пробыл за городом только два дня, а на третий, вечером, уже подходил к дверям домика Терезы, как раз в ту же минуту, что и господин Ричард Палмер.

– О, как я рад вам видеть, – сказал американец, протягивая ему руку.

Лорану пришлось тоже протянуть руку, но он не смог удержаться и спросил у господина Палмера, почему тот так рад его видеть.

Иностранец не обратил внимания на довольно дерзкий тон художника.

– Я рад, потому что мне нравится вы, – ответил он с обезоруживающей сердечностью, – а мне нравится вы, потому что я восхищаюсь вы!

– Как? Вы здесь? – удивленно спросила Тереза, обращаясь к Лорану. – А я сегодня вас и не ждала.

И Лорану показалось, что в этих простых словах прозвучал необычный холодок.

– Ах, вы легко бы примирились с моим отсутствием, – ответил он тихо, – и я боюсь, что нарушаю вашу очаровательную встречу.

– Это тем более жестоко с вашей стороны, – возразила она все тем же игривым тоном, – что вы, кажется, сами хотели оставить нас вдвоем.

– Вы на это рассчитывали, раз не отменили сегодняшней встречи! Так мне уйти?

– Нет, оставайтесь. Придется как-нибудь перенести ваше присутствие.

Американец, поклонившись Терезе, достал свой бумажник и вынул оттуда письмо, которое ему поручили ей передать. Тереза с невозмутимым видом пробежала его глазами, не сказав ни слова.

– Если хотите ответить, – сказал Палмер, – то у меня есть оказия в Гавану.

– Спасибо, – сказала Тереза, выдвигая ящик маленького столика, стоящего возле нее, – я не собираюсь отвечать.

Лоран, следивший за всеми ее движениями, увидел, что она положила это письмо вместе с несколькими другими, из которых одно бросилось ему в глаза – он узнал форму конверта и надпись. Это было письмо, посланное им Терезе два дня тому назад. Не знаю почему, ему было неприятно видеть это письмо рядом с тем, которое только что передал Терезе Палмер.

«Она дает мне отставку, – подумал он, – вместе со всеми своими неудачливыми воздыхателями. Но ведь я не имею права на такую честь. Я никогда не говорил ей о любви».

Тереза завела речь о портрете Палмера. Лоран упрямился, следя за каждым взглядом и каждой интонацией своих собеседников; ему все казалось, что они тайно боятся, как бы он не уступил; но они настаивали так искренне, что он успокоился и устыдился своих подозрений. Если Терезу что-то и связывало с этим иностранцем, то ведь она была свободна, жила одна, ни перед кем не имела обязательств и всегда презирала людскую молву. Зачем ей был такой предлог, как этот портрет? Разве не могла она и без того часто и подолгу принимать у себя предмет своей любви или прихоти?

Как только Лоран успокоился, он перестал стесняться.

– Так вы американка? – с любопытством спросил он Терезу, время от времени переводившую на английский язык те реплики, которые Палмер не вполне понимал.

– Я? – ответила Тереза. – Разве я не говорила вам, что имею честь быть вашей соотечественницей?

– Но вы так хорошо говорите по-английски!

– Откуда вам знать, хорошо ли я говорю, раз вы сами не знаете по-английски. Но я понимаю, в чем дело, потому что мне известно: вы любопытны. Вы хотите спросить, знакома ли я с Диком Палмером со вчерашнего дня или уже с давних пор. Ну, так спросите у него.

Палмер не стал ждать вопроса, который Лоран вряд ли решился бы ему задать. Он ответил, что уже не в первый раз во Франции и что он встречал Терезу у ее родственников, когда она была еще совсем девочкой. У каких родственников – не объяснил. Тереза часто говорила, что она не знала ни отца, ни матери.

Прошлое мадемуазель Жак было непроницаемой тайной как для светских людей, с которых она писала портреты, так и для немногочисленных художников, бывавших у нее в доме. Никто не знал, откуда, когда и с кем приехала она в Париж. О ней заговорили всего два или три года тому назад: написанный ею портрет был замечен людьми со вкусом и даже признан работой подлинного мастера. Так из бедной художницы, известной лишь среди ее немногочисленной клиентуры и ведущей скромную жизнь, она вдруг превратилась в мастера с первоклассной репутацией; она перестала стесняться в средствах, но не изменила ни своим скромным вкусам, ни своей любви к независимости, ни шутливой строгости своих манер. Она никогда не рисовалась и, говоря о себе, лишь выражала свои взгляды и чувства с большой искренностью и смелостью. Когда же ей задавали вопросы о ее жизни, она умела уклоняться от них, пропускать их мимо ушей, и это избавляло ее от необходимости отвечать. Если собеседник считал возможным настаивать, то обычно после нескольких неопределенных фраз она говорила:

– Да что там толковать обо мне! В моей жизни не было ничего интересного, что я могла бы рассказать; если у меня и были горести, я уже не помню о них, потому что мне некогда о них думать. Теперь я очень счастлива: ведь у меня есть работа, а работу я люблю больше всего.

Лоран познакомился с мадемуазель Жак случайно – оба они работали в одном и том же жанре. Как дворянин и как выдающийся художник, Фовель пользовался успехом и в свете, и в артистическом мире и поэтому в двадцать четыре года приобрел уже такой жизненный опыт, который не все имеют в сорок лет. Он то гордился этим, то огорчался; но у него совсем не было опыта в сердечных чувствах: такой опыт нельзя приобрести, ведя столь рассеянную жизнь. Так как он всегда хотел казаться скептиком, то прежде всего решил, что все, к кому Тереза относится дружески, должны быть ее любовниками, и только потом, когда все они по очереди убеждали его в чистоте своих отношений с нею, он стал считать ее женщиной, которая, может быть, и испытала страстную любовь, но вряд ли соглашается на легкие связи.

С тех пор его стало мучить жгучее любопытство: ему хотелось узнать причину этого странного явления: молодая, красивая, умная женщина совершенно свободна и по своей воле живет в одиночестве. Он стал бывать у нее все чаще и чаще и наконец почти ежедневно, сначала под всякими предлогами, потом – выдавая себя за приятеля, с которым не нужно церемониться, слишком легкомысленного, чтобы ухаживать за серьезной женщиной, и все-таки в достаточной мере идеалиста, чтобы стремиться внушить к себе привязанность и ценить бескорыстную дружбу.

В сущности, все это так и было, однако в сердце молодого человека вкралась любовь, и мы видели, как Лоран боролся с охватившим его чувством, которое он пока еще хотел скрыть от Терезы и от себя самого, тем более что это чувство он испытывал впервые в жизни.

– Но в конце концов, – сказал он после того, как обещал Палмеру попытаться исполнить его просьбу, – портрет ведь может оказаться неудачным; так почему же, черт вас возьми, вы так настаиваете на том, чтобы я писал его, когда вы знаете мадемуазель Жак? Она, конечно, не откажется написать ваш портрет, причем наверняка превосходный.

– Она мне отказывает, – чистосердечно ответил Палмер, – и не знаю почему. Я обещал своей матери, которая имеет слабость считать меня очень красивым, портрет кисти мастера, и, если он будет слишком близок к действительности, он покажется ей непохожим. Вот почему я и обратился к вам, как к мастеру романтической живописи. Если вы мне откажете, я буду огорчен, потому что не смогу доставить эту радость матери, или мне придется снова искать кого-то.

– Долго искать не придется; есть столько людей способнее меня!..

– По-моему, вы не правы. Но если даже предположить, что я найду такого художника, вовсе не известно, свободен ли он сейчас, а я спешу, мне надо срочно отослать портрет. Мать должна получить его ко дню моего рождения, через четыре месяца, а пересылка займет около двух.

– Это значит, Лоран, – добавила Тереза, – что вам надо написать портрет самое большее за шесть недель, а так как я знаю, сколько вам на это требуется времени, вам нужно начинать завтра. Ну, так решено, вы обещаете, правда?

Палмер протянул Лорану руку:

– Значит, контракт заключен. Не будем говорить о деньгах; гонорар назначит мадемуазель Жак, я в это вмешиваться не буду. В котором часу мне завтра прийти?

Они условились о часе; Палмер взял свою шляпу, и Лоран из уважения к Терезе собрался было тоже уходить, однако Палмер не обратил на это никакого внимания и вышел, пожав руку мадемуазель Жак, но не поцеловав ее.

– Мне тоже уйти? – спросил Лоран.

– Не обязательно, – ответила она, – вечером ко мне могут прийти только хорошие знакомые. Но сегодня вы уйдете в десять часов, потому что в последние дни я, забывая о времени, болтала с вами почти до полуночи, а так как я всегда просыпаюсь в пять часов утра, то чувствовала себя очень усталой.

– И вы все-таки не прогоняли меня?

– Нет, мне это и в голову не приходило.

– Если бы я был фатом, я бы возгордился.

– Но вы, слава богу, не фат, вы предоставляете эту роль глупцам. Однако же послушайте, комплимент комплиментом, а я должна вас пожурить. Говорят, вы не работаете.

– Так это для того, чтобы заставить меня работать, вы как с ножом к горлу пристали ко мне с этим портретом Палмера?

– А почему бы и нет?

– Я знаю, вы добрая, Тереза, вы хотите силой заставить меня зарабатывать на жизнь.

– Я не спрашиваю вас о ваших средствах, у меня нет на это права. Я не имею счастья… или несчастья быть вашей матерью, но я ваша сестра… во Аполлоне, как говорит наш классик Бернар[4], и я не могу не огорчаться, когда на вас находит приступ лени.

– Но вам-то что до этого? – воскликнул Лоран, обрадовавшись и вместе с тем досадуя. Тереза угадала его чувства и ответила ему откровенно:

– Послушайте, милый Лоран, – сказала она, – нам надо объясниться. Я ваш большой друг.

– Я очень горжусь этим, но почему – сам не знаю!.. Из меня даже друга не выйдет, Тереза! Я не верю в дружбу между мужчиной и женщиной, так же как не верю и в любовь.

– Вы мне уже это говорили, и мне совершенно безразлично, что вы не верите. Ну, а я верю в то, что чувствую, я к вам привязана, я принимаю в вас участие. Такой уж я человек: если возле меня есть какое-нибудь существо, я обязательно привязываюсь к нему и хочу, чтобы оно было счастливо. И я привыкла делать для этого все, что могу, не заботясь о том, благодарно ли мне это существо. Ну, а вы-то ведь не кто-нибудь, вы человек гениальный, и я надеюсь, что и благородный человек.

– Я благородный человек? Да, если вы понимаете это так, как это принято понимать в свете. Я умею драться на дуэли, платить свои долги и защищать женщину, которую веду под руку, какова бы она ни была. Но если вы думаете, что у меня нежное, любящее, простое сердце…

– Я знаю, вы хотите казаться старым, потрепанным и порочным. Меня это нисколько не трогает. Сейчас это в моде, и допустим, что это вам идет. У вас это болезнь, быть может, неподдельная и мучительная, но она пройдет, как только вы этого захотите. У вас есть сердце, хотя бы потому, что вы страдаете от пустоты в своем сердце; но придет женщина и заполнит ее, если сумеет и если вы не будете ей мешать. Однако это уже другая тема; сейчас я обращаюсь к художнику: как человек вы несчастливы потому, что как художник вы недовольны собой.

– Нет, вы ошибаетесь, Тереза, – с живостью возразил Лоран. – Как раз наоборот! Это человек страдает в художнике и душит его. Видите ли, я не знаю, что с собой делать. Меня убивает скука. Отчего я скучаю? Кто знает? От всего. Я не умею, как вы, быть внимательным и спокойным, работая по шесть часов подряд, не умею, прогулявшись по саду и покормив хлебом воробьев, снова браться за работу и писать еще четыре часа и потом вечером улыбаться двум-трем докучным посетителям, вроде меня, например, пока не наступит время ложиться спать. Я же сплю плохо, на прогулках я не спокоен, работаю лихорадочно. Всякий новый замысел смущает меня, бросает в дрожь: когда я выполняю его, на мой взгляд всегда слишком медленно, у меня начинается страшное сердцебиение, и в слезах, едва сдерживаясь, чтобы не кричать, я воплощаю на полотне идею, которая опьяняет меня, но уже на следующее утро я стыжусь ее, и она вызывает во мне отвращение. Если я пытаюсь преобразить ее, тогда дело плохо, она покидает меня; лучше забыть ее и ждать, пока появится другая. Но эта другая является мне такой неясной и такой необъятной, что мое бедное существо не может ее вместить. Она подавляет и мучит меня до тех пор, пока не воплощается в нечто такое, что я могу передать на полотне, – а тут уж вновь возвращаются муки, сопровождающие рождение моей картины, настоящие физические муки, которых я не в силах объяснить. Вот как протекает моя жизнь, если я даю власть над собой этому художнику-гиганту, которого я ношу в себе и из которого тот жалкий человек, что говорит сейчас с вами, акушерскими щипцами своей воли извлекает лишь тощих полумертвых мышей! А поэтому, Тереза, лучше мне жить так, как я живу, предаваться всякого рода излишествам и убить этого точащего меня червя, которого мои собратья скромно называют вдохновением, а я называю просто немощью.

– Значит, решено и подписано, – улыбаясь, сказала Тереза, – вы хотите довести ваш дух до самоубийства? Ну, так я ничуть в это не верю. Если бы завтра вам предложили стать князем Д. или графом С., обладать миллионами одного и великолепными лошадьми второго, вы сказали бы, имея в виду столь презираемую вами палитру: Верните вы мне милую мою!

– Презираемую мною палитру? Вы меня не понимаете, Тереза! Палитра – орудие славы, я это прекрасно знаю, а то, что называют славой, – это уважение, воздаваемое таланту, более чистое и более утонченное, чем то, которое воздается званию или богатству. А поэтому я очень горд и доволен тем, что могу сказать себе: «Я только мелкий дворянин без состояния; такие дворяне, как я, которые не хотят нарушать традиций своего сословия, ведут жизнь лесничих и волокутся за встреченными в лесу крестьянками, которым они платят вязанками хвороста. Ну, а я нарушил традиции, я избрал себе профессию, мне всего двадцать четыре года, и все-таки, когда я проезжаю верхом на взятой напрокат в манеже лошадке среди первых богачей и первых красавцев Парижа, лошади которых стоят по десять тысяч франков, то если среди зевак, сидящих на террасах Елисейских полей, есть человек со вкусом или умная женщина, они смотрят на меня, называют мое имя и не обращают внимания на других». Вы смеетесь! Вы считаете меня очень тщеславным?

– Нет, но вы еще настоящий ребенок, слава богу! Вы не покончите самоубийством.

– Да я совсем и не хочу кончать самоубийством! Я люблю себя, как и всякий другой, люблю всем сердцем, клянусь вам! Но я вам говорю, что моя палитра, орудие моей славы, в то же время и орудие моей пытки, потому что я не умею работать, не страдая. В кутежах я стремлюсь не убить свое тело или дух, а истомить и успокоить свои нервы. Вот и все, Тереза. Что же в этом безрассудного? Я работаю сносно только тогда, когда падаю от усталости.

– Правда, – сказала Тереза, – я это заметила и удивляюсь – ведь это ненормально. Боюсь, как бы эта манера творить не убила вас, и не могу себе представить другого исхода. Постойте, ответьте на один вопрос: как вы начали жизнь? С работы и воздержания? Чувствовали вы тогда потребность забыться в кутежах, чтобы отдохнуть?

– Нет, наоборот. Когда я окончил коллеж, я любил живопись, но не думал, что буду вынужден писать. Я считал себя богатым. Отец мой умер, завещав мне только около тридцати тысяч франков, которые я поторопился промотать, чтобы хоть год прожить в свое удовольствие. Оставшись без гроша, я взялся за кисть. Меня ругали и превозносили до небес, а это в наши дни означает успех, величайший из возможных. Теперь, пока у меня есть деньги, я в течение нескольких недель роскошествую и живу в свое удовольствие. Когда у меня ничего не остается, то оно и к лучшему, потому что к тому времени я и так уже без сил и желаний. Тут я опять принимаюсь за работу, с бешенством, с болью и с упоением, а когда работа завершена, снова начинаются праздность и расточительство.

– И давно вы ведете такую жизнь?

– В моем возрасте это не может быть давно. Три года.

– Ну, как раз для вашего возраста это много. А потом вы плохо начали: вы подожгли свой жизненный спирт, прежде чем он достиг нужной крепости; вы пили уксус, чтобы задержать свой рост. Голова у вас все-таки выросла, и гений развился в ней, несмотря ни на что, но боюсь, что сердце у вас омертвело, и, быть может, вы никогда не станете ни совершенным человеком, ни совершенным художником.

Эти слова Терезы, произнесенные со спокойной грустью, рассердили Лорана.

– Так, значит, – спросил он, вставая, – вы презираете меня?

– Нет, – ответила она, протягивая ему руку, – я вас жалею.

И Лоран увидел, как по щекам Терезы медленно покатились две крупные слезы.

Лоран был потрясен; из глаз его потоками полились слезы, и, бросившись на колени перед Терезой, не как влюбленный, открывающий свою страсть, а как ребенок, изливающий свое сердце, он воскликнул, схватив ее за руки:

– Ах, мой милый, дорогой друг! Как хорошо, что вы жалеете меня, я так нуждаюсь в вашей жалости! Послушайте, я несчастен, я так несчастен, что мне стыдно признаться в этом. То непонятное, что у меня в груди вместо сердца, беспрестанно стремится к чему-то такому же непонятному, и я не могу придумать, что дать ему, чем его успокоить. Я люблю Бога и не верю в него. Я люблю всех женщин и всех их презираю! Вам я могу сказать это, вам, моему товарищу и другу! Иногда я ловлю себя на том, что обожествляю продажную женщину, а возле ангела могу быть холоднее мрамора. Все спуталось в моих представлениях, все мои инстинкты, быть может, извратились. Скажу вам даже, что и вино теперь меня не радует! Да, когда я выпью, я, кажется, становлюсь мрачным, и мне говорили, что третьего дня во время этого кутежа в Монморанси я декламировал трагические вещи с пафосом столь же пугающим, как и смешным. Что со мной станется, Тереза, если вы меня не пожалеете?

– Конечно, мне жаль вас, бедное дитя мое, – сказала Тереза, вытирая ему глаза своим платком, – но чем это вам может помочь?

– Если бы вы полюбили меня, Тереза! Не отнимайте ваших рук! Вы же позволили мне быть вашим другом?

– Я сказала вам, что люблю вас как друг; вы мне ответили, что не можете верить в дружбу женщины.

– Быть может, я поверил бы в вашу; у вас, наверное, сердце мужчины, – ведь у вас мужская воля и талант. Верните мне свою дружбу.

– Я ее от вас и не отнимала и охотно попробую ради вас стать мужчиной, – ответила она, – хоть я не очень-то знаю, как взяться за это. Мне кажется, что в дружбе мужчины должна быть такая решительность и суровость, на какие я, пожалуй, не способна. Я невольно стану больше жалеть вас, нежели бранить. Да вот вы же видите! Я собиралась унизить вас сегодня, добиться, чтобы вы рассердились на меня и на самого себя, а вместо того я плачу вместе с вами, хотя этим ничего не изменишь.

– Напротив! – воскликнул Лоран. – Это хорошие слезы, они оросили иссохшую почву; быть может, мое сердце пустит в нее ростки! Ах, Тереза, вы уже мне говорили однажды, что я хвастался перед вами тем, от чего должен был бы краснеть, что я скрытен, как тюремная стена. Вы забыли только одно: что за этой стеной томится узник! Если бы я был в силах открыть дверь, вы бы его увидели, но дверь заперта, она из железа, и вся моя воля, моя вера, мои излияния и даже мои слова не могут проникнуть сквозь нее. Неужели мне так и придется жить и умереть? Для чего мне, спрашиваю вас, покрывать фантастической живописью стены моей камеры, если там нигде не написано слово «Любовь»?

– Если я вас правильно понимаю, – задумчиво сказала Тереза, – вы полагаете, что для вашего творчества необходимо, чтобы оно было согрето чувством.

– А вы разве этого не думаете? Не к этому ли сводятся все ваши упреки?

– Не совсем так. В вашей живописи слишком много огня; критика упрекает вас за это. Я-то всегда уважала эту пылкость молодости, свойственную великим художникам; она не позволяет тем, кто восхищается их творчеством, придираться к недостаткам. Я совсем не нахожу ваши работы холодными или напыщенными, наоборот, я чувствую в них огонь и страсть; но я старалась угадать, в чем кроется эта страсть; теперь я поняла: она в порывах вашей души. Да, конечно, – добавила она все так же задумчиво, словно стараясь проникнуть в глубь собственной мысли, – порывы могут быть страстью.

– Ну, о чем же вы думаете? – спросил Лоран, следя за ее сосредоточенным взглядом.

– Я спрашиваю себя, должна ли я бороться с этой могучей силой, которая в вас таится, и не погашу ли я вашего священного огня, убеждая вас быть счастливым и спокойным? Однако… я думаю, что вдохновение не может быть длительным состоянием духа; ярко проявившись в период лихорадочного творческого подъема, оно должно или утихнуть само собой, или сокрушить нас. Как вы думаете? Разве каждому возрасту не присуща своя сила и свои особые проявления духа? То, что называют различными манерами мастера, разве это не выражение последовательных перемен в его существе? Разве в тридцать лет вы сможете стремиться ко всему, не овладев ничем? Разве для вас не станет необходимостью утвердить свое мнение о разных предметах? Сейчас у вас возраст мечтаний, но скоро настанет возраст просветленности. Неужели вы не хотите совершенствоваться?

– Но разве это зависит от меня?

– Конечно, от вас, если вы не будете стараться нарушать равновесие своих способностей. Вы не убедите меня в том, что изнеможение может быть средством против лихорадки. Оно только ее роковой результат.

– Тогда какое жаропонижающее вы мне предлагаете?

– Не знаю; может быть, вам надо жениться.

– Какой ужас! – воскликнул Лоран, расхохотавшись.

И добавил, все еще смеясь и сам не зная, как это могло прийти ему в голову:

– Разве что на вас, Тереза. Вот это мысль!

– Чудесная мысль! – ответила она. – Но совершенно неосуществимая.

Ответ Терезы поразил Лорана своим неумолимым спокойствием, и то, что он высказал так неожиданно для самого себя, казалось ему теперь его давнишней несбывшейся мечтой. Таков уж был этот могучий и вечно терзающийся ум: чтобы захотеть чего-либо, ему достаточно было слова неосуществимо, а Тереза как раз произнесла это слово.

Тут же к нему вернулось неясное влечение к ней, а вместе с ним и подозрения, ревность и гнев. До той поры прелесть дружбы убаюкивала и словно опьяняла его; но тут он сразу заговорил с горечью, ледяным тоном.

– Ах да, конечно, – сказал он, взяв свою шляпу и намереваясь уходить, – это слово я слышу всю жизнь, по любому поводу, в ответ на шутку и на серьезные речи: неосуществимо! Вы не знаете этого врага, Тереза, вы любите совершенно спокойно. У вас есть возлюбленный или друг, который не ревнует вас, потому что знает, что вы холодны и рассудительны! Кстати, я вспомнил о том, что уже поздно и что ваши тридцать семь родственников, может быть, уже здесь, за калиткой, и ждут, пока я выйду.

– Что это вы говорите? – удивленно спросила Тереза. – Что за мысли приходят вам в голову? У вас бывают приступы безумия?

– Иногда бывают, – ответил он, уходя. – Придется уж вам простить меня.

II

На следующий день Тереза получила от Лорана такое письмо:


«Мой добрый, милый друг, как я расстался с вами вчера? Если я сказал вам какую-нибудь ужасную дерзость, забудьте ее, я не отдавал себе отчета. На меня нашло затмение, которое не рассеялось и на улице: когда я пришел в себя, я сидел в коляске у своих дверей и не мог вспомнить, как я в нее садился.

Со мной это бывает очень часто, друг мой; губы мои произносят одни слова, а мозг в то же время твердит другое. Пожалейте меня и простите. Я болен, и вы правы, живу я прескверно.

По какому праву стал бы я задавать вам вопросы? Вы должны отдать мне должное: за те три месяца, что вы принимаете меня запросто, я впервые спросил вас… Что мне за дело, невеста вы, замужем или вдова? Вы хотите, чтобы этого никто не знал; но разве я старался узнать это? Разве я вас спрашивал? Ах, право, Тереза, сегодня у меня опять сумбур в голове, и все-таки я чувствую, что лгу, а я не хочу вам лгать. В пятницу вечером у меня был первый приступ любопытства по отношению к вам, вчера это был уже второй, но он будет последним, клянусь, и, чтобы об этом никогда больше не было разговора, я хочу признаться вам во всем. Итак, я был в тот день у ваших дверей, вернее – у калитки вашего сада. Я смотрел, я ничего не видел, но я слушал и услышал! Но не все ли вам равно! Я не знаю его имени, я не видел его лица; но я знаю, что вы – моя сестра, поверенная моих тайн, мое утешение, моя поддержка. Я знаю, что вчера плакал у ваших ног, и вы вытерли мне глаза своим платком, повторяя: «Что делать, что делать, бедное дитя мое?» Я знаю: потому что вы благоразумная, трудолюбивая, спокойная, всеми уважаемая, потому что вы свободны, любимы, потому что вы счастливы, вы находите часы для милосердия и жалеете меня, хотите знать, как я существую, и желаете, чтобы я жил лучше. Добрая Тереза, не благословлять вас мог бы только неблагодарный, а как бы жалок я ни был, неблагодарность мне чужда. Когда вы согласны принять меня, Тереза? Мне кажется, я вас обидел. Только этого не хватало! Можно мне сегодня вечером прийти к вам? Если вы скажете нет, тогда, честное слово, я отправлюсь ко всем чертям!»


Слуга, принесший Терезе письмо от Лорана, вернулся с ответом. Ответ был короткий: «Приходите сегодня вечером». Лоран не был ни ловеласом, ни фатом, хотя он часто намеревался или даже пытался стать и тем и другим. Он, как мы старались показать, был существом, полным контрастов, и мы описываем его, не объясняя, – это было бы невозможно: бывают характеры, ускользающие от логического анализа.

Прочитав ответ Терезы, он задрожал, как дитя. Она никогда еще не писала ему в таком тоне. Неужели она приказывает ему явиться затем, чтобы объяснить, почему она не желает больше его видеть? А что, если она зовет его на любовное свидание? Чем были продиктованы эти три слова, сухие и жгучие, негодованием или страстью?

Пришел Палмер, и Лоран, хотя он волновался и думал совсем о другом, был вынужден приняться за его портрет. Он намеревался расспросить его как можно более ловко и вырвать у него все тайны Терезы. Но он никак не мог начать разговор, а так как американец позировал очень добросовестно и сидел неподвижный и немой, как статуя, то за весь сеанс ни тот, ни другой не раскрыли рта.

Поэтому Лоран мог успокоиться настолько, чтобы внимательно изучить безмятежно-правильные черты лица этого иностранца. Красота их была совершенна, и на первый взгляд лицо его казалось невыразительным, как это часто бывает свойственно лицам с правильными чертами. Приглядевшись, Лоран обнаружил, что в улыбке у него прячется ирония, а в глазах теплится огонь. Изучая свою модель, Лоран старался определить возраст американца.

– Прошу прощения, – вдруг сказал он Палмеру, – но мне хотелось бы, и я должен был бы знать, кто вы? Молодой ли человек, немного утомленный жизнью, или человек зрелого возраста, но необыкновенно сохранившийся. Смотрю я на вас, смотрю и не могу понять.

– Мне сорок лет, – просто ответил Палмер.

– Поздравляю вас! – продолжал Лоран. – Значит, у вас завидное здоровье?

– Превосходное! – сказал Палмер.

И он опять, спокойно улыбаясь, принял свою непринужденную позу.

«Такое лицо должно быть у счастливого любовника, – подумал художник, – или у человека, который любит только ростбиф».

Он не мог удержаться, чтобы не спросить:

– Так вы знали мадемуазель Жак совсем еще юной?

– Ей было пятнадцать лет, когда я ее впервые увидел.

Лоран не решился спросить, в котором это было году. Ему казалось, что, когда он говорит о Терезе, кровь приливает к его лицу. В сущности, не все ли равно, сколько Терезе лет. Он хотел бы знать не ее возраст, а ее прошлое. Терезе нельзя было дать и тридцати. Палмер в прошлом мог быть ее другом, не более. А кроме того, у него был громкий голос, раскатистое произношение. Если бы этими словами: «Теперь я люблю только вас» – Тереза обращалась к нему, он ответил бы ей что-нибудь и Лоран услышал бы его ответ.

Наконец наступил вечер, и художник, который вообще не привык к пунктуальности, явился даже раньше того часа, когда Тереза обычно принимала его. Она была в саду, против обыкновения ничем не занятая, и в волнении ходила по дорожкам. Едва лишь она увидела его, как пошла к нему навстречу и взяла его за руку скорее властно, чем дружески.

– Если вы честный человек, – сказала она, – то вы мне скажете все, что слышали, спрятавшись за этим кустом. Ну, говорите же, я слушаю.

Она села на скамью, и Лоран, рассерженный таким необычным приемом, попытался помучить ее, отвечая уклончиво, но затем покорился, заметив ее недовольный вид и незнакомое ему прежде выражение лица. Боязнь окончательно поссориться с ней заставила его сказать правду.

– Значит, это все, что вы слышали, – сказала она. – Я говорила кому-то, кого вам даже не было видно: «Теперь вы моя единственная любовь на земле»?

– Так, значит, это мне приснилось, Тереза! Я готов поверить этому, если вы прикажете.

– Нет, это вам не приснилось. Я могла это сказать, вероятно, я это сказала. А что мне ответили?

– Я не слышал, – сказал Лоран, на которого ответ Терезы подействовал, как холодный душ, – не слышал даже звука его голоса. Теперь вы успокоились?

– Нет, я буду спрашивать вас дальше. Как вы думаете, с кем я разговаривала?

– Я ничего не думаю. Ведь известно, в каких вы отношениях со всеми вашими знакомыми; только о господине Палмере никто ничего не знает.

– А! Так вы думаете, что это был господин Палмер? – воскликнула Тереза с каким-то странным удовлетворением.

– А почему бы и не он? Разве предположить, что вы вдруг возобновили прежнюю связь, значит нанести вам оскорбление? Я знаю, что ваши отношения со всеми теми, кого я встречаю у вас за последние три месяца, так же бескорыстны с их стороны и так же безразличны с вашей, как и мои отношения с вами. Господин Палмер очень красив, у него манеры благородного человека. Он мне весьма симпатичен. У меня нет никакого права, да я и не смею спрашивать у вас отчета о ваших чувствах. Но только… Вы скажете, что я шпионил за вами…

– Да, в самом деле, – сказала Тереза, которая, по-видимому, и не думала ничего отрицать, – почему вы за мной шпионили? Мне кажется, это нехорошо, хотя я в этом ничего не понимаю. Объясните мне, почему вам явилась такая фантазия?

– Тереза! – с живостью ответил молодой человек, решившись сразу освободиться от всех своих страданий. – Скажите мне, что у вас есть возлюбленный и что этот возлюбленный – Палмер, и я буду любить вас по-настоящему, буду говорить с вами совершенно чистосердечно. Я попрошу у вас прощения за свой приступ безумия, и вам никогда не придется ни в чем меня упрекнуть. Послушайте, хотите вы, чтобы я стал вашим другом? Несмотря на все мое фанфаронство, я чувствую, что хочу быть им и способен на это. Будьте со мной откровенны – вот все, о чем я прошу.

– Дорогое дитя мое, – ответила Тереза, – вы говорите со мной, как будто я кокетка, которая пытается удержать вас при себе, и как будто у меня есть грех, в котором я должна вам признаться. Я не могу допустить такого отношения к себе, оно меня оскорбляет. Господин Палмер мне друг, и я его очень уважаю; таким он всегда для меня останется. Я с ним совсем не так близка и уже давно потеряла его из виду. Вот что я должна сказать вам, но ничего больше. Если у меня и есть тайны, то они не нуждаются в излияниях, и я прошу вас не интересоваться ими больше, чем я того желаю. Поэтому не вам расспрашивать меня, вы должны отвечать мне. Что вы здесь делали четыре дня тому назад? Почему вы за мной шпионили? Что это за приступ безумия, о котором я должна знать и за который я должна судить вас?

– Тон у вас не очень-то ободряющий. Зачем мне исповедоваться вам, раз вы не снисходите до того, чтобы обращаться со мной как с хорошим товарищем, и не оказываете мне доверия?

– Ну, так и не исповедуйтесь, – возразила Тереза, вставая. – Это послужит доказательством, что вы недостойны уважения, которое я к вам питала, и что, стараясь узнать мои тайны, вы не платили мне таким же уважением.

– Так вы прогоняете меня, и между нами все кончено? – спросил Лоран.

– Все кончено, прощайте, – сухо ответила Тереза.

Лоран вышел, охваченный таким гневом, что не мог произнести ни слова. Но он не сделал и тридцати шагов по улице, как вернулся и сказал Катрин, что ему было поручено передать кое-что ее хозяйке, а он забыл об этом. Дверь в сад оставалась открытой, Тереза сидела в маленькой гостиной, огорченная и подавленная, и, казалось, была погружена в свои мысли.

– Вы вернулись? – спросила она. – Вы что-нибудь забыли?

– Я забыл сказать вам правду.

– Теперь я не хочу ее слышать.

– Но вы ведь требовали ее от меня!

– Я думала, что вы сразу сможете быть со мной искренним.

– Я мог, я должен был говорить искренне; напрасно я этого не сделал. Послушайте, Тереза, вы в самом деле думаете, что мужчина моего возраста может, видя вас, в вас не влюбиться?

– Влюбиться? – спросила Тереза, нахмурив брови. – Значит, вы смеялись надо мной, когда говорили, что не способны влюбиться ни в одну женщину?

– Конечно, нет, я говорил то, что думал.

– Значит, вы ошибались, и теперь вы влюблены, это верно?

– О, не сердитесь, ради бога! Не так уж это верно. Мысли о любви приходили мне в голову, волновали меня, если хотите. Неужели вы так неопытны, что считаете это невозможным?

– В мои годы я должна была бы приобрести этот опыт, но я долго жила одна. Мне не приходилось попадать в некоторые положения. Это вас удивляет? Однако это так. Я очень простодушна, хотя меня обманывали, как и всех! Вы мне сотни раз говорили, что слишком уважаете меня, чтобы видеть во мне женщину, по той причине, что ваша любовь к женщинам всегда слишком груба. Поэтому я считала себя в безопасности от ваших оскорбительных желаний, и больше всего я уважала вас за то, что вы искренне сказали мне об этом. Я принимала участие в вашей судьбе тем более свободно, что, помните, мы как-то говорили друг другу, смеясь, но, в сущности, серьезно: «Между двумя людьми, из которых один идеалист, а другой материалист, лежит Балтийское море».

– Я говорил это искренне и доверчиво шел вдоль своего берега, не пытаясь переходить на ту сторону, но случилось так, что с моей стороны лед не выдержал. Разве моя вина, что мне двадцать четыре года и что вы так хороши?

– Неужели я еще хороша? А я надеялась, что нет!

– Не знаю, вначале я этого не находил, а потом, в один прекрасный день, вы показались мне красивой. Вы-то ничего для этого не делали, но я невольно ощутил ваше очарование, до того, что даже искал защиты от него и старался рассеяться. Я воздал дьяволу дьяволово – мою бедную душу и принес сюда, кесарю кесарево, мое уважение и безмолвствование. Но вот уже неделя или десять дней, как это волнение терзает меня даже во сне. Когда я с вами, оно рассеивается. Даю вам честное слово, Тереза, когда я вас вижу, когда вы говорите со мной, я спокоен. Я забываю о том, как звал вас в минуты безумия, непонятного для меня самого. Когда я говорю о вас, то утверждаю, что вы уже не молоды и что мне не нравится цвет ваших волос. Я заявляю, что вы мой близкий товарищ, другими словами – мой брат, и говорю это совершенно искренне. А потом среди зимы, всегда царящей в моем глупом сердце, иногда вдруг повеет весной, и мне кажется, что это дуновение исходит от вас. Конечно, от вас, вы ведь преклоняетесь перед тем, что вы называете истинной любовью! Послушав вас, начинаешь думать о ней, хоть и не знаешь ее!

– По-моему, вы ошибаетесь, я никогда не говорю о любви.

– Да, я знаю. У вас на этот счет предвзятое мнение. Вы где-то прочли, что говорить о любви – это значит внушать ее или любить самому; но ваше безмолвие очень красноречиво, ваши умолчания бросают в жар и ваша чрезмерная осторожность дьявольски привлекательна!

– В таком случае перестанем встречаться, – сказала Тереза.

– Почему? Что нам до того, если я проведу несколько бессонных ночей, раз в вашей власти вернуть мне спокойствие?

– Что я должна для этого сделать?

– Исполнить мою просьбу: сказать мне, что вы кому-то принадлежите. Я буду считать, что это так, а поскольку я очень горд, я излечусь как по волшебству.

– А если я скажу вам, что никому не принадлежу, потому что не хочу больше никого любить, этого недостаточно?

– Нет, я слишком фатоват: я буду верить, что вы можете изменить свое решение.

Тереза не удержалась от смеха, услышав, с какой готовностью Лоран признается в своих недостатках.

– Ну хорошо, – сказала она, – выздоравливайте и верните мне дружбу, которой я гордилась, вместо любви, за которую мне бы пришлось краснеть. Я люблю.

– Этого недостаточно, Тереза: вы должны сказать мне, что принадлежите ему!

– Иначе вы подумаете, что этот человек – вы, не так ли? Ну, так вот: у меня есть любовник. Вы удовлетворены?

– Совершенно. И видите, я целую вам руку, чтобы поблагодарить вас за вашу искренность. Довершите благодеяние, скажите, что это Палмер!

– Не могу, я солгала бы.

– Тогда… я теряюсь в догадках!

– Вы его не знаете, его здесь нет…

– Но он иногда приезжает?

– Очевидно, приезжает, раз вы подслушали излияния…

– Благодарю вас, благодарю, Тереза! Теперь я знаю, чего держаться; я знаю, кто вы и кто я, и, чтоб уж быть совсем откровенным, мне кажется, что теперь вы нравитесь мне больше: вы стали женщиной, а были сфинксом. Ах, почему вы не сказали мне раньше!

– Неужели эта страсть вас так измучила? – насмешливо спросила Тереза.

– Еще как! Лет через десять я расскажу вам об этом, Тереза, и мы с вами посмеемся.

– Решено, доброй ночи.

Лоран лег спать совершенно спокойный и глубоко разочарованный. Он и в самом деле страдал из-за Терезы. Он страстно желал ее, не осмеливаясь даже намекнуть ей на свое чувство. Конечно, это была не совсем настоящая страсть. К ней примешивалось столько же тщеславия, сколько и любопытства. Эта женщина, о которой все ее друзья говорили: «Кого она любит? Я хотел бы, чтобы она любила меня, но она ко всем равнодушна», – представлялась ему идеалом и неудержимо привлекала его. Воображение его загоралось, его самолюбие страдало от того, что он боялся неудачи, почти был уверен в ней.

Но самолюбие не было исключительной чертой этого молодого человека. По временам он остро и глубоко ощущал высокие понятие блага, добра и истины.

Это был ангел, если не падший, как столь многие другие, то, во всяком случае, заблудший и больной. Жажда любви сжигала ему сердце, и по сто раз в день он с ужасом спрашивал себя, не слишком ли он злоупотребил уже жизнью и остались ли у него еще силы быть счастливым.

Проснулся он спокойным и грустным. Он уже жалел о своей несбыточной мечте, о своем прекрасном сфинксе, который с дружеским вниманием читал его мысли, который то восхищался им, то журил его, то подбадривал, то жалел, никогда ничего не открывая ему из своей собственной судьбы, но лишь позволяя угадывать свои сокровища нежности, преданности, быть может – даже сладострастия! Во всяком случае, Лорану нравилось так истолковывать нежелание Терезы говорить о себе и ту улыбку, таинственную, как улыбка Джоконды, которая играла на ее устах и в уголках глаз, когда он богохульствовал в ее присутствии. В такие минуты она, казалось, думала: «Я могла бы описать рай, противопоставив его этому ужасному аду; но бедный безумец не понял бы меня».

Как только Тереза открыла ему тайну своего сердца, она сначала потеряла в глазах Лорана всю свою привлекательность. Теперь она стала для него женщиной, похожей на всех других. Он хотел было даже лишить ее своего уважения, и хотя она никогда не позволяла себя расспрашивать, готов был обвинить ее в лицемерии и жеманстве. Но, узнав, что она принадлежит кому-то, он перестал жалеть о том, что уважал ее, и ничего больше не хотел от нее, даже дружбы, которую ему, как он думал, легко было найти в другом месте.

Так прошли два или три дня, в течение которых Лоран приготовил объяснение, чтобы извиниться, на тот случай, если Терезе вздумается потребовать от него отчета о том, как он провел эти дни и почему не появлялся у нее. На четвертый день Лоран почувствовал себя во власти несказанной хандры. От проституток и куртизанок его тошнило; ни в одном из своих приятелей он не видел той терпеливой и деликатной доброты, с которой Тереза угадывала его тоску, пытаясь рассеять ее, вместе с ним искала ее причину и средство от нее, – словом, старалась ему помочь. Она одна знала, что нужно сказать ему, и, кажется, понимала, что судьба такого художника, как он, дело немаловажное, и человек с возвышенным умом не имеет права заявлять, что если этот художник несчастлив – тем хуже для него.

Он отправился к ней так поспешно, что забыл все то, что собирался сказать в свое извинение, но Тереза не проявила неудовольствия и не удивилась тому, что он не появлялся у нее так долго; избавив его от необходимости лгать, она не задала ему ни одного вопроса. Это задело его, и он заметил, что ревнует ее больше, чем прежде.

«Наверное, она встречалась со своим любовником, – подумал он, – и забыла обо мне».

Однако он ничем не выдал своей досады и вел себя так сдержанно, что Тереза поверила его равнодушию.

Прошло несколько недель, в течение которых в сердце его сменялись то бешенство, то холодность, то нежность. Ничто на свете не было для него так необходимо и так благотворно, как дружба этой женщины, ничто на свете не было для него так горько и оскорбительно, как невозможность надеяться на ее любовь. Признание, которого он от нее потребовал, нисколько не излечило его, как он надеялся, а, напротив, лишь разожгло его муки. Теперь он уже не мог скрывать от самого себя свою ревность, потому что у нее была вполне определенная причина – признание Терезы. Как мог он вообразить себе, что, едва лишь узнав эту причину, он утратит желание бороться, чтобы уничтожить ее?

Однако он не прилагал никаких усилий, чтобы занять место невидимого и счастливого соперника. Ему мешало самолюбие – чрезмерное, когда дело касалось Терезы. Оставшись один, он ненавидел этот призрак, мысленно унижал его, представлял его себе в смешном виде, оскорблял его и вызывал на дуэль по десять раз в день.

А потом ему надоедало страдать, он возвращался к кутежам, на время забывался и снова впадал в глубокую грусть, потом проводил часа два у Терезы, счастливый, что видит ее, что дышит тем же воздухом, которым дышит она, и нарочно пререкался с ней, ради удовольствия услышать ее голос, когда она ласково его журила.

В конце концов он возненавидел ее за то, что она не догадывалась о его мучениях; он презирал ее за то, что она оставалась верна этому любовнику, который был, конечно, человеком посредственным, раз она не испытывала потребности говорить о нем; Лоран уходил от нее, клянясь себе, что долго не будет встречаться с ней, а сам рад был бы вернуться через час, если бы мог надеяться, что она его примет.

Тереза, которая в какой-то момент заметила его чувства, теперь успокоилась на этот счет, так хорошо он играл свою роль. Она искренне любила этого несчастного юношу. Под невозмутимым и рассудительным видом она скрывала душу восторженной художницы; прежде она преклонялась перед тем, чем он мог бы стать, и от этого культа у нее осталась жалость к Лорану, желание баловать его, смешанное с подлинным уважением к страдающему и заблудшему гению. Если бы она была вполне уверена в том, что не возбудит в нем никаких низменных желаний, она ласкала бы его, как сына, и были минуты, когда она едва удерживалась от того, чтобы не говорить ему «ты».

Примешивалась ли любовь к этому материнскому чувству? Несомненно, хоть и против воли Терезы; но женщина по-настоящему целомудренная, в чьей жизни было больше труда, чем страсти, может долго хранить в тайне от самой себя любовь, с которой она решила бороться. Терезе казалось, что она не ждет ничего для себя от этой привязанности, которая приносила ей только волнение и беспокойство; заметив, что Лоран успокаивается, что ему хорошо возле нее, она старалась поддерживать его умиротворенное состояние, и это ей удавалось. Она знала, что он не способен на такую любовь, какую она считала истинной, и поэтому была оскорблена и испугана, когда он признался ей в своих фантазиях. Когда этот приступ влюбленности прошел, она была рада тому, что нашла в невинной лжи средство предотвратить его повторение; всякий раз, как Лорана охватывало волнение, он начинал говорить о непроходимой ледяной преграде Балтийского моря, и она, не чувствуя страха, привыкла, не обжигаясь, жить среди огня.

Все эти страдания и опасности, угрожавшие обоим друзьям, скрывались и словно тлели под привычкой к веселым насмешкам, присущей французским художникам и отличающей их как бы несмываемой печатью. Это наша вторая натура, за которую иностранцы-северяне часто нас упрекают и которая вызывает немалое к нам презрение, в особенности со стороны серьезных англичан. Однако она позволяет очаровательно выразить несмелое чувство и часто спасает нас от многих безумств и глупостей. Искать смешную сторону вещей – значит открывать в них слабое и нелогичное. Смеяться над опасностями, угрожающими нашей душе, значит упражняться в том, чтобы не ощущать перед ними страха: так поступают наши солдаты, когда идут в огонь со смехом и песнями. Подтрунивать над другом часто означает спасти его от малодушия, которого он не стремился бы преодолеть, если бы мы его жалели. Наконец, смеяться над собой – значит избежать глупого опьянения излишним самолюбием. Я заметил, что люди, которые никогда не шутят, всегда тупы, тщеславны и невыносимы.

Когда Лоран бывал весел, его остроумие переливалось всеми красками, он становился ослепительным, как его талант, и это было вполне естественно, потому что такова была его натура. Тереза была не так остроумна, как он, в том смысле, что, по природе мечтательная, она охотнее молчала, чем разговаривала; но ей как раз было необходимо общество живых и веселых людей; среди них пробуждалось и ее остроумие, и хотя в ее шутках не было столько блеска, зато в них тоже была своя прелесть.

Любовь была единственным предметом, над которым Тереза никогда не шутила и не позволяла шутить другим, а так как разговор обоих друзей всегда происходил в шутливом тоне, то в нем никогда не упоминалось о любви, не допускалось даже никакого намека на это чувство.

В одно прекрасное утро портрет господина Палмера был закончен, и Тереза передала Лорану от своего друга солидную сумму, которую молодой человек обещал отложить на случай болезни или других непредвиденных расходов.

Лоран подружился с Палмером, пока писал его портрет. Он находил его таким, каким тот был на самом деле: прямым, справедливым, щедрым, умным и образованным. Палмер был богат; он унаследовал свое состояние от родителей-коммерсантов. Сам он в молодости долгие годы занимался коммерцией и совершал далекие путешествия. В тридцать лет он решил, что уже достаточно богат, и поступил очень разумно, начав жить для себя. С тех пор он путешествовал только для своего удовольствия; повидав, как он говорил, много любопытного в экзотических странах, он теперь наслаждался видом прекрасного и изучал страны, культура которых представляла подлинный интерес.

Не будучи большим знатоком искусства, он обладал довольно хорошим вкусом и имел обо всем правильные суждения, подсказанные ему здравым смыслом. Застенчивость мешала ему с легкостью говорить по-французски; в начале диалога речь его была неразборчива и до смешного неправильна; но когда он чувствовал себя свободно, видно было, что он знает язык и что ему не хватает только практики и уверенности в себе, чтобы прекрасно говорить на нем.

Вначале Лоран изучал этого человека с большим волнением и любопытством. Когда ему было с очевидностью доказано, что Палмер не любовник мадемуазель Жак, он стал ценить его и питать к нему дружеские чувства, правда, очень мало похожие на те, которые он испытывал к Терезе. Палмер был философ, человек широких взглядов, довольно жесткий по отношению к себе и очень снисходительный к другим. По своим убеждениям и по характеру он был похож на Терезу и почти всегда во всем бывал с ней согласен. Временами Лоран еще чувствовал ревность к тому, что он называл, пользуясь музыкальным термином, их непоколебимым унисоном, но это была только интеллектуальная ревность, и он не осмеливался говорить о ней Терезе.

– Ваше музыкальное определение никуда не годится, – возражала она, – Палмер – человек слишком спокойный и слишком совершенный для меня. Во мне побольше огня, и пою я громче. Я по сравнению с ним верхняя нота мажорной терции.

– А я тогда только фальшивая нота, – замечал Лоран.

– Нет, – говорила Тереза, – с вами я смягчаюсь и спускаюсь ниже, чтобы образовать минорную терцию.

– Значит, со мной вы спускаетесь на полтона?

– И получается, что к вам я ближе на пол-интервала, чем к Палмеру.

III

Однажды, по приглашению Палмера, Лоран отправился в отель «Мерис», где жил американец, чтобы проверить, подходящая ли рама выбрана для портрета и правильно ли он упакован. Перед ними положили крышку ящика, и Палмер сам написал кистью имя и адрес своей матери; потом, когда почтовые служащие уносили ящик, чтобы отправить его, Палмер пожал руку художника и сказал:

– Я обязан вам большою радостью, которую вы доставили моей доброй матушке, благодарю вас еще раз. А теперь позволите ли вы мне побеседовать с вами? Мне нужно вам кое-что сказать.

Они прошли в гостиную, где Лоран увидел чемоданы.

– Завтра я уезжаю в Италию, – сказал американец, предлагая ему превосходные сигары и свечу, хотя сам он не курил, – и не хочу расставаться с вами, прежде чем мы не поговорим об одном деликатном деле, таком деликатном, что, если вы перебьете меня, мне трудно будет найти подходящие слова, чтобы выразить свою мысль по-французски.

– Клянусь вам быть немым как могила, – сказал, улыбаясь, Лоран, удивленный и немало встревоженный таким предисловием.

Палмер продолжал:

– Вы любите мадемуазель Жак, и мне кажется, что и она вас любит. Быть может, вы ее любовник; если нет, то я уверен, что вы им станете. О, вы обещали мне не говорить ни слова. Не говорите ничего, я ни о чем вас не спрашиваю. Я верю, что вы достойны той чести, которую, как я думаю, она вам оказывает, но боюсь, что вы недостаточно хорошо знаете Терезу и недостаточно прониклись той мыслью, что если ваша любовь для нее почетна, то и ее любовь так же почетна для вас. Я боюсь этого потому, что вы меня о ней расспрашивали, и потому, что, когда при нас обоих кто-то позволил себе недостаточно почтительно говорить о ней, вы взволновались больше, чем я. Значит, вы ничего не знаете; я же знаю все и все вам расскажу, чтобы ваша привязанность к мадемуазель Жак основывалась на уважении и почтении, которых она заслуживает.

– Подождите, Палмер! – воскликнул Лоран; хотя ему и не терпелось услышать обещанный рассказ американца, он вдруг с присущим ему благородством усомнился в том, что имеет на это право. – С разрешения ли мадемуазель Жак или по ее приказу хотите вы рассказать мне о ее жизни?

– Ни то, ни другое, – ответил Палмер. – Тереза никогда не расскажет вам свою жизнь.

– Тогда замолчите. Я хочу знать только то, что она разрешает мне знать.

– Хорошо, очень хорошо, – ответил Палмер, пожимая ему руку, – ну, а если то, что я хочу рассказать вам, освободит ее от всяких подозрений?

– Тогда почему же она это скрывает?

– Из великодушия по отношению к другим.

– Ну хорошо, говорите, – не устоял Лоран.

– Я не буду никого называть, – начал Палмер. – Скажу вам только, что в одном городе, во Франции, жил богатый банкир, соблазнивший прелестную девушку, гувернантку своей дочери. Родился незаконный ребенок – это было двадцать восемь лет тому назад, как раз в день святого Иакова; так как девочка была записана в муниципальном бюро как рожденная от неизвестных родителей, вместо фамилии ей дали просто имя этого святого – Жак. Эта девочка – Тереза.

Банкир дал гувернантке приданое и через пять лет выдал ее замуж за одного из своих служащих, порядочного человека, который ни о чем не догадывался, потому что все дело хранилось в строгой тайне. Девочка воспитывалась в деревне. Отец взял на себя все заботы о ней. Потом ее поместили в монастырь, где она получила очень хорошее образование и была окружена заботами и любовью. В первые годы мать усердно посещала ее, но когда эта женщина вышла замуж, у ее мужа появились подозрения, он ушел со службы у банкира и увез жену в Бельгию, где начал заниматься делами и разбогател. Бедной матери пришлось подавить слезы и подчиниться.

Эта женщина всегда живет очень далеко от своей дочери; у нее есть другие дети; после замужества она вела себя безупречно, но никогда не была счастлива. Муж любит ее, но держит взаперти и до сих пор ревнует; она же считает это заслуженным наказанием за свой грех и за свою ложь.

Казалось бы, прошли годы, и жена должна была бы признаться, а муж – простить. Так было бы в романе, но нет ничего менее логичного, чем реальная жизнь: эта супружеская пара осталась такой же неуспокоенной, как в первый день их совместной жизни. Муж – влюбленный, встревоженный, грубый, жена – мучимая угрызениями совести, безмолвная и подавленная.

Таким образом, Тереза, оказавшись в трудном положении, была лишена советов, помощи, поддержки и утешений матери. Однако же мать любит ее тем сильнее, что она принуждена видеться с дочерью тайно, украдкой, когда ей удается приехать в Париж на день или на два – так, как было недавно. Только несколько лет тому назад ей удалось придумать какой-то предлог и получить разрешение на эти редкие поездки. Тереза обожает свою мать и никогда не признается ни в чем, что могло бы бросить на нее тень. Вот почему она не выносит, чтобы при ней осуждали поведение других женщин. Вы могли подумать, что тем самым она молчаливо требует снисхождения к самой себе. Ничего подобного. Терезе не за что просить прощения для себя, но она все прощает своей матери: такова история их отношений.

Теперь я должен рассказать вам историю графини… три звездочки. Так, кажется, говорите вы, французы, когда не хотите называть чьего-либо имени. Эта графиня, которая не носит ни имени, ни титула своего мужа, – Тереза.

– Так, значит, она замужем? Она не вдова?

– Терпение! Она и замужем, и не замужем. Сейчас поймете.

Терезе было пятнадцать лет, когда ее отец, банкир, овдовел и оказался свободным, потому что все его законные дети были уже устроены. Это был прекрасный человек, и, несмотря на совершенную им ошибку, о которой я рассказал вам и которой я не извиняю, его невозможно было не любить, такой он был умный и щедрый. Я был к нему очень привязан. Он доверил мне историю рождения Терезы и не раз брал меня с собой, когда навещал ее в монастыре. Она была красива, образованна, мила, сердечна. Я думаю, он хотел, чтобы я решился просить у него ее руки; но в то время сердце мое не было свободно, а то бы… Но я не мог и думать об этом.

Тогда он стал наводить у меня справки об одном молодом португальце, дворянине, очень красивом, который бывал у него и у которого были большие владения в Гаване. Я встречал этого португальца в Париже, но по-настоящему не знал его и поэтому не стал высказывать о нем никаких суждений. Он всех очаровывал, но что до меня, я никогда не доверился бы человеку с таким лицом; это был граф ***, за которого Тереза через год вышла замуж.

Мне пришлось уехать в Россию; когда я вернулся, то узнал, что банкир внезапно умер от апоплексического удара, а Тереза была уже замужем, замужем за этим незнакомцем, этим безумцем, я не хочу сказать – за этим подлецом, раз она могла любить его даже после того, как открыла его преступление: этот человек был уже женат в колониях, когда имел неслыханную дерзость просить руки Терезы и жениться на ней.

Не спрашивайте меня, как мог отец Терезы, человек умный и опытный, позволить так одурачить себя. Я повторяю вам то, что знаю слишком хорошо по собственному опыту: в этом мире сплошь и рядом случаются вещи, противоположные тому, что, казалось, должно было бы случиться.

В последние годы своей жизни банкир допустил еще другие оплошности, позволявшие предполагать, что ум его в то время уже не был таким ясным, как прежде. Он завещал Терезе часть своего имущества, вместо того чтобы передать ей ее приданое из рук в руки. Это наследство свелось к нулю из-за наличия законных наследников, и Тереза, обожавшая своего отца, не захотела судиться, даже имея шансы на успех. Она оказалась разоренной как раз в то время, когда стала матерью. Тогда же к ней приехала разъяренная женщина, которая предъявила свои права и хотела устроить скандал; это была первая и единственная законная жена ее мужа.

Тереза вела себя с необыкновенным мужеством: она успокоила эту несчастную и взяла с нее обещание не подавать в суд; она добилась от графа, чтобы он вернулся к первой жене и уехал с ней в Гавану. В связи с обстоятельствами рождения Терезы и тайной, которою отец окружал свои нежные заботы о ней, свадьба ее произошла безо всякой огласки, за границей; там и жила с тех пор молодая чета. Жизнь их была окутана тайной. Граф, боясь, что его непременно разоблачат, если он вновь появится в свете, уверял Терезу, что он страстно жаждет уединения с ней, и молодая женщина, доверчивая, влюбленная и романтичная, находила вполне естественным, что муж ее путешествует с ней под вымышленной фамилией для того, чтобы избавиться от докучных знакомых.

Итак, когда перед Терезой открылся весь ужас ее положения, ей все-таки предоставлялась возможность сохранить все в тайне. Посоветовавшись с надежным юристом, она убедилась в том, что брак ее недействителен, но для того, чтобы его расторгнуть, если она когда-нибудь захотела бы воспользоваться своей свободой, пришлось бы передать дело в суд. Она тотчас же приняла бесповоротное решение лучше остаться ни свободной, ни замужем, нежели запятнать имя отца своего ребенка скандалом и позорным осуждением. Ребенок в любом случае считался бы незаконным, но лучше, чтобы у него не было фамилии и он никогда не узнал бы, от кого родился, чем добиваться для него опозоренного имени ценой бесчестия его отца.

Тереза до сих пор любила этого несчастного! Она призналась мне в этом, и он тоже любил ее с какой-то дьявольской страстью. Между ними происходила душераздирающая борьба, невероятные сцены; Тереза защищалась с энергией, не свойственной ее возрасту, я уж не говорю – ее полу. Если женщина – героиня, она не может быть героиней лишь наполовину.

Наконец она одержала верх; она оставила у себя ребенка, прогнала бесчестного из своих объятий и была свидетельницей его отъезда с соперницей, которая, несмотря на пожиравшую ее ревность, была побеждена великодушием Терезы и, расставаясь с нею, готова была чуть ли не целовать ей ноги.

Тереза уехала за границу, где стала жить под чужим именем, выдавая себя за вдову; она старалась, чтобы ее забыли немногочисленные знакомые, и с болезненной пылкостью целиком посвятила себя своему ребенку. Ребенок этот был ей бесконечно дорог, и она думала, что с ним может утешиться во всем, но и это последнее ее счастье оказалось недолговечным.

Так как граф был богат и у него не было детей от первой жены, Терезе пришлось принять (жена графа сама просила ее об этом) приличное содержание, чтобы иметь возможность достойно воспитать сына. Но едва лишь граф отвез свою жену в Гавану, как он тут же снова ее покинул, уехал от нее, вернулся в Европу и бросился к ногам Терезы, умоляя ее бежать с ним и с его ребенком на противоположный край света.

Тереза была неумолима: за это время она много думала и молилась. Душа ее окрепла; она больше не любила графа. Как раз из-за своего сына она и не хотела, чтобы такой человек стал хозяином ее жизни. Она потеряла право на счастье, но не потеряла права уважать себя; она оттолкнула графа без упреков, но твердо. Граф угрожал оставить ее без средств к существованию; она ответила, что не боится труда и станет сама зарабатывать себе на жизнь.

Этот несчастный безумец решил тогда применить подлое средство, то ли для того, чтобы поставить Терезу в полную зависимость от себя, то ли чтобы отомстить ей за ее сопротивление. Он похитил ребенка и исчез. Тереза помчалась за ним, но он сумел так сбить ее с толку, что она поехала не по той дороге и не догнала его. Вот тогда-то я и встретил ее в Англии, в гостинице, полумертвую от отчаяния и усталости, почти обезумевшую и так измученную горем, что я едва узнал ее.

Я уговорил ее отдохнуть и просил, чтобы она поручила действовать мне. Мои поиски увенчались печальным успехом. Граф вернулся в Америку. Ребенок не вынес тяжелого путешествия и умер по приезде.

Когда мне пришлось сообщить несчастной это ужасное известие, я сам ужаснулся тому спокойствию, с которым она его выслушала. В течение недели она была словно живая покойница. Наконец она разрыдалась, и тут я понял, что она спасена. Я был принужден оставить ее; она сказала мне, что хочет поселиться там, где я ее встретил. Меня встревожило то, что у нее нет средств к существованию; она обманула меня, сказав, что мать заботится о ней и она ни в чем не нуждается. Позднее я узнал, что ее бедная мать ничем не могла ей помочь: она отчитывалась в каждом сантиме, истраченном на хозяйство. К тому же она ничего не знала о несчастьях своей дочери. Тереза, которая тайком с ней переписывалась, скрыла от нее все, чтобы еще более не огорчать ее.

Тереза жила в Англии, давала уроки французского языка, рисования и музыки, потому что у нее были таланты и она имела мужество воспользоваться ими, чтобы не принимать помощи, которую ей могли бы предложить из жалости.

Через год она вернулась во Францию и поселилась в Париже, где раньше никогда не бывала и где ее никто не знал. Ей было тогда только двадцать лет; замуж она вышла шестнадцати. Теперь она совсем не была красива, и понадобилось восемь лет отдыха и примиренности со своей судьбой, чтобы вернуть ей здоровье и прежнее ровное и веселое расположение духа.

Все это время я видел ее лишь изредка, потому что я постоянно путешествую; она всегда держалась с достоинством и гордостью, работала с непоколебимым мужеством; все вокруг нее сияло такой чистотой и опрятностью, что бедность ее никогда не бросалась в глаза, и она никогда не жаловалась ни на бога, ни на кого другого, не желала говорить о прошлом, иногда втихомолку ласкала детей, но как только кто-нибудь начинал смотреть на нее, оставляла их, должно быть, боясь, что заметят ее волнение.

Вот уже три года, как я ее не видел; когда я пришел к вам, чтобы попросить вас написать мой портрет, я как раз искал ее адрес; я справился бы у вас, если бы вы сами мне его не сообщили. Я приехал накануне и не знал еще, что она наконец имеет успех, живет в достатке и стала знаменитостью. Убедившись во всем этом, я понял, что ее сердце, которое так долго было разбито, еще может жить, любить… страдать или быть счастливым. Попытайтесь сделать ее счастливой, милый Лоран, она вполне это заслужила! И если вы не уверены в том, что не заставите ее страдать, лучше застрелитесь сегодня же, но не возвращайтесь к ней. Вот все, что я хотел вам сказать.

– Подождите, – сказал Лоран, очень взволнованный. – Этот граф ***, он еще жив?

– К сожалению, да. Люди, которые служат причиной несчастья других, всегда здоровы и выходят невредимыми изо всех опасностей. Они даже никогда не оставляют в покое свои жертвы: этот, например, еще и сейчас имел наглость прислать письмо для Терезы, которое я ей отдал и с которым она поступила должным образом.

Слушая рассказ господина Палмера, Лоран думал о том, чтобы жениться на Терезе. Этот рассказ глубоко взволновал его. Монотонные интонации, ярко выраженный акцент и некоторые странные перестановки слов в речи Палмера, передавать которые мы не сочли нужным, произвели на живое воображение его слушателя какое-то странное и жуткое впечатление, как и сама судьба Терезы. Эта дочь без родителей, мать без ребенка, жена без мужа, не была ли она волею рока осуждена на неслыханные страдания? Какое грустное представление, должно быть, составилось у нее о любви и о жизни! Перед ослепленным взором Лорана снова появился сфинкс. Покровы тайны спали, но Тереза теперь казалась ему еще более загадочной: утешилась ли она в своем горе и могла ли утешиться хоть на мгновение?

Он пылко обнял Палмера, поклялся, что любит Терезу и что если когда-нибудь добьется ее любви, то каждую минуту своей жизни будет помнить об этих минутах и о том, что рассказал ему Палмер. Потом, обещав американцу не показывать вида, что знает историю мадемуазель Жак, он вернулся домой и написал такое письмо:


«Тереза, не верьте ни единому слову из того, что я говорю вам вот уже два месяца. Не верьте тому, что я сказал вам, когда вы испугались, что я могу в вас влюбиться. Я не влюблен, это совсем не то, я безумно люблю вас. Это нелепо, бессмысленно, жалко; но мне, который считал, что я не должен и не могу сказать или написать женщине «Я люблю вас», когда я обращаюсь к вам, эти слова кажутся слишком холодными и слишком сдержанными. Я не могу больше жить с этой тайной, она душит меня, а вы не хотите ее угадать. Сотни раз я собирался покинуть вас, уехать на край света, забыть вас. Через час я уже снова у ваших дверей, и часто ночью, пожираемый ревностью и кляня самого себя, я прошу бога освободить меня от моего недуга, прошу его, чтобы явился тот неведомый любовник, в существование которого я не верю, которого вы придумали, чтобы я отказался от мечты о вас. Дайте мне увидеть этого человека в ваших объятиях, Тереза, или полюбите меня! Иначе мне остается лишь одно, третье решение – я убью себя и покончу со всем этим… Это подло и глупо, это банальная угроза, повторяемая всеми отчаявшимися влюбленными, но моя ли вина, что такое отчаяние вырывает один и тот же крик у всех, кто ему предается, и неужели я безумец только потому, что наконец становлюсь таким же человеком, как все?

Все мои выдумки, изобретенные для того, чтобы оградить мое жалкое существо от этого раскаяния, чтобы не приносить вам вреда и сохранить свободу, ни к чему не привели!

Но разве вы можете упрекнуть меня в чем-нибудь, Тереза? Разве я фат или развратник? Ведь я только делал вид, что погряз в пороке, чтобы вы могли поверить в мою дружбу! Почему же вы хотите, чтобы я умер, так и не полюбив, когда вы одна можете научить меня любви и хорошо это знаете? У вас в душе сокровище, вы улыбаетесь при виде несчастного, умирающего от голода и жажды. Время от времени вы бросаете ему мелкую монету; вы называете это дружбой, а ведь это даже не жалость – вы же прекрасно знаете, что капля воды лишь усиливает жажду.

И почему вы меня не любите? Быть может, вы уже любили кого-нибудь, кто не стоил меня? Я, правда, не многого стою, но я люблю, а разве это не важнее всего?

Вы мне не поверите, вы опять скажете, что я ошибаюсь, как в прошлый раз! Нет, вы не сможете этого сказать, вы солгали бы перед богом и перед самой собой. Вы же видите, что моя мука сильнее меня и что только она вырывает у меня это смешное признание, у меня, который больше всего на свете боится ваших насмешек!

Тереза, не считайте меня развращенным. Вы прекрасно знаете, что глубина моей души никогда не была осквернена и что из бездны, куда я бросился сам, я всегда невольно взывал к небу. Вы ведь знаете, что возле вас я чист, как малое дитя, и случалось, вы не боялись охватить руками мою голову, как будто хотели поцеловать меня в лоб. И вы говорили: «Глупая головушка! Тебя следовало бы разбить!» И все же вместо того, чтобы раздавить ее, как голову змеи, вы пытались вдохнуть в нее чистое и горячее дуновение вашей души. Ну что ж, вы достигли своего, и даже слишком, а теперь, когда вы зажгли огонь на алтаре, вы отворачиваетесь и говорите мне: «Пусть этот огонь поддерживает другая! Женитесь, полюбите красивую девушку, нежную и преданную; пусть у вас будут дети, вы будете гордиться ими, у вас будет порядок в доме, семейное счастье, ну, что еще? Все, кроме меня!»

А я страстно люблю вас, Тереза, а не себя самого. С тех пор, как я вас знаю, вы делаете все, чтобы заставить меня поверить в счастье, чтобы я захотел быть счастливым. Не ваша вина, что я не стал эгоистом, избалованным ребенком. Но я не такой уж плохой. Я не думаю о том, могла ли бы ваша любовь сделать меня счастливым. Я знаю только, что она стала бы моею жизнью; мне нужна только эта жизнь, счастливая или несчастная, или же смерть».

IV

Терезу глубоко огорчило это письмо. Оно поразило ее, как удар грома. Ее любовь к Лорану была так непохожа на его чувство к ней, что она вообразила, в особенности перечитывая выражения, которые он употреблял в своем письме, будто у нее только привязанность, а совсем не любовь. Сердце Терезы было спокойно, и если страсть начинала опьянять его, то очень медленно, по капле, и Тереза, не замечая этого, считала, что владеет собой, как прежде. Слово «страсть» возмущало ее.

«Страстно любить! Мне! – говорила она. – Он думает, я не знаю, что это такое, и хочу снова испить этого отравленного пойла! Что я ему сделала, я, всегда окружавшая его такой заботой и лаской? Почему вместо благодарности он предлагает мне отчаяние, лихорадку и смерть?.. Впрочем, он не виноват, этот несчастный, – думала она. – Он сам не знает, чего хочет, чего требует. Он ищет любви, как философского камня, в который потому и верят так сильно, что не могут его найти. Он думает, что я владею этим камнем и забавляюсь тем, что не хочу его отдать! Ко всему, что он думает, всегда примешивается какой-то бред. Как успокоить его, как отвлечь от фантазии, которая принесет ему одно лишь несчастье?

Я сама виновата, и он отчасти прав, говоря это. Стремясь отвлечь его от кутежей, я слишком приучила его к честной привязанности; но он мужчина, и наши отношения кажутся ему неполными. Зачем он обманул меня? Зачем заставил поверить, что он спокоен возле меня? Как мне исправить мою глупую оплошность? Я вела себя не совсем так, как надлежит вести себя женщине, мне надо было держаться более недоступно. Я не знала, что женщина, как бы ни была она холодна, как бы ни устала от жизни, всегда может вскружить голову мужчине. Мне надо было поверить, что я соблазнительна и опасна, как он сказал мне однажды, и угадать, что он отказался от этих слов только для того, чтобы успокоить меня. Значит, это нехорошо, значит, это недостаток – быть лишенной инстинкта кокетства?»

И Тереза, погрузившись в прошлое, вспоминала о том, как инстинктивно вела себя со сдержанностью и недоверием, чтобы уберечься от домогательств со стороны других мужчин, которые ей нравились; с Лораном она забыла об этом инстинкте, потому что уважала его как друга и не могла поверить, чтобы он старался обмануть ее, а также – и это нужно признать – потому, что он нравился ей больше всех других. Одна в своей мастерской, она ходила взад и вперед во власти мучительных сомнений, поглядывая то на это роковое письмо, которое она положила на стол, словно не зная, что с ним делать и не решаясь ни развернуть его снова, ни уничтожить, то на мольберт с прерванной работой. Она как раз работала с увлечением и удовольствием, когда ей принесли это письмо и вместе с ним сомнение, тревогу, изумление и страх. Это было похоже на мираж, появившийся на ее пустом и безмятежном горизонте и воскресивший все призраки ее прошлых горестей. Каждое слово, написанное на этой бумаге, было словно песнь смерти, которую она уже слышала в прошлом, словно предсказание новых несчастий.

Она попыталась успокоиться, снова взявшись за кисть. Для нее это было верное средство против всех мелких внешних треволнений; но в тот день и оно было бессильно: ужас, внушенный ей этой страстью, ворвался в ее самое чистое и сокровенное святилище, нарушив жизнь, которую она вела теперь.

«Поколеблены или уничтожены два условия, необходимые для счастья: работа и дружба», – подумала она, бросив кисть и глядя на письмо.

Она провела остаток дня, не в силах ни на что решиться. Одно лишь было для нее ясно: она ответит «нет»; но, решившись сказать это слово, она не стремилась произнести его сразу, с той обидной резкостью женщин, которые боятся, что не устоят, и потому торопятся забаррикадировать свою дверь. Сказать безвозвратное, не оставляющее никакой надежды «нет», чтобы оно вместе с тем не выжгло, словно раскаленным железом, сладкое воспоминание о дружбе, – было для Терезы трудной и горькой задачей. Она сама любила это воспоминание; когда приходится хоронить дорогого покойника, нельзя без боли решиться набросить белую простыню ему на лицо и опустить его в общую могилу. Хочется набальзамировать его, положить в особую гробницу и порой смотреть на нее, молясь за душу того, кого она скрывает.

Наступил вечер, но она так и не нашла предлога отказать Лорану, не заставив его слишком сильно страдать. Катрин, заметив, что она почти ничего не ела за ужином, с тревогой спросила, не больна ли она.

– Нет, – сказала Тереза, – я просто озабочена.

– Ах, вы слишком много работаете, – ответила добрая старушка, – вы не успеваете жить.

Тереза погрозила ей пальцем; Катрин знала этот жест, означавший: «Не говори об этом».

С некоторых пор в часы, когда Тереза принимала своих немногочисленных друзей, к ней приходил один только Лоран. Хотя двери были открыты для всех, кто хотел навестить Терезу, приходил он один, потому ли, что других не было в Париже (в это время года все уезжали за город, а те, кто жил в деревне, оставались там), потому ли, что знакомые Терезы заметили в ней какую-то озабоченность, невольное и плохо скрытое желание разговаривать только с господином Фовелем.

Лоран приходил в восемь часов; Тереза посмотрела на часы и подумала: «Я не ответила ему; сегодня он не придет».

И, почувствовав в сердце мучительную пустоту, добавила:

«Он никогда больше не должен приходить».

Как провести этот бесконечный вечер, эти часы, когда она привыкла беседовать со своим юным другом, делая при этом легкие наброски или занимаясь каким-нибудь женским рукоделием, в то время как он курил, небрежно раскинувшись на подушках дивана? Она подумала было рассеять тоску, навестив подругу, жившую в Сен-Жерменском предместье, с которой она иногда бывала в театре, но та ложилась рано, и пока Тереза добралась бы до нее, время было бы уже слишком позднее. Жила она так далеко, а фиакры в то время двигались так медленно! К тому же пришлось бы одеться, а Тереза, целыми днями ходившая в домашних туфлях, как все художники, которые, работая с увлечением, не терпят ничего, что их стесняет, ленилась облачаться в туалет, приличный для визита. Набросить шаль, закрыть лицо вуалью, послать за фиакром и проехаться шагом по пустынным аллеям Булонского леса? Тереза несколько раз каталась там с Лораном, когда в душные вечера они искали прохлады под сенью листвы. Такие прогулки сильно скомпрометировали бы ее, если бы она бывала с кем-нибудь другим; но Лоран держал в строгом секрете ее доверие к нему, и их обоих забавляла эксцентричность этих таинственных прогулок вдвоем, за которыми не скрывалось никакой тайны. Она вспомнила об этих прогулках, как будто это было уже давно, и вздохнула при мысли, что они больше не повторятся.

– Хорошее было время! Все это уже не вернется ни для него, раз он страдает, ни для меня, раз я знаю о его страданиях.

В девять часов она попыталась наконец ответить Лорану, как вдруг вздрогнула – раздался звонок. Это он! Она поднялась, хотела сказать Катрин, что ее нет дома. Вошла Катрин: принесли письмо от него. Тереза невольно пожалела, что это был не он сам.

В письме было всего несколько слов:


«Прощайте, Тереза, вы меня не любите, а я люблю вас, как дитя!»


Прочтя эти две строчки, Тереза задрожала с головы до ног. Единственная страсть, которую она никогда не старалась потушить в своем сердце, была материнская любовь. Эта рана, казалось, совсем зарубцевавшаяся, все еще кровоточила, как и ее неутоленное чувство материнства.

– Как дитя, – повторяла она, сжимая конверт в дрожащих руках. – Он любит меня, как дитя! Что он говорит, боже мой! Знает ли он, какую боль мне причиняет? «Прощайте!» Мой сын уже умел говорить «Прощай», но он не крикнул мне этого слова, когда его уносили. Я бы услышала его! А теперь я его уже никогда не услышу.

Тереза была возбуждена до предела, и, в волнении ухватившись за самый мучительный предлог, она разразилась слезами.

– Вы звали меня? – спросила Катрин, входя в комнату. – Боже мой! Что с вами? Вот вы опять плачете, как прежде!

– Ничего, ничего, оставь меня, – ответила Тереза. – Если кто-нибудь придет, скажи, что я в театре. Я хочу побыть одна. Мне нездоровится.

Катрин вышла через сад. Она видела, что Лоран украдкой пробирается вдоль живой изгороди.

– Не надо дуться, – сказала она ему. – Не знаю, почему моя хозяйка плачет, но, наверное, по вашей вине. Вы ее огорчаете. Она не хочет вас видеть. Пойдите попросите у нее прощения!

Катрин, несмотря на свое уважение и преданность Терезе, была убеждена, что Лоран ее любовник.

– Она плачет? – воскликнул он. – О боже, почему она плачет?

Он стремительно промчался через садик и бросился к ногам Терезы, которая рыдала в гостиной, закрыв лицо руками.

При виде ее слез Лоран пришел бы в восторг, если бы он был тем повесой, каким иногда хотел казаться; но сердце у него было удивительно доброе, а Тереза владела тайным искусством пробуждать в нем его настоящие чувства. Слезы, которыми она обливалась, в самом деле глубоко тронули его. Он на коленях стал умолять ее и на этот раз забыть его безумную выходку и успокоить его своею нежностью и рассудительностью.

– Я хочу только того, чего хотите вы, – сказал он, – и если вы оплакиваете нашу погибшую дружбу, клянусь вам, что она оживет и я не буду больше причинять вам огорчений. Но послушайте, моя нежная и добрая Тереза, моя дорогая сестра, будем искренни, потому что я не в силах больше вас обманывать! Будьте мужественны и примите мою любовь, как печальное открытие, сделанное вами, и как недуг, от которого вы не откажетесь излечить меня терпением и жалостью. Я сделаю все, чтобы излечиться, клянусь вам! Я не прошу у вас даже поцелуя, быть может, мне не так трудно будет обойтись без него, как вы можете подумать, потому что я еще не знаю, люблю ли я вас чувственной любовью. Нет, правда, я не верю, чтобы это было так. Возможно ли это после того, как я вел такую жизнь, которую могу продолжать и сейчас, если захочу. Я томлюсь душевной жаждой; чего же вам ее бояться? Отдайте мне частицу вашего сердца и возьмите мое, все без остатка. Разрешите мне любить вас и не говорите больше, что это для вас оскорбление; я прихожу в отчаяние, когда вижу, что вы презираете меня так, что даже не хотите позволить мне, хотя бы в мечтах, надеяться на вашу любовь… Это так унижает меня в собственных глазах, что мне хочется убить этого несчастного, который нравственно вам гадок. Вытащите меня лучше из грязи, куда я упал, прикажите искупить мою скверную жизнь и стать достойным вас. Да, оставьте мне надежду! Какой бы слабой она ни была, она поможет мне стать другим человеком. Вы увидите, увидите, Тереза! Одна лишь мысль – работать для того, чтобы подняться в ваших глазах, – уже придает мне силы, я это чувствую; не отнимайте их у меня. Что станет со мной, если вы меня оттолкнете? Я опущусь на столько же ступеней ниже, на сколько я поднялся с тех пор, как знаю вас. Все плоды нашей священной дружбы будут потеряны для меня. Вы пытались излечить больного, а вместо этого убьете его! Останетесь ли вы довольны тем, что сделали, не будете ли упрекать себя в том, что не достигли лучшей цели, вы, такая великодушная и добрая? Будьте для меня сестрой милосердия, которая не только перевязывает раненого, но старается примирить его душу с небом. Прошу вас, Тереза, не отнимайте от меня своих благородных рук, не отворачивайте вашей головки, которой страдание придает еще больше прелести. Я не встану с колен, пока вы если не позволите мне любить вас, то по крайней мере простите мне мою любовь!

Терезе пришлось принять эти излияния всерьез, потому что Лоран был искренен. Оттолкнуть его с недоверием значило бы признаться в слишком сильном чувстве к нему; женщина, не скрывающая своего страха, уже побеждена. Поэтому Тереза держалась смело; быть может, она и в самом деле не боялась, воображая, что у нее еще достанет сил оттолкнуть его. К тому же самая ее слабость внушила ей правильное решение. Разрыв в этот момент привел бы к мучительным волнениям; лучше было утишить их, чтобы потом ловко и осторожно отдалить от себя Лорана. На это могло потребоваться несколько дней. Лоран был так переменчив и так легко переходил от одной крайности к другой!

Они успокоились, помогая друг другу забыть бурю и даже пытаясь посмеяться над ней, стараясь ободрить друг друга на будущее; но что бы они ни делали, их отношения резко изменились и стали неизмеримо интимнее. Страх перед разлукой сблизил их, и хоть они и клялись, что ничего не изменилось в их дружбе, во всех их словах и мыслях появилась какая-то душевная истома, нечто вроде утомления, смешанного с нежностью: оба они уже отдавались во власть любви!

Катрин принесла чай и своими простодушными и материнскими заботами помогла им, как она говорила, окончательно помириться.

– Лучше бы вы съели крылышко цыпленка, – сказала она Терезе, – чем портить себе желудок этим чаем. Знаете ли вы, – обратилась она к Лорану, указывая на свою хозяйку, – что она не дотронулась до обеда?

– Ну, тогда пусть она скорее ужинает! – воскликнул Лоран. – Не говорите «нет», Тереза, вам нужно поесть! Что сталось бы со мной, если бы вы заболели?

И так как Тереза отказалась есть, потому что у нее и в самом деле не было аппетита, по знаку Катрин, поощрявшей его настойчивость, Лоран заявил, что сам он голоден, и это была правда, потому что он забыл пообедать. Тут Тереза стала с удовольствием угощать его ужином, и они впервые вместе сели за стол – в одинокой жизни Терезы это было немаловажным событием. Еда за одним столом очень сближает. Вы сообща удовлетворяете потребность вашего материального существа, а если искать здесь более возвышенный смысл, то можно назвать это приобщением – само слово раскрывает этот смысл.

Лоран, чьи мысли часто даже среди шуток принимали поэтический оборот, смеясь, сравнил себя с блудным сыном, для которого Катрин торопилась закласть жирного тельца. Этот жирный телец предстал в виде щуплого цыпленка, что, естественно, рассмешило обоих друзей. Он был так мал по сравнению с аппетитом молодого человека, что Тереза встревожилась. В квартале, где она жила, нельзя было ничего купить, а Лоран не хотел затруднять старушку Катрин. В буфете нашли огромную банку желе из гуявы. Это был подарок Палмера, который Тереза еще не удосужилась попробовать; Лоран начал уплетать его, с восторгом говоря об этом чудесном Дике, к которому он по глупости начал было ревновать Терезу, теперь же он любил его всем сердцем.

– Видите, Тереза, – сказал он, – какими несправедливыми делает нас горе! Верьте мне, детей надо баловать. Хорошими становятся только те, с которыми обращались ласково. Дайте же мне побольше гуявы и делайте так всегда! Суровость – это не только желчь, это смертельный яд!

Когда подали чай, Лоран заметил, что он насыщался, как эгоист, а Тереза только делала вид, что ест, а на самом деле ни к чему не притронулась. Он упрекнул себя за свое невнимание и признался в нем; потом, отпустив Катрин, он сам захотел приготовить чай и подать его Терезе. Впервые в жизни он кому-то прислуживал и наивно удивился, почувствовав при этом утонченное удовольствие.

– Теперь я понимаю, что можно быть слугой и любить свое положение, – сказал он Терезе, на коленях подавая ей чашку. – Нужно только любить своего хозяина.

Со стороны некоторых людей самое незначительное внимание представляет необыкновенную ценность. В манерах Лорана и даже в его движениях и позах была какая-то жесткость, не покидавшая его даже тогда, когда он общался со светскими женщинами. Он прислуживал им с церемонной холодностью, как будто выполняя правила этикета. У Терезы, которая встречала его в своем маленьком доме как добродушная женщина и жизнерадостная художница, за ним всегда предупредительно ухаживали, и ему приходилось принимать это как должное. Разыгрывать домочадца значило бы обнаружить плохой вкус и неумение вести себя. И вдруг теперь, после всех этих слез и взаимных излияний, Лоран, не отдавая себе в том отчета, оказался облеченным правом, которое ему не принадлежало, но которым он завладел по вдохновению, а Тереза, удивленная и растроганная, не могла оспаривать у него это право. Казалось, он был у себя дома и завоевал привилегию заботиться о хозяйке как любящий брат или старый друг. И Тереза, не думая об опасности, которой угрожали ей эти заботы, следила за ним широко раскрытыми удивленными глазами и думала о том, как глубоко она ошибалась, принимая до сих пор это нежное и преданное дитя за высокомерного и мрачного человека.

И все-таки ночью Тереза много думала; но наутро Лоран не дал ей даже перевести дух, совсем не преднамеренно, а просто потому, что сам он жил теперь, не переводя дыхания. Он послал ей роскошные цветы, экзотические лакомства и такую нежную, кроткую и почтительную записку, что она невольно растрогалась. Он писал, что он самый счастливый из смертных, что он ничего не желает, кроме прощения, а теперь, получив его, чувствует себя королем вселенной. Он соглашался на все лишения, на любую суровость с ее стороны, только бы ему было позволено видеть и слышать свою подругу. Лишиться этого было выше его сил; все остальное в счет не шло. Он говорил, что Тереза не может его любить, что он это хорошо знает, и тут же, на десять строк ниже, писал: «Разве наша святая любовь не будет длиться вечно?»

И так по сто раз в день утверждал он и за и против, и правду и ложь с чистосердечием, в которое сам, конечно, верил, окружая Терезу изысканными заботами, всем сердцем желая внушить ей доверие к чистоте их отношений и каждую минуту говоря о том, как он боготворит ее; потом, стараясь развлечь Терезу, когда видел, что она чем-то озабочена, рассмешить, когда видел, что она грустна, и разжалобить, когда она журила его, он незаметно добился того, что его воля стала ее волей, а его жизнь – ее жизнью.

Такая нежная дружба между мужчиной и женщиной, даже когда оба они твердо решили не обольщать друг друга, может быть очень опасной, если ни один из них не внушает другому тайного физического отвращения. Люди искусства из-за своей независимой жизни и своей работы, которая часто заставляет их пренебрегать общественными условностями, больше подвержены этим опасностям, чем те, кто ведет правильный и положительный образ жизни. Поэтому надо прощать им их более неожиданные увлечения и более пылкие чувства. Общественное мнение это сознает: обычно оно снисходительнее к артистам, которые поневоле бродят среди бурь, чем к тем, кого баюкает спокойный штиль. А потом свет требует от художников пламенного вдохновения, но что же делать, если этот огонь, пылающий для наслаждения и восторгов публики, сжигает и самих творцов! Тогда жалеют их, и благодушный обыватель, который, узнав об их горестях и трагедиях, возвращается вечером в лоно семьи, говорит своей славной и нежной подруге:

– Знаешь, эта бедная девушка, которая пела так хорошо, – она умерла с горя. А этот знаменитый поэт, который писал такие прекрасные вещи, – он покончил с собой. Очень жаль, женушка… Все эти люди плохо кончают. Зато мы, простые смертные, мы счастливы…

И этот благодушный обыватель прав.

Однако же Тереза долго жила если не как добрая мещанка, потому что для этого надо иметь семью, а Бог отказал ей в семье, то, во всяком случае, как трудолюбивая работница. Она работала с самого утра, а вечером не опьянялась ни наслаждениями, ни негой. Ее всегда тянуло к правильной домашней жизни, она любила порядок, и, совсем не стараясь, как некоторые художники, афишировать свое презрение к тем, кого они в то время называли мелочными торговцами, она горько жалела, что не вышла замуж за посредственного, но верного человека из этой скромной среды, с которым вместо таланта и славы она наслаждалась бы прочной привязанностью и покоем. Но нам не дано выбирать себе судьбу: она, как молния, поражает не только безумцев и гордецов, но и многих других неосторожных людей.

V

Тереза не питала слабости к Лорану в том насмешливом и легкомысленном значении, которое обычно придается этому слову. После долгих ночей мучительного раздумья она по своей воле сказала ему:

– Я хочу того же, чего хочешь ты; мы зашли так далеко, что исправить ряд совершенных нами ошибок мы можем, только совершив новую. Я виновата перед тобой в том, что у меня не хватило эгоизма и осторожности бежать от тебя; но пусть лучше я буду виновата перед самой собой, оставшись твоей подругой и твоим утешением ценою моего покоя и моей гордости… Слушай, – добавила она, изо всей силы сжимая его руку, – никогда не оттолкни мою руку и, что бы ни случилось, имей достаточно чести и мужества и не забудь, что, прежде чем я стала твоею любовницей, я была твоим другом. С первого же дня твоей страсти я сказала себе: нам было так хорошо, когда мы были друзьями; и, конечно, если наши отношения изменятся, нам уже не будет так же хорошо; но я не могу быть счастлива, если ты перестал разделять мое счастье и если в наших отношениях, приносящих тебе и муки и радости, преобладают теперь страдания. Я только прошу тебя: если придет день, когда ты устанешь от моей любви, как устал от моей дружбы, вспомни, что я бросилась в твои объятия не в минуту страсти, а следуя порыву своего сердца и чувству более нежному и более прочному, чем опьянение сладострастием. Я не лучше других женщин и не присваиваю себе права быть неуязвимой, но я люблю тебя так горячо и так свято, что никогда не уступила бы тебе, если бы моя стойкость могла спасти тебя. Сначала ты думал, что эта стойкость для тебя благотворна, что она укрепляет и твою силу воли и помогает тебе очиститься от пагубного прошлого; теперь же ты уверился в обратном и уверился до того, что все получилось наоборот: ты становишься раздражительным, и кажется, если я буду сопротивляться, готов меня возненавидеть, готов вернуться к разврату и даже проклясть нашу несчастную дружбу. Так вот, ради тебя я приношу в жертву Богу свою жизнь. Если мне придется страдать из-за твоего характера или из-за твоего прошлого, пусть будет так. Я буду достаточно вознаграждена, если спасу тебя от самоубийства, к которому ты был так близок, когда мы познакомились. Если мне это не удастся, то я по крайней мере попытаюсь, и Бог простит мне мою бесполезную преданность – Он ведь знает, как она искренна.

В первые дни их союза Лоран был полон восторга, благодарности и веры в будущее. Никогда еще он не испытывал столь возвышенных чувств; теперь у него бывали религиозные порывы, он благословлял свою дорогую возлюбленную за то, что с ней он познал истинную любовь, чистую и благородную, о которой он так мечтал, думая, что навсегда лишился ее по своей воле. По его словам, Тереза как бы вновь погружала его в крестильную купель и прогоняла у него даже воспоминание о ненавистных днях прошлого. Это было обожание, поклонение, культ.

Тереза наивно поверила в эти чувства. Она была бесконечно рада, что подарила ему такое блаженство и вернула величие этой избранной душе. Она забыла все свои тревоги и смеялась над ними как над пустыми опасениями, которые она было приняла за серьезные причины для страха. Они вместе смеялись над этими сомнениями, они упрекали друг друга в том, что каждый из них с первого дня не понял другого и не бросился ему на шею, – ведь они были созданы для того, чтобы понимать, обожать и ценить друг друга. Больше не было разговоров об осторожности и о клятвах. Тереза помолодела на десять лет. Это было дитя, в большей степени дитя, чем даже Лоран; она не знала, что придумать, стараясь создать ему блаженную жизнь, чтобы ни одно пятнышко не омрачало его счастье.

Бедная Тереза! Ее опьянение не длилось и недели.

Почему такое ужасное возмездие тяготеет над теми, кто злоупотребляет силами своей молодости? Они уже не способны вкушать сладость гармоничной и разумной жизни. Разве уж такой он преступник, этот юноша, который, окрыленный необъятными надеждами, безудержно бросается в свет и думает, что может обнять все проходящие мимо призраки, вкусить от всех зовущих его наслаждений? Разве грех его не что иное, как неведение, и мог ли он затвердить в колыбели, что жизнь – это вечная борьба с самим собой? Среди этих юношей, право же, есть такие, которых можно пожалеть; их трудно осудить: быть может, у них не было опытного наставника, осторожной матери, серьезного друга, искренней первой возлюбленной. Головокружение началось у них с первых же шагов; разврат бросился на них, как на добычу; он превратил в грубых скотов тех, у кого чувственность преобладала над душой, и сделал безумцами таких, кто, как Лоран, метался между грязью действительности и идеалами своих грез.

Вот о чем думала Тереза, чтобы оправдать свою любовь к этой страдающей душе, вот почему она терпела обиды, о которых мы сейчас расскажем.

Седьмой день их счастья оказался последним; судьба была неумолима; это мрачное число навсегда запечатлелось в памяти Терезы. Внешние обстоятельства способствовали тому, что их вечное блаженство продлилось целую неделю: никто из близких не навещал Терезу, у нее не было спешной работы; Лоран обещал снова взяться за кисть, как только сможет вернуться в свою мастерскую, над перестройкой которой сейчас трудились рабочие. В Париже стояла удушливая жара; он предложил Терезе поехать на двое суток за город, в лес. Это был седьмой день.

Они отправились на пароходе и к вечеру прибыли в гостиницу, откуда после обеда вышли прогуляться по лесу при восхитительном лунном свете. Наняли лошадей и проводника, который, однако, скоро надоел им своей назойливой болтовней. Проехав две мили, они оказались у подножия скалистого холма. Лоран знал это место. Он предложил отослать лошадей и проводника и вернуться пешком, даже если будет довольно поздно.

– Не знаю, почему бы нам не провести в лесу всю ночь, – сказала Тереза. – Тут нет ни волков, ни разбойников. Останемся здесь столько, сколько тебе захочется; если тебе угодно, можем совсем не возвращаться.

Они остались вдвоем, и тут-то произошла странная, почти фантастическая сцена, которую нужно рассказать так, как это было на самом деле. Они поднялись на вершину скалы и сели на густой, высохший за лето мох. Лоран смотрел на великолепное небо, на котором лунный свет затмевал сияние звезд. Только две или три самые крупные звезды сверкали над горизонтом. Лежа на спине, Лоран созерцал их.

– Хотел бы я знать, – сказал он, – как называется вон та звезда, она почти над самой моей головой и как будто смотрит на меня.

– Это Вега, – ответила Тереза.

– Так ты знаешь названия всех звезд? Ну да, ведь ты ученая женщина!

– Некоторые знаю. Это не трудно; за четверть часа ты, если захочешь, узнаешь столько же, сколько знаю я.

– Нет уж, спасибо. Я решительно не хочу этого знать: лучше я сам буду придумывать им имена.

– Ты прав.

– Мне больше нравится бродить наудачу по этим линиям, начертанным там, в небе, и составлять созвездия, слушаясь своей фантазии, чем следовать за прихотью других. В общем, может быть, я ошибаюсь, Тереза, но, по-моему, ты любишь проторенные тропинки! Правда?

– По ним легче ходить моим слабым ногам. У меня ведь нет семимильных сапог, как у тебя!

– Насмешница! Ты прекрасно знаешь, что ты сильнее меня и можешь ходить гораздо больше!

– Просто потому, что у меня нет крыльев, я не могу улететь.

– Попробуй только раздобыть их и улететь от меня! Но не будем говорить о разлуке, а то от этого слова еще дождь пойдет!

– Ну, кто о ней думает? Не повторяй это гадкое слово!

– Нет, нет! Не будем думать о ней, не будем! – воскликнул он, порывисто вставая.

– Что с тобой? Куда ты? – спросила она.

– Не знаю, – ответил он. – Ах нет, знаю… Кстати… Здесь в одном месте удивительное эхо, и когда я в последний раз приезжал сюда с этой малюткой… тебе ведь не интересно знать ее имя, правда? Я с большим удовольствием слушал ее, когда она пела там, напротив, на том холме.

Тереза ничего не ответила. Он сообразил, что такое несвоевременное воспоминание об одном из его неблаговидных знакомств было совсем неуместно среди романтической ночной прогулки с повелительницей его сердца. Почему он вспомнил об этом? Каким образом имя падшей женщины возникло у него на устах? Он с болью ощутил свою бестактность; но вместо того чтобы простодушно раскаяться и загладить ее потоками нежных слов – ведь он находил их так много, когда страсть вдохновляла его, – он не захотел признать свою вину и спросил у Терезы, не хочет ли она спеть для него.

– Я не могла бы сейчас петь, – мягко ответила она. – Я давно уже не ездила верхом и немного устала.

– Если только немного, то постарайтесь, Тереза, это доставило бы мне такое наслаждение!

Тереза была слишком горда, чтобы обижаться, она только огорчилась. Отвернувшись, она сделала вид, что кашляет.

– Ну, значит, вы только слабая женщина, – сказал он, смеясь. – И потом, я вижу, вы не верите в мое эхо. Я хочу, чтобы вы его услышали. Побудьте здесь. Я полезу наверх. Надеюсь, вы не боитесь остаться одна на пять минут?

– Нет, – грустно ответила Тереза, – совсем не боюсь.

Чтобы взобраться на другую скалу, надо было сначала спуститься в неглубокий овраг, отделявший ее от той, на которой они сидели, но этот овраг был глубже, чем казалось. Когда Лоран, спустившись наполовину, увидел, сколько ему еще нужно пройти, он остановился, боясь оставить Терезу одну на такое долгое время, и, громко окликнув ее, спросил, не звала ли она его обратно.

– Нет, совсем нет! – крикнула она в ответ, не желая противиться его фантазии.

Невозможно объяснить, что тут произошло в голове Лорана; он принял это «совсем нет» за резкость с ее стороны и, продолжая спускаться, но уже медленнее, стал размышлять:

«Я обидел ее, и вот она уже дуется на меня, как в те времена, когда мы играли в брата и сестру. Неужели она не избавит меня от таких причуд и теперь, когда она стала моей любовницей? Но чем же я ее обидел? Конечно, я был неправ, но сказал я это непреднамеренно. Ведь невозможно же, чтобы у меня в памяти никогда не возникали обрывки моего прошлого. Неужели каждый раз это будет оскорблением для нее и огорчением для меня? Что ей за дело до моего прошлого, раз она приняла меня таким, какой я есть? Но все же я был неправ! Да, я был неправ, но неужели ей самой никогда не случится говорить о том прохвосте, которого она любила и женой которого она себя считала? Волей-неволей Тереза будет вспоминать при мне о днях, прожитых ею без меня, и разве я должен считать это преступлением?»

Лоран тут же ответил самому себе:

«Да, конечно, я бы не вынес этого! Значит, я поступил очень дурно и должен был сейчас же попросить у нее прощения».

Но он уже дошел до того состояния нравственной усталости, когда душа пресытилась восторгами и когда жестокое и слабое существо, которым в большей или меньшей степени является каждый из нас, готово было вновь вступить в свои права.

«Опять каяться, опять обещать, опять уверять, опять умиляться? Да что это? – подумал он. – Неужели она не может быть счастливой и довериться мне хотя бы в течение недели? Тут моя вина, это правда, но она еще больше виновата в том, что портит мне эту дивную поэтическую ночь, которую я хотел провести с ней здесь, в одном из самых прекрасных уголков мира. Я приезжал уже сюда с кутилами и веселыми девицами, это правда, но в какой же уголок окрестностей Парижа я мог бы повезти ее, где бы у меня не всплывали все те же докучные воспоминания? Разумеется, они меня совсем не опьяняют, и с ее стороны почти жестоко упрекать меня за них».

Так, молча отвечая на упреки, которые Тереза, вероятно, также молча обращала к нему, он спустился на самое дно долины. Он был смущен, чувствовал себя усталым, как после ссоры, и в изнеможении с досадой бросился на траву. Вот уже целую неделю он не принадлежал себе; он испытывал потребность вновь завоевать себя и хоть на мгновение почувствовать себя одиноким и непокоренным.

Со своей стороны, Тереза была очень огорчена и в то же время испугана. Почему это слово «расстаться» было брошено им как зловещий крик в том спокойном воздухе, которым они дышали вместе? По какому поводу? Чем она вызвала этот крик? Она напрасно искала ответа. Лоран сам не мог бы объяснить ей этого. Все, что он говорил потом, было грубо, жестоко. До какой степени он, наверное, был раздражен, если мог сказать это, он, человек с таким изысканным воспитанием? И почему он пришел в такой гнев? Не гнездилась ли в нем змея, которая жалила его в сердце, вырывая у его помутившегося разума эти святотатственные слова?

Она провожала его глазами по склону утеса, пока он не вошел в густую тень оврага. Теперь она не видела его и удивилась, почему он так долго не появляется на склоне другого холма. Она испугалась: вдруг там была пропасть и он упал в нее? Ее взгляд напрасно вопрошал глубину заросшего травой оврага, усеянного большими темными валунами. Она уже хотела встать и попытаться позвать его, когда до нее донесся крик невыразимого отчаяния, такой хриплый, страшный и безнадежный, что волосы поднялись у нее на голове.

Она стрелой помчалась в том направлении, откуда донесся его голос. Если бы там в самом деле была пропасть, Тереза, не раздумывая, бросилась бы в нее, но это был только крутой откос. Спускаясь, она несколько раз поскользнулась и разорвала себе платье о кусты. Ничто не остановило ее; сама не зная как, она прибежала к Лорану; он стоял, устремив перед собой дикий взгляд и дрожа с ног до головы.

– Ах, вот и ты, – сказал он, схватив ее за руку. – Как хорошо, что ты пришла! Иначе бы мне конец!

И, как Дон Жуан после ответа статуи, он добавил резко и отрывисто:

– Уйдем отсюда!

Он увлек ее с собой на дорогу, шагая наудачу и не отдавая себе отчета в том, что с ним произошло.

Прошло четверть часа, прежде чем он наконец пришел в себя, и они сели на просеке. Они сами не знали, где находились: повсюду виднелись плоские скалы, похожие на могилы; между ними росли кусты можжевельника, которые ночью можно было принять за кипарисы.

– Боже мой! – сказал вдруг Лоран. – Мы на кладбище? Зачем ты привела меня сюда?

– Это просто дикая пустошь, – ответила она. – Мы сегодня проезжали много таких мест. Если тебе здесь не нравится, не будем тут останавливаться, вернемся под деревья.

– Нет, останемся здесь, – возразил он. – Если случай или судьба внушают мне эти мысли о смерти, лучше смело отдаться им и исчерпать весь их ужас. В этом есть своя прелесть, как и во всем остальном, не правда ли, Тереза? Все, что способно сильно поразить воображение, доставляет нам более или менее острое удовольствие. Когда с эшафота должна упасть голова, толпа идет смотреть на такое зрелище, и это вполне естественно. Нам недостаточно одних только сладких волнений; нам нужны и потрясения, чтобы мы могли изведать жизнь во всей ее силе.

Так бессвязно он говорил в течение нескольких минут. Тереза не смела расспрашивать его и старалась его развлечь; она прекрасно поняла, что у него только что был приступ болезненного бреда. Наконец, немного успокоившись, он захотел и нашел в себе силы рассказать, что с ним произошло.

У него была галлюцинация. Он лежал на траве в овраге, и вдруг в голове у него помутилось. Он слышал эхо, но не слышал песни, и эхо повторяло все тот же непристойный припев. Потом, когда он приподнялся, чтобы отдать себе отчет в этом явлении, он увидел, как перед ним по вереску бежит человек, бледный, в разорванной одежде, с развевающимися по ветру волосами.

– Я так хорошо его видел, – сказал он, – что у меня хватило времени подумать, что это запоздалый прохожий, которого подкараулили воры и теперь гонятся за ним; я даже стал искать свою трость, готовый бежать ему на помощь; но трость затерялась где-то в траве, а этот человек все приближался. Когда он был уже совсем близко, я увидел, что он пьян и никто его не преследует. Он прошел, бросив на меня бессмысленный, отвратительный взгляд и скорчив уродливую гримасу ненависти и презрения. Тогда мне стало страшно, я ничком упал на землю – потому что этот человек… был я!

Да, это был мой призрак, Тереза! Не пугайся, не думай, что я обезумел, это было видение. Я хорошо это осознал, когда очнулся и понял, что я один и кругом темнота. В таком мраке я не мог бы различить черты человеческого лица, это лицо я видел только в своем воображении, но как четко я видел его, какое оно было страшное, отталкивающее! Это был я, но на двадцать лет старше, с ввалившимися от разврата или болезни щеками, с блуждающим взором, с обвисшими губами, и, несмотря на всю эту притупленность моего существа, в этом призраке еще оставалась сила, чтобы оскорблять меня и бросать вызов моему теперешнему «я». Тогда я сказал себе: «О боже мой! Неужели в зрелом возрасте я буду таким?.. Сегодня на меня нахлынули воспоминания о моем пагубном прошлом, и я невольно высказал их: значит, во мне еще живет тот прежний человек, от которого я уже считал себя свободным? Призрак разврата не хочет отпустить свою добычу, и даже в объятиях Терезы он будет издеваться надо мной и кричать мне: «Слишком поздно!»

Тогда я встал, чтобы пойти к тебе, моя бедная Тереза. Я хотел просить у тебя прощения за свою жалкую слабость и умолять, чтобы ты защитила меня; но не знаю, в течение скольких минут или веков я стал бы кружиться на месте, не в силах идти вперед, если бы ты наконец не пришла. Я тебя тотчас же узнал, Тереза, я не испугался тебя, и мне сразу стало легко.

Из слов Лорана трудно было понять, рассказывал ли он действительно пережитое им, или в мозгу его перемешались образы, возникшие из его горьких мыслей, и картина, увиденная в полусне. Однако он поклялся Терезе, что не уснул на траве и все время отдавал себе отчет в том, где он находится и сколько прошло времени. Этого Тереза тоже не могла определить. Она не знала, куда он скрылся, и время для нее тянулось бесконечно.

Она спросила его, страдал ли он прежде такими галлюцинациями.

– Да, когда бывал пьян, – ответил он, – но вот уже две недели с тех пор, как ты принадлежишь мне, я бываю пьян только любовью.

– Две недели! – с удивлением сказала Тереза.

– Нет, меньше, – возразил он, – не придирайся к датам: ты ведь видишь, я еще не совсем в себе. Пойдем, это мне поможет.

– Но тебе нужно отдохнуть: надо подумать, как добраться до гостиницы.

– А разве мы не туда идем?

– Мы идем не в ту сторону; то место, куда мы приехали, остается позади.

– Ты хочешь, чтобы я опять прошел мимо этой проклятой скалы?

– Нет, пойдем правее.

– Но нам надо в прямо противоположную сторону.

Тереза настаивала, она не ошибалась. Лоран упрямился, даже рассердился и начал говорить раздраженным тоном, как будто тут было из-за чего ссориться. Тереза уступила и пошла с ним туда, куда он хотел. Она чувствовала себя совсем разбитой от волнения и грусти. Лоран только что говорил с ней тоном, который она никогда не позволяла себе с Катрин, даже когда старушка выводила ее из терпения. Она простила ему это, потому что видела, что он болен, но его мучительное возбуждение тем более пугало ее.

Из-за упрямства Лорана они заблудились в лесу, бродили четыре часа и вернулись только на рассвете. Ходить в лесу по мелкому песку, в котором тонет нога, очень утомительно. Тереза выбилась из сил, Лорану же быстрая ходьба только помогала прийти в себя; он и не думал замедлять шагов, чтобы дать ей отдохнуть.

Он шел впереди, все утверждая, что найдет правильный путь, время от времени спрашивая ее, не устала ли она, и не догадываясь, что она отвечала «нет» только для того, чтобы он не мучился раскаянием, – ведь он один был виноват во всех их злоключениях.

На следующий день Лоран уже не вспоминал о том, что произошло накануне. Правда, этот странный приступ жестоко потряс его, однако таково уж свойство нервных натур: они выздоравливают как по волшебству. Тереза потом даже заметила, что на другой день после таких мучительных испытаний чувствовала себя разбитой, а у него, казалось, появились новые силы.

Она не сомкнула глаз, боясь, что он серьезно заболеет, но он принял ванну и был расположен совершить новую прогулку. Казалось, он забыл, как прошлая бессонная ночь испортила их медовый месяц. Печальное впечатление быстро изгладилось и у Терезы. Вернувшись в Париж, она решила, что между ними ничего не изменилось; но в тот же вечер Лорану вздумалось нарисовать карикатуру на Терезу и на себя, изобразить, как оба бродят при луне в лесу, он – с растерянным и отсутствующим видом, она – в порванном платье, разбитая усталостью. Художники так привыкли рисовать шаржи друг на друга, что Тереза забавлялась, глядя на карикатуру, но хотя она тоже рисовала с легкостью и остротой, она ни за что на свете не стала бы делать карикатуры на Лорана и огорчилась, когда увидела, что он в комическом виде изображает эту ночную сцену, столь для нее мучительную. Ей казалось, что существует такая душевная боль, над которой никогда нельзя смеяться.

Лоран, вместо того чтобы понять ее, стал еще больше иронизировать над их приключением. Он подписал под своим изображением: «Потерянный в лесу и во мнении своей возлюбленной», а под изображением Терезы: «С сердцем, таким же растерзанным, как и платье». Он назвал свой рисунок: «Медовый месяц на кладбище». Тереза заставила себя улыбнуться; она похвалила рисунок, – несмотря на его шутовской характер, в нем чувствовалась рука мастера, – и ничего не сказала о неудачном выборе сюжета. Она поступила неразумно: лучше бы она с самого начала потребовала от Лорана, чтобы шутки его не резвились где попало в грубых сапогах. Она позволила наступать себе на ноги, потому что боялась, чтобы он опять не заболел и чтобы его мрачный юмор не сменился бредом.

После того как ей пришлось еще два-три раза пережить подобные происшествия, Тереза стала сомневаться, подходила ли для этой исключительной натуры та приятная и правильная жизнь, которую она хотела создать своему другу. Она сказала ему:

– Быть может, иной раз ты будешь скучать, но скука полезна после головокружения, и когда к тебе окончательно вернется душевное здоровье, ты будешь радоваться каждому пустяку и познаешь настоящее веселье.

Но все выходило наоборот. Лоран не признавался в том, что скучает, но он не умел переносить скуку, и у него возникали капризы, то полные горечи, то какие-то странные. Его настроение то поднималось, то падало. Он не мог теперь обходиться без резких переходов от задумчивости к экстазу и от полного безразличия к чересчур шумному выражению своих чувств; такие переходы сделались для него обычными. Счастье, которым он с блаженством упивался в течение нескольких дней, начинало раздражать его, как картина моря во время мертвого штиля.

– Ты счастливая, – говорил он Терезе, – каждое утро, просыпаясь, ты чувствуешь, что сердце у тебя все на том же месте. А я теряю свое сердце, пока сплю. Словно чепчик, который нянька надевала мне на ночь, когда я был ребенком: утром она находила его то у меня в ногах, то на полу.

Тереза подумала, что безмятежность не может сразу воцариться в этой беспокойной душе, что нужно постепенно приучить ее к покою. Поэтому нельзя было мешать Лорану по временам возвращаться к бурной жизни; но как добиться того, чтобы эти возвраты не были грязью, смертельным ударом по их идеалу? Тереза не могла ревновать к любовницам, которые прежде были у Лорана, но она не представляла себе, как сможет поцеловать его на следующий день после оргии. Работа, за которую он снова принялся с жаром, возбуждала его, вместо того чтобы успокоить, и нужно было вместе с ним искать выхода его силам. Естественным выходом могли бы стать восторги любви, но это снова было возбуждение, после которого Лоран готов был вознестись на седьмое небо; не в силах сделать это, он обращал свой взор в сторону ада, и тогда в мозгу его и даже на лице порой мелькали дьявольские отсветы.

Тереза изучила его вкусы и фантазии и удивилась, когда оказалось, что их легко удовлетворить. Лоран любил перемены и неожиданности, ему совсем не нужны были неосуществимые волшебные затеи; достаточно было свести его куда угодно или найти ему забаву, которой он не ожидал. Если вместо того, чтобы обедать с ним дома, Тереза объявляла ему, надевая шляпу, что они пойдут обедать в ресторан, и если вместо одного театра, куда она просила его повести ее, она вдруг решала пойти на совсем другой спектакль, он бывал восхищен этой неожиданной переменой и получал от нее величайшее удовольствие; подчиняясь же какому-нибудь заранее намеченному плану, он испытывал непреодолимую скуку и потребность бранить все. Поэтому Тереза обращалась с ним как с выздоравливающим ребенком, ни в чем ему не отказывала и не считалась ни с какими неудобствами, которые ей самой приходилось при этом терпеть.

Первое и самое серьезное неудобство состояло в том, что она погубила для него свою репутацию. Про нее говорили, что она благоразумна, и все это знали. Кое-кто подозревал, что до Лорана у нее был другой любовник; к тому же одна особа распустила слух, что видела ее в Италии с графом ***, имевшим жену в Америке, и с тех пор стали думать, что она была на содержании у того, за кем на самом деле была замужем. Читатель знает, что Тереза скорее согласна была нести на себе это пятно, чем начинать скандальное дело против того негодяя, которого она когда-то любила. И все-таки все считали ее осторожной и разумной.

– Она соблюдает внешние приличия, – говорили о ней, – из-за нее никогда не было соперничества или скандалов; все друзья Терезы уважают ее и говорят о ней одно хорошее. Это умная женщина, которая старается жить так, чтобы ее не замечали, и это только умножает ее достоинства.

Когда ее начали встречать в городе под руку с Лораном, все удивились, и чем дольше щадили ее, тем сильнее в конце концов стали ее осуждать. Художники очень ценили Лорана, но среди них у него было мало друзей. Его не любили за то, что со щеголями из высших кругов общества он разыгрывал аристократа, а его приятели из этих кругов, со своей стороны, ничего не поняли в новом образе жизни Лорана и не поверили в то, что он навсегда оставил кутежи. Поэтому нежную и преданную любовь Терезы приняли за необузданную прихоть. Разве целомудренная женщина выбрала бы себе в любовники среди всех окружающих ее серьезных людей того единственного, кто вел рассеянную жизнь с самыми отчаянными распутницами Парижа? А тем, кто не захотел осудить Терезу, пылкая страсть Лорана казалась просто удачным волокитством, прихотью, от которой он легко сможет отделаться, как только она наскучит ему.

Таким образом, многие осудили мадемуазель Жак за сделанный ею выбор, который она, казалось, нисколько не скрывала.

Тереза, конечно, совсем не собиралась выставлять напоказ их связь, но, хотя Лоран и решил окружать ее уважением, с ним невозможно было жить замкнуто. Он не мог отказаться от внешнего мира, и надо было или позволить ему вернуться туда и погибнуть, или сопровождать его, чтобы предотвратить его гибель. Он привык видеть толпу и быть в центре ее внимания. Если ему случалось прожить один день вдали от людей, ему казалось, что он заживо погребен, и он начинал громко кричать, требуя света газовых ламп и солнца.

Итак, Тереза пожертвовала уважением к себе; скоро ей пришлось принести еще одну жертву – свою материальную обеспеченность. До сих пор она зарабатывала достаточно, чтобы жить в довольстве; но для этого она должна была вести размеренную жизнь, разумно тратить деньги и своевременно выполнять заказы. Жизнь, полная неожиданностей, восхищавшая Лорана, привела ее к стесненности в средствах. Тереза скрыла это от Лорана, продолжая жертвовать для него главным капиталом художника – драгоценным временем.

Но все это было только рамкой для гораздо более мрачной картины, на которую Тереза набрасывала густую завесу; никто не догадывался о том, что она несчастна, и друзья, возмущенные или огорченные ее положением, отдалились от нее, говоря:

– Она в опьянении. Подождем, пока у нее глаза откроются; этого ждать недолго!

Так оно и случилось. Тереза с каждым днем все более убеждалась в том, что Лоран ее уже не любит или любит такой пагубной любовью, что в их союзе больше не остается надежды на счастье ни для него, ни для нее. В Италии они оба совершенно убедились в этом. Сейчас мы расскажем об их путешествии.

VI

Лоран уже давно хотел побывать в Италии; это была мечта, которую он лелеял еще в детстве, и когда он продал несколько своих работ, получив за них такую цену, на которую не надеялся, у него явилась возможность осуществить эту мечту. Он предложил Терезе повезти ее в Италию, с гордостью показав ей свое маленькое состояние и клянясь, что если она не захочет поехать с ним, то и он откажется от этого путешествия. Тереза отлично знала, что это повело бы к сожалениям и упрекам. Поэтому она, со своей стороны, тоже стала стараться собрать деньги. Она достала их, получив аванс за свою будущую работу, и поздней осенью они отправились в путь.

Лоран создал себе ложное представление об Италии; он думал, что у Средиземного моря весна царит и в декабре. Пришлось разочароваться в этом: во время перехода морем из Марселя в Геную они страдали от сильного холода. Генуя привела его в восторг – там можно видеть множество произведений живописи, а так как это было главной целью его путешествия, то он охотно согласился остановиться в этом городе на месяц или на два и снял меблированную квартиру.

Через неделю Лоран успел уже все посмотреть, а Тереза только стала устраиваться, чтобы начать писать, – нужно сказать, что она не могла обойтись без этого. Чтобы получить несколько тысячефранковых билетов, ей пришлось заключить договор с одним торговцем картинами на несколько копий портретов, гравюры с которых еще не были изданы; эти копии он потом хотел передать граверам. Такая работа не лишена была приятности; торговец, человек со вкусом, просил ее скопировать несколько портретов Ван-Дейка[5]: один в Генуе, другой во Флоренции и в других местах. Тереза и прежде копировала этого мастера; изучая его, она развила свой собственный талант и благодаря этому зарабатывала на жизнь еще до того, как сама начала писать портреты. Но здесь надо было предварительно получить разрешение владельцев этих шедевров, и как бы энергично она его ни добивалась, прошла неделя, прежде чем она смогла начать копию с портрета, находившегося в Генуе.

Лоран совсем не был расположен копировать что бы то ни было. Для такого рода работы у него была слишком ярко выраженная индивидуальность и слишком пылкий темперамент. Он иначе воспользовался возможностью видеть великие произведения. Это было его право. Однако же многие крупные мастера не прошли бы мимо такого удобного случая. Лорану еще не было и двадцати пяти лет, он мог еще учиться. Таково было мнение Терезы, которая видела в этом также возможность пополнить его кошелек. Если бы он соблаговолил скопировать одну из картин Тициана, особенно его восхищавших, тот же издатель, с которым имела дело Тереза, без всякого сомнения, купил бы эту копию или продал бы ее какому-нибудь любителю. Лоран нашел эту идею бессмысленной. Пока у него в кармане были хоть какие-то деньги, он не представлял себе, что можно спуститься с заоблачных высот вдохновения и думать о заработке. Он даже подтрунивал над Терезой, сосредоточенно вглядывавшейся в свою модель, заранее насмехался над тем Ван-Дейком, которого она собиралась создать, и даже пытался обескуражить ее, говоря, что она осмелилась взять на себя чересчур уж трудную задачу; потом он начал бродить по городу, не зная, куда девать полтора месяца, в течение которых Тереза должна была закончить работу.

Конечно, ей нельзя было терять времени: стоял декабрь с короткими и сумрачными днями, работать было не так удобно, как в ее мастерской в Париже, не хватало дневного света, большой зал плохо или даже совсем не отапливался, и толпы туристов-зевак, которые под тем предлогом, что созерцают шедевр, останавливаясь возле нее, мешали ей своими довольно нелепыми замечаниями. Простуженная, больная, грустная, а главное, испуганная скукой, которую она уже замечала в глазах Лорана, Тереза возвращалась к себе; она или заставала его в дурном настроении, или ждала, пока голод не принудит его вернуться домой. Двух дней не проходило, чтобы он не упрекнул ее за то, что она согласилась на такую отупляющую работу, и чтобы он не предлагал ей от всего отказаться. Разве его денег не хватило бы на двоих, и почему его возлюбленная не соглашалась, чтобы он делил их с нею?

Тереза держалась твердо; она знала, что Лоран быстро истратит свои деньги, и, может быть, их даже не хватит на возвращение домой, когда ему надоест Италия. Она умоляла его, чтобы он позволил ей продолжать работу и работал сам так, как считал нужным, потому что всякий художник может и должен работать, если ему надо завоевать себе будущее.

Он согласился с ней и решил взяться за кисть. Он распаковал свои ящики, нашел себе мастерскую и сделал несколько эскизов, но от перемены ли воздуха, с непривычки ли или оттого, что он за последние дни видел столько разных шедевров, сильно его взволновавших, и ему требовалось время, чтобы переварить эти впечатления, он вдруг почувствовал, что потерял способность работать, и поддался одному из тех приступов сплина, против которых не мог бороться один. Ему нужны были какие-то необыкновенные впечатления: дивная музыка, струящаяся с потолка, арабский конь, проникший к нему через замочную скважину, неведомый литературный шедевр, вдруг оказавшийся под рукой, или, еще лучше, созерцание морской битвы в генуэзском порту, землетрясение – любое событие, чарующее или грозное, которое оторвало бы его от вечных мыслей о самом себе и воодушевило бы так, что он почувствовал бы себя обновленным.

Внезапно, среди этих неясных и бурных стремлений, у него невольно возникла тлетворная мысль: «Подумать только, прежде (так он называл то время, когда еще не любил Терезу) любой шалости было достаточно, чтобы вдохнуть в меня новые силы! Теперь у меня есть многое из того, о чем я мечтал: деньги, а это означает полгода свободы, земля Италии под ногами, море у самых дверей, возле меня возлюбленная, нежная, как мать, и вместе с тем серьезный и умный друг, и всего этого недостаточно, чтобы душа моя ожила! Кто этому виной? Конечно, не я. Я не был избалован, и прежде мне нужно было не много, чтобы рассеяться. Когда я думаю, что любая шипучка ударяла мне в голову так же, как старое вино, что достаточно было любой пикантной мордашки с задорным взглядом и в сомнительном наряде, чтобы я развеселился и вообразил, что после такой победы я уже герой времен Регентства! Нужна ли была мне тогда такая идеальная женщина, как Тереза? Как мог я убедить себя, что для любви мне была необходима физическая и духовная красота? Я умел довольствоваться меньшим, а значит, большее должно было угнетать меня, потому что лучшее враг хорошего. А впрочем, существует ли для наших чувств истинная красота? Истинная красота – это та, которая нам нравится. Той же, которой мы пресытились, словно никогда и не бывало. А потом, есть еще прелесть перемены, и в ней-то, может быть, и заключается смысл жизни. Менять – это значит обновляться; иметь возможность менять – это значит быть свободным. Разве художник рожден для рабства и разве верность или просто данное слово не есть рабство?

Лоран позволил захлестнуть себя этим старым софизмам, всегда новым для душ, отклонившихся от правильного пути. Скоро он почувствовал потребность высказать их кому-нибудь и, конечно, высказал Терезе. Кому же еще, раз он больше никого и не видел!

Их вечерние беседы всегда начинались почти одинаково:

– В этом городе можно умереть со скуки!

Однажды он высказал такую мысль:

– Здесь, наверное, скучно даже картинам. Я не хотел бы быть моделью, которую ты копируешь. Эта бедная красавица графиня в черном с золотом платье, которая висит тут целых двести лет, если она уже не попала в ад из-за своих нежных глаз, то, конечно, терзается и на небе, видя, что ее портрет заперли здесь, в этой противной стране.

– А все-таки, – возразила Тереза, – здесь она по-прежнему пленяет всех красотой, увековеченной рукою мастера, успех ее пережил ее смерть. Хоть она и истлела в могиле, у нее доныне есть обожатели; я каждый день вижу, как молодые люди, впрочем, равнодушные к живописным достоинствам портрета, в восторге останавливаются перед этой красавицей, которая словно дышит и улыбается спокойно и торжествующе.

– Знаешь, она похожа на тебя, Тереза! В ней есть что-то от сфинкса, и я не удивляюсь, что ты восхищаешься этой таинственной улыбкой. Говорят, художники всегда создают нечто свойственное их натуре: вполне естественно, что ты избрала портреты Ван-Дейка, чтобы учиться на них. Люди на его портретах всегда величественны, стройны, изящны и горды, как ты сама.

– Ну, вот уже и комплименты! Прекрати, а то я вижу, ты сейчас начнешь издеваться!

– Нет, я не собираюсь смеяться. Ты ведь знаешь, что я больше не смеюсь. С тобой надо все принимать всерьез: я подчиняюсь приказу. Я хочу сказать одну печальную вещь. Видишь ли, твоей покойной графине, должно быть, страшно надоело всегда быть одинаково прекрасной. После того, что ты сейчас сказала, передо мной возникла такая фантазия. Слушай. Молодой человек, который, вероятно, кое-что понимал в скульптуре, влюбился в мраморную статую, высеченную на гробнице. Он сошел с ума от любви, и этот бедный безумец приподнял однажды каменное изваяние, желая посмотреть, что осталось от этой прекрасной женщины в саркофаге. Глупец! Он обнаружил там то, что должен был обнаружить, – мумию! Тогда к нему вернулся разум, и, обнимая скелет, он сказал: «Такою я люблю тебя еще больше; по крайней мере это ты, ты жила, а я был влюблен в камень, не сознающий даже того, что он существует».

– Не понимаю, – сказала Тереза.

– И я тоже, – ответил Лоран, – но, может быть, в любви статуя – это то, что создают в голове, а мумия – то, что сохраняют в сердце.

Как-то раз он набросал в альбоме Терезу, мечтательную и грустную. Когда она потом перелистала альбом, она нашла в нем дюжину набросков с разных женщин, фривольные позы которых и бесстыдная внешность заставили ее покраснеть. Это были тени прошлого, мелькнувшие в памяти Лорана и прилипшие, быть может, против его воли к этим белым листкам. Тереза молча вырвала тот листок из альбома, в котором она была нарисована среди этих падших созданий, бросила его в огонь, закрыла альбом и оставила его на столе. Затем она села у огня, положила ногу на каминную решетку и заговорила о другом.

Лоран не стал мешать ей, но сказал:

– Вы слишком горды, дорогая! Если бы вы сожгли все листки, которые вам не нравятся, оставив в альбоме только ваше изображение, я бы это понял и сказал бы вам: «Ты поступила правильно», но вырвать себя и оставить других означает, что вы никогда не окажете мне чести оспаривать меня у кого-либо.

– Я оспаривала вас у распутства, – ответила Тереза, – но никогда не стану оспаривать вас ни у одной из этих весталок.

– Ну, так это и есть гордыня, я повторяю – это не любовь. А я оспаривал вас у благоразумия и стал бы оспаривать вас у любого из его жрецов-монахов.

– Зачем вам оспаривать меня? Разве вам не надоело любить статую? Разве в вашем сердце не мумия?

– А, вы придираетесь к словам! Боже мой! Что такое слово? Его можно толковать как угодно. Из-за одного слова могут повесить невинного. Я вижу, с вами надо говорить осмотрительно; может быть, осторожнее нам с вами никогда не беседовать.

– Неужели мы дошли уже до этого? Боже мой! – сказала Тереза, заливаясь слезами.

Они и в самом деле дошли до этого. Напрасно огорченный Лоран просил у нее прощения; на следующий день все началось сначала.

– Что мне делать в этом отвратительном городе? – сказал он ей. – Ты хочешь, чтобы я работал: я тоже хотел этого, но я не могу! Я не рожден, как ты, со стальной пружинкой в мозгу – нужно только нажать кнопку, и твоя воля действует. Я творец! Маленькая или большая, слабая или мощная, это всегда пружина, которая ничего не слушается; только дыхание Бога, когда есть на то его воля, приводит ее в действие. Я ни на что не способен, если я скучаю или мне где-нибудь не нравится.

– Как это возможно, чтобы умный человек скучал, – сказала Тереза, – если только он не лишен света и воздуха в подземной темнице? Неужели в этом городе, которым ты так восхищался в первый день, нет ни прекрасных вещей, на которые можно смотреть, ни интересных прогулок в окрестностях, ни хороших книг, ни умных людей, с которыми можно побеседовать?

– Я уже сыт по горло здешними красивыми вещами; я не люблю гулять один; лучшие книги меня раздражают, когда они говорят мне о том, чему я не верю. Что до знакомств, которые можно было бы завести… У меня есть рекомендательные письма, но я не могу воспользоваться ими, ты ведь знаешь это?

– Нет, не знаю, а почему?

– Потому что мои светские друзья, естественно, направляют меня к светским людям; ну, а светские люди не живут в четырех стенах без всяческих развлечений; а так как ты не из их общества, Тереза, так как ты не можешь бывать там со мной, мне бы пришлось оставлять тебя одну.

– Только днем, потому что я должна работать там, во дворце!

– Днем люди ходят друг к другу с визитами и строят планы на вечер. Ведь во всех странах развлекаются по вечерам, разве ты этого не знаешь?

– Ну, так выходи иногда по вечерам, раз это нужно; пойди на бал, на conversazione[6]. Только не играй, это единственное, о чем я прошу тебя.

– А я не могу тебе этого обещать. В свете нужно посвятить себя или игре, или женщинам.

– Значит, все светские люди или разоряются за игрой, или занимаются волокитством?

– Те, кто не делает ни того, ни другого, скучают в свете или наводят скуку на других. Я не салонный болтун. Я еще не настолько пустой человек, чтобы заставлять слушать себя, когда болтаю всякую чепуху. Скажи, Тереза, ты в самом деле хочешь, чтобы я стал бывать в свете, хоть это для нас рискованно и опасно?

– Нет еще, потерпи немного, – сказала Тереза. – Увы! Я еще не готова к тому, чтобы потерять тебя так скоро!

Горестный тон и душераздирающий взгляд Терезы рассердили Лорана больше обычного.

– Ты знаешь, что стоит тебе начать плакаться, и ты всего добьешься от меня, – сказал он, – и ты злоупотребляешь своим могуществом, моя бедная Тереза. Не раскаешься ли ты когда-нибудь, если я заболею и дойду до предела раздражения?

– Я уже раскаиваюсь, если я надоела тебе, – ответила она. – Делай тогда что хочешь!

– Так, значит, ты бросаешь меня на произвол судьбы? Ты уже устала бороться? Вот видишь, милая, ты сама меня больше не любишь!

– Ты говоришь таким тоном, как будто хочешь, чтобы было так!

Он ответил «нет», но минуту спустя из его слов стало ясно, что он на все лады повторяет «да». Тереза была слишком серьезна, слишком горда, слишком стыдлива. Она не хотела спускаться с ним с романтических высот. Какое-нибудь вольное слово казалось ей оскорблением, всякое незначительное воспоминание подвергалось ее цензуре. Она была трезвой во всем и ничего не понимала в капризных желаниях и невыполнимых причудах. Из них двоих она была, конечно, лучше, и, если бы она в этом нуждалась, он готов был расточать ей комплименты, но разве в этом было дело? Разве для них обоих не важнее всего было найти возможность ужиться вместе? Прежде она была весела, она кокетничала с ним – теперь у нее пропала охота кокетничать, теперь она была похожа на больную птицу, сидящую на шесте, с растрепанными перьями, с втянутой в плечи головой и потухшим взглядом. Ее бледное, безучастное лицо порой пугало его. В этой большой комнате, которой остатки былой роскоши придавали печальный вид, она казалась ему привидением. Временами он боялся ее. Ну, что бы ей наполнить эти мрачные покои причудливыми песнями и веселым смехом?

– Послушай, что нам делать, чтобы стряхнуть эту мертвящую скуку, которая ледяной тяжестью давит мне на грудь? Сядь за рояль и сыграй мне вальс. Я буду вальсировать один. Ты умеешь танцевать вальс? Пари держу, что нет! Ты умеешь все только грустное!

– Вот что, – сказала Тереза, вставая, – уедем завтра, а там будь что будет. Ты здесь с ума сойдешь. Быть может, в другом месте будет еще хуже, но я выполню свою задачу до конца.

При этих словах Лоран вспылил. Так, значит, она взяла на себя какую-то задачу? Она холодно выполняла долг? Быть может, она принесла обет Пресвятой Деве и посвятила ей своего любовника? Не хватало только, чтобы она стала набожной!

Лоран взял шляпу со свойственным ему видом величайшего презрения, как будто собирался навсегда порвать с Терезой. Он вышел, не сказав, куда идет. Было уже десять часов вечера. Тереза провела ночь в ужасной тревоге. Он вернулся на рассвете и заперся в своей комнате, с треском захлопнув дверь. Она не посмела показаться, боясь рассердить его, и бесшумно ушла к себе. Впервые они заснули, не помирившись и не сказав друг другу слов любви.

На следующий день, вместо того чтобы идти во дворец и продолжать свою работу, она сложила вещи и приготовила все к отъезду. Лоран проснулся в три часа пополудни и, смеясь, спросил ее, что она затеяла. Он сказал, что пришел в себя, образумился. Всю ночь он гулял один по берегу моря; он размышлял, он успокоился.

– Это огромное ворчливое море, которое твердит все одно и то же, вывело меня из терпения, – весело сказал он. – Сначала я сочинял стихи. Я сравнивал себя с морем. Мне хотелось броситься в его прекрасное зеленоватое лоно!.. А потом я решил, что волна однообразна и смешна со своими вечными жалобами на то, что на берегу есть скалы. Если у нее нет сил разрушить их, пусть молчит! Пусть берет пример с меня – я не хочу больше жаловаться! С сегодняшнего утра я пай-мальчик, я решил работать, я остаюсь в Генуе. Я тщательно побрился, поцелуй меня, Тереза, и не будем вспоминать о глупом вчерашнем вечере. И главное – развяжи эти пакеты, убери чемоданы, быстрей, чтобы я больше их не видел! Они как будто упрекают меня, а я этого уже не заслуживаю.

Как быстро он нашел себе оправдание! Как далеки были те времена, когда ему достаточно было одного встревоженного взгляда Терезы, чтобы упасть перед ней на колени! А ведь прошло не более трех месяцев.

Их развлекло неожиданное событие. Палмер, приехавший в то утро в Геную, пришел к ним обедать. Лоран был в восторге от этой неожиданности. Он, всегда довольно холодный в обращении с другими мужчинами, бросился на шею американцу, называя его посланцем неба. Палмер был скорее удивлен, нежели польщен таким горячим приемом. Ему достаточно было только взглянуть на Терезу, и он тотчас же убедился, что не счастье причина такой экспансивности. Однако же Лоран не говорил ему, что скучает здесь, и Тереза удивилась, слыша, что он хвалит и город, и страну. Он заявил даже, что женщины здесь прелестны. Откуда он это знал?

В восемь часов он взял свое пальто и вышел. Палмер тоже хотел уходить.

– Почему бы вам не посидеть еще немного с Терезой? – спросил Лоран. – Это доставило бы ей удовольствие. Мы здесь совершенно одни. Я ухожу на час. Подождите меня, я вернусь к чаю.

В одиннадцать часов Лоран еще не вернулся. Тереза была очень подавлена. Она напрасно старалась скрыть свое отчаяние. Она уже не тревожилась, она чувствовала, что погибла. Палмер понял все, но притворялся, что ничего не замечает: он беседовал с ней, стараясь развлечь ее, но так как Лоран не приходил и было неприлично ждать его после полуночи, он ушел, тихонько пожав Терезе руку. При этом он невольно дал ей почувствовать, что понимает всю глубину ее отчаяния, хотя она и скрывает его с большим мужеством.

В этот момент появился Лоран; он заметил волнение Терезы. Как только они остались одни, он стал насмехаться над ней, стараясь подчеркнуть, что не собирается унижаться до ревности.

– Послушайте, – сказала она, – не мучьте меня напрасно. Неужели вы думаете, что Палмер ухаживает за мной? Давайте уедем, я же предлагала вам это.

– Нет, милая, я не настолько глуп. Поскольку теперь есть кому составить вам компанию и вы позволяете мне отлучаться одному, все хорошо, и я чувствую, что смогу работать.

– Дай-то бог! – сказала Тереза. – Пусть будет так, как вы хотите, но если вы радуетесь тому, что теперь есть кому составить мне компанию, то имейте достаточно такта и не говорите со мной об этом в таком тоне – я этого не потерплю.

– Какого черта вы сердитесь? Что я сказал оскорбительного? Вы становитесь слишком обидчивой и подозрительной, дорогая! Что было бы в том дурного, если бы этот добряк Палмер влюбился в вас?

– Было бы дурно с вашей стороны оставлять меня с ним вдвоем, если вы действительно думаете то, что говорите.

– Ах, я не должен был бы… покидать вас в опасности? Вы, значит, согласны, что опасность существует и что я не ошибся?

– Пусть так! Тогда давайте проводить вечера вдвоем и не будем никого приглашать. Я на это согласна. Так решено?

– Какая вы добрая, милая Тереза. Простите меня. Я буду оставаться с вами, и мы будем видеться, с кем вы захотите; так будет и лучше и приятнее всего.

И в самом деле, Лоран, казалось, образумился. Он начал интересный этюд у себя в мастерской и пригласил Терезу прийти посмотреть его работу. Несколько дней прошло без бурь. Палмер больше не появлялся, но скоро Лоран, устав от этой размеренной жизни, пошел за ним и стал упрекать его в том, что он забыл своих друзей. Но едва Палмер пришел провести с ними вечер, как Лоран отыскал предлог, чтобы уйти, и не возвращался до полуночи.

Так прошла неделя, за ней вторая. Из трех или четырех вечеров Лоран один проводил с Терезой, но какой это был вечер! Она предпочла бы одиночество.

Где он пропадал? Она так никогда и не узнала об этом. В свете он не появлялся; погода была такая сырая и холодная, что вряд ли он стал бы для развлечения совершать морские прогулки. Однако, по его словам, он часто садился в лодку, и его одежда в самом деле пахла смолой. Он упражнялся в гребле и брал уроки у одного рыбака на побережье, к которому добирался в лодке до рейда. Он говорил, что на следующий день ему лучше работается, если усталость собьет ему нервное возбуждение. Тереза не осмелилась больше заходить к нему в мастерскую. Он раздражался, когда она изъявляла желание посмотреть на его работу. Когда он воплощал свой замысел, он не желал слушать ее соображений; ему не правилось и ее молчание, которое он принимал за осуждение. Он хотел показать ей свое произведение только тогда, когда сочтет его законченным. Прежде он не начинал ничего, не изложив ей свой замысел, теперь он видел в ней только публику.

Два или три раза он не ночевал дома. Тереза никак не могла привыкнуть спокойно относиться к его долгому отсутствию. Она вывела бы его из себя, если бы выдала свою тревогу, но, разумеется, она поджидала его и пыталась узнать правду. Самой ей невозможно было ходить вслед за ним ночью в городе, полном матросов и авантюристов всех национальностей. Поручить кому-то следить за ним? Она ни за что не пошла бы на такое унижение. Тереза бесшумно входила к Лорану и смотрела на него, пока он спал. Он казался смертельно усталым. Быть может, он и в самом деле вел отчаянную борьбу с самим собой и старался физическими упражнениями заглушить чрезмерное творческое напряжение.

Однажды ночью она заметила, что одежда его была в тине и разорвана, как будто ему пришлось бороться с кем-то или как будто он где-то упал. Испуганная, она подошла к нему и увидела на подушке кровь. На лбу у него была ссадина. Он спал таким глубоким сном, что она, надеясь не разбудить его, приоткрыла ему грудь и посмотрела, нет ли и там ран; но он проснулся и пришел в такую ярость, которая, словно последним ударом, убила все ее чувства к нему. Она хотела убежать, но он удержал ее, надел халат, закрыл дверь и, в волнении расхаживая по комнате, слабо освещенной ночником, излил наконец всю боль, переполнявшую его душу.

– Довольно, – сказал он, – давайте будем оба откровенны. Мы друг друга больше не любим, мы никогда друг друга не любили; вы захотели иметь любовника, может быть, я был не первым и не вторым, не все ли равно! Вам нужен был слуга, раб; вы подумали, что мой несчастный характер, мои долги, мое утомление от жизни, мои мечты о настоящей любви поставят меня в полную зависимость от вас и что я никогда не смогу вновь обрести свободу. Чтобы добиться успеха в таком опасном предприятии, вам самой нужно было бы иметь более мягкий характер, больше терпения, больше гибкости, а главное, больше юмора! У вас совсем нет юмора, Тереза, не обижайтесь. Вы вся словно сделаны из одного куска, однообразная, упрямая, вы до предела кичитесь вашей пресловутой умеренностью, а это ведь философия недальновидных людей с ограниченными способностями. Ну, а я безумец, непостоянный, неблагодарный, все, что вам угодно; но я искренний, нерасчетливый, я отдал себя без всякой задней мысли, и потому я так же возвращаю себе свободу. Моя духовная свобода для меня вещь священная, и я никому не позволю завладеть ею. Я доверил вам ее, но не подарил, ваше дело было правильно распорядиться ею и суметь сделать меня счастливым. О, не пытайтесь говорить мне, что вы не хотели мне отдаваться! Знаю я эти уловки скромности и эту изменчивость женской совести. В тот день, когда вы уступили мне, я понял: вы думаете, что завладели мной, и все это ложное сопротивление, эти слезы отчаяния и прощение, всегда дарованные моим домоганиям, были только примитивным искусством забросить в мою сторону удочку и заставить клюнуть бедную рыбку, прельщенную поддельной мухой. Я обманул вас, Тереза, сделал вид, что попался на удочку, – это было мое право. Вы соглашались сдаться только ценой обожания – я расточал вам его без усилий и без притворства; вы красивы, и я вас желал! Но женщина – это только женщина, и последняя из них доставляет нам столько же наслаждения, как и самая великая царица. Вы были так наивны, что не знали этого, но теперь вы должны отдать себе отчет во всем. Вам надо понять, что однообразие мне не подходит, вы должны предоставить меня моим склонностям, которые не всегда возвышенны, но я не могу уничтожить их, не уничтожив себя самого… Что в том дурного и почему при мысли об этом мы рвем на себе волосы? Мы сошлись, а теперь расходимся, вот и все. Нам незачем из-за этого ненавидеть друг друга и браниться. Отомстите мне, утолив вожделения этого бедного Палмера, который томится по вас; я буду рад его счастью, и мы все трое останемся лучшими друзьями на свете. К вам вернется ваша прежняя прелесть, которую вы сейчас утратили, и блеск ваших прекрасных глаз, утомленных и потускневших оттого, что вы не спите по ночам, шпионя за мной. Я опять стану тем же хорошим товарищем, каким был прежде, и мы забудем этот кошмар, который пережили вместе… Так решено? Вы молчите? Предпочитаете ненависть? Берегитесь! Я не знал ненависти, но я всему могу научиться, вы знаете, у меня есть способности! Например, сегодня я вступил в драку с пьяным матросом вдвое выше и сильнее меня, я отколотил его и отделался только царапиной. Берегитесь, при случае я могу оказаться таким же сильным духовно, как и физически, и в борьбе, полной ненависти и жажды мести, раздавить самого дьявола, не оставив у него в когтях ни одного своего волоса!

Лоран, бледный, ожесточенный, то язвил, то впадал в бешенство; волосы его растрепались, рубашка была разорвана, лоб в крови, на него так страшно было смотреть, так страшно было слушать его, что любовь Терезы уступила место отвращению. В этот момент она была в таком отчаянии, что даже нисколько не испугалась. Немая и недвижимая, сидела она в кресле, слушала поток его святотатственных речей и, понимая, что этот безумец способен убить ее, с ледяным презрением и полным равнодушием ждала, пока его приступ бешенства пойдет на убыль.

Лоран замолчал; у него не осталось сил говорить. Тогда она встала и вышла, не сказав ему ни слова и даже не взглянув на него.

VII

Лоран был лучше, чем можно было судить по его словам: он совсем не думал того, что наговорил Терезе в ту мучительную ночь. Он думал это, только пока говорил, или, вернее, говорил бессознательно. Когда он проснулся, он уже ничего не помнил, и если бы ему повторили его речи, он стал бы все отрицать.

Но в его словах была доля правды, и она заключалась в том, что в те дни он устал от возвышенной любви и всем своим существом стремился к пагубному опьянению прошлого. Это было возмездием за то, что, вступая в жизнь, он пошел по ложному пути, возмездие, конечно, очень жестокое, и понятно, почему он так пылко на него сетовал, – ведь он не обдумывал заранее своих поступков и когда, смеясь, бросился в пропасть, верил, что сумеет выбраться из нее, если захочет. Но любовь подчиняется законам, которые, как и общественный кодекс, основываются на грозном правиле: незнание законов не может служить оправданием! Если ребенок бросится в когти пантеры, намереваясь погладить ее, пантеру не тронет его невинность, она растерзает ребенка, потому что не от нее зависит пощадить его. Так же и яд, и молния, и порок – все это слепые исполнители рокового закона, который человек должен знать или испытать на себе.

На следующее утро после этого приступа у Лорана осталось только сознание того, что произошло решительное объяснение с Терезой; он смутно помнил, что она подчинилась судьбе.

«Быть может, все к лучшему», – подумал он, увидя ее такой же невозмутимой, какой он ее оставил.

Однако его испугала ее бледность.

– Ничего, – спокойно сказала она, – меня только очень утомляет простуда, но это всего лишь простуда. Она пройдет.

– Ну так как же, Тереза, какими теперь будут наши отношения? Вы подумали? Решать-то ведь вам. Должны ли мы расстаться врагами или останемся вместе, но лишь как друзья, какими были прежде?

– Я не враг вам, – ответила она, – останемся друзьями. Живите здесь, если вам тут нравится. Я закончу работу и через две недели возвращусь во Францию.

– А не переехать ли мне на другую квартиру на эти две недели? Вы не боитесь, что начнутся разговоры?

– Делайте как знаете. У нас не смежные комнаты; только гостиная общая: мне она совсем не нужна, я уступаю ее вам.

– Нет, пусть она будет вашей. Вы не услышите, как я буду приходить и уходить, ноги моей там не будет, если вы запретите мне входить туда.

– Я ничего вам не запрещаю, – ответила Тереза, – только не вздумайте хоть на секунду поверить, что ваша любовница может простить вас. Что же касается вашего друга Терезы, то, хоть она и разочаровалась во многом, она выше этого и надеется еще быть вам полезной. Вы всегда можете рассчитывать на нее, когда вам понадобится дружеское участие.

Она протянула ему руку и ушла работать.

Лоран не понял ее. Такое умение владеть собой было необъяснимо для него, ему было чуждо пассивное мужество и безмолвная решимость. Он подумал, что она рассчитывает снова подчинить его своей воле и, оставаясь ему другом, вернуть его любовь. Он обещал себе быть неуязвимым, не поддаваться слабости и для большей уверенности в себе решил найти какого-нибудь свидетеля происшедшего между ними разрыва. Он пошел к Палмеру, рассказал ему историю своей несчастливой любви и добавил:

– Мой милый друг, если вы любите Терезу, – а я этому верю, – заставьте ее полюбить вас. Я не могу ревновать к вам, даже наоборот. Я причинил ей много горя, а вы будете относиться к ней прекрасно, я в этом уверен, и вы избавите меня от угрызений совести, которыми я не хотел бы мучиться.

Лорана удивило молчание Палмера.

– Разве я вас обидел? Я вовсе не хотел этого. Я отношусь к вам дружески, уважаю вас и даже, если хотите, чувствую к вам почтение. Если вам не нравится мое поведение во всей этой истории, скажите мне это – так будет лучше, чем всем своим видом выражать равнодушие или презрение.

– Мне не безразличны ни горести Терезы, ни ваши огорчения, – ответил Палмер. – Я только избавляю вас от запоздалых советов или упреков. Я думал, что вы созданы друг для друга, теперь я убедился, что самое большое благо и единственное, которое вы можете дать друг другу, – это расстаться. Что до моих личных чувств к Терезе, то я не признаю за вами права расспрашивать меня о них, и после того, что вы мне сказали, вы не имеете права высказывать при мне, а тем более при ней, какие-либо предположения о тех чувствах, которые я, по-вашему, мог бы ей внушить.

– Это справедливо, – развязно отозвался Лоран, – и я очень хорошо понимаю, что вы хотите сказать. Я вижу, что ныне буду здесь лишним, и лучше мне удалиться, чтобы никому не мешать.

Он в самом деле уехал, холодно простившись с Терезой, и сразу же направился во Флоренцию, собираясь погрузиться в светскую жизнь или в работу, смотря по тому, как повелит ему его прихоть. Он с невыразимым наслаждением говорил себе:

«Я стану делать все, что мне вздумается, и никто не будет из-за этого страдать или тревожиться. Для людей вроде меня, не очень злых, это худшая из пыток, если волею рока им приходится смотреть на свою собственную жертву. Ну, а теперь я свободен, и если я буду делать зло, оно падет только на мою голову!»

Конечно, Тереза напрасно скрыла, сколь глубока была нанесенная им рана. Она была слишком терпелива и горда. Раз уж она начала лечить этого безнадежного больного, ей не следовало отступать перед сильными средствами и жестокими операциями. Надо было обильно пустить кровь этому обезумевшему сердцу, осыпать его упреками, ответить бранью на брань и заплатить болью за боль. Увидя все зло, которое он причинил, Лоран, быть может, строже отнесся бы к самому себе. Быть может, стыд и раскаяние спасли бы его душу от этого преступления и не позволили бы ему хладнокровно убить любовь в своем сердце.

Но после трех месяцев напрасных усилий у Терезы пропала охота бороться. Разве была она обязана жертвовать собой ради человека, которого никогда не хотела поработить, который вторгся в ее сердце, несмотря на боль и грустные предчувствия, который не отставал от нее, как покинутый ребенок, крича: «Возьми меня с собой, не прогоняй меня, или я умру здесь, на краю дороги»?..

И этот ребенок проклинал ее за то, что она уступила его мольбам и слезам. Он обвинял ее в том, что она, воспользовавшись его слабостью, отняла у него наслаждение свободой. Он уходил от нее, дыша полной грудью, и повторял: «Наконец-то, наконец-то!»

«Если он неизлечим, – подумала она, – тогда зачем его мучить? Разве я не вижу, что тут ничего не поделать? Разве он не сказал мне и – увы! – разве почти не доказал, что я задушу его гений, стремясь погасить его лихорадочный огонь? Когда я думала, что воспитала в нем отвращение к излишествам, разве не возникла у него еще большая жажда их? Когда я сказала ему: «Появляйся в свете», он испугался моей ревности и бросился в тайный грубый разврат; он вернулся пьяный, в разорванной одежде, с окровавленным лицом!»

В день отъезда Лорана Палмер сказал Терезе:

– Послушайте, друг мой, что вы намерены делать? Не поехать ли мне за ним?

– Нет, конечно, – ответила она.

– Быть может, я привез бы его обратно!

– Я была бы огорчена.

– Значит, вы его больше не любите?

– Нет, совсем не люблю.

Они помолчали; потом Палмер задумчиво продолжал:

– Тереза, я должен сообщить вам очень важную новость. Я не решаюсь, потому что боюсь причинить вам еще одно сильное волнение, а вы не расположены…

– Простите, друг мой. Мне страшно тяжело, но я совершенно спокойна и готова ко всему.

– Так вот, Тереза, знайте, что вы свободны: графа больше нет в живых.

– Я это знала, – ответила Тереза. – Уже неделя, как я это знаю.

– И вы не сказали об этом Лорану?

– Нет.

– Почему?

– Потому что кто знает, как он на это реагировал бы? Вы же видели, как все неожиданное будоражит и волнует его. Одно из двух: или он вообразил бы, что, сообщая ему о своем новом положении, я хочу выйти за него замуж, и ужас перед нерасторжимой связью со мной обострил бы его враждебное чувство, или он сам вдруг, повинуясь одному из порывов преданности, которые охватывают его и продолжаются ровно четверть часа, чтобы уступить место глубокому отчаянию или беспричинному гневу, решил бы, что мы должны пожениться. Несчастный и так уже достаточно виноват передо мной; незачем было бросать новую приманку его фантазии и давать ему новый повод нарушить свои клятвы.

– Значит, вы больше не питаете к нему уважения?

– Я этого не говорю, милый Палмер. Я жалею его и не обвиняю. Быть может, другая женщина сделает его счастливым и добрым. Я не смогла сделать ни того, ни другого. Здесь, вероятно, столько же моей, сколько и его вины. Как бы то ни было, для меня совершенно ясно, что нам не следовало любить друг друга и что мы больше не должны делать попыток к примирению.

– А вы, Тереза, не захотите теперь воспользоваться возвращенной вам свободой?

– Как я могу ею воспользоваться?

– Вы можете снова выйти замуж и познать радости семейной жизни.

– Дорогой Дик, я уже два раза в жизни любила, и вы видите, к чему это привело. Мне не суждено быть счастливой. Теперь уже поздно искать того, что для меня потеряно. Мне тридцать лет.

– Вот потому-то, что вам тридцать лет, вы и не можете обойтись без любви. Вы только что были увлечены страстью – это как раз возраст, когда женщины не могут ее избежать. Именно потому, что вы страдали, что вы были несчастливы в любви, неугасимая жажда счастья скоро проснется в вас и поведет вас от разочарования к разочарованию, в бездны еще более глубокие, чем та, из которых вы теперь выбрались.

– Надеюсь, что нет.

– Да, разумеется, вы надеетесь; но вы ошибаетесь, Тереза. Всего можно опасаться в вашем возрасте, при вашей сверхвозбудимой чувствительности, при этом обманчивом состоянии покоя, в который вы погрузились в минуту подавленности и утомления. Любовь отыщет вас, не сомневайтесь, теперь, когда вы снова свободны, она будет вас преследовать, как наваждение. Прежде ваше уединение удерживало на почтительном расстоянии надежды тех, кто вас окружал; но теперь, когда Лоран, быть может, унизил вас в их глазах, все те, кто выдавал себя за ваших друзей, захотят стать вашими любовниками. Вы будете внушать сильные страсти, и найдутся достаточно хитрые люди, которые сумеют вас уговорить. Наконец…

– Наконец, Палмер, вы считаете меня погибшей, потому что я несчастна! Ведь это очень жестоко, и вы заставляете меня остро почувствовать, как низко я пала!

Тереза закрыла лицо руками и разрыдалась.

Палмер не мешал ей плакать; понимая, как нужны ей слезы, он намеренно вызвал это отчаяние. Когда она успокоилась, он опустился перед ней на колени.

– Тереза, я причинил вам большое огорчение, – сказал он, – но вы должны простить меня, я сделал это из добрых намерений. Тереза, я люблю вас, я всегда вас любил, не слепою страстью, но со всею верою и со всею преданностью, на какие я только способен. Больше чем когда-нибудь я убедился, что ваша благородная жизнь испорчена и сломана по вине других. Вы в самом деле пали в глазах света, но не в моих глазах. Напротив, ваша любовь к Лорану доказала мне, что вы женщина, и вы больше нравитесь мне такой, чем вооруженной с ног до головы против всех человеческих слабостей, какою я представлял себе вас прежде. Выслушайте меня, Тереза. Я философ, это значит, что я считаюсь с разумом и терпимостью больше, чем со светскими предрассудками и романтическими тонкостями чувства. Если бы вы сделались жертвой самых пагубных заблуждений, я не перестал бы любить вас и уважать, потому что вы из тех женщин, которые могут сбиться с правильного пути, только повинуясь своему сердцу. Но зачем вам терпеть все эти бедствия? Я совершенно уверен, что если вы сейчас встретите преданное сердце, спокойное и верное, человека, не подверженного болезням души, которые иной раз неотделимы от великих талантов и часто свойственны плохим супругам, если вы найдете в нем отца, брата, друга, наконец – мужа, вы навсегда избавитесь от опасностей и горестей в будущем. Так вот, Тереза, я дерзаю сказать, что человек этот я. Во мне нет блеска, способного ослепить вас, но у меня верное сердце, и я люблю вас. Я безгранично вам верю. Если вы будете счастливы, значит, будете благодарны, а если вы почувствуете благодарность, вы будете верны мне и навсегда оправданны. Скажите «да», Тереза, согласитесь выйти за меня замуж, и согласитесь сейчас же, без страха, без угрызений совести, без ложной стыдливости, без недоверия к себе. Я отдаю вам свою жизнь и прошу у вас только одного: верьте мне. Я чувствую себя достаточно сильным, чтобы не страдать от слез, которые заставила вас проливать неблагодарность другого. Я никогда не упрекну вас за прошлое и берусь создать вам такое приятное и такое спокойное будущее, что никакая буря никогда не оторвет вас от моей груди.

Палмер говорил долго, с такою сердечностью, которой Тереза не знала за ним. Она пыталась поколебать его веру в нее; Палмер возражал, что она противится его уговорам лишь потому, что еще не вполне исцелилась от своей нравственной болезни, хотя и борется с ней. Она чувствовала, что Палмер говорит правду, но понимала также, что он хочет возложить на себя труднейшую задачу.

– Нет, – говорила она ему, – я боюсь не себя самой. Я не могу больше любить Лорана и не люблю его; но свет, но ваша матушка, ваша родина, уважение, которым вы пользуетесь, честь вашего имени? Я пала, вы сами сказали это, и я это чувствую. Ах, Палмер, не торопите меня! Меня слишком пугает все то, против чего вы готовы пойти ради меня!

На следующий день и потом уже ежедневно Палмер продолжал энергично настаивать. Он не давал Терезе передышки. С утра до вечера наедине с ней он напрягал всю силу своей воли, чтобы убедить ее. Палмер был смелым человеком, он повиновался первому побуждению; впоследствии мы увидим, права ли была Тереза, когда она колебалась. Ее тревожила стремительность, с которой действовал Палмер, его желание связать ее обещанием, чтобы она тоже принуждена была действовать.

– Вы боитесь моих размышлений, – говорила она ему, – значит, у вас нет той веры в меня, о которой вы все твердите.

– Я верю вашему слову, – ответил он, – иначе я не просил бы его у вас, но я не уверен, что вы меня любите, раз вы не даете мне ответа, и вы правы. Вы еще не знаете, как вам назвать свое дружеское отношение ко мне. Ну, а я знаю, что люблю, я не из тех, кто не решается заглянуть в себя. Моя любовь очень логична. У нее сильная воля. Она не хочет подвергаться риску, позволив вам погрузиться в размышления и думы, – ведь теперь вы в болезненном состоянии и можете не распознать своей настоящей пользы.

Тереза чувствовала себя почти оскорбленной, когда Палмер говорил ей о пользе. Она видела, что Палмер совсем не думает о своей, и ни за что не потерпела бы, чтобы он счел ее способной принять это самоотречение, ничем его не отблагодарив. Ей вдруг стало стыдно за себя в этой борьбе великодуший, в которой Палмер отдавал все, не требуя ничего взамен, и только просил, чтобы она приняла его имя, его состояние, его покровительство и его любовь на всю жизнь. Он отдавал все и в награду за это молил об одном: пусть она подумает о себе.

И надежда вновь затеплилась в сердце Терезы. Этот человек, которого она всегда считала рассудительным и который к тому же с наивностью подчеркивал у себя эту черту, явился ей в таком неожиданном свете, что душа ее поразилась и словно воспрянула после агонии. Это было как луч света во мраке ночи, которая, казалось ей, будет длиться вечно. В тот момент, когда она в отчаянии готова была несправедливо проклясть любовь, он заставил ее поверить в любовь и смотреть на свое горе как на несчастный случай, за который небо готово было послать ей утешение. Правильное и холодное лицо Палмера с каждой секундой преображалось под удивленным, неуверенным и растроганным взглядом любимой им женщины. Его застенчивость, придававшая его первым признаниям какую-то резкость, уступила место искренним излияниям, и если он говорил не так поэтично, как Лоран, зато ему лучше удавалось убедить Терезу.

Под жестковатой корой упрямства она разглядела его воодушевление и не могла удержаться от растроганной улыбки, видя, с какой страстью он «холодно» стремился спасти ее. Она была тронута и позволила вырвать у себя обещание, которое он от нее требовал.

И вдруг она получила письмо, написанное до того искаженным почерком, что он показался ей незнакомым. Она даже с трудом разобрала подпись. Наконец с помощью Палмера ей удалось прочесть:

«Я играл, я проигрался, у меня была любовница, она изменила мне, и я убил ее. Я принял яд. Умираю. Прощай, Тереза.

Лоран».

– Едем! – сказал Палмер.

– О друг мой, я люблю вас! – ответила Тереза, бросаясь к нему в объятия. – Теперь я вижу, что вы достойны моей любви.

Они тотчас же отправились в путь. За одну ночь они морем добрались до Ливорно и вечером были во Флоренции. Они нашли Лорана, он не был при смерти, но у него был такой приступ горячки, что приходилось держать его вчетвером. Увидя Терезу, он узнал ее и бросился ей на шею, крича, что его хотят похоронить живого. Он обхватил ее так крепко, что она, задыхаясь, упала на пол. Тереза потеряла сознание. Палмеру пришлось унести ее из комнаты, но через минуту она вернулась туда и с выдержкой, похожей на чудо, провела двадцать дней и двадцать ночей у изголовья этого человека, которого она больше не любила. Он узнавал ее лишь для того, чтобы осыпать грубой бранью, но едва лишь она удалялась на секунду, звал ее, говоря, что без нее он умрет.

К счастью, никакой женщины он не убил, яда не принимал и, может быть, даже не проиграл своих денег, не сделал ничего того, о чем он написал Терезе, больной, в бреду. Он никогда не вспомнил об этом письме, о котором она не решилась бы ему говорить: он и так страшно пугался в те минуты, когда сознавал, что ум его помутился. Его мучили и другие мрачные видения, не прекращавшиеся, пока не спал жар. То ему виделось, что Тереза наливает ему яд, то казалось, что Палмер надевает на него наручники. Чаще всего ему представлялось – и это было самое жестокое из его болезненных видений, – как Тереза вынимает из своих волос золотую булавку и медленно вонзает ему в череп. У нее действительно была такая булавка, которою она закалывала волосы по итальянской моде. Она спрятала ее, но он все-таки видел эту булавку и ощущал ее прикосновение.

Так как присутствие Терезы, казалось, чаще всего раздражало Лорана, она обычно сидела у его кровати, отделенная от него пологом, но когда надо было подавать ему питье, он в бешенстве кричал, что примет его только из рук Терезы.

– Она одна имеет право убить меня, – говорил он, – я причинил ей столько зла! Она ненавидит меня, так пусть отомстит мне! День и ночь она у моей кровати в объятиях своего нового любовника! Да ну же, Тереза, идите сюда, я хочу пить, налейте мне яду.

Из рук Терезы он вкушал покой и сон. После нескольких дней такого сильного напряжения, которое, по мнению врачей, он не мог выдержать и которое они сочли явлением ненормальным, Лоран внезапно успокоился и теперь лежал безжизненный, разбитый и почти все время спал, но он был спасен.

Он был так слаб, что приходилось кормить его, даже когда он был в забытьи, и совсем понемногу, чтобы не обременять желудок. Тереза боялась покидать его хотя бы на минуту. Палмер пробовал заставить ее отдохнуть, заверив честным словом, что заменит ее возле больного, но она отказалась, хорошо понимая, что человек не в силах сопротивляться подстерегающему его сну, и если сама каким-то чудом угадывала тот момент, когда наступало время подносить ложку к губам больного, и усталость никогда не побеждала ее, значит, именно ей, и никому иному, Бог поручил спасти эту хрупкую жизнь.

Бог поручил ей это, и она спасла Лорана.

Какой бы передовой ни была медицина, в безнадежных случаях она бессильна, и очень часто это происходит потому, что почти невозможно в совершенстве соблюдать все требования ухода за больными. Бывают минуты, когда для больного, жизнь которого висит на волоске, все зависит от того, окружен ли он заботами и вниманием или остается без ухода; и чудо, которое может спасти умирающего, – это спокойствие, упорство и точность тех, кто ухаживает за ним.

Наконец однажды утром Лоран проснулся как от летаргического сна: он, казалось, удивился, увидев справа от себя Терезу и слева Палмера, подал каждому из них руку и спросил, где он и что с ним произошло.

Ему не сразу сказали правду о том, как долго и серьезно он болел, потому что он очень огорчился из-за своей худобы и слабости. Когда он посмотрел на себя в зеркало, он испугался. В первые же дни своего выздоровления он попросил позвать Терезу. Ему ответили, что она спит. Он очень удивился.

– Разве она превратилась в итальянку, что спит днем? – спросил он.

Тереза проспала двадцать четыре часа кряду. Природа взяла свое, едва лишь рассеялась тревога.

Понемногу Лоран узнал, как она жертвовала собой ради него, и увидел на ее лице следы крайнего утомления, сменившего следы так недавно испытанных душевных мук. Так как он был еще слишком слаб и не мог ничем заниматься один, Тереза сидела возле него и то читала ему вслух, то играла с ним в карты, чтобы развлечь его, то возила в экипаже на прогулку. Палмер всегда бывал с ними.

Силы возвращались к Лорану с быстротой столь же необычной, сколь необычна была и сама его натура. Однако сознание его не всегда бывало вполне ясным. Однажды он с досадой сказал Терезе, улучив минуту, когда остался с ней наедине:

– Послушайте! Когда же этот славный Палмер обрадует нас своим отъездом?

Тереза поняла, что у него пробел в памяти, и ничего не ответила. Тогда он сделал над собой усилие и добавил:

– Вы считаете меня неблагодарным, друг мой, за то, что я так говорю о человеке, который ухаживал за мной почти так же преданно, как и вы; но в конце концов, я не так тщеславен и не так уж глуп, чтобы не понять: он заперся на целый месяц в комнате у очень неприятного больного лишь для того, чтобы не покидать вас. Послушай, Тереза, можешь ты мне поклясться, что он сделал это только из-за меня?

Терезу оскорбил этот прямо поставленный вопрос и это «ты», которое она считала навсегда изгнанным из их бесед. Она покачала головой и попыталась заговорить о другом. Лоран с грустью уступил, но на следующий день он снова заговорил об этом, и так как Тереза, видя, что он уже достаточно окреп, чтобы обойтись без нее, уже собиралась уезжать, он спросил ее с неподдельным удивлением:

– Но куда же мы едем, Тереза? Разве нам не хорошо здесь?

Пришлось объясниться, потому что он настаивал.

– Дитя мое, вы остаетесь здесь, – сказала Тереза, – врачи говорят, что вам нужно подождать еще неделю-другую, прежде чем пуститься в путешествие, не опасаясь рецидива болезни. Я возвращаюсь во Францию, потому что закончила свою работу в Генуе и потому что сейчас я не собираюсь ехать в другие города Италии.

– Прекрасно, Тереза, ты свободна, но если ты хочешь вернуться во Францию, то ведь я тоже свободен и тоже хочу ехать. Ты не можешь подождать неделю? Я уверен, что за эти дни поправлюсь настолько, что смогу пуститься в путь.

Он так чистосердечно забыл о том, сколько горя он ей причинил, и сказал это так по-детски, что Тереза удержала слезы, выступившие у нее на глазах при воспоминании о своей материнской нежности к нему, от которой теперь ей приходилось отрекаться.

Она невольно снова стала называть его на «ты» и сказала ему как можно мягче и осторожнее, что им нужно на некоторое время расстаться.

– Зачем же нам расставаться? – воскликнул Лоран. – Разве мы больше не любим друг друга?

– Ничего не поделаешь, – возразила она, – мы навсегда сохраним дружеские чувства, но мы причинили друг другу много горя, и твое здоровье не вынесло бы теперь новых огорчений. Пусть пройдет время, чтобы все это забылось.

– Но я уже все забыл! – воскликнул Лоран с трогательно-наивной искренностью. – Я не помню никакого зла, которое ты причинила бы мне! Ты всегда была для меня ангелом, а если ты ангел, ты не можешь быть злопамятной. Ты должна простить мне все и увезти меня, Тереза. Если ты оставишь меня здесь, я умру со скуки!

И так как Тереза проявила твердость, которой он не ожидал, Лоран надулся и сказал, что напрасно она притворяется строгой, когда все ее поведение противоречит этому.

– Я прекрасно понимаю, чего ты хочешь, – сказал он. – Ты требуешь, чтобы я раскаялся, искупил свои провинности. Но разве ты не видишь, что я сам от них в отчаянии, и неужели я не достаточно искупил их, потеряв рассудок на неделю или десять дней? Ты хочешь слез и клятв, как когда-то? Зачем?! Ты бы им больше не поверила. Суди меня по моему будущему поведению: ты ведь видишь, я не боюсь будущего, раз я хочу остаться с тобой. Послушай, Тереза, ты ведь тоже дитя; помнишь, я часто называл тебя так, когда ты делала вид, что дуешься. Неужели ты думаешь убедить меня в том, что больше не любишь меня, когда ты только что провела здесь взаперти целый месяц, не ложилась в постель двадцать дней и двадцать ночей и почти не выходила из моей комнаты? Разве я не вижу, что твои прекрасные глаза окружены синевой, что ты умерла бы от утомления, если бы это продолжалось? Таких вещей не делают для человека, которого разлюбили.

Тереза не решалась произнести рокового слова. Она надеялась, что придет Палмер, прервет их разговор наедине и его присутствие избавит ее от объяснения, опасного для выздоравливающего. Но не тут-то было: Лоран закрыл собою дверь, чтобы помешать ей выйти, и в отчаянии упал к ее ногам.

– Боже мой! – сказала она. – Неужели я так жестока и так капризна, что способна отказать тебе в слове, которое я могла бы сказать? Но я не могу его сказать, это слово было бы неправдой. Любовь между нами кончена.

Лоран в бешенстве вскочил. Он не представлял себе, что мог убить эту любовь, хотя прежде сам утверждал, что не верит ей.

– Так, значит, это Палмер? – воскликнул он, швырнув об пол чайник, из которого только что машинально налил себе чаю. – Так, значит, это он? Скажите, я требую этого, я хочу знать правду! Пусть я лучше умру, но не хочу быть обманутым!

– Обманутым! – повторила Тереза, взяв его за руки, чтобы не дать ему расцарапать их ногтями. – Обманутым! Какое слово вы употребили! Разве я принадлежу вам? Разве с первой ночи, которую вы провели вне дома в Генуе, после того, как сказали мне, что я для вас и пытка и палач, мы не стали чужими друг другу? Разве с тех пор не прошло больше четырех месяцев? И неужели вы считаете, что, если за это время вы и не подумали вернуться, я не имею права теперь располагать собой?

И так как Лоран, вместо того чтобы рассердиться на ее откровенность, успокоился и слушал ее с жадным любопытством, она продолжала:

– Если вы не понимаете, почему я оказалась возле вашей постели, когда вы были в агонии, и почему задержалась здесь до сегодняшнего дня, ожидая вашего выздоровления и окружив вас материнскими заботами, значит, вы никогда ничего не понимали в моем сердце. Это сердце, – сказала Тереза, приложив руку к груди, – не такое гордое и не такое пламенное, как ваше, но – вы сами это прежде часто говорили – оно всегда неизменно. Оно не может перестать любить того, кого любило, но только знайте: это любовь не в том смысле, как вы ее понимаете, не та любовь, которую вы мне внушили и которой вы, как безумец, ждете от меня. Ни мои чувства, ни разум больше не принадлежат вам. Я снова хозяйка себе и своей воле, я не могу вернуть вам прежнего доверия и прежней восторженной любви. Я могу отдать их тому, кто их заслуживает, если найду нужным, то и Палмеру, и у вас не должно быть никаких возражений: ведь однажды утром вы сами пошли к нему и сказали: «Утешьте же Терезу, окажите мне такую услугу!»

– Это правда… правда! – сказал Лоран, сжимая дрожащие руки. – Я сказал это! Я забыл, но теперь вспоминаю!

– Так не забывай же больше, – сказала Тереза; увидев, что он успокоился, она снова стала говорить с ним мягким тоном, – и знай, мое бедное дитя, что любовь – слишком хрупкий цветок, он не может подняться, когда его затоптали ногами. Не думай больше о любви ко мне, ищи ее в другом месте, если грустный опыт, приобретенный со мной, откроет тебе глаза и изменит твой характер. Ты найдешь ее в тот день, когда станешь достоин ее. Я же не смогу больше терпеть твоих ласк, они осквернили бы меня; но моя нежность, нежность сестры и матери, останется вопреки тебе и вопреки всему. Это уже другое чувство, не скрою от тебя, это жалость, и я говорю тебе это именно потому, чтобы ты не пытался больше завоевать любовь, которая унизила бы тебя так же, как и меня. Если ты хочешь, чтобы эта дружба, которая сейчас тебя оскорбляет, снова стала для тебя приятной, тебе нужно только заслужить ее. До сих пор у тебя не было для этого случая. Вот теперь он представился: воспользуйся им, покинь меня, не поддаваясь слабости и огорчению. Дай мне увидеть спокойное и смягчившееся лицо великодушного человека, а не лицо ребенка, который плачет, сам не зная почему.

– Дай мне поплакать, Тереза, – сказал Лоран, падая на колени, – дай мне омыть свою вину слезами, не мешай мне поклоняться этой святой жалости, которая пережила в тебе разбитую любовь. Она не унижает меня, как ты подумала, я чувствую, что стану достойным ее. Не требуй, чтобы я успокоился, ты хорошо знаешь, что я никогда не смогу быть спокойным, но верь, что я смогу стать хорошим… Ах, Тереза, я слишком поздно узнал тебя! Почему ты прежде не говорила со мной так, как говоришь сейчас? Почему ты осыпаешь меня дарами своей доброты и преданности, бедная моя сестра милосердия, которая не может вернуть мне счастье? Но ты права, Тереза, я заслужил то, что со мной случилось, и ты наконец заставила меня понять это. Твой урок пойдет мне на пользу, уверяю тебя, и если когда-нибудь я смогу любить другую женщину, я буду знать, как нужно любить. Значит, я буду обязан тебе всем, сестра моя, и прошлым, и будущим!

Он еще продолжал свои излияния, когда вернулся Палмер. Лоран бросился ему на шею, называя его своим братом и спасителем, и воскликнул, показывая на Терезу:

– Ах, друг мой, помните, что вы говорили мне в отеле «Мерис» в последний раз, когда мы виделись в Париже? «Если вы не надеетесь сделать ее счастливой, лучше застрелитесь сегодня же, но не ходите больше к ней!» Мне нужно было это сделать, и я этого не сделал! А теперь посмотрите на нее, она изменилась больше, чем я, бедная Тереза! Она была сломана и все-таки пришла, чтобы вырвать меня из когтей смерти, – а ведь ей следовало бы проклясть и покинуть меня!

Раскаяние Лорана было искренним; оно глубоко растрогало Палмера. Предаваясь ему, художник становился таким красноречивым и убедительным, что Палмер, оставшись наедине с Терезой, сказал ей:

– Друг мой, не думайте, что меня огорчали ваши заботы о нем. Я все прекрасно понял! Вы хотели вылечить и душу его и тело. Вы одержали победу. Ваше бедное дитя спасено! Что вы теперь собираетесь делать?

– Расстаться с ним навсегда, – ответила Тереза, – или по крайней мере не видеть его долгие годы. Если он вернется во Францию, я останусь в Италии, а если он останется в Италии, я вернусь во Францию. Разве я не говорила вам, что таково мое решение? Я откладывала минуту прощания только потому, что решение мое твердо. Я знала, что он тяжело перенесет наше объяснение, и не хотела покинуть его в такой момент, когда ему будет слишком трудно.

– А вы уверены в себе, Тереза? – задумчиво спросил Палмер. – Вы убеждены, что в последний момент у вас хватит сил?

– Убеждена.

– Мне кажется, что перед этим человеком невозможно устоять, когда он в горе. Он может растрогать даже камень, и все-таки, Тереза, если вы уступите ему, вы погибли, и он вместе с вами. Если вы его еще любите, поверьте, вы можете спасти его, только расставшись с ним!

– Я это знаю, – ответила Тереза, – но что вы говорите мне, мой друг? Вы тоже заболели? Вы забыли, что я дала вам слово?

Палмер поцеловал ей руку и улыбнулся. Покой снова воцарился в его душе.

На следующий день Лоран сказал им, что хочет уехать в Швейцарию, чтобы там закончить лечение. Климат Италии не подходил для него, это была правда. Врачи советовали ему уехать, прежде чем начнется жара.

Во всяком случае, было решено, что они расстанутся во Флоренции. У Терезы не было определенных планов, лишь бы уехать от Лорана, но, видя, что он так утомлен вчерашним волнением, она обещала ему побыть во Флоренции еще неделю, чтобы ему не пришлось уезжать, не восстановив своих сил.

Эта неделя была, быть может, лучшей в жизни Лорана. Он был великодушным, сердечным, доверчивым, искренним – такого душевного состояния у него не бывало никогда, даже в первую неделю их союза с Терезой. Нежность победила его, можно сказать, захлестнула, он был переполнен ею. Он не покидал своих друзей, ездил с ними в экипаже в Cascines[7] в те часы, когда там мало народа, ел вместе с ними, радуясь, как ребенок, что будет обедать за городом, шел под руку то с Терезой, то с Палмером, испытывая свои силы, пробовал немного заниматься гимнастикой с Палмером, сопровождал их обоих в театр и составлял вместе с великим туристом Диком маршрут своего путешествия в Швейцарию. Они никак не могли решить, поедет ли он через Милан или через Геную. Наконец он выбрал последнее, чтобы побывать в Пизе и Лукке, а потом проехать вдоль побережья по земле или по морю, в зависимости от того, окрепнет он или ослабнет после первых дней путешествия.

Наступил день отъезда. Лоран с веселой меланхолией закончил все приготовления. Он беспрестанно и с блеском шутил по поводу своего костюма, своего багажа, по поводу того, какой у него будет вид в непромокаемом пальто, которое Палмер заставил его принять в подарок – тогда это была еще новинка, – по поводу ломаного французского языка слуги-итальянца, выбранного для него Палмером; он с благодарностью и послушанием принимал все наставления и нежные заботы Терезы; он весело смеялся, хотя в глазах его стояли слезы.

В ночь перед отъездом его слегка лихорадило. Он шутил и по этому поводу. Кучер, которому он обещал платить поденно, уже подъехал к дверям гостиницы. Утро было свежее. Тереза встревожилась.

– Проводите его до Специи, – сказал Палмер. – Там он сядет на пароход, если он плохо переносит езду в экипаже. Я приеду за вами на другой день после его отъезда. На меня только что свалилось неотложное дело, и я должен еще на сутки остаться здесь.

Тереза, удивленная решением Палмера и его предложением, отказалась ехать с Лораном.

– Я умоляю вас, – настаивал Палмер, – сам я никак не могу поехать с вами!

– Ну, и не надо, друг мой, но ведь не обязательно и мне ехать с Лораном.

– Нет, – возразил он, – вам нужно поехать.

Тереза поняла, что Палмер считает это испытание необходимым. Она удивилась и встревожилась.

– Можете вы дать мне честное слово, – спросила она, – что у вас действительно важное дело?

– Да, – ответил он, – даю вам слово.

– Ну, так я остаюсь.

– Нет, вам нужно ехать.

– Не понимаю.

– Я объясню вам после, друг мой. Я верю вам, как богу, вы же видите; доверьтесь и вы мне. Поезжайте.

Тереза быстро собрала свои вещи в небольшой сверток, бросила его в экипаж и села с Лораном, крикнув Палмеру:

– Вы дали мне слово, что приедете за мной через двадцать четыре часа!

VIII

Палмер, действительно вынужденный остаться во Флоренции и удалить из нее Терезу, видя, как она уезжает, почувствовал смертельную боль в сердце. Однако же опасность, которой он страшился, не существовала. Сковать разорванную цепь было невозможно. Лоран даже и не думал снова привести в волнение чувства Терезы, но, уверенный, что он все же не изгнан из ее сердца, решил вновь завоевать ее уважение. Решил ли он это заранее? Нет, он поступал без всякого расчета, он совершенно естественно почувствовал потребность вновь подняться в глазах этой женщины, которая так выросла в его глазах. Если бы он теперь стал умолять ее, она легко бы дала ему отпор и, может быть, стала бы его презирать. Но он сознательно не делал этого или, скорее, не подумал об этом. Его чутье не позволило ему совершить подобную ошибку. Он искренне и с воодушевлением стал играть роль человека с разбитым сердцем, послушного и наказанного ребенка, так что в конце их путешествия Тереза даже стала сомневаться, уж не он ли жертва этой роковой любви.

В течение трех дней, которые они провели с глазу на глаз, Тереза была счастлива возле Лорана. Перед ней раскрылась новая пора изысканных чувств, путь, еще неведомый ей, потому что прежде эти чувства из них двоих были доступны только ей одной. Она наслаждалась радостью любить без угрызений совести, без тревоги и без борьбы это бледное и слабое существо, от которого, можно сказать, остался лишь дух; она воображала, что уже в этой жизни они обрели рай, где обитают только души, тот рай, в котором люди мечтают встретиться после смерти.

Она не могла забыть, что была глубоко оскорблена и унижена им; она негодовала и сердилась на себя: эта любовь, принятая ею столь смело и великодушно, оставила в ней такой осадок, какой могла оставить какая-нибудь легкомысленная связь. Был момент, когда она презирала себя за то, что позволила обмануть себя так грубо. Теперь она чувствовала, что возрождается, она начала примиряться с прошлым, видя, как на могиле этой погребенной страсти вырастает цветок нежной и пылкой дружбы, более прекрасной, чем страсть даже в ее лучшие дни.

Десятого мая они приехали в Специю – живописный городок на границе генуэзских и флорентийских земель, на берегу голубой бухты, спокойной, как самое ясное небо. Сезон морских купаний еще не наступил. Всюду царило зачарованное безлюдье, стояла восхитительная свежая погода. При виде этой прекрасной невозмутимой воды Лоран, которого немного утомила езда в экипаже, решился продолжать путешествие по морю. Они осведомились о движении судов: маленький пароход ходил в Геную два раза в неделю. Тереза была довольна, что им не пришлось расставаться в тот же час. Ее больной мог отдыхать еще целые сутки. Она заказала ему каюту на пароходе, отходившем на следующий день.

Хотя Лоран был еще слаб, он никогда не чувствовал себя так хорошо. Он крепко спал и ел с аппетитом. В эти первые дни полного выздоровления сладкая нега и восхитительное томление переполняли его. Воспоминания о прошлом таяли, как дурной сон. Он чувствовал, что переменился окончательно и навсегда. Все его существо словно обновилось, и он потерял способность страдать. Он покидал Терезу с какой-то торжественной радостью, хотя и обливался слезами. Это подчинение неумолимой судьбе казалось ему добровольным искуплением, за которое она должна была быть ему благодарна. Он не хотел этой разлуки, но принял ее как раз в то время, когда узнал цену тому, чего не понимал раньше. В своей жажде самоуничижения он даже говорил ей, что она должна любить Палмера, что Палмер – это лучший из друзей и величайший философ. Потом он вдруг восклицал:

– Не говори мне ничего, милая Тереза! Не говори мне о нем! Я еще не настолько окреп, я не вынесу, если ты скажешь, что любишь его. Нет, замолчи! Я умру от этого!.. Но знай, что я тоже люблю тебя… Что лучшее могу я сказать тебе?

Тереза ни разу не произнесла имени Палмера; и когда Лоран, неспособный на такой героизм, задавал ей косвенные вопросы, она отвечала ему:

– Молчи. У меня есть тайна, которую я открою тебе потом. Это не то, что ты думаешь. Тебе не угадать, не старайся.

Последний день они провели, катаясь на лодке по бухте Специи. Время от времени они выходили на берег, срывали красивые ароматные растения, которые растут в песке, даже там, куда достигают волны, ленивые и светлые. На этих живописных берегах мало тени, к ним отвесно спускаются горы, покрытые цветущими кустами. Жара уже давала себя знать, и, увидя группу сосен, они высадились на берег возле нее. Они взяли с собой еду и пообедали на траве, среди лаванды и розмарина. День прошел словно сон, он показался им коротким, как мгновение, он оставил обоим воспоминание о самых светлых чувствах, когда-либо испытанных ими.

Солнце уже садилось, и Лорана охватила грусть. Он издали видел дым «Феруччо» – парохода, стоявшего на якоре у Специи, который разводил пары перед отплытием, и черное облако окутывало его душу. Тереза поняла, что она должна развлекать его до последней минуты, и спросила у лодочника, что еще можно посмотреть в бухте.

– Есть еще остров Палмариа и карьер портосского мрамора[8]. Если вы хотите туда поехать, вы сможете сесть на пароход и там. Он проходит мимо острова перед тем, как выйти в открытое море, и останавливается напротив, в Порто-Венере, чтобы принять пассажиров и грузы. Вы вполне успеете добраться до него. Ручаюсь.

Друзья велели везти себя на остров Палмариа.

Это мраморная скала, отвесным краем повернутая к открытому морю, а к заливу спускающаяся пологим склоном с плодородной почвой. Посреди склона несколько домов, и на самом берегу две виллы. Этот остров высится у входа в бухту, как естественная крепость, и отделен совсем узким проливом от порта, прежде посвященного Венере. Отсюда название этого городка – Порто-Венере.

Ничто в этом противном городишке не оправдывает его поэтического названия, но его местоположение на голых скалах, о которые бьются беспокойные волны, первые волны настоящего моря, проникающие в пролив, весьма живописно. Трудно представить себе более подходящее место для логова морских разбойников – это настоящее гнездо пиратов. Дома, черные и нищенские, изъеденные соленым воздухом, непомерно высокие, поднимаются один над другим по неровной скале. Нет ни одного целого стекла в их оконцах, похожих на тревожные глаза, подстерегающие добычу на горизонте. Нет ни одной стены, от которой штукатурка не отваливалась бы большими лоскутами, похожими на паруса, разорванные бурей. Нет ни одной отвесной линии в этих строениях, которые лепятся одно к другому и все вместе готовы обрушиться. Все это поднимается вверх и резко обрывается у края мыса, где высится старая, полуразрушенная крепость и устремляется в небо шпиль маленькой колокольни, стоящей как часовой у безграничности моря. За этой картиной, выделяющейся на фоне морской воды, поднимаются огромные скалы мертвенного оттенка, основание которых, радужное от отблесков моря, как будто погружено в какое-то неопределенное и неосязаемое пространство цвета пустоты.

Тереза и Лоран созерцали этот живописный пейзаж, стоя у края мраморного карьера острова Палмариа, по другую сторону узкого пролива. Заходящее солнце освещало весь передний план красноватым светом, от которого все сливалось в сплошную массу, так что с первого взгляда трудно было различить утесы, старые стены и развалины; все, даже церковь, казалось высеченным из одного куска, в то время как большие скалы на заднем плане тонули в зеленоватой мгле.

Лоран был поражен этим зрелищем; забыв обо всем, он охватил его взглядом художника, и Тереза увидела, что в его глазах, как в зеркале, отразились огни пылающего неба.

«Слава богу, – подумала она. – Наконец-то в нем пробуждается художник!»

Действительно, с тех пор как он заболел, Лоран ни разу не вспомнил о живописи.

В карьере они пробыли недолго – посмотрели только на огромные глыбы прекрасного черного мрамора с золотисто-желтыми прожилками, – и Лоран захотел взобраться по крутому склону острова, чтобы сверху взглянуть на открытое море. Он поднялся на гору, поросшую соснами, где идти было довольно трудно, до площадки, покрытой лишайником, и тут он словно затерялся в пространстве. Скала нависла над морем; оно подтачивало ее основание, где волны разбивались с грозным шумом. Лоран не ожидал, что этот склон такой отвесный; у него сильно закружилась голова, и если бы не Тереза, которая подошла к нему и заставила его лечь и соскользнуть всем телом назад, он упал бы в пучину.

В тот момент она поняла, что он охвачен ужасом, глаза у него обезумели, как тогда в лесу ***.

– Что с тобой? – спросила она. – Неужели опять галлюцинация?

– Нет! Нет! – воскликнул он, вставая и охватив ее руками, как будто она была какой-то незыблемой силой, способной удержать его. – Это уже не галлюцинация, это действительность! Это море, ужасное море, оно сейчас унесет меня! Это картина жизни, в которую я вновь погружусь! Это бездна, которая сейчас разверзнется между нами! Это шум моря, монотонного, неутомимого, ненавистного – я ходил слушать его ночью на берег в Генуе, а оно ревело мне в уши свои проклятия, – я старался укротить его волны, сидя в лодке, но они, словно рок, уносили меня к бездне еще более глубокой и неумолимой, чем бездна вод! Тереза, Тереза, знаешь ли ты, что делаешь, бросая меня в добычу этому чудовищу, – вот оно уже открывает свою мерзкую пасть, чтобы сожрать твое бедное дитя?

– Лоран! – сказала она, встряхнув его за руку. – Лоран, ты слышишь меня?

Узнав голос Терезы, Лоран словно очнулся в другом мире, потому что, когда он позвал ее, ему казалось, что с ним никого нет, а теперь, обернувшись, он с удивлением увидел, что дерево, в которое он судорожно вцепился, было не чем иным, как дрожащей и усталой рукой его подруги.

– Прости! Прости! – сказал он. – Это последний приступ, это ничего. Пойдем!

И он стремительно спустился по откосу скалы, на которую они взобрались вместе.

Из бухты Специи на всех парах подходил «Феруччо».

– Боже мой, вот он! – воскликнул Лоран. – Как быстро он подходит! Хоть бы он пошел ко дну, прежде чем успеет причалить!

– Лоран! – строго остановила она его.

– Хорошо, хорошо, не бойся ничего, мой друг, я спокоен. Ты ведь знаешь, что теперь достаточно одного твоего взгляда, чтобы я с радостью повиновался! Где наша лодка? Ну, вот теперь все хорошо! Я спокоен, доволен! Дай мне руку, Тереза. Видишь, я не просил у тебя ни одного поцелуя за все эти три дня, что мы провели вдвоем. Я прошу у тебя только эту благородную руку. Вспомни тот день, когда ты сказала мне: «Никогда не забудь, что, прежде чем стать твоей возлюбленной, я была твоим другом!» И вот то, чего ты хотела, свершилось: я для тебя ничто, но я твой на всю жизнь!

Он бросился в лодку, думая, что Тереза останется на острове и лодочник вернется за ней, когда он поднимется на борт «Феруччо», но она прыгнула в лодку вслед за ним. По ее словам, она хотела убедиться, что слуга, который должен был сопровождать Лорана и который погрузил багаж и сел на пароход в Специи, не забыл ничего из вещей, необходимых его хозяину в пути.

Итак, она воспользовалась остановкой маленького парохода в Порто-Венере, чтобы подняться на борт вместе с Лораном. Вичентино, слуга, о котором шла речь, дожидался их там. Читатель помнит, что это был доверенный человек, рекомендованный Палмером. Тереза отозвала его в сторону.

– Кошелек вашего хозяина у вас? – спросила она. – Я знаю, что он поручил вам оплачивать все расходы по путешествию. Сколько он вам доверил?

– Двести флорентийских лир, синьора; но я думаю, у него еще есть деньги в бумажнике.

Тереза осмотрела карманы Лорана, пока он спал. Она нашла бумажник, но заранее знала, что он почти пуст. Лоран много тратил во Флоренции; расходы во время его болезни были весьма значительны. Он отдал Палмеру остатки своего маленького состояния, попросив его записать, сколько он истратил, но даже не взглянул на этот счет. В отношении расходов Лоран был совсем ребенок, он до сих пор не знал, что сколько стоит за границей, не знал даже курса денег в различных провинциях. Ему казалось, что суммы, отданной Вичентино, должно хватить надолго, а ее не хватило бы даже доехать до границы человеку, у которого и понятия не было о расчетливости.

Тереза отдала Вичентино все, что у нее было с собой в Италии; она даже не оставила себе суммы, необходимой, чтобы прожить несколько дней; видя, что приближается Лоран, она успела отложить для себя несколько золотых монет из свертка, который быстро сунула слуге со словами:

– Вот это было у него в карманах, он очень рассеянный и предпочитает, чтобы деньги были у вас.

И она обернулась к художнику, чтобы на прощание пожать ему руку. На этот раз она обманула его без угрызений совести. Прежде он раздражался, приходил в отчаяние, когда она хотела платить его долги; теперь она была для него только матерью и имела право поступать так.

Лоран ничего не заметил.

– Еще минутку, Тереза, – сказал он сквозь слезы. – Провожающих предупредят, когда им пора будет сойти с корабля в лодки, – зазвонит колокол.

Она взяла его под руку и пошла посмотреть его каюту; спать в ней было довольно удобно, но там отвратительно пахло рыбой. Тереза хотела отдать ему свой флакон с духами, но она потеряла его на утесе Палмарии.

– О чем вы тревожитесь? – спросил он, растроганный ее заботами. – Дайте мне веточку лаванды, которую мы собирали вместе там, в песках.

Тереза приколола цветы к корсажу своего платья; отдать их значило оставить ему нечто вроде залога любви. Ей показалось, что просьба эта не совсем деликатна, женский инстинкт не позволил ей отдать ему эти цветы, но, облокотившись на борт парохода, она увидела в одной из лодок, привязанных к причалу, мальчика, предлагающего пассажирам большие букеты фиалок. Она поискала у себя в кармане, с радостью обнаружила там последнюю монетку и бросила ее маленькому продавцу, а тот послал ей через борт свой самый красивый букет; она ловко поймала его и разбросала цветы по каюте Лорана, который понял чувства своей подруги, вызвавшие этот поступок, но никогда не узнал, что за фиалки Тереза отдала свою последнюю монетку.

Какой-то молодой человек, дорожная одежда и аристократический вид которого отличали его от остальных пассажиров – почти все они были торговцы оливковым маслом и мелкие береговые лавочники, – прошел мимо Лорана и, посмотрев на него, сказал:

– А, это вы!

Они обменялись холодным рукопожатием, поздоровавшись с тем бесстрастным выражением лица, которое отличает людей хорошего тона. Однако это был один из тех прежних приятелей Лорана по кутежам, о которых он, когда скучал, отзывался Терезе как о своих лучших, единственных друзьях. В те минуты он добавлял: «Это люди моего круга!», потому что, досадуя на Терезу, Лоран всегда вспоминал, что он дворянин.

Но теперь он глубоко раскаялся и вместо того, чтобы обрадоваться этой встрече, мысленно послал к черту докучного свидетеля его прощания с Терезой. Господин де Верак – так звали его старого приятеля – знал Терезу, потому что был представлен ей в Париже Лораном; почтительно поклонившись, он сказал, что это большая удача встретить на жалком маленьком «Феруччо» таких попутчиков, как она и Лоран.

– Но я не поеду с вами, – ответила она, – я остаюсь здесь.

– Как здесь? Где? В Порто-Венере?

– В Италии.

– Вот как! Так, значит, Фовель выполнит ваши поручения в Генуе и завтра вернется?

– Нет! – сказал Лоран, раздраженный этим любопытством, которое показалось ему нескромным. – Я еду в Швейцарию, а мадемуазель Жак туда не едет. Это вас удивляет? Ну, так знайте, что мадемуазель Жак покидает меня и что я очень этим огорчен. Понимаете?

– Нет, – улыбаясь, ответил Верак, – но мне и незачем…

– Напротив, вам нужно понять, что произошло, – продолжал Лоран несколько надменно и резко, – я заслужил то, что со мной случилось, и подчиняюсь этому, потому что мадемуазель Жак, несмотря на мои проступки, соблаговолила быть мне сестрой и матерью во время смертельной болезни, от которой я только что излечился; следовательно, я обязан ей не только уважением и дружескими чувствами, но и глубокой благодарностью.

Верак был очень удивлен тем, что услышал. Эта история была для него совершенно непонятна. Он отошел из скромности, сказав Терезе, что его не удивляет ни один ее поступок, но краем глаза следил за прощанием обоих друзей. Тереза, стоя у причала, где ее толкали и теснили местные жители, которые бурно и шумно обнимались при звуках колокола, оповещавшего об отправлении, с материнской заботой поцеловала Лорана в лоб. Оба они плакали; потом она спустилась в лодку и велела причалить к бесформенной и темной лестнице из плоских скал, по которой можно было подняться в городок Порто-Венере.

Лоран удивился, что она направилась туда, вместо того чтобы вернуться в Специю.

«Ах, Палмер, конечно, здесь и ждет ее», – подумал он, заливаясь слезами.

Но десять минут спустя, когда «Феруччо», не без труда выйдя в море, поворачивал напротив мыса, Лоран, бросив последний взгляд на эту мрачную скалу, увидел на площадке старой, разрушенной крепости чей-то силуэт. Волосы, золотившиеся в лучах заходящего солнца, развевались по ветру; это были светлые волосы Терезы и ее обожаемый Лораном профиль. Она была одна. Лоран пылко протянул к ней руки, потом сжал их в знак раскаяния, и губы его прошептали два слова, которые унес морской ветер:

– Прости! Прости!

Господин де Верак с удивлением смотрел на Лорана, и Лоран, человек, больше всего на свете боящийся показаться смешным, не обратил никакого внимания на присутствие своего бывшего приятеля по кутежам. В тот момент он даже с какой-то гордостью бросал ему вызов.

Когда берег исчез в вечернем тумане, Лоран сел на скамью рядом с Вераком.

– Ну, расскажите же мне это странное приключение, – сказал Верак. – Вы уже слишком много сказали, чтобы остановиться на полпути. Все ваши парижские друзья, словом, весь Париж, потому что вы человек знаменитый, будут спрашивать, как окончилась ваша связь с мадемуазель Жак, которая тоже слишком известна, чтобы не возбуждать любопытства. Что я им отвечу?

– Что вы видели меня очень печальным и очень глупым. То, что я сказал вам, можно выразить в двух словах. Надо ли повторять вам их?

– Значит, это вы покинули ее первый? Я хотел бы, чтобы было так, для вас это было бы лучше!

– Да, я вас понимаю, мы смешны, когда нам изменяют, но нас уважают все, если мы начнем первыми. Прежде я рассуждал так вместе с вами, таков был наш кодекс, но у меня совершенно другие понятия об этом с тех пор, как я полюбил. Я изменил, меня покинули, я в отчаянии, значит, наши старые теории противоречили здравому смыслу. Найдите в этой науке жизни, которой мы придерживались вместе с вами, какой-нибудь довод, чтобы он освободил меня от моих сожалений и страданий, и я скажу, что вы правы.

– Я не стану искать доводов, мой милый, страдание не рассуждает. Я жалею вас, потому что вы теперь несчастны; только не знаю, существует ли женщина, достойная того, чтобы о ней столько плакали, и не лучше ли было бы со стороны мадемуазель Жак простить вам неверность, чем покидать вас в таком горе. Для матери она слишком сурова и мстительна.

– Да ведь вы не знаете, как я был виноват и безумен. Неверность! Она простила бы мне ее, я убежден; но поношения, упреки… хуже того, Верак! Я сказал ей слова, которых не может забыть ни одна уважающая себя женщина: «Вы мне надоели!»

– Да, это жестокие слова, в особенности если они правдивы. Но если это не было правдой? Если это было сказано с досады?

– Нет, это было душевное утомление. Я не любил ее больше! Или нет, еще хуже: я никогда не мог любить ее, когда она принадлежала мне. Запомните это, Верак, смейтесь, если вам угодно, но запомните для себя. Весьма возможно, что в одно прекрасное утро вы проснетесь и почувствуете, что вам опротивели ложные наслаждения и вы страстно влюблены в порядочную женщину. Это может случиться с вами, как случилось со мной, ведь вы не более развращены, чем был я. Так вот, когда вы преодолеете сопротивление вашей возлюбленной, с вами, вероятно, случится то же, что случилось со мной; имея пагубную привычку к любовным утехам с женщинами, которых все презирают, вы неизбежно ощутите потребность в той необузданной свободе, которую с ужасом отвергает возвышенная любовь. Тогда вы почувствуете себя, как дикий зверь, укрощенный ребенком и всегда готовый пожрать его, чтобы разорвать свои цепи. И в тот день, когда вы убьете своего слабого стража, вы убежите один, рыча от радости и встряхивая гривой; но тут… звери пустыни испугают вас, и так как вы изведали клетку, вы не захотите жить на свободе. Как бы неохотно ваше сердце ни согласилось нести узду, пусть самую слабую, оно будет жалеть о ней, как только сбросит ее, оно погрузится в ужас одиночества, не в силах сделать выбор между любовью и развратом. Это болезнь, которой вы еще не знаете. Бог да сохранит вас от нее! А пока насмехайтесь над ней, как насмехался я! Все равно придет ваш день, если разврат еще не сделал из вас мертвеца!

Господин де Верак, улыбаясь, слушал этот поток возвышенных излияний, который он воспринял, как хорошо спетую каватину в Итальянском театре. Лоран был, несомненно, искренен, но, возможно, его собеседник был прав в том отношении, что не придавал большого значения его отчаянию.

IX

Тереза потеряла из виду «Феруччо», когда стало уже совсем темно. Она отпустила лодку, взятую утром в Специи, за которую она заплатила вперед. Когда лодочник привез ее с парохода в Порто-Венере, Тереза заметила, что он пьян; боясь возвращаться одна с этим человеком и рассчитывая найти какую-нибудь другую лодку на берегу, она отпустила лодочника.

Но когда Тереза подумала, что ей пора вернуться, она вспомнила, что у нее нет ни одного су. Проще всего было бы заехать в гостиницу «Мальтийского креста» в Специи, где она останавливалась с Лораном, попросить, чтобы там заплатили за лодку, которая привезла бы ее туда, и подождать там приезда Палмера; но мысль о том, что у нее нет ни гроша и что на следующий день Палмеру придется платить за ее завтрак, внушала ей отвращение, может быть, ребяческое, но непреодолимое при тех отношениях, в которых они находились. К тому же ее довольно сильно мучила тревога: она не понимала причин его поведения с ней. Уезжая из Флоренции, она заметила в его глазах терзающую его печаль. Она не могла отогнать от себя мысль, что внезапно возникло какое-то препятствие, мешающее их браку; но в этом союзе она видела столько отрицательных сторон для Палмера, что не считала себя вправе бороться против этого препятствия, откуда бы оно ни появилось. Тереза приняла совершенно инстинктивное решение: оставаться в Порто-Венере до нового распоряжения Палмера. В свертке, который она взяла с собой, было все необходимое, чтобы провести четыре-пять дней в любом месте. Из драгоценностей у нее были часы и золотая цепочка; она могла оставить их в залог до тех пор, пока не получит деньги за свою работу, которые должны были перевести в один из банков Генуи. Она поручила Вичентино взять ее письма, полученные до востребования в Генуе, и переслать их в Специю.

Надо было где-то переночевать, а Порто-Венере казался не очень-то приветливым. Высокие дома, которые со стороны пролива спускаются до самой воды, внутри города едва возвышаются над скалой, на которой они построены, так что во многих местах нужно нагибаться, чтобы пройти под их крышами, выступающими до середины улицы. На этой узкой, винтом поднимающейся в гору улице, вымощенной нетесаными плитами, копошится множество детей и кур, а под стоками вкривь и вкось приткнувшихся друг к другу крыш стоят большие медные сосуды, куда ночью стекает дождевая вода. Эти сосуды – местные барометры: пресной воды здесь мало, и как только ветер начинает нагонять облака, хозяйки торопятся поставить у своего дома всю мало-мальски годную посуду, чтобы не потерять ничего из благодеяния, посылаемого им небом.

Проходя мимо раскрытых дверей этих домов, Тереза заметила комнату, показавшуюся ей чище других: здесь хоть и пахло прогорклым оливковым маслом, но не так сильно, как всюду. На пороге стояла бедная женщина, доброе и честное лицо которой внушало доверие; предупредив намерение Терезы, она заговорила по-итальянски или на языке, близком к итальянскому. Поэтому Тереза могла понять эту добрую женщину, которая услужливо осведомилась, не ищет ли она кого-нибудь. Тереза вошла, огляделась и спросила, нельзя ли получить здесь комнату на ночь.

– Да, конечно, комната есть, и лучше этой; там вам будет спокойнее, чем в гостинице, где всю ночь распевают лодочники! Но у меня не гостиница, и завтра я попрошу вас громко сказать на улице, что вы меня знали прежде, чем приехали сюда, иначе у меня будут неприятности.

– Хорошо, – сказала Тереза, – покажите мне, что у вас есть.

Ей пришлось подняться на несколько ступеней, и она оказалась в нищенски убранной просторной комнате, откуда глазам являлась необъятная панорама открытого моря и бухты. Терезе почему-то сразу полюбилась эта комната, вероятно, она показалась ей защитой от тех уз, к которым не лежало ее сердце. Отсюда она на следующий день написала матери:


«Моя дорогая, любимая, вот уже целых двенадцать часов я совершенно спокойна и могу рассуждать здраво… уж не знаю, надолго ли! Мне пришлось заново пересмотреть все свои чувства, и сейчас вы сможете сами судить о моем положении.

Эта роковая любовь, которая так пугала вас, не возобновилась и больше не вернется. На этот счет вы можете быть спокойны. Я проводила своего больного и вчера посадила на пароход. Если я не спасла его бедную душу – а я не могу тешить себя этой надеждой, – он по крайней мере раскаялся и на несколько мгновений почувствовал прелесть дружбы. Если верить ему, он навсегда освободился от волновавших его бурь, но я ясно видела по его противоречивым чувствам, по его возвратам ко мне, что в нем еще осталось то, что составляет основу его натуры и что я могу определить, только назвав это любовью к несуществующему.

Увы! Да, этот ребенок хотел бы иметь любовницей что-то вроде Венеры Милосской, оживленной дыханием моей покровительницы святой Терезы, или, вернее, женщину, которая сегодня была бы Сафо[9], а завтра Жанной д’Арк. Как могла я, себе на горе, поверить, что после того, как он в своем воображении украсил меня всеми атрибутами божества, глаза его не откроются на следующий день! Наверное, сама того не подозревая, я очень тщеславна, раз я могла взять на себя задачу внушить к себе обожание, как к божеству! Но нет, я не была тщеславной, клянусь вам! Я не думала о себе; в тот день, когда я позволила ему вознести себя на этот алтарь, я говорила ему: «Если обязательно нужно, чтобы ты боготворил меня, вместо того чтобы любить, хотя для меня это было бы гораздо лучше, так боготвори меня, – увы! – но только не разбивай своего кумира завтра!»

Он разбил меня! Но на что я могу жаловаться? Я предвидела это и заранее этому подчинилась.

Однако, когда настал этот мучительный момент, я пала духом, возмутилась, страдала; но мужество взяло верх, и Бог позволил мне излечиться быстрее, чем я надеялась.

Теперь я должна поговорить с вами о Палмере. Вы хотите, чтобы я вышла за него замуж, и он этого хочет, и я тоже хотела этого! Хочу ли я этого теперь? Что мне сказать вам, моя любимая? Меня снова мучат сомнения и страхи. Может быть, в том есть и его вина. Он не смог или не захотел провести со мной последние минуты, которые я провела с Лораном; он оставил меня с ним наедине на три дня – три дня, вполне для меня безопасных, я это знала, но он, Палмер, разве он знал это, и мог ли он за это отвечать? Или, что было бы еще хуже, не решил ли он испытать меня? В этом было с его стороны какое-то романтическое бескорыстие или преувеличенная деликатность – у такого человека, как он, они могут свидетельствовать только о добром чувстве, – и все-таки они навели меня на размышления.

Я писала вам о том, что произошло между нами; казалось, он считает своим священным долгом жениться на мне, чтобы заставить меня забыть перенесенные мною унижения. Я, воодушевленная благодарностью, растроганная и восхищенная, сказала «да». Я обещала быть его женой и еще сейчас чувствую, что люблю его, насколько я еще способна любить.

Однако теперь я сомневаюсь, потому что мне кажется, он раскаивается. Может быть, это мне только кажется? Не знаю, но почему он не мог поехать со мною сюда? Когда я узнала об ужасной болезни моего бедного Лорана, он не стал ждать, чтобы я сказала: «Я еду во Флоренцию», он сам сказал мне: «Едем!» Двадцать ночей, которые я провела у изголовья Лорана, он провел в соседней комнате и ни разу не сказал мне: «Вы убиваете себя!», а только говорил: «Отдохните немного, иначе у вас не хватит сил». Никогда я не замечала в нем и тени ревности. Казалось, что, по его мнению, я должна сделать все, чтобы спасти этого неблагодарного ребенка, которого мы оба словно усыновили. Благородное сердце Палмера чувствовало, что его доверие и великодушие только усиливали мою любовь к нему, и я была ему бесконечно благодарна за то, что он это понял. Своим доверием он возвышал меня в моих глазах, и я гордилась тем, что буду принадлежать ему.

Откуда же в последний момент этот каприз? Почему он не смог поехать с нами? Непредвиденное препятствие? У него такая сильная воля, что я не верю в возможные для него препятствия; скорее мне кажется, что он хотел испытать меня. Признаюсь, это для меня унизительно. Увы! Я стала очень обидчивой со времени своего падения! Разве это не в порядке вещей? Он, который все понимает, почему он не понял этого?

Или, может быть, он переменил свое решение и наконец согласился с моими доводами, которые я приводила, убеждая его не думать обо мне: что в том было бы удивительного? Я всегда знала, что Палмер – человек осторожный и благоразумный. Я очень удивилась, открыв в нем сокровища пылких и глубоких чувств. Не такой ли это характер, который волнуют страдания и который может страстно полюбить жертву? Это естественный инстинкт сильных людей, это святая жалость счастливых и чистых сердец! Порой я говорила это себе, чтобы примириться с собой, когда я любила Лорана, потому что прежде всего и больше всего я привязалась к нему из жалости к его страданиям!

Все, что я говорю вам, моя любимая, я не посмела бы сказать Ричарду Палмеру, если бы он был здесь! Я боялась бы жестоко огорчить его своими сомнениями и сейчас не знаю, что делать, потому что эти сомнения возникают у меня невольно, и я боюсь если не за сегодняшний, то за завтрашний день. Не станет ли он смешным в глазах других, женившись на женщине, которую он, по его словам, любит уже десять лет, которой он никогда не сказал об этом ни слова и которую решился завоевать, найдя ее окровавленной и растоптанной ногами другого?

Я живу в ужасном и все же великолепном маленьком приморском городке и безвольно жду, пока решится моя судьба. Быть может, Палмер в Специи, за три мили отсюда. Мы условились встретиться там. А я, дуясь на него или, скорее, его боясь, не могу решиться поехать туда и сказать: «А вот и я!» Нет, нет! Если он сомневается во мне, то между нами все кончено! Я прощала другому по пять или шесть оскорблений на день. Ему же я не могла бы простить даже тени подозрения. Это несправедливо? Нет! Теперь мне нужна или возвышенная любовь, или ничего! Разве я искала его любви? Он сам предложил мне ее, сказав: «Это будет небесное счастье!» Другой предупреждал меня, что он, быть может, готовит мне адские муки! И он меня не обманул. Так вот, я не хочу, чтобы Палмер обманул меня, обманувшись сам, потому что после этой новой ошибки мне останется только отказаться от всего и говорить себе, подобно Лорану, что по своей вине я навсегда потеряла право верить, а я не знаю, смогу ли жить с таким убеждением!

Простите, моя родная, я знаю, мои волнения огорчают вас, хоть вы и говорите, что хотите разделить их! Не беспокойтесь по крайней мере о моем здоровье: я чувствую себя превосходно, перед глазами у меня самое прекрасное море, а над головой самое прекрасное небо, какое только можно вообразить. Я ни в чем не нуждаюсь, я живу у славных людей и, может быть, завтра напишу вам, что все мои тревоги исчезли. Любите всегда вашу Терезу, которая вас обожает».


Палмер и в самом деле уже накануне приехал в Специю. Он нарочно явился туда через час после отхода «Феруччо». Не найдя Терезы в «Мальтийском кресте» и узнав, что она посадила Лорана на пароход у входа в бухту, он стал ждать ее возвращения. В девять часов вернулся лодочник, которого она нанимала накануне и который работал при гостинице. Он был один. Этот славный малый не был пьяницей. Он опьянел от бутылки кипрского вина, которую Лоран подарил ему после того, как они пообедали с Терезой на траве. Лодочник выпил эту бутылку, пока друзья находились на острове Палмариа: он довольно хорошо помнил, что отвез синьора и синьору на «Феруччо», но совсем не помнил, как он отвозил потом синьору в Порто-Венере.

Если бы Палмер расспросил его спокойно, он быстро понял бы, что лодочник не очень ясно представляет себе это последнее обстоятельство, но Палмер, несмотря на свой серьезный и невозмутимый вид, был очень вспыльчив и горяч. Он подумал, что Тереза уехала с Лораном, уехала втихомолку, не решаясь или не желая сказать ему правду. Он вообразил, что это так, и вернулся в гостиницу, где провел мучительную ночь.

Мы не намеревались рассказывать здесь историю Ричарда Палмера. Мы озаглавили нашу повесть «Она и он», то есть «Тереза и Лоран». Поэтому о Палмере мы скажем только самое необходимое, чтобы объяснить события, к которым он оказался причастен; мы думаем, характер его будет в достаточной степени понятен из его поведения. Поспешим только сказать в двух словах, что Ричард был так же пылок, как и романтичен, что он был горд, и гордость заставляла его стремиться ко всему хорошему и прекрасному, но что воля его не всегда была столь сильна, как он думал, и, беспрерывно желая возвыситься над человеческой природой, он лелеял благородную мечту, в любви, быть может, и неосуществимую.

Он встал рано и прогуливался по берегу залива, во власти мыслей о самоубийстве, от которого его спасло, однако, нечто вроде презрения к Терезе; потом утомление бессонной ночи вступило в свои права и подало ему разумные советы. Тереза была только женщиной, и ему не следовало подвергать ее опасному испытанию. Ну что ж, раз так случилось, раз Тереза, столь высоко вознесенная в его мнении, была побеждена прискорбной страстью после того, как дала священные обещания, не следовало верить ни одной женщине, и ни одна женщина не заслуживала того, чтобы благородный человек пожертвовал для нее жизнью. К такому заключению пришел Палмер, когда увидел, что к тому месту, где он стоял, причаливает изящная черная лодочка, а в ней стоит морской офицер. Восемь гребцов быстро вели длинную и узкую лодку по спокойной воде: в знак приветствия они с военной четкостью подняли свои белые весла; офицер сошел на берег и направился к Ричарду, которого он узнал издали.

Это был капитан Лоусон, командующий американским фрегатом «Юнион», уже год стоявшим в этой бухте. Известно, что морские державы посылают в различные части земного шара на несколько месяцев или даже лет корабли, предназначенные для защиты их торговых операций.

Лоусон был другом детства Палмера, и Палмер дал Терезе рекомендательное письмо к нему на тот случай, если она захотела бы посетить корабль во время своей прогулки по бухте.

Палмер подумал, что Лоусон будет говорить с ним о Терезе, но он ошибся. Лоусон не получил никакого письма, и Тереза никого к нему не посылала. Он предложил Палмеру пойти позавтракать на корабль, и Ричард позволил увести себя. «Юнион» должен был уйти из Специи в конце весны, и Палмер тешился мыслью воспользоваться этим случаем, чтобы вернуться в Америку. Ему казалось, что между ним и Терезой все кончено, однако он решил остаться в Специи, потому что вид моря всегда оказывал на него благотворное влияние в тяжелые периоды его жизни.

Он провел там уже три дня, бывая на американском корабле гораздо чаще, чем в гостинице «Мальтийского креста», стараясь вновь обрести вкус к навигации, которой он занимался большую часть своей жизни. Однажды утром, за завтраком, молодой мичман, полусмеясь, полувздыхая, рассказал, что накануне он влюбился и что предмет его страсти представлял собой загадку, о которой он хотел бы спросить мнение такого светского человека, как Палмер.

Это была женщина на вид лет двадцати пяти – тридцати. Он видел ее только у окна, где она сидела, занятая плетением кружев. Кружева из грубой хлопчатобумажной нити – изделие женщин из народа, распространенное по всему генуэзскому побережью. Прежде эти кружева составляли целую отрасль коммерции, которая совсем зачахла после того, как изобрели станок, но до сих пор женщины и девушки побережья занимаются плетением кружев и получают от этого небольшой доход. Следовательно, та, в кого влюбился молодой мичман, принадлежала к сословию ремесленников: об этом свидетельствовал не только род ее работы, но также бедность жилья, в котором он ее увидел. Однако же покрой ее черного платья и изящество ее черт внушили ему сомнения. У нее были волнистые волосы, не слишком темные, мечтательные глаза, бледный цвет лица. Она очень хорошо видела, что из гостиницы, где он укрылся от дождя, молодой офицер смотрел на нее с любопытством. Она не соблаговолила ни поощрить его, ни спрятаться от его взглядов. Она была для него не сулящим никакой надежды воплощением равнодушия.

Молодой моряк рассказал еще, что он расспросил хозяйку гостиницы в Порто-Венере. Та ответила ему, что чужеземка живет здесь уже три дня у здешней старушки, которая выдает ее за племянницу и, наверное, лжет, потому что это старая интриганка: она сдает плохую комнату и тем наносит ущерб настоящей гостинице, хозяйка которой имеет патент. Эта старушка всячески старается заманить путешественников; она их якобы кормит, но кормит, наверное, очень плохо, у нее ведь ничего нет, и поэтому она заслуживает презрения и порядочных людей, и уважающих себя путешественников.

Услышав все это, молодой человек поспешил пойти к старушке и попросил ее сдать комнату его другу, которого он будто бы ждал, в надежде под предлогом этой истории выведать что-нибудь о незнакомке; но старушка была непроницаема и даже неподкупна.

Описание этой молодой незнакомки, услышанное от моряка, привлекло внимание Палмера. Это могла быть Тереза, но что она делала и почему пряталась в Порто-Венере? Конечно, она была там не одна: где-нибудь в другом углу, должно быть, прятался Лоран. Палмер стал уже думать о том, не поехать ли ему в Китай, чтобы не стать свидетелем собственного несчастья. Однако же он принял самое разумное решение – узнать, в чем было дело.

Он тотчас приказал везти себя в Порто-Венере и без труда нашел Терезу, которая жила там, где ему сказали, и занималась плетением кружев. Объяснение было живым и откровенным. Оба были слишком искренни, чтобы дуться молча; оба признались, что сильно друг на друга сердятся: Палмер – за то, что Тереза не сказала ему, где она скрывается, Тереза – за то, что он не усердно искал ее и не обнаружил раньше.

– Друг мой, – сказал Палмер, – вы, кажется, упрекаете меня за то, что я как будто покинул вас в опасности. Но я не верил в эту опасность!

– Вы были правы, и я благодарю вас за это. Тогда почему же вы так огорчились и словно пришли в отчаяние, видя, что я уезжаю? И почему, прибыв сюда, вы с первого дня не могли узнать, где я нахожусь? Вы, значит, решили, что я уехала и что искать меня бесполезно?

– Выслушайте меня, – сказал Палмер, избегая прямого ответа, – и вы увидите, что за эти несколько дней у меня было столько огорчений, что я мог потерять голову. Вы поймете также, почему, зная вас еще совсем юной и имея возможность предложить вам руку, я прошел мимо своего счастья, сожаления и мечты о котором никогда не покидали меня. Тогда я был любовником женщины, игравшей мной на тысячу ладов. Я считал своим долгом, я в течение десяти лет считал себя обязанным поддерживать ее и покровительствовать ей. Наконец она дошла до предела неблагодарности и коварства, и я смог покинуть ее, забыть и свободно распоряжаться собою. Так вот, эту женщину, – я думал, что она в Англии, – я увидел во Флоренции в тот момент, когда Лоран должен был уезжать. Покинутая своим новым любовником, который был моим преемником, она хотела и рассчитывала возобновить связь со мной: она столько раз убеждалась в моем великодушии и слабости! Она написала мне угрожающее письмо и, разыгрывая нелепую ревность, намеревалась оскорбить вас в моем присутствии. Я знал, что эта женщина не отступит перед любым скандалом, и ни за что на свете не хотел, чтобы вы стали хотя бы свидетельницей ее безумств. Мне удалось убедить ее не показываться, только обещав объясниться с ней в тот же день. Она сняла комнату в том самом отеле, где мы жили с нашим больным, и когда кучер, который должен был увезти Лорана, подъехал к дверям, она была тут, готовая устроить скандал. Ее отвратительное и нелепое намерение состояло в том, чтобы кричать перед всеми, кто был в отеле и на улице, что я делю свою новую возлюбленную с Лораном де Фовелем. Вот почему я позволил вам уехать с ним, а сам остался, чтобы развязаться с этой сумасшедшей, не компрометируя вас и не ставя вас перед необходимостью видеть ее и слышать. Теперь не говорите больше, что я хотел вас испытать, оставив наедине с Лораном. Боже мой, я достаточно страдал от этого, не обвиняйте меня! А когда я вообразил, что вы уехали с ним, на меня набросились все фурии ада.

– Вот за это-то я вас и упрекаю, – сказала Тереза.

– Ах, что вы от меня хотите! – воскликнул Палмер. – Меня так подло обманывали в жизни! Эта мерзкая женщина всколыхнула во мне целое море горечи и презрения.

– И это презрение вылилось на меня?

– О, не говорите так, Тереза!

– Однако меня тоже очень много обманывали, а все-таки в вас я верила.

– Не будем больше говорить об этом, друг мой; я сожалею о том, что мне пришлось рассказать вам свое прошлое. Теперь вы подумаете, что оно может повлиять на мое будущее и что, как Лоран, я заставлю вас платить за измены, которых мне пришлось испытать так много. Ну, милая Тереза, прогоним эти грустные мысли. Вы поселились в таком мрачном месте – оно навевает сплин. Лодка ждет нас, вы устроитесь в Специи.

– Нет, – сказала Тереза, – я остаюсь здесь.

– Как? Что же это такое? Мы, значит, будем сердиться друг на друга?

– Нет, нет, милый Дик, – возразила она, протягивая ему руку, – на вас я никогда не хочу сердиться. О, умоляю вас, сделайте так, чтобы наши отношения стали идеалом искренности; что до меня, то я хочу сделать для этого все, на что способна доверчивая душа; но я не знала, что вы ревнивец, вы были им и признаете это. Так вот знайте: не в моей власти избежать жестоких страданий от этой ревности. Это настолько противоречит вашим обещаниям, что я задаюсь вопросом, куда мы теперь идем и почему я должна, выйдя из ада, попасть в чистилище, я, которая мечтала только о покое и одиночестве.

Я боюсь этих новых мучений и боюсь, что, по-видимому, они ждут не только меня; если бы было возможно, чтобы в любви один из двоих был счастлив, тогда как другой страдал бы, то путь самопожертвования был бы намечен заранее и по нему легко было бы идти; но дело обстоит не так, и вы это видите: если я буду огорчена хотя бы одно мгновение, вы это сразу почувствуете. И мне невольно придется отравлять вам жизнь, и я, которая никому не хотела причинять вреда, вдруг стану причиной вашего несчастья! Нет, Палмер, верьте мне: мы думали, что знаем друг друга, но мы друг друга не знали. Больше всего меня трогало ваше доверие ко мне, а вы его уже потеряли. Разве вы не понимаете, что я, оскверненная, нуждалась именно в этом доверии и ни в чем другом, чтобы полюбить вас? Если же теперь я буду переносить вашу любовь со всеми ее тяготами и слабостями, со всеми сомнениями и бурями, разве вы не вправе будете сказать себе, что, выходя за вас замуж, я действую по расчету? О, не говорите, что у вас никогда не появится такой мысли, она придет к вам против вашей воли. Я слишком хорошо знаю, как мы переходим от сомнения к сомнению и по какому крутому склону мы катимся от первого разочарования к оскорбительному отвращению! Нет, я уже достаточно напилась этой желчи, я не хочу ее больше, я твердо знаю, что не способна больше переносить то, что переносила; я сказала вам это в первый же день, и если вы это забыли, то я помню. Отложим же мысль о нашем браке, – добавила она, – и останемся друзьями. Временно я беру назад свое слово, до тех пор, пока смогу рассчитывать на ваше уважение, такое, каким я предполагала пользоваться. Если вы не хотите подвергаться испытанию, расстанемся сейчас же. Что до меня, то клянусь вам, в том положении, в каком я нахожусь сейчас, я ничем не хочу быть вам обязанной, даже самой небольшой услугой. Я объясню вам свое положение, потому что нужно, чтобы вы поняли, чего я хочу. Здесь меня приютили и кормят, веря мне на слово, потому что у меня нет абсолютно ничего, я все отдала Вичентино на дорожные расходы Лорана; но оказалось, что я умею плести кружева быстрее и лучше, чем здешние женщины, и в ожидании денег, которые я должна получить из Генуи, я могу ежедневно заработать столько, чтобы если и не рассчитаться с моей доброй хозяйкой, то по крайней мере заплатить ей за очень скромную пищу, которой она меня снабжает. Я не испытываю ни унижений, ни страданий от такого положения. Так будет до тех пор, пока придут мои деньги. Тогда я решу, что мне делать. А до тех пор возвращайтесь в Специю и приезжайте ко мне, когда захотите; я буду плести кружева, беседуя с вами.

Палмеру пришлось подчиниться, и он подчинился без споров. Он надеялся вновь завоевать доверие Терезы и чувствовал, что оно пошатнулось по его вине.

X

Несколько дней спустя Тереза получила письмо из Женевы. Лоран письменно обвинял себя во всем, в чем уже обвинял себя на словах, как будто хотел закрепить таким образом свидетельство своего раскаяния.


«Нет, я не сумел заслужить тебя, – писал он. – Я был недостоин такой великодушной, такой чистой, такой бескорыстной любви. Я утомил твое терпение, о моя сестра, моя мать! Я утомил бы даже ангелов! Ах, Тереза! По мере того как ко мне возвращается здоровье и я снова начинаю жить, мои воспоминания проясняются; я смотрю в свое прошлое, как в зеркало, и оно показывает мне призрак человека, которого я знал, но которого я теперь не понимаю. Этот несчастный был во власти безумия; не думаешь ли ты, Тереза, что за три или четыре месяца до начала этой ужасной физической болезни, от которой ты чудом спасла меня, у меня уже началась душевная болезнь и уже тогда я не сознавал своих слов и поступков? О, если бы это было так, разве не должна ты была простить меня?.. Однако то, что я говорю сейчас, лишено здравого смысла. Что такое зло, если не душевная болезнь? Разве отцеубийца не мог привести такое же оправдание? Добро, зло – я впервые мучительно задумываюсь над этими понятиями. До того как я узнал тебя и заставил страдать, моя бедная, моя любимая, я никогда о них не думал. Зло было для меня чудовищем низшего порядка, апокалипсическим зверем, живущим среди мерзких подонков общества и оскверняющим своими объятиями отбросы рода человеческого. Зло! Разве могло оно приблизиться ко мне, светскому человеку, парижскому щеголю, благородному сыну муз! Ах, глупец! Так, значит, потому, что борода моя была надушена и руки были в дорогих перчатках, мои ласки облагораживали великую блудницу всех народов, оргию, мою невесту, сковавшую меня с собою такой же благородной цепью, как та, что сковывает каторжников на галерах? И я принес тебя в жертву, моя бедная, нежная возлюбленная, своему грубому эгоизму, а потом поднял голову, говоря: «Это было мое право, она принадлежала мне; это не могло быть дурно, раз я имел на это право!» Ах, я несчастный, несчастный! Я был преступником и не подозревал об этом! Для того, чтобы понять это, мне нужно было потерять тебя – тебя, мое единственное сокровище, единственное существо, которое меня когда-либо любило, которое было способно любить такое неблагодарное и безумное дитя, каким был я! Только когда я увидел, что мой ангел-хранитель, закрыв лицо, улетел от меня, чтобы вернуться в небеса, я понял, что я навеки один и покинут всеми на земле!»


Большая часть этого первого письма была написана в экзальтированном тоне, искренность которого подтверждалась подробностями из повседневной жизни и резкими переменами настроения, столь характерными для Лорана.


«Поверишь ли ты, что, приехав в Женеву, первое, что я сделал, даже прежде чем написать тебе, это пошел купить себе жилет? Да, летний жилет, очень красивый, честное слово, и хорошего покроя: я нашел его у французского портного – приятная находка для путешественника, которому не терпится покинуть этот город часовщиков и набивальщиков чучел. И вот я ходил по улицам Женевы, в восторге от своего нового жилета, и остановился перед книжным магазином, где одно издание Байрона, переплетенное с большим вкусом, непреодолимо соблазняло меня[10]. Что читать в дороге? Я, кстати, терпеть не могу путеводителей, если только в них не говорится о странах, куда я никогда не смогу поехать. Я больше люблю поэтов, которые водят нас по стране своих грез, и я купил это издание. А потом я пошел за прехорошенькой девушкой в короткой юбке – она проходила мимо, и щиколотка ее показалась мне чудом изящества. Я шел за нею, гораздо больше думая о своем жилете, чем о ней. Вдруг она свернула направо, а я налево, сам того не заметив, и я очутился в своей гостинице; там, собираясь положить новую книгу в чемодан, я нашел махровые фиалки, которые ты разбросала по моей каюте в минуту нашего расставания. Я тщательно собрал их и сохранил как реликвию; и вот, когда я увидел их, я залился слезами, словно водосточный желоб, глядя на свой новый жилет, покупка которого была для меня главным событием в это утро, и подумал:

«Вот такое дитя любила эта бедная женщина!»


Дальше он писал:


«Ты взяла с меня обещание, что я буду следить за своим здоровьем, ты сказала: «Так как это я вернула тебе здоровье, оно принадлежит немного и мне, и я имею право запретить тебе его портить». Увы! Моя Тереза, что мне делать с ним, с этим проклятым здоровьем, которое начинает опьянять меня, как молодое вино? Весна в цвету – это время любви, я согласен; но от меня ли зависит, чтобы я полюбил? Ведь даже ты не смогла внушить мне настоящей любви, и ты думаешь, что я встречу женщину, способную совершить чудо, которого не могла совершить ты? Где я найду ее, эту волшебницу? В свете? Конечно, нет; ведь светские женщины не идут на жертвы, они не хотят ничем рисковать. Они, конечно, совершенно правы, и ты могла бы сказать им, мой милый друг, что те, кому мы жертвуем собой, этого не заслуживают; но не моя вина, если я не могу согласиться на то, чтобы делить свою возлюбленную с мужем или любовником. Полюбить незамужнюю девушку? И, значит, жениться на ней? О! Уж об этом, Тереза, ты не можешь подумать без смеха… или без дрожи. Я, скованный цепью закона, когда я не могу терпеть даже цепей своей собственной воли!

Примечания

1

Сын Альбиона – то есть англичанин. Альбион (от кельтского слова albainn – горный остров) – название Англии, встречавшееся у древних греков и римлян, а также в исторических сочинениях Средних веков. Позднее употребление этого слова сохранилось лишь в поэзии.

2

Антиной – прекрасный греческий юноша, раб и любимец римского императора Адриана (II в.). Красота Антиноя запечатлена в многочисленных статуях, созданных по приказу императора после того, как Антиной, решив в состоянии религиозного экстаза пожертвовать собой ради своего повелителя, бросился в Нил.

3

Апокалипсический конь, или Апокалипсический всадник, – символическая фигура из Апокалипсиса («Откровения Иоанна»), последней книги Нового Завета. Апокалипсические всадники олицетворяют самые страшные бедствия, которым подвергаются люди: войну, голод, чуму и т. п.

4

…наш классик Бернар. – Имеется в виду, очевидно, французский поэт Бернар Пьер-Жозеф (1710–1775), известный и под именем Жанти-Бернар. Известности Бернара способствовали похвалы Вольтера, который, впрочем, пожалел о них, когда было опубликовано главное произведение Бернара – поэма «Искусство любви».

5

Ван-Дейк Антонис (1599–1641) – знаменитый фламандский художник (портретист и исторический живописец). Четыре года провел в Италии, оставив там много своих произведений. Картины Ван-Дейка итальянского периода отличаются яркостью, силой, свежестью красок.

6

Conversazione (итал.) – собрание, прием гостей, общество.

7

Кашины (итал.). Кашины – живописный парк вблизи Флоренции, излюбленное место прогулок флорентийцев.

8

Портосский мрамор – черный мрамор с золотистыми прожилками.

9

Сафо – древнегреческая поэтесса, жившая на острове Лесбос (конец VII – 1-я пол. VI века до н. э.). Имени Сафо сопутствует не только литературная слава, но и многочисленные легенды о ее любовных увлечениях.

10

…перед книжным магазином, где одно издание Байрона… непреодолимо соблазняло меня. – Здесь почти дословно воспроизводятся строки из письма А. де Мюссе к Жорж Санд от 4 апреля 1834 года.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10