Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любимец женщин

ModernLib.Net / Детективы / Жапризо Себастьян / Любимец женщин - Чтение (стр. 3)
Автор: Жапризо Себастьян
Жанр: Детективы

 

 


Это была просьба.

Пролив мы пересекли, никого не встретив. Сразу же после этого он приказал мне оставить главную дорогу, по которой мы ехали сюда позавчера, и свернуть на ту, что идет вдоль океана. На велосипедах по домам разъезжались купальщики. По обочине в лагерь отдыха возвращалась колонна детей – молчаливых, притомившихся после игр на свежем воздухе.

Мы остановились посреди дюн, над обезлюдевшим пляжем. Вышли на песок. Венсан, снимая мокасины, попросил меня подождать его – он хотел разведать местность. Я смотрела, как он в тенниске и брюках, выглаженных фермершей, идет к желтым скалам, в которых я часто играла в детстве и которые, Бог весть почему, называли Морскими Коронами. Быть может, он попросил меня подождать с единственной целью оттянуть момент, когда я пойду за жандармами. А может, он, напротив, давал мне последнюю возможность сказать им, что я убежала. Задаваться этими вопросами мне не хотелось. Я осталась его ждать.

Когда я, сидя на дюне в своем подвенечном платье, увидела, как он возвращается, солнце было уже красным шаром у самого горизонта и казалось, будто во всем мире не осталось никаких иных звуков, кроме криков чаек и рокота прибоя. Венсан опустился на песок рядом со мной. Надевая мокасины, он сказал мне, возбужденный, с горящими глазами:

– В бухте за скалой стоит на якоре большая белая яхта. Если мне удастся подняться на борт, она увезет меня далеко-далеко, на край света. И тогда никому и никогда меня не найти.

Он увидел, что у меня по щеке скатывается слеза. Сбитый с толку, он пробормотал:

– Да что с вами?

Не шевелясь, не глядя на него, я сказала:

– Возьми меня с собой.

Он вскочил как ужаленный и воскликнул:

– Как это?

Судя по всему, он подыскивал слова, которые могли бы урезонить помешанную. Но сумел найти только:

– А ваш муж?

На этот раз я повернулась и, гладя ему прямо в глаза, тихонько повторила:

– Возьми меня с собой.

Он энергично замотал головой, но я поняла, что за этим он лишь пытался скрыть свое волнение. Облитый пурпуром заката, он проговорил:

– Вам двадцать лет, Эмма.

Как будто я сама этого не знала. А потом он направился к фургону, который стоял чуть выше. Открыв заднюю дверь, он бросил мне:

– Как вы думаете, почему я вас до сих пор не трогал? Ни за что на свете я не лишил бы вас невинности!

С этими словами он исчез в "гнездышке любви" – наверное, чтобы взять ружье, которое было нужнее ему, чем мне.

Сжав кулаки, я поднялась и подошла к бывшей санитарной карете. Прислонилась к ее стенке, чтобы не видеть, как он отреагирует на то, что я скажу, чтобы не показать ему ярость, жившую во мне и заставлявшую звенеть мой голос. И выложила ему всю правду.

ЭММА (8)

Поговорим о моей невинности.

Если не считать свидетельства о среднем образовании и диплома Руайанской художественной школы, у меня за душой не было ничего, когда я год тому назад явилась в агентство и управляющий, господин Северен, принял меня на работу. Это был востроносый коротышка, который для пущей важности выпячивал грудь и при ходьбе по-петушиному подскакивал – наверное, чтобы казаться выше. До того я несколько раз встречала его на улицах Сен-Жюльена, но обращала на него внимание ровно настолько, насколько он заслуживал, то есть нисколько.

С первых же дней он всегда находил предлог, чтобы оставить меня вечером на работе позже других. То исправить макет, то переделать иллюстрацию – чего он только не придумывал. Поначалу он ограничивался комплиментом по поводу моего туалета или цвета глаз – что уже само по себе было мне неприятно, ведь чтобы посмотреть мне в глаза, он брал меня за подбородок, – но очень скоро он осмелел до того, что, бывало, шлепал меня по мягкому месту или трогал за грудь, утверждая, что делает это без задней мысли, потому что он, дескать, старше меня вдвое.

Давать отпор я не осмеливалась, но день ото дня все с большей тревогой ожидала конца рабочего дня, а по ночам мучительные воспоминания не давали мне уснуть. И не с кем было поделиться. Я была чересчур робка, чтобы иметь друзей, а родители – те ничего бы не поняли. В их глазах господин Северен был уважаемым человеком, которого им было лестно поприветствовать на улице и который в любом случае заслуживает нашей благодарности уже за то, что нанял меня.

Как-то ноябрьским вечером, когда дождь хлестал по стеклам, он обхватил меня за талию и попытался поцеловать. На этот раз я стала сопротивляться, но чем яростней я отбивалась, тем сильнее он распалялся – на мне уже затрещала одежда, и под конец я расцарапала ему лицо.

Мне удалось обежать вокруг своего стола и отгородиться им. На столе стояла единственная горевшая во всем зале лампа. Господин Северен, весь багровый, шумно дышал, и я, приводя себя в порядок, с испугом взирала на четыре кровоточащие полосы, которые оставила на его лице моя рука.

Отдышавшись, он злобно прошипел:

– Ах ты, вертихвостка! Ты знаешь, что мне ничего не стоит вышвырнуть тебя на улицу?

Он взял со стола проект объявления, который я только что закончила. Даже не взглянув на него, он разорвал его на четыре части и бросил на пол, сказав мне с гнусной, как оскал гиены, ухмылкой:

– Не пойдет!

Назавтра и в последующие дни повторялась та же история. При всех он сухо отдавал мне распоряжение остаться, чтобы закончить работу. А когда остальные уходили, являлся мучить меня. Невзирая на мои мольбы, он тискал меня, лез под юбку, нашептывал на ухо мерзости, и мне лишь огромным напряжением сил удавалось вырваться. После этого он рвал в клочки мои рисунки и приговаривал:

– Не пойдет.

Я пригрозила ему, что пожалуюсь самому патрону, который, к несчастью, никогда не бывал в агентстве. В ответ он лишь злорадно усмехался: кому, дескать, поверят, ему или мне? Меня примут за истеричку, только и всего. Не знаю, поймут ли меня сегодня – то была эпоха экономического развала, забастовок, безработицы. Мои родители, у которых я была поздним ребенком, были старые и почти без средств к существованию. Я боялась, что другой работы найти не смогу. И настал вечер, когда я дала заголить себя и завалить на свой же рабочий стол. Пока он брал меня, стоя, как зверь, между моими свисающими ногами, боль была ничто – я плакала от стыда.

Невинность?

На протяжении месяцев каждый вечер, то в агентстве, то у него дома – лиха беда начало, разве нет? – я укладывалась на спину, на живот, становилась на четвереньки, подчинялась всем его прихотям.

Мне не исполнилось и двадцати лет, а невинности во мне сохранилось не больше, чем в подстилке.

ЭММА (9)

– Мерзавец! Каков мерзавец! – возмущенно восклицал Венсан, в возбуждении меряя шагами фургон.

Наконец он сел, пытаясь взять себя в руки. Я подошла к нему, утирая слезы. Одного он не мог взять в толк:

– И ты за него пошла замуж?

Я печально ответила:

– Он этого потребовал. Перейти в его полное распоряжение. И потом, ты ведь знаешь, что такое маленький городок.

– Мерзавец! Каков мерзавец! – снова заладил Венсан. Не выдержав, я обвила его руками за шею:

– Ну так отомсти за меня! Накажем его!

Уж и не знаю как, но в порыве чувств я очутилась верхом на его коленях. Я целовала его, прижималась к нему и даже не заметила, как мои руки забрались к нему под тенниску. Как сладостно было касаться его кожи, как это было чудесно – испытать наконец желание любить! Да простит меня небо – утратив всякое целомудрие, я стонала ему в ухо:

– Пожалуйста, ну пожалуйста, сделай со мной то, что ты сделал с Лизон!..

Еще не вполне придя в себя после моих откровений, он какое-то время уклонялся, борясь с собственным желанием, но очень скоро я отыскала губами его губы, он сжал меня в объятиях, и я почувствовала, что его словно увлекает прорвавшим плотину потоком. Когда мы слились в поцелуе, все вокруг поплыло, и мы рухнули поперек койки. Одна его рука расстегивала у меня на спине подвенечное платье, другая с восхитительной властностью поползла по моим бедрам вверх. Я поняла, что моя песенка спета, и закрыла глаза.

Увы, почти тут же Венсан привстал и замер, вглядываясь в темноту за дверью фургона. Бесцветным голосом он спросил:

– Ты слышала?

Я не поняла, что именно. С горящими щеками, в задранном до пояса платье я стала вслушиваться вместе с ним, но не уловила ничего, кроме рокота прибоя. А он с испугом воскликнул:

– Собаки!

Он спрыгнул на пол и закричал, срывая со лба лейкопластырь:

– Они нашли меня! Окружают!..

И огляделся вокруг, как бы прикидывая, через какой выход удирать, потом его взгляд снова остановился на мне. На миг глаза его затуманились грустью и сожалением, и он пробормотал:

– Так наверняка будет лучше. Прощай, Эмма.

Когда он поворачивался к открытой двери, я вскричала: "Нет!" – и попыталась удержать его за ноги, но безуспешно. Я свалилась на пол, он выскочил наружу. Словно высветленная вспышкой судьбы, на глаза мне попалась лежавшая на матрасе двустволка лесника. Схватив ее, я поднялась и бросилась за ним вдогонку.

Перебираясь через дюну, он поскользнулся, и дистанция между нами сократилась. Спускаясь к нему, я кричала: "Нет! Венсан, умоляю тебя!.. Остановись!" – и растрепавшиеся волосы лезли мне в глаза. Он не остановился, даже не оглянулся. Я нажала на один из спусковых крючков. Не помню, чтобы я хотела этого. Я потеряла равновесие, – то ли запуталась в полурасстегнутом платье, то ли оступилась на своих шпильках, – и заряд ушел куда-то в сторону багрового солнца. Я впервые держала в руках ружье. Звук выстрела поднял в воздух с побережья тучу чаек и поразил меня не меньше, чем Венсана.

Теперь он стоял и молча смотрел на меня расширившимися глазами. Подходя все ближе и ближе, я молила его:

– Ты не можешь вот так бросить меня! После того, что я тебе рассказала! Это невозможно, понимаешь?

Над дюнами уже явственно разносился лай собак: он шел из соснового бора в глубине полуострова.

Не сводя с меня глаз, Венсан начал шаг за шагом пятиться по направлению к желтым скалам. С дрожью в голосе он крикнул мне:

– Они поймают меня, разве ты не видишь? Ты же отдаешь меня им в руки, малохольная!

Он пятился все быстрее, отчаянно размахивая перед собой руками, чтобы я отвернула ружье. Я прочла в его взгляде бешеное желание, чтобы я исчезла, чтобы меня никогда не существовало, и тогда нажала на второй спуск. Сквозь застилавшую глаза пелену слез я увидела, как выстрелом его отбросило назад, на груди расползлось кровавое пятно и он рухнул навзничь, раскинув руки крестом на песке.

Объятая ужасом, с ружьем в руках я окаменела. Вокруг внезапно воцарилась тишина. Не слышно было ни собачьего лая, ни криков чаек. Я не улавливала даже собственного дыхания.

ЭММА (10)

Не знаю, сколько длилось это небытие. Когда у меня достало сил, я отвернулась от содеянного, бегом вернулась к фургону, забралась в кабину и была такова.

Вот как все произошло. То, что я наговорила тогда – и жандармам, и унтер-офицеру Котиньяку, – ничего не стоит. Верно одно: я не знала – и не знаю до сих пор, – зачем стреляла. Может быть, чтобы не пришлось стреляться самой.

Продолжение вам известно лучше, чем мне, а то, что стало со мной, никому не интересно, но я считаю своим долгом ответить на все ваши вопросы, хотя последний из них, признаться, показался мне оскорбительным. На протяжении тех двух дней, что мы колесили по дорогам, Венсан ни словом не обмолвился ни о наследстве, ни о завещании – иначе у меня бы наверняка что-то отложилось в памяти. Единственным достоянием, которым он обладал помимо обаяния, оказавшегося для нас обоих роковым, было плоское золотое кольцо на левой руке – вы еще удивились, как это я его не заметила.

Я его заметила, причем с самого начала, как только он зажал мне ладонью рот. Потом я даже заговорила о нем с Венсаном: мне было удивительно, что оно оставалось у него все годы заключения. Отвечу его собственными словами: это обручальное кольцо его деда, а подарила его Венсану бабушка, чтобы не чувствовать себя вдовой. Забрать это кольцо у Венсана можно было не иначе как отрезав ему палец.

БЕЛИНДА (1)

Дело было в августе. Мне тогда шел двадцать четвертый год. А родилась я в сентябре – то ли 28-го, то ли 29-го, кто его знает. Меня ведь нашли в пляжном сарайчике, куда матрасы и шезлонги убирают. Мать, мертвая, лежала рядом. В одиночку меня рожала. И вопила я, малютка, «уа-уа», пока из сил не выбилась. Короче, в протоколе не долго думая записали: "28-е или 29-е". Мое имя всего два раза в жизни появлялось в газетах – тогда был первый.

За двадцать четыре года я, сама невинность, не дала повода говорить о себе. А когда прославилась во второй раз, то работала уже в борделе – но в каком! Первосортном, оч-чень популярном. Букеты в вазах – по 20 франков каждый. Ванные – у каждой своя – бирюзовой плиткой отделаны, а краны – из серебра! Постелька – пальчики оближешь! С балдахином и пологом, от досужего глаза со всех сторон прикрыта – для романтики и от комаров. Балкон – у меня, например, с видом на океан… И назывался бордель – "Червонная дама". Понятно, о каком говорю, а кому нет, тот вообще нулевка.

Я золотце высшей пробы: трудолюбивая как пчелка, а уж сладка – ну что тебе мед. Одно время, пока я в Париже жила, брала даже уроки французского – чтобы говорить покрасивше. Три недели дурью маялась по милости своего голубка, а такой он был пройдоха и пролаза, что мог запудрить мозги кому угодно, не то что невинной девочке, которая не знала, куда себя девать в сутолоке вокзала Монпарнас. Ну да, познакомилась я с ним именно там, когда приехала в Париж из Бретани. Сама-то я не бретонка: родной сарай с матрасами был у меня в Ницце. В Перро-Гирек я махнула повидать одну свою подружку по приюту: она там промышляла собой и хотела и меня пристроить. Имя у нее было Жюстина, кличка – Дездемона, а я звала ее Демона, потому что она была моей страстью. Благодаря ей я впервые словила кайф – у нас в спальне, в воскресенье днем. Мы с Демоной совсем разные: я высокая, худая, она маленькая, толстая, вдобавок еще и простушка, на все уступки клиентам готова. Обсудив с ней все дела и прощупав ее сводника после нашей прогулки по Перро-Гиреку, когда он пробовал зафрахтовать и меня, я поняла: это не для меня – и уехала. Гороскоп из "Доброго вечера" сулил Весам сплошные потери до следующего номера; но у Весов всегда равновесие, и едва я ступила на парижский перрон, как любовь всей моей жизни подхватил у меня чемоданчик – и этим все сказал.

Любовью всей моей жизни – с того первого взгляда и еще четыре последовавших года потом, – единственной и неповторимой, бурей страстей по ночам и ожиданием изо дня в день был он, Красавчик. Внешности не ахти какой – устоять можно; на голову ниже меня, но широкоплечий. И такой дерганый – даже во сне все ерзал. Комок нервов, и только. Мне тогда шестнадцать было, а по бумагам, что в приюте выдали, все восемнадцать; ему немногим больше – по крайней мере он так говорил. Потом-то я узнала из старой расчетной ведомости, что он себе шесть лет скостил. И я ему сказала, что он обманщик (пчелки ведь и ужалить могут – ж-ж и бац!), а он меня хрясь-хрясь за эту арифметику. Задал за нее жару, хотя на ту зиму жар мне был как раз впору, чтобы не замерзнуть, меряя улицу Деламбр. Такая холодрыга настала – у эскимоса задница и то теплее. Вино в витринах застывало. Ей-же-ей. Ну, короче, понятно. А кому нет – тот вообще нулевка.

В феврале обыватели залегли в свои склепы, у нас на улице рабочих отстреливали, и бывало, что всю вторую половину дня я ни разу не раскидывала ножек. Тогда-то Красавчик и решил вложить в меня свои капиталы, устроив на специальные занятия, чтобы я выучилась грамотно выражаться – как я и выражаюсь сейчас, сидя на чердаке дома номер 238 на бульваре Распад, с видом на кладбище. Учил меня – забыла, как же его звали, – пенсионер-чистюля: всегда при галстуке, воротничок накрахмален. "Подлежащее, глагол, дополнение, точка", – вдалбливал он мне. Жизнь у него сложилась хуже некуда: жена в тридцать лет попала под фиакр, а сын погиб годом раньше, обе могилы прямо под окнами, глаза мозолят; а тут еще и война… За уроки я платила услугами и оказывала их добросовестно в кресле перед уходом, но до конца он никогда не дотягивал – рыдал беззвучно, ударившись в воспоминания. Красавчик, похвалявшийся всегда тем, что никому ничего не должен, предложил старику деньги или другую оплату вместо меня, но тот отказался.

Когда моя учеба закончилась, мы, перелетные пташки, двинулись прямиком в мои родные края. Пожили в Каннах, потом в Болье. Я работала в гостиничных барах – ублажала подгулявших иностранных коммерсантов. На жизнь хватало, но не более того. На Красавчика весь этот юг наводил тоску. Он мечтал, чтобы я трудилась в забойном борделе штатно, как машинистка в Управлении железных дорог, и чтобы при этом была дамой и мундштук держала красиво – как Марлен Дитрих. Капля, переполнившая чашу его терпения, упала с другой стороны: его самого чуть не сцапали.

Нет, не за аморалку – хуже. Мне-то он говорил, что от военной службы освобожден – с сердцем у него, мол, неполадки. Как накайфуемся, так я сразу ухом к его груди – боялась: вдруг перегрузка? Тикало всегда как часы. В общем, врал он мне, ясное дело. И вот возвращается он как-то вечером в номер – мы тогда в Болье жили, в отеле "Тамариск", – и велит собирать вещи. А сам бледный как смерть. Оказывается, гадалка какая-то сказала ему, что французская армия преследует его по пятам. Короче, от службы он освобожден не больше любого курсанта, просто в свои двадцать лет и не подумал даже явиться по повестке на медкомиссию. Ей-же-ей. Потому его и трясло от южного неба, голубого, как мундиры: потому и к гадалкам он зачастил – в случае чего хоть опередить своих врагов.

Вот так мы и взяли курс на юго-запад, и попала я в бордель "Червонная дама" – это недалеко от Сен-Жюльена-де-л'Осеан, в чудном местечке под названием коса Двух Америк – полуостров грез и красавиц сосен. В январе там воздух благоухает мимозой. А небо – прямо как южное, только еще и устрицы в придачу. Моя райская жизнь продолжалась не один месяц, пока Красавчика и впрямь не сцапали.

Как сейчас помню золотые воскресные денечки, когда моего Красавчика еще не забрали в солдаты. Жил он в Рошфоре в свое удовольствие и мог навещать меня, когда только пожелает. Он желал два раза в месяц, редко больше; приезжал в своем белом авто, но никогда не заходил в "Червонную даму" – это ведь ниже его достоинства. К тому же у нас он мог невзначай встретить офицеров в штатском. Да и Мадам, хоть и добрая женщина, не желала его видеть. Он ведь пустил в ход все свое влияние, чтобы устроить меня в ее заведение. Мадам брала на работу пташек только самого высокого полета – из тех, кто умеет держать себя в обществе, и прощебечет «однако» или "но тем не менее", и поддержит любой разговор на любую тему из утренней газеты, и в туалет улизнет с грацией графини из Виндзорского замка – короче, кто все эти штучки-дрючки всосал с молоком матери, как Мария Магдалена. А я и к концу своего обучения не поднялась выше табуретки «Карлтона», да и там продержалась всего два вечера, а потом сама увидела: никуда я не гожусь и меня отсюда погонят.

Но повторяю: я – такая душечка, не склочница, не завистница, всегда в хорошем настроении и, если уж совсем начистоту, во всем меру знаю – хоть эту мою меру сантиметром меряй. Мадам считала меня малость простоватой, однако быстро переделала на свой лад. Я одевалась как ей нравится – не спорила, говорила выбирая выражения, не трясла больше своими прелестями, как качалки с улицы Деламбр, – в общем, почти воплотила мечту Красавчика, с курением мундштука включительно. Но тем не менее Мадам не желала его принимать. И когда он приезжал за мной по воскресеньям, то ждал в саду.

Он возил меня обедать в самый шикарный сен-жюльенский ресторан – "Морская даль", где подавали фирменное блюдо, омаров, а столики стояли на открытой веранде с видом на гавань. После обеда – прогулка. Я его как сейчас вижу: в белом костюме из ткани альпака, в белых туфлях, на голове канотье, в зубах гаванская сигара – весь из себя важный, надутый, как король. Я, довольная, шла следом, отступив на шаг, по величественной пальмовой аллее, тянувшейся вдоль океанского побережья; тоже в белом, только шелковом костюме, в белой шляпке, под зонтиком – оберегая от загара мое лилейно-белое личико. Красавчик, как всегда, был чем-нибудь озабочен.

– Нет, это вранье – что бы там ни финтили!.. – кричит он, вдруг повернувшись ко мне. – Тьфу, видела бы ты свою рожу! – И строит блаженную гримасу Минин, подружки Микки-Мауса. – Эх, хрен-блин? – негодует он и – хрясь меня, хрясь, чтобы успокоить нервы.

Но я знала: в глубине души он меня любит. Иногда мы ездили с ним на машине к скалам у бухты Морские Короны. Там бывало людно только в разгар лета. Мы переодевались в купальные костюмы на бретельках, модные в ту пору, и он учил меня плавать. Сам он плавать не умел.

– Случись кораблекрушение – как мне быть? – орал он во всю глотку. – Да плыви же ты, чертова кукла! Нет, вы только посмотрите на эту дуру! Плыви, тебе говорят! Хватит воду хлебать!

Наконец, наоравшись до тошноты, он выдыхал: "Тьфу, зараза!" – на три тона ниже и макал мою голову: мол, чтоб ты утонула.

Возвращение в "Червонную даму" было для меня тяжкой мукой. Он даже не выходил из машины поцеловать меня: сидел за рулем своего открытого «бугатти» холодный, как прошлогодняя зима, и злющий до безобразия. Он всегда оставлял меня у входа в бордель, в глубине сада. Эта дверь так и стоит у меня перед глазами: массивная, из полированного дерева, старая-престарая. А рядом, на стене, медная табличка не больше моей ладони с изображением дамы червей. Сразу и не догадаешься, что здесь – бордель.

Я плакала. Обойдя машину, я подходила к нему, чтобы он сказал мне хоть что-нибудь на прощание.

– Ты ведь приедешь опять в воскресенье, правда? – спрашивала я сладким, как я сама, голосом.

– Там видно будет… – отвечал он, отцепляя мои пальцы от лацкана пиджака и снимая с рукава пылинку.

А я – я уже знала, что изведусь за эти бесконечные дни ожидания, и ревела ревмя.

– Ты будешь думать обо мне? – спрашивала я.

– Буду, буду, а то как же, – отвечал он и нажимал на клаксон, чтобы покончить с моими стенаниями.

Он обычно долгих бесед не вел – ну разве что когда учил меня жить, да еще в первое время, в номере за стеной монпарнасского кабачка, который он велел мне снять.

Единственным мужчиной среди обитателей "Червонной дамы" был двадцатилетний рубаха-парень: он работал за всех разом – и за сторожа, и за повара, и за бармена, и за настройщика пианино, и за чистильщика обуви, и даже свет за всеми гасил: он был наперсником всех девиц и любимчиком нашей Мадам. Росточка небольшого, силы тоже не ахти какой, зато владел приемами японской борьбы. Рассказывали, что однажды вечером, еще до моего появления, он один уложил пятерых, причем в мгновение ока. Его прозвали Джитсу. Джитсу всегда разгуливал босиком, в коротком кимоно из тонкой материи; на голове – повязка, талия перехвачена широким черным поясом.

Он-то и открывал мне дверь, когда Красавчик прощально сигналил. Я полными от слез глазами провожала машину до самых ворот – с каждым разом все горестнее; Джитсу надежной дружеской рукой поворачивал меня за плечи и уводил в дом, приговаривая на ходу: "Ну-ну, мадемуазель Белинда, не надо доводить себя до такого"; и в его голосе звучало участие, каким славятся уроженцы Шаранты.

Но это была минутная слабость: моя оптимистическая натура побеждала ее. Я говорила себе, что Красавчик просто ангел, если не жалеет своих воскресных дней, обучая меня плаванию; что при всех своих недостатках он в миллион раз порядочнее всего этого стада козлов-сводников, включая и кровососа моей перро-гирекской подружки, что… – словом, все то, что говорят себе разини вроде меня, впав в любовную горячку, тут уж на мелочи не размениваются.

Да разве могла я тогда подумать, что свет дней моих кончит военным трибуналом, который приговорит его к пожизненному заключению?

Началось все с того, что в Рошфоре его схватили морские пехотинцы; но служить на море не отправили, а, хорошенько измочалив месяца за три, упекли в пехоту, в Мец. Вот что он написал мне оттуда:


"Дорогая моя Жоржетта!

(Это мое настоящее имя.)

Я больше не придуриваюсь. Все время, на шухере. Жратва так себе. Пришли передачу и деньжат. Если можно, сфотографируйся голой. Покупатель имеется. Как вспомню тебя, так вовсю балдею.

Твой несчастный Эмиль".

(Это его настоящее имя.)


В следующий раз он написал вот что:


"Дорогая моя подруга!

Я тут лижу сапоги, чтоб меня считали больным. Один дружок из Рена сказал, что таких посылают служить в разные края. Не забудь насчет деньжат. Фотографии понравились – пришли еще. Скажи фотографу, пусть повиднее щелкнет твою задницу. Тут все офигенно балдеют от тебя.

Твой несчастный служивый".


Его отправили в госпиталь, в Рен: приятель из Бастилии размозжил ему прикладом – по его просьбе – два пальца на ноге. Ходить в строю он больше не мог. Я гордилась его мужеством; а от мысли, на какие страдания он себя обрек, лишь бы быть поближе ко мне, заливалась слезами в постели. Потом он написал вот что:


"Лапуля!

Я тут чуть не умер. Жратва – одни помои. Не забудь про деньжата. Боюсь, Гитлер развоюется не на шутку, и на бойню станут посылать и больных. Твои последние фотки – просто дрянь. По-моему, тебе надо выглядеть по-бордельнее. Ты должна изобразить такой балдеж, чтобы они на фиг в отрубе все валялись.

Твой дорогой голубок".


Так выпали мне и счастливые месяцы. Красавчик писал мне каждую неделю. Утром по четвергам или пятницам Джитсу, широко улыбаясь, приносил мне прямо в комнату конверт с пометкой "Полевая почта". Несмотря на грубости – подумать только, и этот человек нанимал для меня преподавателя! – и орфографические ошибки, которые были исправлены, письма казались мне очень милыми, в них чувствовалась затаенная печаль. Ну конечно, все наши захотели их почитать, но я им наотрез отказала, кроме африканки Зозо, и то из-за фотографий: я ведь мало что смыслила в тонкостях этого дела.

Мой фотограф – очкастый старикашка, снимавший свадебные и школьные церемонии на косе, – кумекал в нем еще меньше моего. Несмотря на сумму, которую я ему уплатила и о которой ни слова не сказала Красавчику, чтобы не наводить на него тоску из-за того, что мы так разорились, старик считал мой заказ ерундой и душу в него не вкладывал. А Зозо, знойная и стройная дочь саванн, освоила науку позировать, когда прибыла в Марсель. Она охотно поделилась опытом, так что получилась целая фотосерия – по-моему, как раз в их свинском стиле, – но все карточки пришлось порвать за ненадобностью: Красавчик, едва встав на свои восемь пальцев, ринулся насиловать какую-то малолетку – во всяком случае, ему предъявили такое обвинение – и на этот раз влип основательно.

Понятно, что я слегла. Полупомешанную, меня отнесли в комнату и целых две недели кололи снотворное.

БЕЛИНДА (2)

Когда я стараниями нашего лечащего врача, господина Лозе, стала выздоравливать, на том самом балконе с видом на океан, Мадам уведомила меня, что Красавчик получил срок до скончания своего века.

Сначала его посадили в крепость в Лотарингии. Вот что он написал оттуда:


"Моя бедная Жожа!

Я такой хххх. Боже милостивый хххх. Судьба. Забудь, что хххх. Бац хххх мою жизнь.

Твой хххх".


Потом цензура стала вымарывать все подряд. Я получала белые листки в черную полоску.

Я стала понемногу работать, но так, без задора: от моей улыбки впору было повеситься. Получала я теперь столько, сколько вовек не зарабатывала: видно, подружки добавляли каждая от себя. И от этого я стала плакать еще чаще, просто не просыхала от слез.

Молиться я сроду не умела – даже в приюте после мессы меня будили крестом и прочей церковной утварью. Но в конце концов, когда все хором во главе с Мадам стали убеждать меня, что своей молитвой я могу помочь Красавчику, как-то воскресным вечером я отправилась-таки в сен-жюльенскую церковь, поговорить со Святой Девой. Я поставила перед ее иконой восковую свечу и сказала, что мой друг ни в чем не виноват, что благодаря ему я попала в такое заведение, о каком и не мечтала, что он учил меня плавать, когда мы ездили к Морским Коронам, и его заслуга тем выше, что сам он плавать не умел, – в общем, все в таком духе. Я плакала так горько, что Пресвятая Дева и сама прослезилась. Я просила прощения за занятия проституцией, – что поделаешь, таково мое призвание, – и она, конечно же, поняла меня и простила.

А на следующий день – хотите верьте, хотите нет – Красавчика перевели в Крысоловку – крепость на острове прямо напротив Сен-Жюльена. Ее как раз видно с верхней площадки маяка. Каждое воскресенье, прихватив с собой одолженный у подружки театральный бинокль, я карабкалась вверх по винтовой лестнице – ровно двести двадцать ступеней. Я мало что разглядела: каменные стены и черные дыры, но это все же лучше, чем ничего. А по пятницам, вечером, я вместе с Джитсу отправлялась в гавань – посмотреть, как отчалит лодка, доставлявшая в крепость еду и ивовые прутья. Да, моего херувимчика заставили плести корзины. Я не раз пыталась подкупить охранников, чтобы передали посылку, но никто из них не согласился.

Мне удалось увидеть Красавчика лишь один-единственный раз, и я тогда не знала, что он окажется последним. Удалось это, как всегда, благодаря Мадам. Она переговорила с одним молодым офицером в штатском – он был знаком с племянником одного генерала, а этот генерал, пользовавшийся доверием у коменданта крепости в чине капитана, потерял сон из-за одной местной красотки, промотавшей все деньги своего муженька, торговца кожаными изделиями, в казино Руайана. Я дала ей тогда пять тысяч франков, чтобы она расплатилась с долгами. Спустя несколько дней, когда мы, накинув пеньюары, сидели на кухне и полдничали, Мадам, тяжело вздыхая, подала мне пропуск. Она совсем не одобряла безумств, которые я творила ради своего Красавчика.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22