Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь и другие диссонансы

ModernLib.Net / Януш Вишневский / Любовь и другие диссонансы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Януш Вишневский
Жанр:

 

 


Януш Леон Вишневский, Ирада Вовненко

Любовь и другие диссонансы

Берлин, 3 апреля, суббота, раннее утро

Серый рассвет разбавил ночную мглу. Я вздрогнул от сильного удара в окно. Белый голубь словно не заметил препятствия или почему-то хотел проникнуть сквозь стекло. Я подошел ближе. На неровной линии треснувшего стекла виднелось красное пятно, а в месте удара прилипли несколько белых перьев. У меня перехватило горло, и я не смог сдержать слез…

Окна западного крыла психиатрической больницы в берлинском районе Панков выходили на глухую стену, и только с третьего этажа можно было увидеть мир за этой стеной. А перед ней была лишь мощеная булыжником площадь, ограниченная с двух сторон колючей проволокой. Когда-то тут была оживленная улица. В шестьдесят первом меньше чем за неделю асфальт заменили брусчаткой, тротуары ликвидировали и позаботились даже о том, чтобы камни выглядели старыми, словно площадь была такой всегда…

Но если встать подальше от окна, из поля зрения выпадают и стена, и даже несколько рядов колючей проволоки, натянутой на ржавые столбы, – видны лишь автомобили, припаркованные на улицах, часть парка с фонтаном и часы на колокольне красного кирпича. А по вечерам – неоновые огни дискотеки, причем так близко, что кажется, туда можно прыгнуть с подоконника. Когда ночью в больнице отключают электричество, наступает такая пронзительная тишина, что можно расслышать музыку. Хартмут, который служит охранником психушки еще со времен Ульбрихта[1], уверяет: то, что сделали с площадью, было страшной ошибкой. Если бы там, как и прежде, проходила улица, – а ведь она была и при Гитлере, – никто бы не выпрыгивал из окон. А едва появилась площадь, психи стали распахивать окна, разбегаться, отходя к умывальникам, и выпрыгивать, надеясь перемахнуть через стену. На самом деле до стены было больше десяти метров, поэтому они падали на мостовую и разбивались. Как говорит Хартмут, «такое расстояние, ясное дело, и Бимон[2] не перепрыгнет». Правда, однажды умудрился прыгнуть даже хромой с протезом, после чего окна замуровали. Хромой упал вниз головой на козырек над входом в здание, и, по словам Хартмута, «было очень много крови, потому что, знаете ли, мозг кровоточит сильнее всего. А у хорошей мостовой настоящий немецкий характер: она несокрушима и впитывает кровь навсегда». Директор клиники наотрез отказался входить в дверь, «забрызганную кровью полудурков».

Теперь стены больше нет. А площадь осталась. Новая улица огибает ее полукругом. Директор измерил полукруг с помощью лазерного измерителя, и только ради этого власти города Берлина ему его купили. У немцев так заведено. Если на то существует предписание, непременно должен быть измеритель. Не важно, сколько он стоит. В суде главное – цифры. Тем более если архитектор – турок с немецким паспортом. Если бы архитектором был беспримесный, биологически чистый немец, может, и удалось бы сэкономить на измерителе.

Дискотека тоже есть. И фонтан – правда, без воды. И церковь, но ее колокольня молчит, говорят, нет денег на звонаря. «Это уже не мой город, – говорит Хартмут, – в наше время, если была церковь, и колокол звонил. Я-то в Бога не верю, но считаю, что колокол у церкви должен быть. Разве я не прав?»

Когда стену разрушили, число самоубийств резко сократилось. Аннета, психолог с ученой степенью, что работает здесь уже несколько лет, считает, что это заслуга Программы, с большой буквы «пэ». Главная ее идея заключается в том, чтобы «не изолировать гостей». Аннета считает, к примеру, что я не являюсь пациентом. В Панкове лечат не людей, а болезни, а значит, я здесь «гость». У которого поехала крыша. Это вселяет некоторый оптимизм. И что-то вроде самоуважения. Получается, я обосновался в Панкове как в гостинице. Сегодня я понял, что Аннета отчасти права. Тут действительно есть что-то от гостиницы. Рядом с туалетами располагается так называемый зал отдыха. Он находится именно здесь не случайно. В центре зала – рояль, у которого не хватает клавиш, но это не важно, ведь большая часть на месте, и играть на нем можно. Сегодня после обеда, когда я был в туалете, кто-то играл. Шумана. Я узнаю Шумана, даже когда буду лежать в гробу. А играли так, что я, заслушавшись, обмочил себе брюки. Когда вышел в зал, за роялем я увидел Джошуа. Я плотно закрыл окна, чтобы нам не мешал уличный шум, сел на подоконник, поближе к инструменту, и стал слушать. А Джошуа играл. Я заранее знал, когда ему попадется отсутствующая клавиша, и воспроизводил недостающий звук по памяти. Закрыв глаза, я думал, что же в музыке заставляет меня забываться. Когда Джошуа закончил играть и замер на покрытом потрескавшимся дерматином стуле из «ИКЕИ», он выглядел как настоящий псих: бегающий взгляд, дрожащие руки, безвольно повисшие вдоль тела, невнятный шепот, гримаса на лице и пена на губах. Он действительно псих. Такой же, как и я. Мне показалось, что в этот момент я в него влюбился. Так бывает, мужчины порой влюбляются в мужчин. Я подошел к нему и спросил:

– Джошуа, почему ты играешь Шумана?

– Потому что он один из нас…

– Как это один из нас? Шуман не был евреем…

– И тем не менее он один из нас.

– Что ты, мать твою, имеешь в виду?

– Он был романтик. И психически больной. Такой же, как мы…

Я придвинул к роялю второй стул и сел рядом с Джошуа. И мы не сговариваясь начали играть. Он – Шумана, а я – Шопена. На одной клавиатуре, параллельно. Два психа играли два разных произведения. Я не помню, что именно из Шумана играл он, и не помню, что из Шопена играл я. Но музыка каким-то чудесным образом совпала. Как интерференция волн, способная разрушить мост. Несмотря на отсутствующие клавиши. И в этом не было никакого диссонанса. Это было похоже на одержимость. А потом, когда мы закончили играть, Джошуа стало стыдно, что он так расчувствовался, а мне – что я заставил его стыдиться. Мы встали из-за рояля и молча пошли каждый в свою сторону.

Джошуа отправился в туалет, а я – на групповую психотерапию. Я чувствовал, что мне необходимо срочно переключиться. Групповая психотерапия отличается от обычной тем, что нужно рассказывать о себе не врачу, а целой группе людей. Вообще-то это трудно сделать. Признаться шепотом, с закрытыми глазами, что отец засовывал свой огромный пенис в твой крошечный анус, когда ты была восьмилетней девочкой, еще можно психиатру, но не посторонним. Я не посещал групповую психотерапию. Но после Шопена с Шуманом мне почему-то захотелось туда пойти.

Кроме профессора Мильке, семидесятишестилетнего старика в коротковатых брюках, беспрестанно грызущего ногти, в кабинете были две женщины: Магда из чешского Тешина и немка, которая записывала ее рассказ. Немцы любят все протоколировать. Даже рассказы об анальном сексе с отцом. Я сел на свободный стул рядом с Магдой и обратился в слух. Магда говорила по-немецки.

Она родилась в чешской части Тешина. В этом городе протекает река Ольза, разделяющая Чехию и Польшу. Магда родилась в нескольких сотнях метров от границы – тогда еще между Чехословакией и Польшей. Она и сейчас утверждает, что родом из Чехословакии, и считает, что словаки «отделились только из-за неуемной жажды власти нескольких братиславских политиков». Она сама мне это сказала. По-чешски. Для поляка слушать чешкий язык – весело по определению. О чем бы чехи ни говорили на своем языке, поляков это смешит. Проезжая неподалеку от чешской границы, я всегда слушал только чешское радио. Даже информация о цунами и землетрясениях вызывает нервный смех. Хоть это и странно, а может, и весьма оскорбительно для чехов, но это так.

Сейчас Магда говорила по-немецки. Немецкий никогда не звучит смешно. Я много лет живу в Германии, но все равно воспринимаю фразу, сказанную по-немецки, как некую команду. Видимо, усвоил на генетическом уровне. Интересно, через сколько поколений этот ген подвергнется мутации и исчезнет?..

Магда то умолкала, глядя на свои руки, то вздыхала, то повышала голос и даже начинала кричать, чтобы через мгновение перейти на шепот. Но не заплакала. Ни разу…


Я не знаю, существует ли предел страданий, приходящихся на долю одного человека. Говорят, нам отпущено столько, сколько мы в состоянии вынести…

Моя фамилия Шмидтова. Не Шмидт, а Шмидтова. Потому что я не Шмидт. Я не могла бы называться «фрау Шмидт». Даже выйдя замуж за любимого мужчину, я не могла бы стать немкой. Поэтому я заплатила большие деньги, чтобы так было написано в моем паспорте. Это была неудачная инвестиция. Шмидт, мой бывший муж, в один прекрасный день пришел к выводу, что я для него «слишком толстая и слишком старая», а его сослуживцы приводят на вечеринки «куда более красивых и молодых девиц». Он так и сказал. По пьяни, конечно. Я не хотела выглядеть толстой старой коровой на корпоративах «Дойче банка», поэтому подала на развод. Я, может, и толстая, но ведь не старая. А тогда мне было всего двадцать восемь. Дочь Шмидта от первого брака старше меня на два года. Да и не толстая я вовсе! Для Марселя я была худой. И для Дарьи тоже…

Произнося имя Дарьи, я обычно плачу. Я бы и сейчас заплакала, но я теперь в психушке, и мне уже три недели дают психотропные средства. Либо они на самом деле действуют, либо у меня закончились слезы.

Марсель…

Он появился в моей жизни в тот день, когда я развелась со Шмидтом. Выйдя из здания суда, я пошла в соседнее бистро. Развод – всегда поражение. Даже если это развод с таким ничтожеством. Я пила водку, вспоминала напрасно прожитые с мужем годы и, видимо, была похожа на женщину, которая нуждается в поддержке. Марсель подсел к моему столику, протянул бумажные носовые платки и, как он уверял, «без памяти» в меня влюбился. Настоящего Марселя я открыла для себя двумя годами позже. А прежде пережила депрессию, два запоя, четыре увольнения с работы по статье, зависимость от валиума, пять переездов, восемнадцать различных диет и два аборта, а еще переспала с четырнадцатью мужчинами и одной лесбиянкой, Дарьей из Москвы. Из отчаявшейся я превратилась в отчаянную.

Если исключить Дарью, то инженер Эдвард Мёрфи, сформулировавший свой известный «закон подлости», был абсолютно прав: если есть вероятность того, что какая-нибудь неприятность может случиться, она обязательно произойдет[3]. Однако Мёрфи не мог предвидеть всего. Самое плохое произошло со мной в день моего тридцатилетия. По собственной вине, пребывая в состоянии подогретого тремя выпитыми бутылками вина отчаяния и двадцатью четырьмя месяцами поисков своего места в жизни, я представила себе, что спустя какое-то время все же смогу полюбить Марселя. Тем более что начиная с той встречи в бистро он постоянно присутствует в моей жизни. И если так и случится, это гораздо лучший выход из ситуации, чем одиночество и очередная катастрофа, к которой я неминуемо иду. Я позвонила ему, и тем же вечером он оказался в моем доме. Уже во время нашей первой ночи любви и после нее он стал расспрашивать меня о мужчинах, бывших в моей жизни. Это повторялось каждую ночь. Какое-то время я уверяла себя, что это из-за любви и всегда сопутствующей ей ревности, из-за мужского тщеславия, что это пройдет, когда мне удастся убедить его, что я принадлежу только ему…

Марсель итальянец. Его отец – эмигрант из Ирана, а мать – сицилийка. Долгое время я объясняла себе его расспросы итальянским менталитетом, исламскими традициями и особенностями характера. Но постепенно расспросы превратились в допросы. Дошло до того, что Марсель мог несколько раз за ночь заниматься со мной любовью, а потом придушивал ремнем, заставляя снова и снова рассказывать о других мужчинах: как я дышала, что говорила, насколько широко раздвигала ноги, пробовала ли на вкус их сперму, было ли мне хорошо… Задыхаясь, я говорила ему правду, а когда рассказывать стало нечего, начала сочинять. По утрам Марсель был нормальным человеком, но к вечеру я снова становилась для него «величайшей чешско-немецкой шлюхой». А когда забеременела, его болезненная ревность превратилась в шизофрению. Я стала для него одновременно и «возвышенной святой любовью» и «грязной проституткой, носящей его семя». Я понимала, что должна бежать, но все время откладывала свой побег. Когда у меня отошли воды, пока за мной ехала карета «скорой помощи», он изнасиловал меня прямо на полу в прихожей, чтобы доказать, что я принадлежу только ему. Дарья, которая единственная из всех знала о выходках Марселя, через два дня после родов забрала из моей квартиры все, что поместилось в ее маленькую машину, и отвезла нас с ребенком к моей матери в Братиславу. В больнице я оставила Марселю письмо, в котором написала, что улетаю в Лондон, и умоляла его обратиться за помощью к психотерапевту.

Через несколько дней он отыскал Дарью. Сначала упрашивал ее сказать, где я, потом пытался подкупить, потом начал угрожать. Она, несмотря ни на что, не выдала меня, и он впал в ярость. Привязал ее к стулу и полночи избивал. Она вынесла все и молчала – даже тогда, когда он вливал ей в горло водку и прижигал сигаретами лоб. А в конце концов… он повесился у нее на глазах. Она так и просидела, связанная, до утра, глядя на висельника. И теперь я скажу вам главное! Только Дарья меня любила. Только она. Марсель и представления не имел о том, что такое любовь…


И мы это выслушали. Профессор Мильке, который вдруг перестал грызть ногти и задышал как астматик, дама с протоколом, которая посреди рассказа перестала писать и начала всхлипывать, и я, державший Магду за руку. Когда она замолчала, в наступившей тишине я услышал музыку из дискотеки по ту сторону стены, которой больше нет. И мне захотелось разбежаться и прыгнуть…

Даже сегодня, когда думаю о тебе, я слышу музыку Шумана. И чувствую, как Магда в берлинской психушке сжимает мою ладонь, произнося имя «Дарья».

Тишина закончилась тем, что женщина, писавшая протокол, с громкими рыданиями выбежала из кабинета. Мильке снял очки, положил их на письменный стол, отошел к окну и закурил. Курить в психушке можно было только в специально отведенном помещении, в подвале, на «минус втором» этаже, на два этажа «ниже линии света», как говорил Хартмут, рядом с котельной. Курильщики должны были чувствовать себя там как кочегары. Своего рода унижение. Немецкий профессор Мильке нарушил правило. Я сделал то же самое, но мне было наплевать, тогда как Мильке не только рисковал своей репутацией, но и мог заработать официальный выговор, что для немцев куда страшнее, чем потерять репутацию. Мы стояли с ним у окна, Мильке прятал сигарету в ладони, затягиваясь, закрывал глаза, потом снова прятал сигарету и, открывая глаза, выдыхал дым. Как будто он здесь ни при чем, он – невидимка. Невидимый для предписаний.

– Вы когда-нибудь бывали в Москве? – спросил он, стряхивая пепел за окно.

– Нет. А вы?

– Очень давно. В семьдесят девятом. Зимой. Было очень, очень холодно. Настоящая зима. Теперь такие случаются не чаще, чем раз в четыре года. То в Европе, то в Австралии, то в Южной Африке. Или в Антарктиде, когда газетам больше не о чем писать. Полная чушь. Но все равно читают. Особенно летом, когда не нужно платить за отопление. Вы помните семьдесят девятый? Скорее всего, нет, вы тогда были слишком молоды. Может, вас и на свете не было. Хороший год. Для Хонеккера, может, и нет, но для вина – да. А знаете, кто такой Хонеккер? Видимо, да. Уж кто-кто, а поляки знают фамилии всех сукиных детей. Семьдесят девятый и для меня был хорошим годом. В январе я защитил докторскую, в июне жена наконец ушла, и я получил возможность поехать куда-то еще, кроме нашей дачи под Потсдамом. Если бы моя жена работала на «Штази», ГДР развалилась бы значительно позже или даже вообще не развалилась, – она всегда знала, где я буду, даже когда я сам еще этого не знал… Особого выбора у меня тогда не было: Варшава, София, Прага, Будапешт, Пхеньян, Гавана или Москва. Гавана оказалась не по карману, поездку в Пхеньян можно было расценивать лишь как наказание, а Бухареста и Тираны в списке не было. Румыния и Албания тогда рассматривались как «социалистические проститутки». Сначала Брежнев, а потом и Хонеккер говорили, что эти два еще недавно братских народа сошли с единственно верного пути и продались ревизионистскому Китаю. И я решил поехать в Москву – в самое средоточие зла. Хотя теперь думаю, лучше бы в Варшаву. Это был довольно редкий случай, когда интуиция меня подвела. Мне следовало поехать в Варшаву, а еще лучше – в Гданьск. Когда в сентябре семьдесят восьмого Войтылу избрали папой римским, я должен был почувствовать, что это начало конца.

– Как вы думаете, в Москве есть такие Дарьи? – спросил я.

– Понимаете, Войтыла был первым звоночком…

Я перестал его слушать. Разве может Мильке знать о Войтыле больше, чем я? Но даже если б это было так, Войтыла тогда интересовал меня гораздо меньше, чем Дарья. И я уверен, что Войтыла бы меня понял. Он был человеком, который понимал такие вещи и наверняка и сам был бы не прочь познакомиться с Дарьей из Москвы. Не знаю, заметил ли Мильке, что я потерял интерес к разговору. Когда я отходил от окна, он прикурил очередную сигарету и продолжал говорить. Это мой огромный недостаток. Если что-то перестает меня интересовать, я либо ухожу, либо, если уйти не могу, перестаю слушать. Я не воспринимаю ни одного бита информации, если она мне ничего не дает.

Выйдя в коридор, я сел в лифт, чтобы спуститься в котельную и покурить. Джошуа стоял на вершине горы из кокса и что-то громко ритмично выкрикивал. Когда я посмотрел на него и прислушался, мне вспомнился концерт некоего Матисьяху, молодого хасидского исполнителя регги из Нью-Йорка. Моя коллега Марлен из Канады, немолодая женщина, специалистка по органной и клавесинной музыке, однажды вечером не позволила мне запереться в номере и потащила в клуб в нью-йоркский Квинс, где очень молодой бородатый мужчина в кипе выступал перед толпой столь же молодых людей. Помню свой восторг и слова Марлен, которая сказала: «Это, кажется, самый крутой еврей из всех, кого я знаю. За исключением Иисуса…»

У меня совершенно вылетело из головы, что сегодня вечер пятницы, а значит, начало шабата. Джошуа в основном соблюдал шабат, но два исключения себе позволял: курил и слушал на своем айподе музыку. Он уверял, что «Мальборо», которое он курил, и айпод, который он слушал, кошерны, но не хотел просветить меня, как можно сделать кошерной музыку. Кошерное «Мальборо» я еще как-то мог себе представить, но кошерный айпод и звучащую из него кошерную музыку – нет. Видимо, только евреям это доступно. А Джошуа в первую очередь был евреем. А во вторую – темнокожим (его мать была эфиопкой, а отец – израильтянином) и гомосексуалистом (по убеждениям и для удовольствия, а не из-за генетики, как он сам уверял). Короче говоря, если цитировать дословно, он называл себя «обрезанным черным еврейским гомиком». И в довершение ко всему – членом (с членским билетом, имевшим номера одной из первых серий!) немецкой неонацистской партии НПД.

Его отец в начале шестидесятых получил в Германии политическое убежище. Джошуа родился в Мюнхене и, поскольку был младенцем, у которого никто не спрашивал согласия, получил немецкий паспорт. С этим паспортом он вступил в партию НПД, чтобы «организовать пятую колонну против этих мудаков с короткими членами в коротких черных кожаных штанах на коротких лямочках». Конец цитаты. Узнав об этом, отец хотел покончить с собой, но у него не было времени это сделать, потому что как раз должен был прийти транспорт с обувью из Милана, и он не мог уйти из жизни, не оплатив товар. А к тому моменту, когда обувь доставили и отец заплатил по счетам, он уже остыл. К тому же он заметил, что Джошуа, вопреки его ожиданиям, после вступления в НПД не стал вести себя «как эсэсовец», а продолжал оставаться все тем же евреем с пейсами и крючковатым носом. Его сыном.

Отец Джошуа еще один раз собирался покончить с собой – в тот вечер, когда сын представил ему Маркуса и после ужина и благодарственной молитвы вместе с другом исчез в так называемой детской комнате, отделенной тонкой стеной от ванной, где отец Джошуа не только принимал душ, чистил зубы, стриг ногти и листал «Плейбой», но иногда занимался онанизмом. А занимался он этим, когда за противоположной стеной ванной фрау доктор Генриэтта Вольф фон Аугсбург кричала во время «рукотворного» оргазма. В тот вечер по той же причине, но гораздо громче, кричал за другой стеной ванной его сын, Джошуа Абрахам Давид Исаак Гроссман. Тогда-то отец вновь вспомнил о том, что мог бы свести счеты с жизнью, однако, наученный горьким опытом, на время отложил принятие решения.

Джошуа влюбился в Маркуса на одном из собраний НПД в Нюрнберге. Это была любовь с первого взгляда. У Маркуса были великолепные широкие мускулистые плечи, аппетитные ягодицы и рот, который казался слишком маленьким для его пухлых губ. Типичный ариец. Два года эти губы и ягодицы принадлежали только Джошуа. Потом Маркус бросил его, и эти губы, и то, что между ягодицами, и все остальное, что было Маркусом, стало собственностью Мирко из Хорватии. Целый месяц Джошуа терпел Мирко. Потом впал в депрессию, а однажды поздно ночью сел в такси и поехал в психушку. Вначале он собирался в клинику Charite, но, проверив содержимое бумажника, выбрал Панков, который больше соответствовал его финансовым возможностям – с учетом ночных тарифов берлинских такси.

Он рассказал молодому врачу о том, что сейчас больше всего на свете хочет умереть, показал свои запястья с нарисованными красным фломастером линиями «для лезвия», рыдал, говорил о страданиях евреев и дрожал всем телом. Теперь у него есть крыша над головой, завтраки, вторые завтраки, обеды, полдники, ужины и рояль в зале для отдыха. А немцы за все это платят. Чего же еще? Маркуса все равно не вернешь. Да уже и не хочется.

Джошуа стоял на вершине угольной кучи в котельной, курил кошерное «Мальборо», слушал кошерную музыку и, как я полагал, молился. Несмотря на плотно прилегающие к ушам наушники, выкрикивавший молитвы Джошуа в самом деле немного напоминал Иисуса, каковым иногда себя воображал.

Он не заметил моего появления. Я замер у чугунной печи и слушал. Джошуа читал рэп. Я не знаю идиш, но понимаю рэп – неважно, на каком языке его исполняют. Рэп – это главным образом слова и история, а еще напев, легко распознаваемая последовательность интервалов, гармония высоких и низких тонов, которая накладывается на главенствующий специфический ритм. Когда звучит рэп, хочется поднимать и опускать руки, потому что чувствуешь себя игрушкой на батарейках, неким плюшевым медвежонком, который лупит палочками по маленькому жестяному барабану, прикрепленному красной тесемкой к животу.

Джошуа переступал с ноги на ногу на вершине угольной кучи и читал с помощью рэпа свой «Маарив»[4]. Он поднимал и опускал руки, то касаясь ими бедер, то протягивая к потолку, то сжимая в кулаки, словно кому-то угрожая. Но я понимал, что он молится. Потому что молитва – неважно, иудейская, мусульманская или христианская – тоже своего рода рэп. И тоже рассказывает историю. И так же, как в случае с рэпом, это истории преувеличенные или даже вовсе не имеющие отношения к реальности.

Закончив молитву, Джошуа сел на угольную кучу, резким движением сорвал наушники и швырнул в сторону печи. Я поднял их и спросил:

– А что ты слушал?

– Не твое дело! Ты все равно его не любишь…

– Почему же?! – воскликнул я, карабкаясь к нему.

– Потому что он гей.

– Я ничего не имею против геев, и ты это знаешь.

– Зато я имею. Они не умеют хранить верность.

– И все же, какого гея ты слушал?

– Одного русского.

– А точнее?

– Чайковского.

– Он был геем?! – воскликнул я, не в силах скрыть удивления.

– Ну, был.

– Я не знал. И чем тебя порадовал гей Чайковский?

– Своим скрипичным концертом.

– Я это почувствовал, Джошуа. Только слушая этот концерт, можно молиться.

– Я вовсе не молился…

– Нет?! Это был не «Маарив»? А что же?

– Набор ругательств на идиш. Я могу материться на идиш больше часа без перерыва.

– Но зачем?

– Меня это возбуждает. И Маркуса тоже.

– Но почему ты ругаешься на идиш под музыку Чайковского?

– Потому что этот концерт возбуждает меня больше всего.

– Именно этот?

– И ты еще спрашиваешь?! В нем есть все: любовь и ненависть, солнце и луна, боль и сладость, голод и насыщение, война и мир, нежность и жестокость, торопливость и плавность, тоска и радость, нетерпение и покой, скука и энтузиазм, молчание и крик, жизнь и смерть…

– Да, Джошуа, я еще спрашиваю. Музыка – это не только твое личное дело, и Маркус имеет с ней мало общего. В котельной на угольной куче музыка одна, в Вене у людей в смокингах другая. Ты мне тут жизнь и смерть не приплетай. И Шопена тоже. Ты тащишься от Чайковского? Выбор хороший, но вот я тащусь в воскресенье от Бетховена, в среду от Листа, и только в канун Рождества, независимо от того, какой это день недели, от Чайковского. Знаешь, Джошуа, что такое канун Рождества? А что такое облатка? Если не знаешь, узнай, сука. Только тогда ты по-настоящему поймешь Шопена. Без польского Рождества тебе его не понять. Набери в Гугле «рождество» и узнай. Только ищи в польском Гугле: точка пи эль. Потому что только там описывается польское Рождество. На «точка пи эль». Запомнишь?

Я говорил и взбирался по куче кокса. Оступался, проваливался в толщу угля, падал на колени, но упрямо двигался дальше и кричал все громче, словно мне важно было не только доказать свою точку зрения, но и добраться до вершины – пусть это была всего лишь вершина угольной кучи в котельной.

В психушке с помощью Программы и методичного промывания мозгов нам всем вбивали в голову, что нужно подняться с колен, встать на ноги и стремиться в будущее, к новым вершинам. Даже тем, кто без дозы «Прозака» и крикливых команд медсестер не хотел или вообще не мог встать с постели. И – о чудо! – спустя какое-то время эта психотерапия начинала действовать! На кого-то через несколько дней, на других – через несколько месяцев, но практически все начинали верить в себя.

Желание покорить вершину – атавизм. У альпинистов оно проявляется в наиболее ярком и, как мне кажется, благородном виде. А у тех, кто по-паучьи взбирается по стеклу и бетону небоскребов на глазах у собравшихся внизу людей, свидетельствует лишь о психопатическом стремлении публично рисковать жизнью. Толпа внизу вздыхает, кричит, волнуется, сопереживает, удивляется, восхищается, хотя все знают, что на вершину небоскреба можно спокойно подняться на лифте. Этакая пародия на желание покорять вершины. Фрейд и его ученик Юнг прекрасно знали, как это действует, и использовали в своей практике. Юнг больше, Фрейд меньше, и все же, несмотря на взаимную критику в конце жизни, оба соглашались, что магией покорения вершин можно заразить, а потом – лечить от нее.

Для кого-то из пациентов Панкова, в основном для тех, кто страдает анорексией, такая вершина находится на втором этаже, за дверью столовой, для других – на уровне первого этажа, за стеклянной дверью, ведущей на площадь. Для них спуститься вниз и выйти после долгого перерыва на шумную улицу, напоминающую о прошлой жизни, равносильно восхождению на вершину. Для некоторых – высочайшую в жизни.

Я поднимался на вершину угольной кучи и кричал. Джошуа смотрел на меня сверху и улыбался. С трудом переводя дыхание, я наконец оказался рядом, посмотрел ему в глаза и крикнул: «Ты запомнишь?!»

– Запомнишь, Джошуа? Запомнишь, да? – добавил я шепотом мгновение спустя.

Он выхватил у меня наушники, вставил штекер в айпод и поднес наушник к моему уху. Потом снял свой снежно-белый шелковый шарф, вытер пот с моего лба, легкими движениями отер мне лицо, волосы и губы. Мы стояли, соединенные белой нитью провода, глядя друг другу в глаза, и слушали музыку. Джошуа, второй раз за этот день, стал мне очень близким человеком. В тот момент – самым близким на свете.


Москва, 28 марта, воскресенье, раннее утро

Прохладный весенний ветер сквозь приоткрытое окно проникал в квартиру в Брюсовом переулке, дом шестнадцать. Тут издавна жили представители элиты: артисты, художники, музыканты, театральные деятели, балерины. Когда-то эти дома принадлежали сподвижнику Петра Первого, генералу, фельдмаршалу и талантливому ученому Брюсу. Переулок и сейчас хранит спокойствие и уединенность, здесь редко слышен даже привычный шум машин. Всюду мемориальные таблички с именами знаменитостей. Анна порой часами бродила по окрестностям, изучая имена и дивясь соседству, о каком и не мечтала. Может, сегодня снова пойдет. Она прикрыла глаза. Все-таки хорошо, что утро наступает всегда, и хотя бы в этом можно быть уверенным: каждую ночь ты знаешь, что через пять, четыре, три часа сможешь встать и начать жить заново.

Девять утра. Анна закуталась в пуховое одеяло, когда-то подаренное дедом. Из кухни доносились звуки «Ноктюрна» Шопена. Анне не хотелось вылезать из-под одеяла, и она с закрытыми глазами слушала музыку. Неожиданно ее внимание привлек звук, похожий на воркование голубя. Она подняла голову и увидела белого голубя, который, вытянув шею, осторожно ступал по карнизу. В теплых красках весны он казался ослепительно белым, и это было очень красиво. Анна привстала, и птица, словно приветствуя ее, постучала клювом по стеклу. Анна улыбнулась голубю, вообразив, что он принес ей благую весть. Подумав, протянула руку и нащупала на прикроватном столике толстую тетрадь. Открыла. Поудобнее устроилась на подушках. Где-то должна быть и ручка…

Темнеть стало намного позже. Вечером застегиваешь плащ на все пуговицы сверху донизу, поправляешь полосатый шарф. Выходя с работы, попадаешь в раннюю весну – теплую, волшебную и долгожданную. Она кажется немного нереальной.

Идешь привычной дорогой. Нежные листья и симфония ароматов напоминают о том, что весна наступила – несмотря на сильный ветер и временами заморозки по ночам. Срываешь ветку черемухи, прикусываешь стебель, и это так странно – ее безмятежный аромат среди тревожного вечера. Утром находишь ее в кармане плаща, а аромат отчего-то стал еще сильнее…

Анна чувствовала себя героем романа Камю «Посторонний»: наблюдала за собой со стороны. Подошла к стоянке у архива. Сигнализация послушно пропищала. Повернула ключ зажигания. Шум мотора еле слышен. Так работают только новые двигатели. Этот автомобиль – подарок мужа на сорокалетие. Она бросила беглый взгляд в зеркало. Вновь поймала себя на мысли, противной и навязчивой, как зубная боль. Уже не двадцать, и даже не тридцать, когда твое лицо послушно и умело хранит все тайны – ты можешь не спать неделю, всю ночь рыдать, потерять голову от любви, и никто ничего не заметит. С годами каждая слеза оставляет заметный след, а каждая бессонная ночь – фиолетовые круги под усталыми глазами.

Нажала кнопку CD-проигрывателя, спокойно тронула с места. Поставила пятый трек. Пустое пространство салона заполнил Прокофьев. На танце Джульетты повернула на Новый Арбат, и тут же очутилась в пробке. Включила музыку на полную громкость.

Хорошо, что в Москве столько автомобилей и узкие улицы. Большая часть вечера уходит на дорогу, сокращая время пребывания дома, общения с мужем.

Машины медленно двигались друг за другом. Она была этому рада. В пробке чувствовала себя спокойно, а главное – проезд через Моховую к Брюсову переулку займет еще как минимум сорок минут.

Вдруг вспомнила, что пила кофе только утром. Олег Михайлович, врач, говорит, что две чашки в день вполне допустимы. Да и приступы в последнее время стали реже. Остановилась у первой попавшейся кофейни. Открыв дверь, вдохнула аромат печеных булочек и – диссонансом, дополнительно – табака.

– Добрый вечер! Вам зал для курящих? – спросила молодая официантка с грудью Мерилин Монро. На ее гладко причесанной голове бархатный ободок, на нем стайка бабочек, и их розовые крылья трепещут на сквозняке.

– Для некурящих, – улыбнулась Анна и проследовала за бабочками.

Год назад у меня случился первый приступ удушья. Я даже не поняла тогда, что со мной и насколько это опасно. Просто легкие вдруг отказались наполняться воздухом и повисли двумя пустыми никчемными мешками. Я начала задыхаться. Это как во сне: хочешь что-то сказать, кричишь, но тебя никто не слышит. Пыталась кричать и звать на помощь, но голос предал меня, не издав ни звука. Если бы, падая, я не задела ангела – скульптуру-светильник, муж бы меня не услышал. Сергей разговаривал со своим немецким партнером по скайпу. Ангел остался без правого крыла, а я – осталась жить.

«Скорая» приехала через пятнадцать минут. Молодой врач с всклокоченными черными волосами поставил капельницу с эуфиллином. От врача пахло медицинским спиртом – а может, водкой. Через неделю, поздно вечером, мы ужинали с мужем, и он без умолку рассказывал о своих проектах, виртуозно орудуя ножом и вилкой. Приступ повторился.

Сергей повез меня к одному из лучших диагностов города.

За окном приятно шелестела душистая сирень, мягко покачиваясь на ветру. Олег Михайлович – в белом халате и круглых очках в железной оправе, напоминал героев Чехова, а может, и его самого, только лицо было гладко выбрито, обнажая глубокие морщины, – посмотрел на меня добрыми глазами и серьезно спросил:

– Покуриваем?

– Иногда, – честно ответила я.

– Придется бросить, – он подошел ко мне и взял за руку. Мы помолчали. – Где вы работаете, Анна? – продолжил он низким голосом.

– В городском архиве.

– Вот это уже хуже. Там, знаете ли, много пыли.

Я испуганно замерла. Последние три года, просыпаясь, я ловила мысль об архиве, о выставках, и сажала ее на булавку, улыбаясь предстоящему дню. Архив был не только моей работой – он был моим спасением.

Мягкая, чуть полноватая медсестра дотронулась до меня теплыми, легкими руками и взяла на анализ кровь, а затем проводила в рентгеновский кабинет.

Через неделю мне поставили диагноз: астма. В медицинском словаре, доставшемся от дедушки, я прочла: в переводе с греческого «астма» означает «тяжелое дыхание». Приступ удушья – типичный симптом. Затруднение в дыхании усиливается на выдохе из-за сужения дыхательных путей. Часть воздуха задерживается в альвеолах, легкие растягиваются, а выход воздуха удлиняется. У кого-то астма передается по наследству, у кого-то появляется вначале как аллергия на цветочную пыль, у кого-то – на книжную… Я долго не хотела признаваться себе, что причиной моего удушья был Сергей.

– Вы уже выбрали? – Официантка с бабочками на голове смотрела вопросительно.

– Пожалуйста, чашку «американо».

– С водой или молоком? – привычно уточнила девушка.

– С водой, – привычно ответила Анна.

– Хотите попробовать что-то из наших десертов? – произнесла заученный вопрос официантка.

– Хочу, – улыбнулась Анна и заказала шарик ванильного мороженого.

Она любит мороженое. Существует мнение, что в нем, как и в шоколаде, содержатся эндорфины – гормоны счастья. Жалко, что оно не имеет под собой никаких оснований. Но какая разница! Искусство ради искусства, мороженое ради мороженого.

– Мама, мама, я тоже хочу мороженое!

За соседний столик присела женщина лет тридцати: спортивная куртка, кроссовки, выгоревшие светлые волосы, темные у корней. Рядом мужчина в протертых джинсах и мятом пиджаке. На стул залез мальчик с синими глазами, спрятанными под длинной челкой.

Мужчина выслушал пожелания, нежно поглаживая женщину по плечу.

– Сейчас все будет! – шутливо отдал честь и быстро прошел к стойке.

Довольный, вернулся, поцеловал сначала мальчика, потом женщину. Придвинул стул к ней ближе и что-то зашептал.

Женщина тихо рассмеялась, подцепила своим мизинцем мизинец мужчины. Мальчик с удовольствием ел мороженое, громко рассказывая про своего товарища, настоящего Терминатора, а закончил тем, что «надо пойти в кино, вы же обещали!». На полу стояли пакеты из супермаркета, в них лежали упаковки с лапшой и замороженная курица. Нехитрая еда, нехитрые развлечения, близкие люди, что еще нужно? Дорогой автомобиль и килограмм бриллиантов?

Анна покрутила на безымянном пальце кольцо с черным бриллиантом и крупной жемчужиной, тоже, разумеется, черной – Сергей знает толк в украшениях. Склонилась над остывшим кофе. Кончиками пальцев аккуратно сняла с ресниц слезы. Она никогда не плакала. Почти никогда.


Два дня назад Сергей настоял, чтобы она пошла с ним на прием в немецкое посольство. Для него это было очень важно. На такие приемы по протоколу следует приходить с супругой. К тому же он хотел представить Анну деловым партнерам: речь шла о запуске новой линии производства под Москвой. Утром, собираясь на работу и поправляя перед зеркалом в прихожей узел шелкового галстука от Lanvin, бросил через плечо:

– Анна, потрудись сегодня вечером выглядеть получше. И сделай, ради Бога, что-нибудь со своими волосами, немцы ценят аккуратность и лоск, а не эти твои… локоны Андромахи…

Последние слова он буквально выплюнул, вдел ноги в туфли из телячьей кожи и вышел.

Глаза ее снова увлажнились, сердце сжалось от боли и безысходности. Она накапала себе в «успокоительную» рюмочку сорок капель валокордина, немного постояла у окна. По карнизу прохаживалась синица, нарядно-желтая на сером фоне пасмурного утра. Белого голубя нигде не было видно.

Для приема Анна выбрала любимое бархатное платье глубокого синего цвета и черные замшевые туфли на высоком каблуке. Ей нравились туфли на высоком каблуке. Сразу кажешься себе выше, стройнее, загадочнее, и походка меняется, становится неторопливой. Ничего, что к вечеру ноги отекают, а туфли немного жмут, зато весь день ощущаешь себя красавицей. Ну а сняв туфли, долго смакуешь послевкусие этого ощущения, немного болезненного, но приятного.

В обеденный перерыв отправилась в салон делать прическу. Для каждой женщины это – священный ритуал и одновременно психотерапия. Пока мастер колдовала над ее волосами – густыми, длинными, непослушными, Анна подправила макияж, выбрав помаду вишневого оттенка, к темным глазам. Когда-то Сергей называл их «ореховыми». Давно.

Муж заехал за ней на работу, окинул беглым взглядом, будто выставляя оценку, ничего не сказал.

– Достаточно ли хорошо я выгляжу? – спросила она ровно.

– Нормально. Хотя могла бы щеки, что ли, подрумянить. Бледная слишком…

Ровно в шесть, как было указано в приглашении, они поднимались по лестнице посольства; Сергей – в безупречно сидящем смокинге, Анна – в вечернем платье, с идеально уложенными волосами. На улице она сорвала зеленеющую ветку; та приятно и нежно пахла весной. Муж злобно выдернул ветку и бросил на асфальт:

– Уймись! – прошипел раздраженно. – Ты взрослая женщина! Еще бы венок сплела!..

На самом верху лестницы стояли посол с супругой, вокруг толпились приглашенные. Каждый спешил лично поприветствовать хозяина церемонии, его супруга вежливо и немного снисходительно протягивала гостям руку.

У входа в просторную гостиную официант в накрахмаленной белой сорочке и бордовой бабочке предлагал шампанское.

Анна поблагодарила и залпом осушила бокал: ей хотелось пить.

– Не торопись, – сжал локоть Сергей. – Ты должна произвести впечатление. Хотя бы постараться!..

В зале было много изысканно одетых элегантных женщин, в преддверии приема уделивших своей внешности не один час. Бриллианты загадочно мерцали и отражались в зеркалах. Дамы стояли кружком и беседовали вполголоса. Рядом группа мужчин в смокингах что-то бурно обсуждала по-немецки.

Потом последовало бесконечное «Das ist meine Frau Anna». Она молчала и улыбалась. Светские обязанности она выполняла послушно, но без удовольствия. Рядом с ней остановились две дамы: на одной было платье с открытой спиной, на другой – крошечная шляпка.

– Видела, какое у Светки платье? – прошипела одна.

– Небось, из занавесок сшила, – язвительно поддержала другая. – Благо у мужа целая сеть магазинов, бери сколько хочешь!

Дамы зло засмеялись и смешались с другими представительницами высшего общества, гордо называющего себя «элитой».

В зал вошла женщина в ярко-алом платье, чуть более откровенном, чем допускали правила приличий. На вид ей было не больше сорока, но глубокое декольте, открывающее веснушчатый бюст не первой молодости, неопровержимо свидетельствовало, что пятьдесят-то Антонине Ильиничне уже стукнуло, а юбилей отмечали, конечно, в «Турандот». И посол с супругой туда тоже ненадолго заглянули. Дама стремительно подошла к мужчинам, привычно одаривая их приветственными поцелуями. Сергей шепнул Анне:

– Тонька собственной персоной! – и вызывающе хихикнул.

Тонька десять лет работала кассиршей в ЦУМе, который тогда еще не представлял собой галерею высокой моды с изысканными торговыми марками и ценами, превосходящими допустимые европейские, но все же резко контрастировал с другими магазинами, где вообще ничего не было, а продавщицы виновато улыбались, частенько маскируя хамством чувство неловкости.

За место свое Тонька держалась, терпела самодурство начальницы и зависть коллег. Коллеги завидовали ее умению нести себя и дарить. Тонька искренне считала, что она – ценный приз, настоящий подарок и счастье любого мужчины.

В свои тридцать она, как и героиня известного романа Ильфа и Петрова, вряд ли прочла хоть одну книгу целиком, не говоря уже о стихах. Зато досконально изучила историю ЦУМа и старалась одеваться как кинозвезда, благо от бабушки ей достался целый чемоданчик открыток с изображением Любови Орловой и других небожительниц советской эпохи.

Она могла часами заученно рассказывать про шотландских коммерсантов Эндрю Мюра и Арчибальда Мерилиза, а также про то, как основанная ими торговая компания в 1857 году переехала из Петербурга в Москву, где на Театральной площади было решено открыть универсальный магазин наподобие лондонского «Уайтли» и парижского «Бон Марше».

Тонька выучила историю ЦУМа на английском, что добавляло ей очков и предоставляло шанс общаться с дипломатами, захаживавшими в универмаг как в одну из достопримечательностей столицы. Наступил девяносто первый год, магазины зияли пустыми полками. Как-то в секцию женской одежды, где в окружении ситцевых халатов скучали Тонька и другие продавщицы, вошел молодой человек. Он был одет в классический «новорусский» красный пиджак, тогда еще не ставший темой анекдотов, и всем сразу стало понятно: это – бывший бандит. Или даже настоящий. «Девки, так, – сказал он, – мне тут надо мамаше в дорогу вещей собрать. Ну там, платье, кофту. Что еще? Побыстрее, а то, типа, тороплюсь».

И облокотился на конторку с массивным кассовым аппаратом. Тонька вскочила и затараторила: «А сколько лет вашей маме? А я вам помогу! А какой размер? А у нас есть отличные белорусские юбочки! А еще у нас есть байковые халаты!..»

Молодой человек слушал ее минуты три-четыре, потом сказал: «Эй, рыжая! Рот закрой! Давай скорее свои байковые юбки, размер самый большой. Я тебя снаружи подожду».

На работу Тонька не вернулась, став боевой подругой молодого человека с говорящей кличкой «Бешеный». Через год он погиб «при невыясненных обстоятельствах», а Тонька перешла к другому молодому человеку, с говорящей кличкой «Железо». Прошло двадцать лет, и теперь она – уважаемый в городе человек, владелица крупной строительной компании; любит появляться в ЦУМе и говорить сопровождающим ее мальчикам не старше двадцати пяти: «Отсюда начинался мой светлый путь». При этом она нисколько не шутит. Говорят, она прочла наконец одну книгу: сборник цитат, афоризмов и крылатых латинских выражений, – и даже вполне к месту их цитирует.

Сергей переходил от столика к столику. Два часа, показавшиеся Анне бесконечными, она простояла с бокалом шампанского одна. Ближе к концу приема к ней подошел крепкий незнакомый мужчина. В темном классическом костюме он выглядел немного нелепо: пиджак словно с чужого плеча, галстук немодной расцветки, впрочем, туфли начищены и на лице приятная улыбка.

– Здравствуйте, – сказал он. – Можно с вами пообщаться?.. Я сопровождаю на приеме жену, а она постоянно занята.

Он неопределенно указал рукой на группку нарядных женщин у высокого окна.

– Здравствуйте, – ответила Анна и медленно отпила шампанского.

Мужчина покрутил в руках бокал виски со льдом.

– Вообще-то, – доверительно сообщил он, – мне бы лучше сегодня не пить. Завтра дежурство. Но тут такая тоска!

– Страшная! – кивнула Анна. – А какое дежурство вы имеете в виду? Вы пожарный? Милиционер? Врач? Авиадиспетчер?

– Врач, – мужчина глотнул виски, – со «скорой».

– Чудесно! – обрадовалась она. – Медики знают множество смешных баек. Расскажите что-нибудь, развлеките девушку…

– Смешных баек? – Мужчина задумался. – Ну да, с нами всякое случается. Например, на прошлой неделе заступили на сутки. Принимаем вызов, больному около шестидесяти, боль за грудиной. Заходим. Сидит себе здорового вида мужчина и пьет коньяк, очень даже приличный, армянский. «Присоединяйтесь!» – говорит и достает еще одну рюмку. Я сначала опешил, а потом спрашиваю: «На что жалуетесь?». А он мне так, знаете, с тоской в глазах: «Собака моя недавно умерла, вот теперь депрессия. Не отпускает. Я и решил в “скорую” позвонить, а куда же еще?» – и залпом осушает рюмку.

Анна засмеялась и допила шампанское, хотя ей почему-то стало жалко и собаку, и хозяина. Мужчина спросил:

– А почему мы не знакомимся? Меня зовут Михаил.

– Анна. – Ее губы сложились в улыбку, первую за этот вечер.

Когда они с мужем вышли на улицу, она радостно вдохнула весенний воздух.

– Ты меня удивляешь! – хмурился Сергей. – Весь вечер проболтала с каким-то нищебродом. Смеялась! Никакой от тебя поддержки!

– Это не нищеброд, – обиделась Анна за нового знакомого, – а вовсе даже врач…

– Я и говорю, нищеброд! Ладно, хватит о нем… В целом все прошло неплохо.

Их обогнал новый знакомец Анны, который вел под руку невысокую коренастую женщину с неестественно черными волосами. На ней было белое платье со вставками из кружева, белые открытые туфли.

Сергей шел быстрым шагом и потирал ладони.

– Генрих приглашает в Берлин. Значит, его заинтересовала эта линия. Посмотрим. А там, если что, подготовлю предложение.

Анна почувствовала, как с ноги медленно сползает чулок, остановилась. Подтянув его, выпрямилась и осталась стоять. Сергей ушел вперед, разговаривая сам с собой. О важном. О новых линиях и немецких партнерах.

Она не двигалась. А он все удалялся, не заметив, что идет один.

«Это не случайный эпизод, а типичная картина моей семейной жизни».


Анна допила «американо», уже не в силах сдерживать слезы. Мальчик за соседним столиком удивился:

– Мама, смотри, тете плохо!

Положив на стол деньги, выбежала на улицу. Да, ей плохо!

Снова плывут огни московских улиц, ярких и равнодушных. Рекламные щиты с изображением косметических средств и блокбастеров отвлекают внимание от потока машин. Она и не заметила, как Москва превратилась то ли в огромный каталог по продаже товаров, то ли в выставку новых, разрушающих облик города произведений искусства. Чего стоит памятник Петру Первому, воздвигнутый в девяносто седьмом по заказу правительства Москвы на искусственном острове, насыпанном у слияния Москвы-реки и Обводного канала. Он нелепо возвышается над столицей, наводя ужас и подавляя своими размерами. Журналисты даже утверждали, будто памятник – видоизмененная статуя Колумба, которую Церетели безуспешно пытался продать США к пятисотлетию открытия Америки. Брюсов переулок, где они живут с Сергеем, в этом смысле одно из немногих спокойных мест в Москве. Во всяком случае пока. Шесть лет назад Сергей вложил в квартиру все средства, заработанные на запуске первой линии теплооборудования. Зимы в России холодные, и радиаторы нужны всем. Муж, как всегда, не ошибся в расчетах.

Открыв дверь просторной квартиры, Анна щелкнула выключателем. В центре холла загорелся светильник в виде ангела, молитвенно сложившего руки. Пять лет назад Анне казалось, что он принесет ей счастье. Через друга-художника нашла мастера, изготавливающего витражи. Он отлил для нее ангела из разноцветных кусочков стекла. Правда, лик у ангела получился печальный. Теперь же, когда у него осталось лишь одно крыло, ангел словно еще сильнее предавался своей ангельской скорби.

Муж явно уехал в очередную командировку, она это сразу поняла, войдя в дом: ей удивительно легко дышалось. К тому же она вдруг ощутила сильный голод. Две чашки кофе и мороженое – все, что сегодня ела. Не снимая туфель и плаща, прошла на кухню, включила телевизор: захотела ощутить себя частью большого мира. Налила в сияющий бокал красного вина.

– Я пью за себя! – сказала неожиданно вслух. – Пусть у меня все будет хорошо!

Переключая каналы, надолго замерла перед экраном. Фотография ребенка лет семи. Бледное измученное лицо, большие грустные глаза и не по-детски длинная шея, похожая на стебель нежного цветка. О том, что это девочка, можно было догадаться только по нелепому бантику на коротко стриженных волосах. Внизу экрана бегущей строкой – телефон и счет для перечисления денег. Сделала погромче. Маше, воспитывающейся в детском доме, срочно требуется операция на сердце. Тоска одиночества наверняка усиливает все недуги, решила Анна. Интересно, а есть такой диагноз: неприкаянность и отсутствие любви? Надо было спросить у того доктора. Резким движением захлопнула дверцу холодильника, есть расхотелось.

Следом за сюжетом о больном ребенке шел репортаж с презентации нового диска какой-то поп-певички с лицом, не однажды встречавшимся со скальпелем пластического хирурга; имени этой «звезды» Анна никогда не слышала. Впрочем, она от этого не страдала. По наследству от дедушки ей досталась любовь к музыке. Прошла в гостиную, села на широкий мягкий диван, выключила телевизор и поставила «Времена года» Вивальди. Под весеннее аллегро закончился еще один день ее монотонной бесцветной жизни – ведь жизнь наполняется смыслом и красками, только когда любишь.

Казалось бы, что может быть проще – полюбить человека, наполниться чувством к нему? Но – не получается. А ведь хотелось бы, чтобы ударило током, обожгло, чтобы началось то, что называют «химией». Ей так хочется дышать, петь, танцевать, жить! Анна где-то вычитала: ученые доказали, что любовь, или химия (теперь обо всем принято говорить «химия»; если бы знала, учила бы ее лучше в школе), не может длиться больше пяти лет. Всплеск чувств сопровождается выбросом дофамина, который меняет не только активность мозга, но и ощущения. А когда душевный подъем заканчивается, содержание дофамина падает ниже нормального уровня, и у человека появляются симптомы депрессии.

Если бы человечество научилось разумно регулировать уровень проходящих в организме химических реакций, может, не страдали бы в мире столько мужчин, женщин и брошенных и забытых ими детей?..

Провожу рукой по груди и шее, словно проверяя, способны ли они еще воспринимать тепло прикосновений. Мне так хочется снова почувствовать себя желанной…

Резкий звонок разорвал пространство гостиной.

– У тебя все хорошо? – по интонации она догадалась, что Сергей изрядно выпил.

– Да, засыпаю уже.

– Ну и славно. Я забыл телефонную книжку, а мне срочно нужен один номер…

Она ощутила, как вновь поднимается легкая волна. Протянула руку к журнальному столику за ингалятором.

Наутро луч солнца стрелой прорывается в мою спальню в терракотовых тонах. Сергей любит темные цвета. В дополнение к красно-коричневым давящим стенам он выбрал фиолетовые гардины, напоминающие театральный занавес. Мне это безразлично, на самом деле. Главной достопримечательностью спальни, напоминающей будуар Манон Леско, является огромных размеров кровать.

Каждый раз… Каждый раз, когда это происходит между нами, я закрываю глаза, но отчетливо вижу все те же фиолетовые гардины на терракотовом фоне. Вижу, как женщина с бледным лицом раздвигает ноги перед мужчиной, торопливо расстегивающим брюки. Все чаще секс прерывается поиском ингалятора на прикроватной тумбочке. Это страшно.

С трудом открываю глаза и вскакиваю с постели. Последнее время сплю так крепко, что не слышу будильник.

Анна прошла в ванную, села на мягкую скамеечку и долго чистила зубы. Это всегда помогало ей проснуться. Умылась, приняла душ, надела шелковый, абрикосового цвета халат, достала из холодильника ледяной крем, нанесла на лицо.

Включила радио. Новая информация от британских ученых. Их интересует, сколько времени уделяют люди своему внешнему виду. Звонкий голос ведущей сообщает, что, согласно последнему исследованию английских социологов, женщина проводит в среднем три года своей жизни перед зеркалом. Подумала равнодушно: «И что с того? Я, между прочим, собираюсь за тридцать минут». Включила газ, сварила кофе. Для вкуса добавила ломтик лимона. Лимон поддерживает чувство реальности. Выпила маленькую чашку. Вслух пожелала себе удачного дня, побросала всякую мелочь в объемную сумку и закрыла за собой дверь.

Здесь начинается другое пространство, где она забывает, что уже десять лет замужем. Другое пространство, в котором она может додумывать чужие истории и судьбы. Мнимые истории, мнимые судьбы, мнимая жизнь – с некоторых пор успешно заменяющая собственную.

Государственный архив, или ГАРФ, Бережковская набережная, 26. Адрес легко узнать, набрав в поисковике слово «Госархив», если, конечно, вы являетесь счастливым обладателем Интернета. Поразительно, насколько Сеть облегчила нашу жизнь. Теперь ехать на Бережковскую совсем необязательно. Достаточно заказать необходимые материалы по каталогу – и сиди себе, изучай, без пыли и посторонних взглядов. Каких-то двадцать лет назад такое было невозможно. Марина Петровна, старейший архивариус, в свое время объяснила Анне сложную процедуру доступа к документам. Это был своего рода ритуал посвящения.

«Подходя к зданию на Бережковской, сразу понимаешь, что тут не районная библиотека, где на полках чинно пылятся томики Пушкина, Гоголя, Гёте… Нет, открывая толстую дубовую дверь и проходя узким коридором, сознаешь, что попал в официальное учреждение, где хранится бесценная информация о людях, их личные досье. И толщина папок тоже разная, как и жизнь этих людей.

Насыщенный серый цвет придает зданию какой-то безличый вид; точно такие есть и в Берлине, в восточной его части. По дороге из аэропорта Тегель даже можно вообразить, будто едешь по Москве или Московскому проспекту в Петербурге. Ты словно возвращаешься в эпоху, где не было места другим цветам. Тогда поделить можно было не только конфету или пирог, но даже город, жителей которого, конечно же, никто ни о чем не спрашивал. Политики, стоявшие во главе государств-победителей, решили, что так будет правильно, и сделали восточную часть Берлина уныло-серой. Москву никто не делил. Она полностью, безраздельно принадлежала одному строю, одной системе, сплошному серому цвету, который проявлялся во всем. В фасадах домов, взглядах людей, в их одежде. Издали и не поймешь, мальчик или девочка: куртки, сапожки, шапочки – все у них одинаковое… От женщин исходил одинаковый аромат, аромат «Красной Москвы». Этот запах стал родным для тех, кто пережил то великое и страшное время. Так что в центре Москвы, среди насыщенного серого, и находится это хранилище информации, «святая святых» для историков.

В сегодняшней пестрой многоэтажной Москве здание архива уже не выглядит столь ужасающе. Даже напротив – придает некую законченность и серьезность облику квартала…

Новый день, утренний кофе, подъездная лестница, поворот ключа зажигания. Неожиданно кто-то постучал в стекло. Анна вздрогнула, нажала на кнопку. Два мальчика лет десяти серьезно смотрели на нее, у одного на носу – круглые очки. Яркие куртки, объемистые ранцы.

– Здравствуйте, – сказал тот, что в очках. – Извините, пожалуйста, мы тут с другом поспорили. И решили спросить. Вы не знаете случайно, существуют ли квадратные корни у отрицательных чисел?

Она улыбнулась, ответила в тон:

– Здравствуйте. В математике есть такое понятие – мнимые числа. Это именно те числа, вторая степень которых является отрицательной величиной…

– Мнимые! – восторженным эхом отозвался мальчик. Поправил очки, схватил товарища за руку, и они убежали – яркие куртки, объемистые ранцы.

Мнимые числа, мнимая жизнь. «Так и я, – подумала Анна, – сочиняю себя, свое место в пространстве и времени, а ведь даже не уверена порой, что существую. Приходится смотреть в зеркало, чтобы убедиться, что я есть. Мнимая женщина, мнимая жена, ничья не любовь. Так. Так. Остановиться, не портить утро».

Сегодня у Марины Петровны, ее начальницы – день рождения. Нужно обязательно купить цветы.

Марине Петровне исполняется шестьдесят два, но она, конечно, не собирается бросать работу. В России прожить на пенсию невозможно, особенно если ты одинок. Марина Петровна в архиве уже сорок лет, досконально знает все тонкости профессии. Таких специалистов, любящих свое дело, сейчас днем с огнем не сыщешь, их просто не существует: огромные фонды, маленькая зарплата, приходящие и уходящие директора…

В последний момент Анна решила ехать в архив на метро. Захотелось отпраздновать день рождения Марины Петровны по-настоящему, а не бокалом минералки. У входа слилась с толпой, вплывающей в мрачный туннель, а войдя в вагон, ощутила приятно будоражащий аромат дорогого мужского одеколона. К парфюму примешивался запах сигарет. Ей ужасно хотелось обернуться, но что-то удерживало. Некоторые называют это хорошим воспитанием. От вынужденной близости физическое возбуждение, которого не испытывала уже несколько лет, росло. Щеки порозовели, кровь пульсировала в висках.

Но тут металлический голос объявил нужную остановку: «Киевская». Анна буквально пулей вылетела из вагона.

Она любила эту станцию, получившую название от одноименного вокзала и открытую в год смерти Сталина. Удивительно красивая, с пилонами, украшенными изображениями из смальты, на которых запечатлена история воссоединения русского и украинского народов – такой, какой ее видели в те времена партийные руководители. Анне нравилось рассматривать картинки, они напоминали ей какую-то смутную мечту о всеобщем счастье, мечту, с которой так долго жили несколько поколений людей и с которой так мучительно потом расставались.

Пятнадцатиминутная прогулка под моросящим дождем – и вот она уже в небольшом цветочном магазине.

– Вам помочь? – спросила миловидная женщина с усталым лицом.

– Мне нужно что-то торжественное и одновременно нежное.

– Возьмите розы, беспроигрышный вариант, – предложила продавщица.

– Розы так розы, только не алые. Давайте бледнорозовые.

Марина Петровна придет сегодня позже, будет время все подготовить.

Вместе с новой секретаршей директора Светланой нарезали салаты. Светлана хлопала ресницами, накрашенными так жирно, что казалось, они при этом издавали вполне различимый звук. Вместо фартука она повязала невероятных размеров цветастый платок из ситца. На ярко-желтом фоне сплелись крупными венками грибы, ягоды, листья и какие-то животные. Ежи?

– Откуда это у тебя?

Светлана рассмеялась.

– Анна, вы себе представить не можете! Очередная подружка сисадмина – ну, Димочки, что на «Харлее» гоняет, – у него забыла, давно уже! Неужели такое можно носить на голове?!

Светлана залилась смехом, на языке блеснула крошечная серьга-гвоздик.

Анна с удовольствием вдыхала ароматы отварной говядины, зеленого горошка и майонеза. Интересно, почему любой праздник обязательно сопровождается приготовлением оливье, который в иностранных отелях называют «русский салат»? Может быть потому, что в нем, как и в нашей жизни, все вперемешку?

Сейчас мало кто сам готовит салаты, предпочитая покупать их в супермаркете, – но разве можно купить традицию? Тепло можно взять у ТЭЦ, а радости набраться из бокала виски… Хорошо, что работы сегодня немного. Списки по выставке в Берлине подготовили вчера, фотографии тоже подобраны.

Именинница пришла в полдень. Элегантная, с гладко причесанными волосами, в черной блузе и с ниткой жемчуга на шее. Она сама себя называла «каменным веком». Но как же прекрасна эта верность традициям в пестроте приспущенных джинсов и бесформенных свитеров! Марина Петровна позволила себя расцеловать и со вздохом облегчения поставила на стол огромную круглую коробку:

– Ох, устала! – призналась она. – Мало того что торт пришлось ждать, так еще боялась, холодец не застыл как следует…

Роскошный многоярусный торт из французской кондитерской Светлана поставила в холодильник; туда же отправился превосходно сваренный холодец. Он призывно пах чесноком, Марина Петровна присовокупила к нему еще горчицу и тертый хрен.

Именинницу поздравил Виталий Семенович, директор архива. Прочел адрес, полный теплых слов и благодарности, вручил букет огненно-красных гвоздик – привычка из коммунистического прошлого. Человеку трудно отходить от стереотипов, особенно мужчине.

Было весело и совсем по-домашнему. Под вечер никто не хотел расходиться, но призывали личные дела. У Виталия Семеновича недавно родилась внучка, и он с радостью прогуливался вечером с коляской, укрепляя сердечную мышцу и борясь с тахикардией. Светлана пребывала в состоянии любовной эйфории и торопилась на встречу с сисадмином Димой.

Остались только Анна, которая давно уже никуда не спешила, и Марина Петровна. Переглянувшись, женщины поставили Шопена и убирали со стола, слушая волшебную музыку. Марина Петровна всегда говорила, что если бы этот вундеркинд, написавший свое первое музыкальное произведение в восемь лет, родился не в Польше, а в Германии, его слава была бы еще более ошеломляющей. Что может сравниться с его вальсами? В них так явственно ощущается связь между его обычной жизнью и музыкой – его лирическим дневником.

Примечания

1

Вальтер Ульбрихт (1893–1973) – руководитель ГДР в 1960–1971 гг.

2

Роберт Бимон (р. 1946) – американский легкоатлет, чемпион Олимпийских игр 1968 г. по прыжкам в длину.

3

Закон Мёрфи (англ. Murphy’s law) – шутливый философский принцип «Anything that can go wrong will go wrong».

4

Маарив – название еврейской вечерней молитвы.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3