Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Поход Ермака

ModernLib.Net / Альтернативная история / Ян Василий / Поход Ермака - Чтение (стр. 2)
Автор: Ян Василий
Жанр: Альтернативная история

 

 


Широкие могучие плечи, стройный, на диво сложенный богатырский стан, не столько высокий, сколько сильный и мощный, смуглое, румяное лицо, орлиный взор светлых, словно душу прожигающих, горячих глаз, странно дисгармонирующих со смуглой кожей и черной шапкой смоляных кудрей и черною же бородою. Что-то властное, привыкшее повелевать было в его сильной богатырской фигуре и в светлых искрометных очах, спорящих в блеске с самим солнцем. Гордые, смело очерченные губы, плотно сжатые под черными же усами, и широкие густые брови, сошедшиеся над переносицей, делали его внешность незаурядной, величественной и красивой. В белой шелковой рубахе, расшитой по вороту и краям рукавов пышным узором из крупных бурмицких зерен, с золотой тесьмой опояски, он не имел и следа оружия при себе. Только из-за голенища торчал короткий нож, сверкающий в лучах солнца разукрашенной камнями рукояткою. Бархатный с парчовой тесьмой кафтан был небрежно накинут на плечи. С непокрытой головой, предоставив свои черные кудри ласке солнечных лучей, он сидел в глубокой задумчивости на дне лодки, как бы убаюканный пением гребцов…

А песня лилась широкою волною, то сливаясь с нежным рокотом быстрой речной волны, то отделяясь от нее зычным победным звуком и вспугивая белогрудых чаек среди густых зарослей и золотистого тростника.

Седой человек, стоявший на правиле лодки, долго смотрел на задумчивого богатыря. Наконец не вытерпел, положил на дно челна шест, которым правил, и, подойдя к чернявому молодцу и коснувшись его плеча рукою, спросил с заметной ноткой почтительности в голосе:

— Што закручинился, атаман-батька? Аль не весело тебе?… Аль и песня не тешит?

— Не весело, Иваныч, — слегка дрогнув от неожиданности своим мощным телом, отвечал тот. — Как рассказал ты мне про ночное гульбище ребят наших, Никитки Пана с шайкой его, так ровно ножом мне мысль голову резанула: пошто убили старика и возницу наши молодцы? Пошто мальчонка запужали до смерти?

— Да старик-то с возницей, бают наши, переодеванные бояре были. Из ручницы зачали палить, старик Микитку ранил. Ну и того, значит, озверел Микитка. Сам ведаешь, не из кротких он… С той поры как прикончили у его на глазах невесту опричники царские, поклялся он мстить всем слугам Ивановым без разбору и суда, — все так же почтительно докладывал седой человек.

— Зверь-человек, што и говорить, не помилует и сирот… А по мне, Ваня, чем меньше крови на душе, тем легче живется. Врагов народных, кровопивцев-бояр да опричников кромешных, да купцов-лихоимов аль воевод-взяточников, ну, этим я первый без жалости нож в сердце всажу… А те, што тихо да мирно путь держат и никому зла не чинят, их мово приказу губить не было. Так ли я говорю, есаул?

— Так-то так, атаман-батька! А только и то помысли: нешто нам молодцов наших сдержать? Кровь-то у них горячая, што огонь… Зайдутся, удержу нет… Хошь бы и ты, не прогневись на верном слове, хошь бы и тебя взять в младости твоей: небось загубил ненароком не едину душу неповинную, — тихо, чуть слышно, произнес старый есаул.

— Загубил, Ваня, — сильно вздрогнув и нахмурив свои черные брови, произнес атаман, — помню, на Дону то было… Еще при славном атамане Михаиле Черкашенине [знаменитый в свое время атаман Донского и Азовского казачества]. От Азова за Дон забежала часть его шайки на Волгу, к нам. Гуляли на просторе вместях. Вместях же ограбили и караван купцов от Астраханского юрта с кизыльбацким товаром и шемаханскими шелками, пробиравшийся по Волге… Ну, это пронюхали о них молодцы. Чин чином, как водится, засели со стругами в осоке. Подплыло судно, подпустили, напали, как всегда… Ну, резня это… пальба… рубка… а апосля дележ. Только вижу я не все люди с суденышка посняты да перебиты. Сидит это старикашка плюгавенький, не то турка, не то пес… У самого зубы со страха лязгают да глаза, ровно мыши, бегают. А в руках штука парчи; к груди прижал, держит крепко. Подошел это я к ему, наклонился, а он, откуда ни возьмись, нож острый из мошны вытащил да и грозится им. Рассвирепел я, зашлось во мне сердце. Мне бы его обезоружить, а я, грешен, чекан из-за пояса выхватил да тем чеканом старикашку по темени и хвать… Мозги наружу… и ахнуть не успел… Кровью чоботы мне да полу кафтана покрасил… А зубами, кажись, и мертвый лязгал, пока не убрали его, глазами как-то страшно, с укором смотрел. Индо душу мне вывернул… И долго чудился мне его взгляд… С той поры закаялся я проливать кровь неповинную, Ваня, — тихо закончил свой рассказ атаман.

А песнь все развертывалась, все шире, все мощнее и вольнее расплывалась на речном просторе. Вздыхал тростник. Шуршала осока. Скользила под могучими ударами весел ладья.

Вдруг смолкла, оборвалась песня на полуслове. Крик иволги пронесся и замер в прибрежном лесу.

— Наши вестуют. Ястребовое гнездышко близко, — разом, оживляясь, произнес атаман и, поднявшись с места, вытянулся во весь рост, приложил руку ко рту и протяжно свистнул.

Ему ответили криком горлинки из чащи, и вслед за тем раздельно и часто закуковала кукушка.

— Приставай, робя! Слышь, молодцы наши голос подают. Причаливай! — снова отдал приказ атаман, и, когда ладья незаметно подплыла к песчаной отмели и ударилась носом в песок, он первый выскочил на берег. За ним вышли его спутники. Лодку привязали к прибрежной осоке и, поклав снасти на дно, двинулись от берега в лесную чащу.

Сделав с полсотни шагов, все четверо остановились. Снова приложил руку ко рту атаман и на этот раз карканье ворона огласило лес. Из чащи отвечали таким же карканьем. Путники прошли еще немного и очутились на большой лесной поляне, окруженной непроходимой чащей лиственных деревьев. Срубленные пни, торчавшие на каждом шагу, показывали, что еще недавно это место было так же густо, как и окружающая его чаща. Теперь, вместо великанов-деревьев, были разбросаны на каждом шагу шатры и шалаши из ветвей и листьев.

Посреди поляны, тут и там, сидели люди большими группами, одетые кто во что попало. Мелькали здесь и нарядные кафтаны, и посконные рваные мужицкие сермяги, и зипуны, и старые шапки. В оружии, имевшемся у них, замечалось тоже огромное различие: иные были вооружены бердышами, чеканами, саблями, иные кистенями и ножами, а то и просто дубинами.

Среди бродяг богатством наряда и обилием вооружения выделялись трое. Тут был и суровый Никита с рубцом на лице и плотно перевязанным холстиной раненым плечом, прозванный Паном за его польское происхождение, и черноглазый молодой Матвей Мещеряков, и Яков Михайлов, старший из подъесаулов, угрюмый, с нависшими бровями, старик, прозванный Волком за его хищные редкие зубы, за блуждающий взгляд и полное отсутствие милосердия в делах нападения и разбоя. Он стоял посреди большой группы людей и что-то оживленно рассказывал окружающим.

Остальные разбойники почтительно поглядывали на этих троих, отчаянной удалью прославившихся, людей.

Лишь только появился атаман со своими спутниками, все почтительно вскочили со своих мест, уступая ему дорогу. Шапки мигом послетели с казацких голов и вся поляна огласилась громким криком:

— Здрав будь, атаман-батько!

— Здорово, ребятушки! — сильным, звучным голосом отвечал вновь прибывший.

— Есаулу Ивану Ивановичу здоровьице! — новым криком пронеслось по лесу.

— Спасибо, братцы! — отвечал седоусый есаул.

Между тем острые глаза атамана обежали поляну.

— Не вертались дозорные? — спросил он, обращаясь к трем своим помощникам, стоявшим отдельно.

Старый Волк выдвинулся вперед.

— Не вертались, Ермак Тимофеич. А с ночи ушли. Вот ужо подымется солнышко, полдничать станем, глядишь, и подоспеют молодцы.

— А ты, Михалыч, откедова? Ишь кафтан на тебе еле жив — весь в дырьях. Да и на лице тож царапины да кровь запеклась, — обратился Ермак (так звали атамана) к старику Волку.

Яков Михайлов только тряхнул плечами.

— На разведки ходил я, атаман. Самою чащею пробирался, — вишь, сучья да ветви искровянили рожу. Черных воронов выглядывать ходил…

— Ну, и што ж, выглядел? — живо вскинул на него глазами Ермак.

— Выглядел… Недаром волком меня зовут ребята наши. Инь глаза-то у меня, што у зверя лесного, да и чутье его же… Близко, в десяти всего переходах [верстах] вороны черные. Видимо-невидимо их, што твоя туча. А ведет их боярин-князь Одадуров, воевода царский. К самой голове рати я подползал, в кустах хоронился, да в дуплах дерев… Все выглядел, все высмотрел, батько-атаман. Небось ни один из их не пронюхал, что Михайлов Яков, по коему застенок Малютин плачет, на воеводское пресветлое личико близехонько любовался, — со смехом заключил свою речь старик.

Захохотали и остальные разбойники. Веселым гомоном оживился лес.

— Ай да Волк! Ай да Яков Михалыч! На воеводское личико, бишь, налюбовался! — с нескрываемым восхищением повторяли в группах.

— Молодец, Яша! Век не забуду, — сильно ударив его по плечу могучей рукою, крикнул Ермак, и острые глаза его вспыхнули ярким огнем. — Жалую тебя кафтаном с плеч того воеводы.

— Слышь, робята? Слышь? — так и всколыхнулся Яков, — кафтан мне атаманом княжий пожалован! Стало с самим князем и расправа моя!

— Твоя, подъесаул… твоя, дедка! Што и говорить, заслужил, — отозвались громкие голоса со всей поляны.

— А людей наших не видал, Михалыч? — дав утихнуть крикам, снова обратился к старику Ермак.

Старый Волк хотел ответить и не успел. Топот нескольких десятков копыт послышался в чаще. Точно несколько человек сломя голову неслись на конях по лесу.

Ермак выпрямился и насторожился. Орлиные очи его впились в чащу, как бы прорезывая густую листву деревьев и кустов.

— Ребята, го-то-о-вься! — умышленно замедленным шепотом, но громко и сильно, пронесся вслед затем его голос по поляне.

Как действием волшебства оживилась по этому крику поляна. Со всех концов ее к середине кидались люди, спешно хватая оружие — самопалы, бердыши и ножи. В боевом порядке становились разбойники, развертываясь правильным четырехугольником, готовые к бою. Впереди всех стоял атаман. Его орлиный взор по-прежнему не отрывался от чащи. Седоусый есаул Кольцо встал возле атамана. Все взоры впились в Ермака. Все ждали, готовые грудью постоять за свою свободу, за вольные головы казацких дружин… Казалось, поведи только черною бровью храбрец-атаман, и вся эта горсть смельчаков ринется вперед навстречу еще невидимому врагу.

Топот слышался все ближе и ближе… Вот замелькали цветные кафтаны в зеленой листве.

— Го-то-о-вься! — еще раз пронеслось по лесу.

Почти одновременно с этим выскочили из чащи с десяток верховых на быстрых и рослых конях, убранных чепраками.

— Наши! — вырвалось разом удивленным возгласом из нескольких сотен грудей.

— И впрямь наши! Дозорные вернулись! — весело и радостно крикнул Ермак. — Да и с прибылью никак!… Коней, гляди, робя, пригнали!

— И то с прибылью! — весело крикнул черноглазый Мещеряк, скакавший впереди всех на дивном, белом, как снег, аргамаке, — воеводовым конем тебе челом бью, атаман! — и спрыгнул с лошади на всем скаку, веселый, радостный, так и сверкая темным взором. За ним спешились и все остальные. Это были все молодые, сильные казаки, как на подбор молодец к молодцу. Ничего хищного, ни разбойничьего не было в их мужественных, дышащих удалью, лицах.

— Здорово, Мещеря! Отколь выудил коньков? — спросил молодца-юношу Ермак Тимофеич.

— Из-под самого носа воеводиной рати стянул, атаман, — бодро и весело отвечал тот. — Вишь притомились царские дружинники-стрельцы да дети боярские: на привале полдничали да соснуть полегли. Больно крепки чарки зелена вина, видно, у царской рати. Ну, а кони на траве стреножены, паслись… Я, да Ивашка Гвоздь, да Соловейка, да Петрушка-Пушкарь ползком до часовых и добрались. Их похватали, перевязали, рты позаткнули, а сами коней подхватили да сюда. Проснется воевода — на палочке верхом поскачет, его сподручные тож, — с хохотом закончил свою речь черноглазый Матвей.

— Ай да Мещеря! Ай да хват-парень! — захохотал и Ермак. — Видано ли дело, штоб из-под самого носу воеводы коней увесть!

За ним хохотали и все разбойники, находившиеся на поляне. Снова ожила дремучая чаща Поволжья и сотнями голосов прокатилась эхом, замирая в хрустальных волнах соседки-Волги. Казалось, глядя на все эти беспечно смеющиеся лица, что не душегубы-станичники это, готовые, как звери, броситься с ножами на добычу, а веселый, добродушный народ собрался поболтать и побалясничать в лесной чаще.

Но вдруг снова все смолкло…

Лицо черноокого Матвея сразу стало серьезным.

— Слушай, атаман-батька, — произнес громко юноша, — кони-конями, а рать — ратью. Черные вороны по следам нашим идут; напали верно… Всего в пяти переходах от нас они. Сниматься надо да утекать, не то нагрянут… Видимо-невидимо их нагнало: передовой отряд воеводский и то змеей растянулся длиннющей, на два перехода хватит.

— С тыщу будет? — небрежно кинул Ермак.

— Какое? Тыщи с три, а то и более! К ночи ждать беспременно надо…

— Зачем ждать, — усмехнулся Ермак. — Когда черные вороны тучей на коршуна несутся, коршун к небу вздымется и пойдет на улет. Не соромно то, не зазорно, — все же коршун выше да могучей, все же не одолеть его стае вороньей! — презрительно повел плечами атаман.

Потом, помолчав немного, он словно раздумал. Спустя несколько минут громким кликом далеко раскатился его могучий голос:

— На струг, робята! Живо! На струг!

Ожила мигом поляна. Забегали, засуетились люди, собираясь в путь. Снимали шатры, убирали всякие признаки жилья-стоянки. Каждый хлопотал за себя и за других. Ермак отошел к стороне, терпеливо выжидая окончания сборов.

Целый план роился в этой гордой вольной голове, по которой давно тосковала Московская плаха.

Гроза Поволжья не любил утека, как он называл бегство от царских дружин, но он не был волен в своих чувствах. Его пятисотенная дружина лежала целиком на его совести. Будь он один, бобылем, без этой вольницы, прославившей себя разбойничьими удалыми делами, он бы не бежал, как ночной вор, а дорого бы продал царскому воеводе свою удалую головушку! Прежде чем одолели бы его ратники-стрельцы, он не мало искрошил бы их своей казацкой саблей.

Но не один он, Ермак. Он отец всех этих удальцов, деливших с ним радость и горе казацкой жизни. Они его выбрали своим атаманом-батькой, вверили ему свою судьбу, должен же он охранять их буйные, смелые головы. Многих из них ждут-недождутся палачи. Иван Кольцо, ближний советник и есаул Ермака, давно заочно приговорен к мучительной казни четвертованием; Волк, Михайлов Яков, бежал из застенка; Никита Пан приговорен с ними; о нем, Ермаке, и говорить нечего: лютые муки ждут его в Москве. По нем, как по травленному зверю, гонится царская погоня. Все Поволжье занято московским дружинами. Надо спасаться, уносить свою шкуру. Не за себя жутко атаману, а за тех, которые слепо доверили ему свою судьбу.

Любит он их всех, могучий атаман. Дорог ему каждый из этих отчаянных удальцов, с которыми протекли вольные годы его бесшабашной казацкой жизни. И пока собираются его дружинники в дальний путь, он сидит с глубокой думой, поникнув головою.

— Атаман-батька, — слышится ему тихий голос, — дозволь слово молвить. Просьбишка у меня до тебя малая есть.

Ермак быстро поднял чернокудрую голову. Юноша Мещеряк, его любимец, удалец-подъесаул, стоит перед ним.

— Выкладывай, Мещеря, — ласково, окинув казака своим орлиным взором, произнес атаман и дружески хлопнул по плечу черноглазого Матвея. — Вместе щи хлебаем, авось вместях и беду разжуем.

— Не беда это, батька, а зацепа одна, — тряхнув кудрями, произнес Мещеряк. — В шалаше у меня мальчонка лежит недужный, тот самый, коего я у Микиты на саблю обменял. Так дозволь его с собой прихватить, Ермак Тимофеич.

— Да стоит ли, Мещеря? Он тебе руки свяжет, а все одно, сказывали молодцы, не жилец он, не сегодня-завтра помрет.

— Не жилец, это верно, атаман.

— Так, може, царским ратям его оставить? Не найдет ли родичей ненароком али ближних знакомцев своих. Устроить бы его как-нибудь повиднее в шалаше. Найдут его царские дружины.

— Так-то так, атаман, а только жалко мне што-то оставлять ворогам нашим мальчонку. Уж больно он мне братишку напомнил. Был у меня братишка, атаман, Ванюшкой звали… Помер в молодых годах. Такой же пригожий да нежный, как боярчик этот! Так того… Дозволь мне его при стане держать, атаман.

— Ну, держи, парень, нет на том моего запрета. Лишь бы не помер на пути мальчуга. Дальний путь будет, в прикамские леса мы на стругах поплывем, — серьезно и тихо приказал Ермак.

— Попытаю уберечь, атаман!… Спасибо на добром слове. Уж больно на Ванюшку он обликом схож.

И низко поклонившись начальнику, Мещеряк кинулся к небольшому шалашу, стоявшему на дальнем конце поляны.

Ермак долго смотрел ему вслед, пока не скрылась под темным навесом сильная, рослая фигура юноши.

— Ишь, жалостливый! А ведь доведись до схватки — и старого, и малого ножом пырнет… — чуть усмехнувшись, прошептали его губы.

И, словно встряхнувшись, быстро поднялся с места Ермак и протяжно свистнул три раза. В один миг вся его дружина была вокруг своего атамана.

— Готовы, робя? — прозвучал его громкий возглас.

— Готовы, атаман! — дружным хором отвечал весь стан.

— На-а стру-уг! — раздалась команда. — Коней воеводских разнуздать и пустить по степи, пущай ногайцы ловят!… С конями возжаться не надо. А поляну с четырех концов запалить! Пущай господин воевода дыму до отвала налопается, вражий сын! — сверкнув глазами, приказал коротко Ермак.

— Близехонько уж, поди, они, — вставил свое слово есаул Кольцо.

— А нуть-ка, Яша, послушай малость, — обратился атаман к Волку.

Тот камнем упал наземь и приложил ухо к траве.

— Топочат, батька… Грохоту навели… Дрожит земля; поди, бегут бегом; накрыть мыслят, — обрывисто докладывал старик.

— Во-во! Сейчас тебя и нагонят! Держи мошну [карман] шире, — засмеялся Ермак. — Дрова покладены, костер горит, котел шумит, сварена ли каша, вольные братцы-казаки?

— Сварена, атаман, хлебать надо.

— Похлебаем артелью, когда полдник придет, а пока што ложки, да плошки, да посуду клади, да нового места к вечеру ищи! Коршун вьется, кукушка плачет… где-то сядет, на чьем гнезде? Время не терпит, гайда на струг! — закончил атаман свою речь, типичную, разбойничью, полную сравнений и недосказок.

— На струг! — в голос повторили за ним разбойники и чин чином, правильными рядами, двинулись, неся каждый оружие и припасы к реке, где, спрятанные в тростниках, их ждали струги, весла и паруса, готовые всегда на случай отступления.

Ермак еще оставался на поляне. Когда последние ряды его пятисотенной с лишком рати двинулись гуськом к реке под предводительством есаула Кольцо, он подозвал Никиту Пана и Волка и еще трех, остававшихся при конях, станичников и что-то приказал им. В один миг три молодых разбойника высекли огонь при помощи кремня и трута и, привязав пучки сухих листьев и хвороста к стволам старых деревьев, подожгли в нескольких местах место недавней стоянки.

Лошади при виде пламени зафыркали, затопали копытами, дико поводя испуганными глазами. Один из станичников взмахнул по воздуху нагайкой; они взвились на дыбы и с диким ржанием понеслись, обезумев, в самую чащу, минуя пылающие древесные столбы.

— Лихо! Ой лихо! — блеснув глазами, крикнул Ермак и, махнув оставшимся станичникам следовать за ним, быстрыми шагами направился к реке догонять свою дружину.

За ним поспешили и остальные.

В ту же минуту открылась самодельная дверь шалаша, и на ее пороге появился Матвей Мещеряк с тяжелой ношей в руках, бережно завернутой полами кафтана.


5. НЕДУЖНЫЙ

Ночь… Тьма кромешная заволокла густые заросли Поволжских лесов. Мрак спустился по берегу. Но на реке светло. Серебряный месяц сияет во всю… Плавленым серебром в этом сиянии кажется Волга. Где-то далеко плачет в тростниках какая-то ночная птица. Глухо шуршит осока. В высоких камышах чувствуется жизнь. Они то низко склоняются к серебряной воде, то гордо выпрямляются, точно тянутся навстречу лунному сиянию. От месяца по реке идет дорожка. Она как будто манит, зовет к себе…

Низко еще раз наклонились камыши, и из чащи их выплывает струг. За ним второй, третий, четвертый… Целая флотилия стругов, целая вереница их. Вот миновали тенью покрытые места и въехали в серебряную дорожку. На носу передовой лодки, весь облитый прихотливым сиянием месяца, точно статуя, вылитая из серебра, стоит Ермак. Как зачарованный смотрит атаман на месяц, а мысли докучным роем носятся в его голове. Которые сутки почти вровень с ними, берегом только, идут царские дружины. Будь он со своими молодцами на берегу, то давно бы нагнали и похватали их государевы ратники. Да только ошиблись. Не так-то глупы они, чтоб попасться впросак. И невдомек воеводам царя Ивана, что скользят его, Ермака, ребята почти рядом с ними, скрытые только камышами да ночною тьмою.

«Эх, до Камы бы добраться, — спасены тогда! На Каму не пойдут царские дружины… Знают, што с Волги-матушки не уйдет он, Ермак. Эх, кабы Кама поскорее!» — взволнованно роется в мозгу атамана горячая мысль.

Тихо на лодках. Не слышно песен. Словно не живые люди гребут в ладьях. Все знают серьезность минуты. Знают заветную мысль атамана проскользнуть невидимо на Каму, избегнуть неравного боя, обмануть намерение царской погони.

Только в одном из стругов слышится тихий разговор. Черноглазый юноша Мещеряк и седой Волк, Яков Михайлов, шепчутся, склонясь над кормой лодки, где на разостланном войлоке, покрытом пушистым ковром, — добычей последнего набега на алтайский караван, — лежит Алеша.

Уже около недели прошло с той роковой ночи, когда он был свидетелем гибели любимого дядьки, а мальчик все еще не приходит в себя. Жестокий недуг приковал его к месту. Память и сознание, казалось, навсегда отлетели от этой юной красивой головы. Он то мечется, горячий как огонь, на своем ложе, с лихорадочно-горящими глазами и пылающим лицом, то, с неестественной для больного силой, приподнимается на руках и полным ужаса и смертельного испуга взором уставится в одну точку. С его уст поминутно срываются дикие, бессвязные слова, то вдруг мучительный стон вырывается из груди. И тогда все красивое лицо мальчика искажается невыразимым страданием.

И так восьмые сутки мучается Алеша.

— Дедушка-Волк, — в непонятной тоске шепчет, склонившись над недужным князьком, Мещеряк, — много ты прожил на своем веку, много пережил, спаси ты мне парнишку… Заставь за себя Бога молить. Я же тебе услужу за это! Чего хочешь требуй, — все выполню… Слыхал, говорили ребята, што ты знахарствовал когда-то…

— Знахарствовал и то… За знахарство и на костер чуть было не угодил… Шибко не любит знахарей да ведунов Грозный государь-батюшка, — чуть-чуть усмехнулся старый разбойник. — А только уж не знаю, как тебе помочь… Не трясовица, не огневица, не прочая болезнь у твоего парнишки… Испугался, шибко зашелся он и упало в нем сердце и покедова не надышится оно — так-то маяться и будет… А надышится…

— Выживет тогда? — живо сорвалось с губ Матвея.

— Выживет, паря.

— А коли не надышится?

— Ну, тогда шабаш — карачун.

— Помрет? — дрогнувшим звуком проронил Мещеряк.

— Лопнет сердце, зайдется и лопнет, — спокойным деловым тоном отвечал Волк.

— Стой, дедка. Никак говорит што-то парнишка.

И в одну минуту Матвей очутился на коленях перед Алешей и быстро приставил ухо к его губам. Чуть слышный стон вырвался из груди мальчика.

— Терентьич… дядька… голубчик, — беззвучно лепетал больной, — куды они тебя… Не пущу… Не пущу, злодей… изверг… душегуб… Дедушка… родненький… заступись… Дедушка… дедушка…

И он заметался на дне струга, как подстреленная птица.

— Ишь, сердешный, деда зовет, — произнес кто-то из гребцов.

— Ау твой дед! Давно его вороны съели!

Жалостно и с сочувствием дрогнули суровые лица находившихся в лодке.

— Матвей Андреич, испить бы ему, — нерешительно произнес другой голос.

— И то… закрени сулеей [плоская склянка, посудина] водицы, Степа, — приказал Волк.

Молодой разбойник отложил весла, взял со дна струга сулею и, перегнувшись через борт, зачерпнул ею серебристой хрустальной влаги, потом бережно поднес ко рту больного.

К полному изумлению присутствующих Алеша отхлебнул из сулеи.

— Никак опамятовал? — затаив дыхание, прошептал Мещеряк.

— Опамятовал и то… Ну, таперича корешок я ему дам, пущай на гайтане [шнурок, тесьма] носит, — произнес Яков Михайлов и, наклонившись над больным, стал возиться около него.

Бред мальчика становился между тем все неяснее, непонятнее. Он то звал деда и дядьку и беспокойно метался, то затихал на минуту, чтобы в следующую же снова стонать и метаться.

А ночь ползла и таяла, растворяясь в белесоватых пятнах рассвета. Деревья на берегу принимали все более определенные очертания. Месяц побледнел и казался теперь жалким напоминанием недавнего серебряного ночного властителя ночи. Наконец, алая красавица-заря, словно пурпурной мантией, накрыла пробужденное небо…

Струги уже не скользили на вольном просторе реки. Скрытые осокой и тростником, они плыли в их чаще, невидимые в этом густом лесу.

— Скоро и Кама! — радостно произнес один из гребцов.

— Как выйдем на берег, оправится мальчонок, — мечтательно проговорил Мещеряк и замер от неожиданности…

Прямо на него сознательно смотрели широко открытые глаза больного — две синие, ярко горящие звезды… Бледное, изможденное, исхудалое лицо повернулось в его сторону.

— Где я? — прошептали бледные, ссохшиеся от жара губы.

— У своих, родимый… Что, лучше тебе? — так и ринулся к мальчику обезумевший от радости Мещеря.

— А Терентьич где? Егорка? — с трудом роняли слово за словом слабые губы Алеши.

Глаза его тревожно обегали лодку. Вдруг все лицо его странно изменилось. Отчаяние, гнев и ужас отразились на нем… На корме поравнявшегося с ним струга стоял человек в алом кафтане с перевязанным плечом. Знакомые широкие глаза, длинные усы и шрам на щеке так и бросились в глаза больному.

И разом страшная картина гибели дядьки выплыла перед больным князьком.

— Убийца Терентьича! — глухо вырвалось из груди Алеши и дикий вопль жалобным криком пронесся над рекой.

— Нишкни! Ишь, дьяволенок, выдаст нас всех с головой врагам! В мешок бы его, да в воду! — сверкнув своим жестким взором, произнес Никита и замахнулся бердышом.

Но в один прыжок черноглазый Мещеряк очутился в его струге.

— Слушай, Пан, — весь бледный и дрожащий от злобы ронял Матвей, — коли ты еще хоть однажды такое слово речешь, — чеканом раскрою тебе темя, Господом Богом клянусь!

И не дождавшись ответа ошалевшего от неожиданности Никиты, Мещеря снова очутился подле бившегося в нечеловеческих воплях и рыданиях Алеши.

— Кама! Кама! — послышались сдержанные голоса в передовом круге.

Атаман точно проснулся от своей задумчивости; лицо его оживилось.

Прямо перед ним темной лавиной вливался в Волгу ее могучий многоводный приток.

— Спасены! — облегченно вздохнул всею грудью Ермак Тимофеич. — Спасены! Царские воеводы не посмеют сунуться в глухие Прикамские чащи. Ни дорог в них, ни троп не проложено. А по глади водной не больно-то пеший пройдет, — торжествующе подсказывала услужливая мысль.

И ожил, встрепенулся Ермак.

— А ну-ка, братцы, грянем разудалую, — весело прозвучал его голос, когда струги уже более часа времени скользили в высоких зарослях Камских вод, — только не больно голосисто штобы. Не ведомо еще, далеко ли отстала погоня наша.

Едва успел произнести Ермак эти слова, как грянула веселая, удалая разбойничья песнь.

Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,

Веселись на послед, удалой казачок.

Веселится, гуляет головушка буйная

Вдоль по Волге родной да по Каме реке.

Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,

Не долгонько гуляти тебе, удалой,

Налетят, словно вороны, вороги-ратники,

Разобьют удалую дружину твою.

Закуют тебя в цепи могучи, железные,

Отвезут на расправу в столицу Москву.

Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,

Да не долог, короток над молодцом суд.

Клещи рвут ему тело могучее, белое;

Кровь казачья вокруг полилася струей.

На дыбах захрустели могучие косточки,

Издеваясь, ломает их лютый палач.

Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,

Не придется ей доле гулять удалой…

Уж на Лобном готовят столбы с перекладиной,

Уж как точит топор свой палач-богатырь,

Уж как море шумит округ плахи народ,

Ждет— пождет лютой казни души-казака…

При первых же звуках песни Алеша затих и поднял свою кудрявую голову.

— Господи, што же это? Разбойники? Душегубы, а поют-то как, словно мамушка-кормилица над моей колыбелькой пела в детстве… — произносит он; медленно обводя взором вокруг себя, он встретился с сочувственными глазами черноглазого юноши.

— Што, паренек, легше ль тебе? — участливо спрашивает его тот и, протянув руку, ласково гладит мальчика по кудрявой голове.

Алеша хочет ответить и не может. Вся душа его рвется на части от боли и тоски. Как живой стоит перед ним загубленный Терентьич. Острая мука потери терзает сердце. Рыданья клокочут в горле… А между тем эта песня, что голосистой волной катится над рекою, это ласковое, заботливо-склоненное над ним лицо, эти мягкие черные глаза каким-то целебным бальзамом проливаются в душу мальчика. Он чувствует, что друг ему этот юноша, с красивыми черными глазами, что всей душой он сочувствует ему, и неясная мысль проносится в разом потускневшем сознании Алеши.

— Вот бы так-то под песню эту, под шепот осоки и тростника умереть бы, уснуть навеки, — собрав последние силы шепчет он чуть слышно, и его взгляд устремился на пригожее лицо Мещеряка. Помолчав немного, он обратился к Матвею:

— Слушай, молодец, возьми ты нож острый да пореши меня. Тошно мне! Невмоготу маяться боле! Богом заклинаю тебя!

Снова впал в какое-то полузабытье Алеша. Не видит он больше испуганно склонившегося над ним лица Матвея. Не то сон, не то грезы заволакивают усталый мозг больного. Не сон и не грезы это, а недавние воспоминания, картины прошлого, чуть задернутые какою-то сонною дымкой, носятся перед ним…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16