Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гении и злодеи - Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Владимир Жданов / Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Владимир Жданов
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Гении и злодеи

 

 


Приведем примеры: «Евгению и в голову не приходило, чтобы эти отношения его имели какое-нибудь для него значение. Об ней же он и не думал… Сношения же – он даже не называл это связью – с Степанидой было нечто совсем незаметное. Правда, что когда приступало желание видеть ее, оно приступало с такой силой, что он ни о чем другом не мог думать. Но это продолжалось недолго: устраивалось свидание, и он опять забывал ее на недели, иногда на месяц». «Так у него решено было, что это было нужно для здоровья, он платил деньги, и больше ничего; связи какой-нибудь между ним и ею нет, не было, не может и не должно быть».

Эти определения плохо согласуются с теми намеками, которые даны в дневнике Толстого того времени. Он писал тогда: «Влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли». «Уже не чувство оленя, а мужа к жене. Странно, стараюсь возобновить бывшее чувство пресыщения и не могу».

За отсутствием данных нельзя в дальнейшем провести такой же параллели между художественным произведением и личными документами. Но достаточно сказанного, чтобы подвергнуть сомнению, в смысле автобиографичности, переживания Иртенева после встречи со Степанидой.

Толстой представляет их, как дьявольское сладострастие, повторившееся похотливое влечение к этой женщине. Но мы знаем, что таким оно не было, а под конец скорее походило на любовь. Может быть, и теперь возобновилось именно это чувство. Нет доказательств, но по одному намеку можно допустить, что увлечение Толстого крестьянкой было настолько сильно, что внешний разрыв не совпал сразу с внутренним и что в первое время после женитьбы воспоминания были живы в нем. На другой день после свадьбы Лев Николаевич отметил в дневнике: «Ночь[ю] тяжелый сон. Не она». Быть может, то была Аксинья.

А спустя несколько месяцев, когда любимая жена при болезненной беременности потеряла часть своего обаяния, случайная встреча могла всколыхнуть старое и на некоторое время занять внимание Льва Николаевича. Но его прямолинейная натура, вероятно, тут же осудила это незаконное чувство, а позднее, в старости, под влиянием установившегося мировоззрения, Толстой вынес ему свой окончательный приговор[65].

Мы не можем разрешить наши сомнения, но все же склонны полагать, что затронутая в «Дьяволе» тема скорее отображает настроения Толстого в конце восьмидесятых годов, нежели является точной иллюстрацией его переживаний в первые дни семейной жизни.

<p>III</p>

Женитьба сразу изменила весь строй жизни Толстого. В последние годы холостой жизни большая часть его внимания сосредоточилась на общественных интересах: посредничество, школа, педагогический журнал. Теперь же все это отходит на задний план или заменяется новыми увлечениями. Хотя Лев Николаевич и возобновляет школу, но занимается далеко не с таким воодушевлением, как прежде, и вскоре школа совсем закрывается. Издание журнала тяготит Толстого, и он решается приостановить его. На первый план выступают личные интересы, хозяйство, «заботы об увеличении средств жизни». Даже художественное творчество, на первых порах, теряет свое прежнее значение.

«С студентами и с народом распростился», – записывает Толстой в дневнике через неделю после женитьбы. «Я пристально работаю и кажется пустяки. Кончил «Казаков» 1-ю часть», – отмечает он в конце 1862 года. В мае месяце следующего года в письмах к Фету Лев Николаевич подробно описывает свое новое состояние.

«Я живу в мире столь далеком от литературы и ее критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое – удивление. Да кто же такое написал «Казаков» и «Поликушку»? Да и что рассуждать о них? Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление; а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в голове и найдешь там, где-нибудь в углу, между старым забытым хламом, найдешь что-то такое неопределенное, под заглавием художественное. И, сличая с тем, что вы говорите, согласишься, что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом когда-то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. «Поликушка» – болтовня на первую попавшуюся тему человека, который «и владеет пером», а «Казаки» – «с сукровицей», хотя и плохо. Теперь я пишу историю пегого мерина; к осени, я думаю, напечатаю. Впрочем, теперь как писать – теперь незримые усилия, даже зримые, и притом я в юхванстве опять по уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники по полевому хозяйству и постройкам, а она одна ведет контору и кассу… И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом».

В другом письме: «Мы юхванствуем понемножку. Я сделал важное открытие, которое спешу вам сообщить. Приказчики и управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве. Попробуйте прогнать все начальство и спать до десяти часов, и все пойдет, наверное, не хуже. Я сделал этот опыт и остался им вполне доволен».

Но эта перемена проходит далеко не гладко. Когда отброшено старое и не оформлены новые стремления, неизбежны бездействие, апатия, и они омрачают настроение Толстого. Некоторые его записи носят следы грусти и раздражения.

Меньше, чем через месяц после свадьбы, Лев Николаевич записывает: «Все это время я занимаюсь теми делами, которые называются практическими только. Но мне становится тяжела эта праздность. Я себя не могу уважать. И потому собой не доволен и не ясен в отношениях с другими. Журнал решил кончить, школы тоже, кажется. Мне все досадно, – и на мою жизнь и даже на нее. Необходимо работать».

И во многих других записях мы находим отражение этого состояния. Через несколько месяцев – в январе 1863 г. – он отмечает: «Я просто холоден и с жаром хватаюсь за всякое дело». Спустя неделю: «Также недоволен часто собой и также твердо верю в себя и жду от себя… Еще бы я не был счастлив! Все условия счастья, моего счастья, совпали для меня. Одного часто мне не достает (все это время): сознания, что я сделал все, что должен был, для того, чтобы вполне наслаждаться тем, что мне дано и отдать[ся] другим всему, своим трудом за то, что они [крестьяне?] мне дали».

С 11 апреля по 2 июня 1863 г. Лев Николаевич не делает никаких записей в дневнике. Но в дневнике его жены от 24 апреля мы читаем:

«… Лева или стар, или несчастлив. Неужели, кроме дел денежных, хозяйственных, винокуренных, ничего и ничто его не занимает. Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, все один. А мне скучно – я одна, совсем одна. Любовь его ко мне выражается машинальным целованием рук и тем, что он мне делает добро, а не зло».

Возобновляя дневник, Лев Николаевич пишет: «Все это время было тяжелое для меня время физического и оттого ли, или самого собой нравственного тяжелого и безнадежного сна. Я думал и то, что нет у меня сильных интересов] или страсти (как не быть? отчего не быть?). Я думал и что стареюсь и что умираю, думал, что страшно, что я не люблю. Я ужасался над собой, что интересы мои – деньги, или пошлое благосостояние. Это было периодическое засыпание. Я проснулся, мне кажется. Люблю ее и будущее, и себя, и свою жизнь. Ничего не сделаешь против сложившегося. В чем кажется слабость, в том может быть источник силы».

Такой крутой перелом, резкий разрыв с былыми увлечениями не может не смутить нас. А те намеки, которые мы находим в личных документах – глухой протест против новых условий жизни, против сужения масштаба ее, – могут поставить перед нами вопрос о той роли, какую сыграла здесь молодая жена Толстого.

Известно, как резко расходились взгляды Толстых в старости, как твердо противопоставляла Софья Андреевна свои эгоистически-семейные обязанности духовным запросам мужа. Мы не можем этого забыть и часто готовы все более ранние события объяснять в строгом соответствии с конечным результатом семейного опыта Толстых.

А разница во взглядах обнаруживается, как будто, с первых же шагов. В дневнике Софьи Андреевны, в заметке, которую она делает спустя месяц после свадьбы, мы читаем: «Он мне гадок со своим народом. Я чувствую, что или я, т. е. я пока представительница семьи, или народ, с горячей любовью к нему Л[евочки]. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь, и я сегодня убежала, потому что мне все и все стало гадко. И тетенька[66], и студенты, и Н[аталья] П[етровна][67], и стены, и жизнь, и я чуть не хохотала от радости, когда убежала одна тихонько из дому. Л[евочка] мне не был гадок, но я вдруг почувствовала, что он и я по разным сторонам, т. е., что его народ не может меня занимать всю, как его, а что его не может занимать всего я, как занимает меня он. Очень просто. А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу. Конечно, я бездельная, да я не по природе такая, а еще не знаю, главное, не убедилась, в чем и где дело. Он нетерпелив и злится. Бог с ним, мне сегодня так хорошо, свободно, потому что я сама по себе, а он, слава богу, был мрачен, но меня не трогал. Я знаю, он богатая натура, в нем много разных сил, он поэтический, умный, а меня сердит, что это все занимает его с мрачной стороны».

Эти документы могут склонить к резко отрицательной оценке влияния Софьи Андреевны на развитие и духовный рост Толстого. Но правильна ли такая оценка?

Разобраться в скрытом ходе развития духовного организма Толстого очень трудно, и еще более трудно по отдельным цитатам, случайно и не случайно брошенным фразам делать какие-либо категорические заключения. Но несомненным остается одно: отношение Льва Николаевича к жизни, к окружающему резко изменилось. Можно ли это объяснить тем, что присутствие жены, ее интересы отрицательно повлияли на Толстого и он, оберегая свой семейный уют, желая сохранить свое «семейное счастье», бессознательно стал сторониться той деятельности, которой прежде посвящал все внимание, весь пыл своей души.

В «Исповеди», где Лев Николаевич так резко осуждает годы своей женатой жизни, мы находим объяснение этой внезапной перемене.

«В продолжение года я занимался посредничеством, школами и журналом и так измучился, от того особенно, что запутался, так мне тяжела стала борьба по посредничеству, так смутно проявлялась моя деятельность в школах, так противно мне стало мое влияние в журнале, состоявшее все в одном и том же – в желании учить всех и скрыть то, что я не знаю, чему учить, что я заболел более духовно, чем физически, бросил все и поехал в степь к башкирам – дышать воздухом, пить кумыс и жить животного жизнью.

Вернувшись оттуда, я женился. Новые условия счастливой семейной жизни совершенно уже отвлекли меня от всякого искания общего смысла жизни. Вся жизнь моя сосредоточилась за это время в семье, в жене, в детях и потому в заботах об увеличении средств жизни. Стремление к усовершенствованию, подмененное уже прежде стремлением к усовершенствованию вообще, к прогрессу, теперь подменилось уже прямо стремлением к тому, чтобы мне с семьей было как можно лучше».

В «Исповеди» Толстой отрицает свою прежнюю жизнь, отвергает ее положительное значение, объясняя все стремления эгоистическими побуждениями. Эта оценка служит иллюстрацией другого периода, и мы не будем основываться на текстах «Исповеди». Но здесь есть одно чрезвычайно важное свидетельство. – Лев Николаевич еще раньше женитьбы разочаровался в общественной деятельности и в педагогике. Не интересы семьи, не личные свойства Софьи Андреевны заставили его отказаться от прежних увлечений. Наоборот, женитьба вывела Толстого из тупика, направив энергию в другое русло. «Я бы тогда [до женитьбы], может быть, пришел к тому отчаянию, к которому я пришел через пятнадцать лет, если бы у меня не было еще одной стороны жизни, неизведанной еще мною и обещавшей мне спасение, – это была семейная жизнь», – писал Толстой в «Исповеди».

Всякие переоценки, перегруппировки влекут за собой мучительные сомнения, рефлексию и временный упадок сил; новые настроения постепенно занимают первый план. Все это мы видели в Толстом. Но перемена произошла не под влиянием несчастного брака, а в результате логического развития сознания Толстого. И бессознательное участие его жены в этом процессе было не только не отрицательным, но, может быть, и положительным, – по крайней мере, в оценке самого Толстого.

Он понимал, конечно, что 18-летней женщине чужды все те волнения и сомнения, которые владели им, мало интересны главные вопросы жизни, что она оценивает все со своей узкой, женской точки зрения. Но ее присутствие, участие в личной жизни создавали необходимое ему настроение для выработки тех форм жизни, которые ему неизбежно надо было пройти.

Очень интересен в этом отношении конец уже цитированного письма Льва Николаевича к А. А. Толстой.

«Главный вопрос, интересующий вас во мне, увы, – еще не тронут, но я чувствую себя мягким, восприимчивым на все. Пишите мне, пожалуйста, по-старому. Прощайте».

«Она читает это письмо и ничего не понимает и не хочет понимать, и не нужно ей понимать; то самое, до чего наш брат доходит целым трудовым, болезненным кругом сомнений, страданий, для этих счастливых иначе не может быть».

[Приписка С. А-ны]:

«Я не могу, милая тетенька, оставить все это так. Он ошибается, я все понимаю, все решительно, что до него касается, а письмо его так мрачно оттого, что у него болит голова, и он не в духе».

[Приписка Л. Н-ча]:

«Ну вот видите».

В дневнике Толстого от 8 февраля 1863 года находим новое подтверждение нашему положению: «Хозяйство и дела журнала хороши. Студенты только тяготят неестественностью отношений и невольной завистью, в которой я их не упрекаю. Как мне все ясно теперь. Это было увлечение молодости – фарисейство почти, которое я не могу продолжать, выросши большой. Все она. Она не знает и не поймет, как она преобразовывает меня без сравнения больше, чем я ее. Только не сознательно. Сознательно и я и она бессильны».

В чем же состоит эта перемена? – Тема очень большая и требует специального исследования. Но мы коснемся ее в нескольких словах.

Можно выставить предположение о некоторой зависимости между тем конфликтом чувственности и любви, который тяготел над Толстым все годы его холостой жизни, и той нервностью его духовных исканий, которые всегда были окрашены тоном глубокой неудовлетворенности, общим душевным беспокойством. Этот конфликт, возможно, отражался в тоне страстного самобичевания, недовольства своею жизнью, в жажде собственного обновления, в искании новых путей.

В те годы у Толстого не было вполне установившегося религиозно-философского мировоззрения, и на его попытки общественной деятельности можно смотреть, как на инстинктивное стремление к активному добру и, быть может, как на неосознанную потребность использовать весь тот огромный запас любви, который скопился в нем и требовал своего применения.

Практическая деятельность дает удовлетворение только тогда, когда она есть следствие определенных убеждений. В деятельности же Толстого не было такой предпосылки, он брался за одно дело, оставлял его и увлекался другим, но не мог ничего довести до конца, так как в нем не было безусловной веры в правильность взятого пути. Он разочаровался в практической деятельности, а жизненная энергия звала к ней, и Толстой готов был прийти к полному отчаянию. Чтобы разрешить этот кризис, нужны были два условия: дать, хотя бы временно, новое применение этой энергии, освободить внимание и поставить на очередь чисто теоретические общие вопросы жизни, создав благоприятную обстановку для их изучения. Толстой нашел ее в новых условиях семейной жизни.

Потребность в сердечных переживаниях была впервые удовлетворена, и под влиянием этих настроений перегруппировка душевных сил стала быстро осуществляться.

«Главная перемена во мне за это время, что я начинаю любить слегка людей, – записывает Толстой в дневнике 23 января 1863 года. – Прежде все или ничего, а теперь настоящее место любви занято и отношения проще».

«Доказывает ли это слабость характера или силу – я иногда думаю – и то и другое, но я должен признаться, – пишет он А. А. Толстой осенью того же года, – что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, чем тот, который у меня был в последний раз, как мы с вами виделись. Их можно жалеть, но любить, мне трудно понять, как я мог так сильно. Все-таки я рад, что прошел через эту школу; эта последняя моя любовница меня очень формировала. – Детей и педагогику я люблю, но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад. Дети ходят ко мне по вечерам и приносят с собой для меня воспоминания о том учителе, который был во мне и которого уже не будет… Я не копаюсь в своем положении (grubeln – размышлять) и в своих чувствах и только чувствую, а не думаю, в своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня… Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и [не] обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайны и никакого желания, кроме того, чтоб все шло по-прежнему»[68].

Мы имели возможность проследить, как не ровно, не спокойно проходило это разграничение, сколько тревог и сомнений испытал Толстой, отдаваясь новому течению жизни. Перемена произошла не сразу. Отбросив старое, он не нашел, где применить свои силы, и вынужденное бездействие порою раздражало его. Он не всегда мог примириться с ограниченным кругом чисто семейных интересов, и контраст с прежним размахом не мог не беспокоить его. Софья Андреевна, создавая семью, не понимала его запросов, ревниво относилась к общественным склонностям мужа, его интеллектуальным запросам. По этому поводу Лев Николаевич записал в дневнике 23 января 1863 г.: «С ж[еной] самые лучшие отношения. Приливы и отливы не удивляют и не пугают меня. Изредка и нынче все страх, что она молода и многого не понимает и не любит во мне и что многое в себе она задушает для меня и все эти жертвы инстинктивно заносит мне на счет».

Но, преодолевая сомнения и временное бездействие, Толстой принял всю совокупность семейных интересов, инстинктивно направив свою энергию на те следствия, которые вытекали из самого факта его женитьбы. На первых поpax он не только оставил общественную деятельность, но и потерял вкус к художественному творчеству. Все его внимание было сосредоточено на личных переживаниях, а творческая сила не выходила за пределы семьи, распространив свою деятельность на хозяйство, на создание «гнезда». Но и здесь Толстой был верен своей природе. Он не остался помещиком-рутинером, а сразу же стал искать новых путей, усложнять хозяйство новыми планами и затеями, стремясь во всем достигнуть совершенства. «Все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом», – писал Толстой Фету в начале 1863 года по поводу своих хозяйственных успехов.

Но даже «идеал» в этой области не мог бы удовлетворить Толстого: в нем уже шла работа, о которой он намекал в письме к А. А. Толстой. 23 января 1863 года он отмечает в дневнике: «Правду сказал мне кто-то, что я дурно делаю, пропуская время писать. Давно я не помню в себе такого сильного желания и спокойно-самоуверенного желания писать. Сюжетов нет, т. е. никакой не просится особо, но заблужденье или нет, кажется, что всякой сумел бы сделать».

Эмоциональные порывы локализировались, благополучно разрешился конфликт между чувственностью и любовью, жизненная энергия нашла применение все в том же кругу семейных интересов, и мысль освободилась для творчества. Скоро наметилось первое отслоение, и быстро проходит все последующее развитие. К концу первого года женатой жизни вполне определился характер будущей работы.

«Эпический род мне становится один естественен», – записывает Толстой в дневнике 3 января 1863 года.

«Читаю Гёте, и роятся мысли», – там же отмечает он в июне.

К созданию «Войны и мира» Толстой был внутренне вполне готов.

Дальнейшее размежевание не прекращалось, и спустя два года, в эпоху расцвета его творческих сил, он писал Фету, что перепрег хозяйство «из оглобель на пристяжку, а мысль и художество… в корень… и гораздо покойнее поехал».

Наша задача – не только дать обзор семейной жизни Толстого, но по возможности показать связь между творчеством и этой жизнью. Установив, что отсутствие стройного миросозерцания едва не было роковым для холостого Толстого, мы должны теперь, хотя это и нарушит ход нашего изложения, коснуться тех положительных результатов, к которым Лев Николаевич пришел через несколько лет после женитьбы. Эти результаты даны в «Войне и мире». Вся мощь Толстого, мыслителя и художника, выявилась в этой грандиозной эпопее.

Беспристрастно, спокойно, как классический философ-систематик, наблюдает он события, изучает основные законы истории, делает логические заключения.

Здесь он прежде всего философ, а художественная форма избрана потому, что, согласно убеждению Толстого, только художнику доступен настоящий смысл, настоящая правда дела; «историки же по самому свойству своих приемов и исследований могут изображать события только в ложном и превратном виде»[69].

Толстой создает свою философию истории, и все содержание романа является художественной иллюстрацией к его философской теории. Но ему мало одних художественных образов, и он дополняет их отвлеченными рассуждениями.

Толстой ставит вопрос о Высшей Воле и, как вывод отсюда, вопрос о человеческой воле. Он признает свободу воли, как радостное приятие и следование общим законам жизни, и решительно осуждает всякое своеволие. Все, что совпадает с естественным ходом жизни, описано с особенной любовью, и, напротив, чем дальше от природы, фальшивее, искусственнее, тем противнее такая жизнь и такие люди автору «Войны и мира». Толстой показывает несколько ослепительных примеров неожиданного просветления некоторых действующих лиц романа, которые под влиянием исключительных обстоятельств узнают истинное направление жизни и обретают счастье от слияния с общим ее процессом. – Кн. Андрей в Аустерлице и на Бородинском поле; Пьер в плену, и даже «один из этих живых мертвецов – самый худший из них»[70], кн. Василий, в минуту просветления чувствует весь ужас, всю бессмысленность жизни, оторванной от вечности. – «Сколько мы грешим, сколько мы обманываем и все для чего?… Все кончится смертью, все. Смерть ужасна».

Толстой дает философскую систему, но приемы его мышления решительно отличаются от тех, которые установились у него впоследствии. Он только художник-философ, он ищет для того, чтобы знать, мало заботясь о применении этих знаний, – не так, как впоследствии, когда знание играет служебную роль в единственно важной работе – борьбе со смертью.

Толстой изобразил немало темных сторон человеческих отношений, на страницах романа разбросан целый ряд убийственных оценок войны, но все это не имеет строго обличительного характера и не выходит из рамок эпического повествования.

В «Войне и мире» можно подобрать большое количество ясно сформулированных положений, почти тождественных с теми, которые Толстой вырабатывал в последний период, но он ни к чему здесь не призывает, и религиозный взгляд на жизнь, пронизывающий все сочинение, не есть взгляд проповедника-апостола, а только настроение созерцающего законы жизни художника-философа.

Создавая свой крупный литературный труд, он ни на одну минуту не становится литератором-профессионалом. Еще по приезде из Крыма он не захотел сойтись с писательским миром, держится от него в стороне и теперь, когда все его умственные силы направлены на художественное творчество. Его главная цель – философская, и ради нее он сознательно пренебрегает успехом. В статье по поводу критики на «Войну и мир» (оставшейся ненапечатанной), он писал: «Все, что я высказываю, не есть плод фантазии или желания получить известность посредством смелых парадоксов (историческая теория моя только может уменьшить, а никак не увеличить мою известность), а необходимый, неизбежный вывод, к которому я, напрягая все свои умственные усилия, пришел после долгих трудов».

Перед Толстым одна цель – «познание истины». Он ищет ее, и его размышления принимают формы философской системы. В романе приведены теоретические положения, а вслед за этим даны практические выводы. В цитированной статье Толстой излагает «некоторые соображения о приложении» его теории «к религии и этике, то есть к вопросам о Божестве и душе, о свободе и ответственности».

Здесь Л. Н. Толстой впервые дает законченную систему мировоззрения. Она во многом сходна с его будущими взглядами, но существенно отличается от них и, главным образом, тем, что остается на ступени чистого умозрения, даже самый способ выражения напоминает терминологию школьной философии.

<p>IV</p>

Новые условия жизни, новые обязанности, новые интересы застали врасплох не только Льва Николаевича, но и его жену. Они не могли сразу найти для себя устойчивое положение, и неопределенность тяготила их. Каждый по-своему примеривался к жизни, старался в меру своих сил заполнить досуг, выработать житейский план и не прощал себе праздности.

Мы познакомились достаточно подробно со сложной гаммой настроений Толстого. Проследим теперь по дневнику Софьи Андреевны, как переживалось ею стремление к деятельности.

«Хочется изо всех сил хозяйничать и делать дело. Не умею и не знаю, как взяться. Все придет. А хлопотать и обманывать себя и других, что занимаюсь, – гадко. Да и кого обманывать, для чего? Иногда так мне сделается ясно, что делать, как полезно время проводить, а потом забудешь, рассеешься. Как мне стало легко, просто жить. Так чувствую, что тут мой долг, моя жизнь, что мне ничего не нужно. И когда сделается тесно, то и тогда, если б спросили, чего тебе надо – я не знала бы, что отвечать».

«Дело найти не трудно, его много, но надо прежде увлечься этими мелочными делами, а потом заводить кур, брянчать на фортепьяно, читать много глупостей и очень мало хороших вещей и солить огурцы. Все это придет, я знаю, когда я забуду свою девичью праздную жизнь и сживусь с деревнею. Не хочу попадать в общую колею и скучать, да и не попаду… Вот так-то, через несколько лет я создам себе женский, серьезный мир и его буду любить еще больше, потому что тут будет муж, дети, которых больше любишь, чем родителей и братьев. А пока не установилась. Качаюсь между прожитым и настоящим с будущим. Муж меня слишком любит, чтоб уметь сразу дать направление, да и трудно, сама выработаюсь, а он тоже чувствует, что я не та. Вот терпение, я буду прежняя, но не дева, а женщина, опять проснусь, и он и я, мы будем довольны мной».

«Погода летняя, чудная, расположение духа летнее – грустное; какая-то пустота, одиночество. Лева озабочен делами, хозяйством, а я не озабочена ничем… На что я способна? А так прожить нельзя. Хотела бы я побольше дела. Настоящего только. Бывало всегда весною, в такое чудное время чего-то хочется, куда-то все нужно, Бог знает, о чем мечтаешь. А теперь ничего не нужно, нет этого глупого стремления куда-то, потому что чувствуешь невольно, что все нашел и искать больше нечего, а все-таки немного скучно иногда. Много счастия – мало дела. И от хорошего устаешь. Надо дельного для противоположности. Что прежде замещалось мечтаниями, жизнью воображения, то теперь должно заместиться делом каким-нибудь, жизнью настоящего, а не жизнью воображения. Все глупо – я злюсь».

«Занялась хозяйством. Лева серьезно, я покуда будто бы. Все это весело, хорошо, не мелочно. Меня все сильно интересует и часто радует… Купили пчел, – меня радует; все это так интересно, а трудно хозяйство».

«Ужасно хочется и за пчелами ходить и за яблонями, и хозяйничать, деятельности хочется – и беспрестанно тяжесть, усталость, нечто вроде немощности напоминает мне, что сиди, мол, смирно – береги свой живот. Досадно. И скучно, что Лева смотрит на эту немощность как-то неприязненно – как будто я виновата, что беременна. Ни в чем я и помогать ему не могу».

Лев Николаевич действительно сердился на жену за ее бездействие. Его горячая натура не допускала ни минуты покоя ни для себя, ни для нее. В «Анне Карениной» он касается этого момента и, как чуткий художник, приводит оправдывающие объяснения.

«Ни интереса к своему делу, к хозяйству, к мужикам, ни к музыке, в которой она довольно сильна, ни к чтению. Она ничего не делает и совершенно удовлетворена». Левин в душе осуждал это и не понимал еще, что она готовилась к тому периоду деятельности, который должен был наступить для нее, когда она будет в одно и то же время женой мужа, хозяйкой дома, будет носить, кормить и воспитывать детей. Он не понимал, что она чутьем знала это и, готовясь к этому страшному труду, не упрекала себя в минутах беззаботности и счастия любви, которыми они пользовались теперь, весело свивая свое будущее гнездо».


В приведенных документах Софья Андреевна ссылается на свою болезненную беременность. И, приступая теперь к описанию этой важной стороны семейной жизни Толстых, мы еще раз особенно сильно чувствуем основной недостаток нашего изложения. Выбирая каждый раз определенную тему, мы изолируем связанные с ней переживания от совокупности всех остальных, в то время, как в жизни все тесно переплетено, взаимно дополняет друг друга, одно служит невидимой причиной многих других, внешне ему чуждых явлений, и самая жизнь, в своей цельности, не допускает точного деления.

Софья Андреевна забеременела через месяц после свадьбы. Беременность протекала очень болезненно. Почти все, что описано выше, происходило в эти месяцы, и трудно, почти невозможно разграничить, что имело самостоятельное значение и что явилось следствием этого состояния, – следствием не только в отношении Софьи Андреевны, но также и Льва Николаевича. Его восприятие беременности жены, его настроение, связанное с этим, могло влиять и, конечно, влияло на весь его душевный строй.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8