Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прощай, Атлантида

ModernLib.Net / Научная фантастика / Владимир Шибаев / Прощай, Атлантида - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Владимир Шибаев
Жанр: Научная фантастика

 

 


Владимир Шибаев

Прощай, Атлантида

И устыдятся прозорливцы

И посрамлены будут гадатели,

И закроют уста свои все они,

Потому что не будет ответа…

Пророка Михея, 3

С чего началась эта история – никто не знает. Может, взметнулась откуда-то туча черных птиц, ворон или галок, темным роем взвилась над старым собором и помчалась, расширяясь и вытягиваясь явной нелепой шестеркой меж облаков, от парка со старыми истлевшими вязами над недавно подновленными куполами и изукрашенными цветной поливой звонницами, над монументом упрямо стоящему бывшему вождю и топорщащей надменные кривоватые колонны громадой местного белого дома, приюта пламенных чиновных страстей, и далее, выгибаясь и чертя в воздухе, будто в согласии с чьим то умыслом, и звучно гаркая во всю вселенскую.

Воронье, с воем и лаем завершив облет, сразу взялось и рушить в фиолетовых высях им же начертанную цифирь и потянуло в обратный небесный путь сначала распластанный над правителями круг, а затем и шестеркино навершие, так удивив задравшего голову случайного командировочного человека, только явившегося из тесной гостинички полюбоваться центральным местом, что с того слабым порывом темных крыл скатило в не к месту подвернувшуюся липкую лужу серую его шляпу.

Тут же какой то здешний охальник, шпаненок или просто веселый мелкий бузотер наподдал шляпу пару раз ногой и, свистя сквозь слюни в два пальца, исчез в проулках сохраненного реставраторами старого городища. Может и так началась эта история.

Да нет. Ошарашенный, без обычного верха приезжий, к которому вновь притрепыхал гонимый ветром убор, перевел взгляд на монумент и испуганно замер. Что-то было не так, какая то вдруг почудилась этому дядьке нехорошая история, и мелькнуло, не зря ли он вообще затесался здесь по делам не очень срочной службы. Памятник ведь всегда был прочен, спокоен, и в уравновешенном, строго-приветливом настроении уже сорок лет, хоть и стоял спиной к местным властям, протягивал бронзовую длань свою вперед, туда, где когда-то, до эпохи бетонных конструкций, сквозь разваленные стены и проломленный кирпич виднелось заходящее за дальний лес на холмах солнце, а теперь лубочной картинкой сиял восстановленный церковный объект. Изнутри содрогнувшись, дядька увидел, что не так было самое главное, монумент вождю кем-то сокращен, и рука вождя отнята у него по локоть. И теперь, мысленно прилепив ее, можно было в зависимости от таланта – а скульпторами весьма богата наша земля – вообразить бог весть что.

В этой невероятной истории три дня назад уже разбиралась местная компетентная комиссия из кривоватого огромного дома и пришла к выводу. Во первых, позор, конечно, налицо, или на руку, кому нравится. Но пускай опозоренный и отплевывается, хотя, если покумекать, слухи бегут быстрее дотаций, и до столиц точно дойдет. А то ли еще дойдет? Революционный вождь, сорок лет тыкавший на путь к мировому пожару, который должен был спалить к чертовой матери все, кроме равенства и справедливости, теперь оказался инвалидом, как-то полностью скислился и сник, как и тот, когда-то живой и могучий борец за народный порядок, потухший в серых, страшных бессилием муках под лукавым прищуром соратника и сподвижника.

Несомненно, надо восстанавливать, решили местные головы из комиссии. Попутно они через грубого милицейского майора выяснили у одной старухи, жившей у оконца старого переулка, что ночью, де, " прибегла серая мышь. Откудова родились вандалы числом не считаны, боле трех, бодро повыскочив." И звонко перепилили "болгаркой" и ловко смотали окрестные провода, а потом принялись за вождя. Поначалу собачились снизу, склонив перед исторической личностью колени. И, правда, комиссия тут же и обнаружила пробные запилы на ортопедически важных бронзовых сочленениях пострадавшего. Но мерзавцы скоро смекнули – что, будучи в полупадучке от перепоя местным отворотным зельем и перекура здешней душной махрой, разбавленной сушеными скотскими травами, они точно окажутся под рухнувшим идолом, не выберутся, изойдут склизкой жижей и уж, ясно, никуда его не скантуют. Поэтому ночные пролетарии подогнали мышь под простертую длань, и один вахлак, еле держась за "болгарку", ампутировал вождя.

Срам, исторический срам. Но восстанавливать прежних кумиров тоже, знаете, надо помыслить. Если б голову спилили – другое дело. Как поймут? – почесала голову комиссия. И вся эта трехдневной давности история немного застопорилась.

Тем более, что в стенах белого дома в эти дни тоже происходила некоторая неразбериха. Вышла инициатива объединить область с Усть-Хохтамышским автономным районом и Хохлымским автономным округом, что грозило области превращением в край со всеми втекающими сюда последствиями. Депутаты усердно обсуждали предстоящее через четыре года соединение, планировали электоральное голосоизъявление, утверждали избирательные бюджеты и кумекали, не обратится ли заранее в центр за краевым статусом. Чем черт не шутит, тем поп не перекрестится. Ведь раньше и хохтамышцы, и хохлымцы успешно трудились на областной ниве. Но лет сорок назад, как раз после возложения монумента, приехал в Хохтамышию поохотиться бровастый суверен. Хорошо пострелял, покушал, утер губы и повел довольно бровями. И тут местный районный говнюк и закинул: мол, дорогой и бесценный Вы наш заступник. Обирают районную автономию областные, снимают сливки, не дают дичи дичать и зверю реветь, тропы топчут почем зря – капкан негде ставить. Мы бы, если нас в автономию, скоро здесь развели рыбную республику и лосиную империю, лососиную таможню и валютный коридор в коммунизм во такой ширины. Крякнул властитель: а что это вам автономию, кто вы тут особые. Мы, отвечает говнюк, еще с Елизаветы-матушки на Руси крайние, хоть и до центра два дня на лихом коне, беглые казаки и припадочные калики, и освобожденные до срока невинные. Грудью встанем, Ваша честь, за природные заповедные места, за Вас и Отечество.

Опять крякнул властитель, что-то сказал непонятное на своем языке и решил все в неделю. А теперь местные собрались три года финансово радоваться и бумажно готовиться, потекли совещания и взаимные увещевания с рукоприкладством.

Но не тут то было. Вышла, наверное, та самая история. Встретились случайно вчера только, утром, перед трудовыми буднями возле опиленного монумента два средних человечка из здешнего начальства. Один средний – чиновник по электричеству и прочим проводам, недавно лишь в Волчьей пади достроил себе на зарплату от завихрения токов и перепада напряжений одноэтажный домишко с трехэтажным мезонином и четырьмя флигелями над подземным бункером. Другой – не чинуша, а красный производственник, чуть поважнее, правда, – третью уже иномарку отогнал в Высокие татры на прикупленный заодно хутор с пятьюстами грецкими орехами. Так этот, поважнее, и скажи сквозь зубы мелкому историю:

– Бросай ты с чепухой суваться. Провода, города, мать их за ногу. Что, не слыхал?

– Совсем ничегошеньки, Евграф Евграфыч. Три дня ношусь угорелкой, электру в соборе зажечь. А то, при лампадах-то, накалякают епитимью на верха. Семь километров кабеля поизвел в преисподнюю. И в комиссии, с рукой этой. Рука отсохла телефон щелкать.

– Бросай, – подтвердил Евграфыч. – Все теперь ништяк. Исчезло все, и пропало.

– Кто исчезло? Куда? – ужаснулся электрик. – Не пужай, Евграфыч, меня же бодун схватит.

– Куда, кто, – буркнул, кто поважнее. – Дед нихто. Сам пропал. Хозяин…Нету нигде. Ни в где, ни в …Призрак.

Начальник сетей пошатнулся и удержался за рукав старшего, чего в иную минуту не допустил бы.

– Так…кажный вечер…по телевизору. Перед футболом…Интервью эта…То про овес, то про понос…

– А ты ряшку шире раззявь, – отрезал знающий собеседник.

– О це провисли! – побелел, как задетый током, электрик. – О це замкнуло! – и, бессильный, сел на мостовую.

– Еще не вечер, – пообещал другой, прижмурясь и вспоминая сочные ореховые плоды в тугих импортных мешках.

И правда, не настал еще вечер этого дня, как тут же, возле униженного памятника произошло еще одно мелкое событие. Собралась возле подножия группа протестовать против безвластия властей и засилья временщиков, совсем спустивших местную демократию на произвол, так что со свечкой в кромешной местной мгле позовешь – даже эха нет.

Руководитель тутошних "сине-зеленых", человек в джинсах и свитерке с вылезшей на горло крупной бабочкой, крикнул бархатным протяжным баритоном, воздев вверх ладони:

– Достукались, властители, до порочной черты? Довели историю до потехи. Надругались над народным истуканом. Долой! Мы не кланялись не им, не им, – ткнул он вверх и в колонны. – Доколь? Мы за демос без колов и мотыг. Но на что стравливают эти народную волю? На "Красном мотальщике" зреет смычка, доведенная невыплатой. На "Красной чесальщице" руки пришедших в негодность работниц по локоть в крови от непосильного. Яблоко раздора, посеянное придержащими, приведет электоральный слой в сад нашего экзит-пула. Отдайте, люди, голоса ваши – и сторицей вам демократия отвалит щедрот цивилизации… Взвейтесь, гордые бюллетени кострами выборной победы!

Забарабанил сопровождающий партийца представитель молодежного крыла "Белый налив", паренек лет пятнадцати-двадцати в тугих шортах, споро перебирая палочками дробь. И очкастая худая залежалка в черных очках и такой же юбке до пят развернула плакат: "Вон из "белого дома" – кому демократия не знакома!" Но на призыв "отдайте…" испуганно шарахнулись две тормознувшие возле митинга старушки. Да ветеран неизвестных войн молча сплюнул в окружившую его коляску темную лужу, испортив отражение митинга. А какой-то забавник, или просто мелкий бес, еле различимый под крупной кепкой, запустил в барабанщика камешком, да так ловко, что сбил того с ритма и заставил умолкнуть и тревожно оглядываться вверх на бронзового калеку и шеей вертеть по сторонам.

С этой ли всей чепухи началась наша история? Вовсе нет. А, впрочем, спросите любого серьезного ученого или специалиста, и он вам прочно ответит: истории не начинаются. Только не подходите к нашим академикам с окопавшейся вокруг сворой заплесневевших мздоимцев. Эти распотрошили окружающий ход мира сначала на атомы, после на кванты, фотоны, лептоны и, наконец, гравитоны. Это мелко, очень мелко. Но тут вдруг академики и подголоски в унисон завопили, что, де, оказалось – мир наш есть огромная гитара, на которой демиург выделывает супервосьмиструнные мелодии на восемь сторон света, а нам, доходягам и чернецам, из этих смутных сторон доступны три, ну кому по-блату четыре. Так что нужны дикие с фантастическими нулями деньги, чтобы хотя бы по локоть погрузиться в остальные пять, где и хранятся все божьи промыслы. Будто бы эти исследователи глубин не знают, что в квартале от "белого дома", подпирая друг друга, топорщатся черные сгнившие бараки с покосившимися от беспробудной безысходности жильцами, хорошо, если еще до утра вышагивающими по хмурому туману к коричнево-зеленым крошащимся корпусам "Красного вязальщика" с "мотальщиком".

Спец ясно сформулирует: истории не кончаются. Как в грязной воде весенней Москва-реки темные ледяные глыбы, уже протухшие и изъеденные химической пеной, рушатся, дробятся, налезая одна на другую, неразличимо сливаясь и слабо охая, топко пропадают в коричневой жиже и всплывают уже не те – так и истории мрут и рождаются вне нашей воли, будоража лишь сны обрывками или обмылками иллюзий. Ведь все истории, сказанут нежданные умники, суть лишь заплаты, из которых бессонное время пошивает нам кафтан быта.

Хотя есть и такие умельцы, которые уверенно, глядя в глаза, заявят вам, хамски ухмыляясь и дергаясь:

– Нет никаких историй. Ничего нет. Одни сполохи воли. Только сумбур теней. Не ждите и не стойте – все роздано в другие миры.

Но как эти потусторонцы, сытно чавкая и обсасывая пальцы, жрут и пьют по ресторанам в компаниях ошалевших экзальтированных слушательниц, не считая сие за факт – ума не приложим. Невольно подумаешь, а, может, что и есть. Но эти не в счет.

И все же надо признать – в этом городе и в этот час лишь один человек сам разглядел начало этой истории.

Потому что человек этот, Арсений Фомич Полозков, увидел вдруг птицу,

голубя.

Но за мгновенье до птицы мелькнул перед Арсением сон. Может, зажмурился сильно он, может, давление щелкнуло. Обычный такой сон, с чепухой, какие всегда незванно таскаются по людям и теребят, но поначалу в старинном весьма обрамлении, с манерами и коротким умом, в секунду или чуть долее. И сказал, проецируя попутно древние карты и чертежи развалин, голосом:

– Вышла тебе, Сеня, эпитафия. Чтобы на камне над тобой висеть, защищая время от времени. Но не затвержденная, а на выбор. Спустятся три птицы, принесут на крыльях, уж сам и отметь какую, чтобы потом без обид. Особенно хороша у голубя, вон летит долгожданный, глянь.

Но, как и часто бывает, голос про все потихоньку врал. Ровно так обманывают точные указания методичек, обученные объяснять мертвый скелет предмета, или надувают острия уткнувшихся в полушария указок, шарящих по неживым теням трепещущих в газовых объятиях городов и извивающихся в муках рек. Ну, привирал голос, и Арсений поглядел на птицу. Ее он видел, видел и раньше, недавно и наяву, видел, парящую мимо стен и домов в блеснувшем переплете окна вдоль стеклянных лиц и косых глаз, мимо чучела голубой земли с набором запретно далеких широт. И, все же, что правда, птица была прекрасна, этот голубь. Крылья беззвучно рассекали эфир, плотный, потный, чужой, будто обещая вдох, повороты и траектории его белоснежного тела легко подражали особым фигурам – каким то божественным эвольвентам и адски сложным брахистохронам. Он петлял, менял неустойчивый курс, витал и висел свободно в штукатуренных небесах, и было хорошо видно – птица движется по своим сокровенным законам, не стадно, размеренно и предугаданно стремясь к цели, которую не знает никто.

И голубь этот, как осознал слегка сонный Арсений, голубь нес на острых крыльях возвышенные слова, которые и сейчас было бы не стыдно изречь и увидеть над собой. Вот слова эти:

– "…небо рухнуло в водную гладь, и зеркало тишины треснуло, в бешенстве упали волны, и встал ветр и хлад, надвое разломилась в тусклом тумане линза неровного солнца, обнажив острые осколки еле живого света…но скоро, совсем скоро покатились кругами, потекли капли, зашуршали, скатывась в пучину, потоки, опали и раскрошились взбаламученные водопады и взвинченные буруны, померкло и исчезло все освещенное и тугое, растворясь и потеряв очертания имен…и тут увидел он тишину и холод дна…".

Не ожидал, совсем не ждал Арсений Фомич в коротком сне такую строгую надпись. Да и довольно крупный…и дорогой должен быть камень, засомневался он, предварительно и условно калькулируя и возражая эпитафии. И потом, во сне не грешно вспомнить и простые и более дешевые аналогии таких бурных аномалий. Сунешься с утреннего недосыпа в дверь, а там дети, да еще не твои, и хохочут, влез в трамвай, да позабыл кошелек, вот и прячься за спины и показывай уши бледного и зеленого зайца. Даже забредешь в консерваторский амфитеатр против воли и почти случайно с какой-нибудь навязчивой, неопрятной ботаничкой с потными пухлыми локтями, сильно пахнущей мамиными зрелыми духами и раскисшей пастилой крепкой дамой неопределенно юных лет, клички растений цитирующей наизусть за годы издевательств над средним классом – и, точно, почувствуешь себя мелким суетливым воробьем среди фрачно одетых ворон, шарахающимся и не разбирающим звука фаготов и флейт, выдавленных выводком похожих на эту спутницу оркестрантов. Зачем он здесь, чужой и глухой, среди этого визга. Зачем все смотрят на него, вспотевшего и злого, чутко улыбаясь и посмеиваясь в платочки. И что за радость попасть под чужой гранит, мучиться и краснеть – тогда надо иметь крепкий остов, толстый кожный покров и нервы оставить в наследство. Ну вот – написано, к примеру: – " Губернатор Н", а лежит подложное тело, какой-нибудь просто Хорьков. Тот же, простите, холод и мрак. А тут эпитафия почти верлибром. Но безумные сны не уговоришь, они с настойчивостью торговых агентов рушат явь, строя на задворках памяти свои карточные атриумы и сараи. Так что слишком – вся эта надпись.

Тут же по просьбе недовольного сновиденца декорация и сменилась. Нахально оттесняя белоснежного строгого летуна выпрыгнул серой мышью воробей, поскреб лапками и свистнул:

– " …жил-жил, да помер".

– Подходяще! – в восторге воскликнул сонный Арсений, прикусив губу. – Эту, эту хочу.

Потому что "да помер" натуральная явь, а не игра в бисер иллюзий, это теорема с доказанным концом. Схватился за глобус, так крути. Поленился ботинки чистить, так красней. Родился почти хорошим, да весь вышел, на то оно и "жил-жил"…

Однако, прервав любование краткой сентенцией, сон выставил на показ новую фигуру, может быть, последнее позднее вырождение изначально стремительного порученца небес. Сбоку, тесня и поклевывая нахохлившегося прыгучего мышонка, притюхал какой-то пестрый, обкормленный неряха, то ли попугай, то ли птица Феникс недощипанная, и, роняя перья в помет, проворковал целую биографическую справку, ну никак не лезущую в камень:

– «…ему было скоро около сорока, этому…»

– Арсению Фомичу! – крикнул Полозков возмущенно.

– " …именно этому. Он являлся пять раз в неделю учителем географии средних классов неважно какой школы. Школа плохая, стоит среди тухлых, подкрашенных плесенью пятиэтажек с обрушивающейся дранкой и расписанными трехэтажной похабщиной оборванными подъездами. Учеников он перестал любить, да и не любил, они, когда не кидаются тряпками и мелом, то корчатся и валтузят слабых. Но очень хитры и сметливы, набравшись от старшей, прошедшей университеты братии. Поэтому, лежа ночью навзничь на кушетке и растирая затекшую от проверки испорченных контурных карт шею, он думал, а все ли успел им сказать, что знал. И тогда он вспомнил слово, которое, тычась между дней, позабыл. Слово это было…“

– Не про меня, – уперся ведомый по сну.

" Ну ты и гусь, – возмутилась птица-неряха. – Все эпитафии ему не сподобны. Тогда сиди с пустым камнем, без дат, прикидывай. Определишься, так камень подправить – плевое дело. А то "…небо рухнуло…" не по нем, замухрышка школьная".

– Воробьиную желаю, – заупрямился вздремнувший и очнулся.

Но было поздно. Изумительное белокрылое созданье подлетало. Арсений Фомич увидел хищный тонкий клюв, как-то даже улыбающийся ему, еще – острый силуэт, зафиксировал в короткой памяти легкий корректирующий изгиб крыла, отчего в глаза вдруг брызнуло отраженное окном весеннее солнце, и создание, развернув оперенье, очутилось у его глаз.

– Ой, – вздрогнул учитель и рухнул на стул.

– Ага, точно. В глаз, – дрожа в нервном возбуждении крикнул забияка ученик Тюхтяев, хозяин бумажного летучего гада.

– По кумполу, – прогундосил тупой второгодник Балабейко.

– А завуч вам по соплям то смажет дневничком, – заявила идущая на твердое хорошо староста Быгина.

– Нам чего, пусть не суется, – промямлил кто-то невиновный и уже далекий.

Черная капля выкатилась из глаза Арсения Фомича и шлепнулась кровавой кляксой на белое пятно Нубийской пустыни в раскрытую тетрадь контурных карт.

* * *

Что увидишь одним то глазом? Да ничего, шелуху и пыль. Темна ночь в одном глазу, ночь повальна. За окном тьма сжевала фонари, еле тлеющий ночник робко посылает редкие взгляды пыльного света к черным, недоступным выдумке углам. Их, углов этих, в палате много, может, восемь, или больше, потому что в кромешной мгле точно кругла палата. Но видна все же посреди кроватки мелкая старушка, худая, как обломок костыля, с черной дыркой рта, серо-сизой косматой не седой головенкой, похожа и на спящую. Хотя сон ее ничем не отмечен – не сипит дырявой свирелью, не хрипит притопленным усталым котом, не шевелит дыханием тусклый кислый воздух, и веки молчат, сухо стянуты ниточки губ – небольшая спеленутая подвернувшимся ржавым одеялом девочка-мумия, забытая навек.

Но, закроешь глаз, и тогда – чудо! – видно все. Под больным бинтом разгорается синее пламя неизвестной адской горелки, под решетками окровавленных меридианов вытапливаются пятна неизвестных континентов, дробятся, как в добиблейские времена, уплывают и крутятся, теребя лобные доли изнутри, потом вдруг уже полегчает, и сирень незнакомых океанов выращивает неоткрытые острова странных окрасов – фиолетовую охру, и розовую лазурь…А из них то легко уже вычертит тебе и раскрасит пугливая память комиксы прошедших больничных часов.

Вот он просто сидит на своей уютной кровати в больничном коридоре. Руки свесит между колен и иногда качает ими, как двумя встречными маятниками, отсчитывая минуты прошедших после операции суток. Тоже еще вскидывался, чутко оглядывался филином. Поправлял постоянно на тумбочке грязную эмалевую собачью миску после обеда, и еще ложку, толкал серую кружку с портретом дородного святого ближе к центру – боялся, вся посуда от топота проходящих злобно брякнет и, мерещилось из-за новых причуд зрения, рухнет лавиной с клонящейся тумбы на немыслимый пол.

Но успели завестись за день и знакомцы. Притаскивался один совсем чудной, тоже прооперированный на глаз, да еще хромоватый, бухгалтер с "Красного мотальщика", и, поскольку соседи его гоняли, здесь держал речь:

– Хозяин – Евграфыч, сволочь. Теперь погонит, на кой я им, пациент. Сам ворюга, хуже соловья-разбойника не видел. А других готов за рубль – на кол. Ну ладно, база то в рукаве. А у меня любовница баба на двести тыщ в месяц, свободно содержал. Я тебе фотку то…не видел? Ну и, сам понимаешь, по средам и пятницам к ней на совещания, с шампанским всегда. А этому…хозяину, баланс чистый подавай, да еще миллионы побоку. Вот и баламутится народишко-то, – шепнул, наклонившись, бухгалтер. – Нигде правды нет. За деньги-то, Арсений, все есть. Я пристроюсь, не горюй. С коньяком еще по средам походим, пол тела все равно видать. Найду нору, буду авизовки черномазым шельмовать. А хозяева везде гниды. Вот ты куда – в инвалиды? В школах просто – соскочил с указки, педсовет тебя в тираж. С одним-то глазом все Африки на одну рожу.

– Врачи обещают. Может, и в репетиторы подамся, опыт есть, – выдохнул в ответ Арсений.

– Утрешься, мечты! – крикнул тихо новый добрый знакомец. – Лучше, слушай, – мельком оглянулся бухгалтер. – Мересьева знаешь, героя? Крупно поставил, здоровье свое не пожалел – на кон. И выиграл, сорвал банчок на всю оставшуюся жизнь. Потому что люди хорошие деньги платят, такие брат деньжонки – глаза не нужны. Всю оставшуюся лямку – красное винцо на губах, Трускавец-Карлсбад, девчата с двух сторон воспоминания попками согревают, заместо зрения. Весь в шоколаде, как красный октябрь. А что человек сделал? Да ничего – глаз продал. Да-а…Слышал, может, теперь восстанавливают забором органа.

– Это как? – удивился Сеня. – Окружают орган забором из медпрепаратов?

– Слушай, – горячо зашелестел страдалец. – Приходят к тебе люди, совершенно конфедиально. Ну на кой ляд тебе один-то глаз, смекай, к примеру. Всего ты этого вокруг насмотрелся, до рвоты. Приходят эти надежные совершенно честные люди и говорят. Арсений, мол…

– Я? Причем здесь…

– Да нет, к примеру. А хоть бы и я…или ты. Зачем мне ненужный глаз. Предлагают прямо в лапу прямо несоразмерную жизни сумму. Твердых денег. Пачка, толщиной в руку…в две руки не ухватишь. Весь остаток дней по европейским курортам, как паскуда, молодящий душ, полотенца пахнут шипром. Несовершеннолетки прижимаются невинными кожами, пятки, как крем. Ты бы, например, как…согласился?

– Я? – встрепенулся Полозков. – А зачем мне это?

– А я бы, может и…товось. Да ты не понял. У человека, кроме глазного еще пять чувств. Хватание, ощущение, наслаждение и лав. А за зверские деньжищи отдать двадцать процентов с баланса. Наплевать. Я об этом ночью всеми чувствами думал. И ты порассуждай на досуге. Хорошее дело, если всесторонне. Деньги, это оно и есть самое пятое чувство. Заместо всех годится. А зрение? Да, тьфу при такой гламуре. Негр один музыку пишет, без глаз без рук без ног. Миллионщик. Ему говорят, прозреешь – спишем, не тот трюк. Другой, певец – чечетку вслепую чешет за двоих, уссышься. А деньжищи, Арсений, и вправду сильные. Ты подумай, как Мересьев. У меня уж и пол суммы… – и утащился в свой конец коридора, в отдельную палату, прихрамывая и бодая головой.

Выплыл в сумбуре ночных сновидений перед мысленным взором Арсения Фомича и еще один за сутки заработанный знакомый, явившийся, правда, только раз. Это был рабочий активист Холодковский-Горячев, высокий худючий мужчина со всклоченными волосами, в нацепленном не по росту коротком белом халате, с болтающимся на веревочке градусником и с небольшим красным флажком в руке и еще в петлице больничной рубахи. Он бодро подсел на Сенину койку и вопросил:

– Не обращайте внимания. Фамилия как?

– Полозков, – от неожиданности выкинул Полозков.

– Не обращайте, – подтвердил активист. – Я не из этого отделения, – и опасливо оглянулся. – А профессия?

– Моя? – не догадался недавно оперированный. – Учитель.

– Тогда я Вас записываю, – склонился над блокнотом активист, мусоля синими губами карандаш. – Нам очень, очень нужны учителя.

– А Вы-то кто?

– Общество "Рабочая неволя", – и посетитель назвался по имени. – Вы чему учите?

– Географии, – безнадежно сообщил Арсений, тронув повязку на глазу.

Активист вдруг вскочил и нервно забегал вдоль Сени.

– Архиважно. Молодец, товарищ. Молодые ребята, кто пришел на производство, а таких мало, архимало…одни пожилые мотальщики перед пенсией и на жалком приработке…дальше футбольного поля кругозора нет…Объяснить широту мира, долготу времени. Где Париж с его гаврошем…где неправильные мутанты красных бригад, где покоится прах пионера товарища Гевары… Нам нужны врачи, учителя, дантисты, полемисты, сторонники и враги экономических теорий, все со знанием предметов. А то рабочий люд ведь что: громить дворцы, жечь палаты, тащить склады. Ну ладно, это уже проходили с пятого класса про рабочий класс, а дальше? Как реорганизовать Рабфронт? Так что я Вас записываю, записываю не глядя.

– Эй, подождите, – взмолился все еще совсем больной Арсений. – А программа то у Вас. Есть?

– Умственно оторвать молодых ребят от шпаны и бригад, раз, – загнул палец Горячев. – Добыть стекла и оформить стенды агитации – методы питья рабочей крови несознательным хозяйчиком-вампиром. Порядок и честность в колоннах Первомая – три. И многое другое – пошив знамен, обучение немецкой привычке рационального труда, профшкола передового мотальщика. Пальцев не хватит. Так что, товарищ, не волнуйтесь, записал. Через неделю в рабочем баре "У обочины" как всегда в восемь. Захватите географические пособия по местам баррикад и что нужно еще, чучела полезных животных, макеты знаменитых рек. Сами, сами, – вскочил активист. – А то опаздываю к своему врачу…на процедуру. Нервишки, знаете, уже не камень…

– Эй, постойте, – воскликнул Арсений, зацепил тут же рухнувшую на пол алюминиевую лохань и повлекся, как мог, за стремительно удалявшимся активистом.

Вот в этот самый момент, пожалуй, и влип окончательно Арсений Фомич в некоторую историю. Не попадись ему бухгалтер с активистом, не был бы он столь взвинчен и издерган. Но тут, конечно, еще и больное зрение подвело.

Какая-то дамочка, замешкавшись, попалась ему на пути, преградив неширокую – между двух коек – дорогу. Сеня дернулся влево на узком проходе. Но, так бывает, и неловкая особа тоже качнулась вправо.

– Извините, – пробормотал больной, досадуя на отменяющий ориентацию забинтованный глаз.

– Ты кто? – спросила незнакомка похожим на знакомый голосом.

В каком-то темном строгом костюме, в каких-то тонкой резьбы шитых ботинках-мокасинчиках, она смотрелась чуждой декорацией в неустроенной тесноте привыкшего к оплеванным халатам и рваным тапкам покоя.

– Извините? – повторил плохо видящий, ища дорогу.

– Эй. Это ты? – тихо и требовательно спросила женщина.

Арсений поднял видящий глаз и минуту молчал. Потом скривился, поплотнее, пряча грязную майку, запахнул халат, для чего-то попробовал закрыть ладонью бинт, но одумался.

– Я, – прохрипел он. – А разве меня узнать?

Женщина молча смотрела на Полозкова. " Узнала, странно", – подумал.

А ведь канули вверх тормашками в тартарары уже почти пятнадцать лет после дней, когда они, как пьяные, рука об руку шатались по университетским коридорам, непрерывно хохоча и выделываясь, прыгая вдаль и вширь, прикидываясь заблудшими среди наизусть изученных стен. Прошло уже столько же лет и с того дня, когда он мимолетно увидел ее в последний раз.

Но она была, конечно, та же, эта Рита. Просто уложенные волосы теперь не разлетались африканскими кисточками, тонкая, еле заметная сетка морщин у глаз, так же глядящих не совсем "на", а как бы скорее сквозь тебя, "за", будто там, где-то, есть какой-то ты интереснее и важнее. Нет, губы стали тоньше, упрямо сжатые в тельце серого неживого моллюска. И взгляд другой, тяжелый и печальный. " Не она", – подумал Арсений.

– Рита? – переспросил он в надежде на путаницу.

Кто-то, проходя, задел и пихнул их, застрявших на проходе, да еще добавил что-то устно непечатное.

– Ну-ка, пойдем, – сказала теперь уже знакомым тембром женщина и, схватив его за руку, потащила за собой.

Она беспардонно сунулась в комнату старшей сестры и, втянув его, как тюк с мукой, схватила за туго облепленные белым халатом могучие борцовские плечи эту сестру и мягко вытолкала ее за дверь, приговаривая неясное:

– Иди, иди. Дай, дай с человеком поговорить, не сиди тумбой. Зачтем… После, после…

Опять с минуту смотрела на него, отчего больному стало прохладно, и дунуло сквозняком через открытую фортку. Арсений хотел было сказать незнамо что и воздел даже, готовясь, руку. Но Рита покачала головой и ладонью: "молчи".

Потом неясная, словно от серой нахохленной птицы, тень пролетела вдоль ее губ, и Рита усадила больного на смотровую кушетку и уселась напротив.

– Ну?! – спросила с медицинским уже оттенком.

– А что ну, – повторил Сеня, вяло принюхиваясь и нервничая. – Жил-жил, да…Вот, – указал он на перевязанный бинтом поперек головы глаз.

Опять потянуло мокрым сквозняком из дыры в окне.

– …а что ж… – начала Рита, но смолкла. – Что врачи?

– Врут напропалую. Обещают – если старым еле глобус с пяти метров видел, то отремонтированным мышь за версту углядишь. Как сапсан. Ловчая птица…

– Сапсан…с перчатки летает, – подтвердила Рита. – Если прирученный. Где же ты…сейчас?

– В школе. Все там же.

– Не могу здесь ни о чем говорить… – Рита оглядела каморку медсестры. – Словно на аборте…Ладно, – и еще оглядела Арсения Фомича какими-то туманными глазами.

– Слушай, помоги мне, – неожиданно вымолвила.

– Я? – удивился Арсений, проверяя, не сползла ли повязка.

– Да, – кивнула Рита. – Вот – дали деньги, чтобы ночью посидеть сиделкой возле больной. Подмени, а? Я совсем не могу…Боюсь, сам знаешь…Ночью, в незнакомом месте, возле старой старушки…С детства боюсь. Можешь? – и улыбнулась вдруг, склонив голову набок.

– Кто ж разрешит? – усомнился больной. – Хотя…здесь, в общем, неразбериха, дьявол глаз выткнет. Шастают садисты-бухгалтеры и революционеры-доходяги. Не знаю…

– Это чепуха, – быстро возразила Рита. – Можешь?

– Что делать-то? Только не спать?

– Лучше не спать, – мягко уточнила боязливая сиделка. – Но можно, – тихо добавила, шутливо оглянувшись, – и поспать. Покемарить. Если вдруг старушке что надо, тут же зови прикрепленную сестру. Выручай. Одну ночь, – и слегка подавилась своим же предложением.

– Ладно, – смиренно согласился Полозков, зачем то покраснев.

– Вот и чудесно. Потом поговорим. Если хочешь. А то здесь, как в склепе, слова не лезут, – улыбнулась Рита открыто и спокойно. Видно было, ей стало уже весело. – Идем, я тебя медицинским церберам представлю. Да, и возьми сразу деньги.

И она сунула ему в карман халата две хрустящие купюры:

– Кто сапсан, у того и добыча.

– Да ладно, что ты. Не надо, – смутился Арсений.

– Ну, конечно, придумаешь. Вечно ты все придумываешь за других. Я буду дрыхнуть, а он…Мне эти деньги руки сожгут. Всегда ты чудишь. Идем…

Оказалось странное. Они прошли в соседний корпус, в другое отделение, и Сеня будто бы попал в иную климатическую зону – из тундры в саванну.

Теснились кадки с пальмами и крупными вьюнами. Вдоль стерильно окрашенных и отмытых стен и полов сновали тихие накрахмаленные голубым врачи, сестры, как египетские жрицы, восседали в белых хрустящих капорах за обитыми буком стойками и брали двумя маникюренными пальцами, словно священные жезлы, разноцветные телефонные трубки. Туалет, как потом выяснил Полозков, и вовсе был сделан, чтобы унизить торопливого посетителя, причем прилагался к каждой, ясно, одноместной палате.

Рита предъявила Арсения местной главной жрице, плотной и статной, с ухватками и профилем бультерьера-переростка, и та с подозрением осмотрела и обнюхала этого чужого больного, но, сцепив золотые челюсти, ничего не сказала и даже улыбнулась одними глазами так, что будь это где-нибудь в густом парке, стало бы страшно. Проводив нанятого на ночь до его этажа, Рита постояла секунду, совсем знакомо, как когда-то, прикусила нижнюю губу и сказала:

– Ну вот и ладно. Встретились… Пока.

Тут же, нервничая, Арсений разбросал и разогнал по радужке разноцветные недавние видения, открыл здоровый глаз и осмотрелся. Мумия-старушка мирно и беззвучно почивала, но теперь ее глаза были чуть открыты. Правда, за силуэтом сиделки взгляд ее не последовал, когда Сеня, разминаясь, потаскался, натыкаясь на углы, по палате, заглянул, на секунду включив ослепительные лампы, в стерильную, как операционный покой, красоту туалета, а потом, осторожно приоткрыв щелку двери, сунулся и в коридор.

– Тебе чего? – встрепенулся по-прежнему сидящий на стуле у входа в палату охранник, тяжелый круглый малый небольшого росточка с малюсенькими, размером с пуговицы его же полувоенного френча, глазками.

– Воды стакан. Хотелось, – механически ответил Арсений.

– Старухе?

– Да нет. Ссохлось что-то.

– Рассохнется. Иди пока, не время, – отказал стражник, поправляя черную униформу неизвестных войск. – Сестра отвалила, потом как-нибудь.

С этим бойцом тоже вышел казус, когда Полозков заступал в десять вечера на дежурство. В коридоре будущего дежурного властно поманил квадратный лысый мужик, высунувшийся из двери соседней палаты, облаченный в вельветовую пижаму и черные лаковые штиблеты.

– Эй, – зыкнул он. – Ты куда? Ну-ка.

– Ночной няней, на дежурство, – ответил не знающий местных порядков географ. – В пятую палату.

– А почему это, – заорал мужик, вывалившись в коридор. – Почему туда охрана, да еще сиделка безглазая. А где моя охрана?

Подбежала старшая сестра и, пощелкав челюстями, стала ублажать лысого, что ему огромный почет здесь, предельно возможное уважение и лучшие лекарства, которых никому нарочно не дают, для него экономя, потому что он, Евграф Евграфыч Бодяев, крупный, де, организатор промышленности, и его во всех столицах в лицо знают, как облупленного.

– Заткни себе почет знаешь куда…Я не организатор вам тут, – орал лысый. – Где мой пост? Я красный директор, у меня тыща голов и двести станков. У меня на мотальщике кругом посты. Немедля установить!

– Вам пост не нужен, – в конце концов озлилась и без этого не самая ласковая сестра, – не так уж Вы и больные. Если моча слишком бурно бежит, это еще не смерть.

– Смерти моей ждете? – зашелся директор. – Вот отсижусь, всех вас отымею через белый дом…

Еле удалось прибежавшему врачебному начальнику, поглаживая орущего и тыча в него стетоскопом, угомонить и загнать крикуна в палату. Впрочем, Сеня, не дожидаясь развязки, тихонько в неразберихе скандала проскользнул вдоль стены к своему номеру и был тщательно осмотрен кругляшом дежурным.

– Пост ему подавай, – при этом крякнул облаченный в неизвестную униформу. – Да хоть ты красный директор, хоть зеленый, а значит не по сеньке шапка. Тоже фрукт помидор. Кому по сеньке, у всех содют. Точно? – как бы спросил он географа, подмигнув одним, а потом и соседним глазом.

– Угу, – буркнул, ничего не поняв, Полозков.

Но теперь, не получив у охраны ни глотка воды, он тихонько вернулся на место. Старушка смотрела на него, раскрыв глаза. Сеню предупредили, что она не говорит и не движется, только, когда совсем хорошо себя чувствует, бекает и водит без смысла глазами. Если будет слишком водить или сильно бекать – зови сестру, предупредили. В это теперь не верилось.

И сейчас старушка повела глазами вверх и налево. Сильно или нет, подумал географ. И вновь она повторила маневр. Арсений поднялся, собираясь отправиться за подмогой, но вдруг суховатая мумия полувыпростала из-под савана ладонь и покачала скрюченным желтым пальцем, явно предостерегая сиделку от глупостей. Вот тебе и на, подумал Арсений, парализованная-то с характером. Старушка аккуратно, но внятно, глазами и чуть пальцем опять указала влево и наверх, на деревянную спинку кровати. Полозков по линии пальца сунул туда лицо и наверху и сзади обнаружил одним глазом чуждое серебристое квадратное устройство с сеточкой, скорее всего микрофон, от которого вниз по коридору змеился провод. Мумия помотала скрюченным пальцем, что было вполне понятно даже без беканья.

Полозков проследовал за проводником, опять высунул нос в коридор и увидел, что проводок взбирается на стол дежурного в неизвестном френче и вливается в маленькую коробочку с тлеющей зеленой лампочкой и тумблером.

" Жизнеобеспечение ожившей мумии, – с ужасом вначале подумал географ. – Мечтает о суициде."

Потом одумался. Дежурного на стуле не было, он маячил вдали у центрального поста возле какой-то вертлявой молодухи и пытался, похоже успешно, запустить ей под белый халат волосатую лапу. Сеня решился, протянул в дверную щель руку и щелкнул тумблером, загасив зеленый. Но тут же в коробочке зажегся красный тревожно мельтешащий огонек.

Полозков вернулся к еще живой старухе и в смятении пробормотал: "Выключил."

– Вот и славно, – совершенно спокойно и отчетливым сухим голосом произнесла до этого неразговорчивая мумия. – Времени у меня чрезвычайно мало, прошу учесть. Но пока темно, не рассвело, камера, – и она показала пальцем куда-то в угол, – ничего не увидит. Быстро говорите, кто Вы? Кто подослал? Только не врите. Эти?

– Я? – не понял Арсений. – Сиделка. Вернее, географ.

– Географ? – подняла старушка брови.

– Ну да, оперированный позавчера. Так вышло.

– А послал то Вас кто? Не скажете, верно.

– Так вышло. Произошло. Вот и попросили подменить. И деньги всучили.

Тут Сеня вспомнил о деньгах, пощупал карман пижамы и вытянул две надменно хрустящие банкноты, которые оказались огромными сотенными евро.

– А Вы кто, что здесь лежите якобы полностью бездвижная безгласная, – возмутился вдруг Сеня. – На проводе. Да с лысым охранником впридачу. Наверное, бывшая мата-хари.

Старушка улыбнулась одними глазами.

– Мне уж все равно…географ. Я уже никто. Просто залежалка. Задвижка в двери…Ладно, раз так, сделайте милость. Позабавьте меня, раз уж уплочено. Расскажите хоть о себе, что ли, – голос ее стал тише, видно устала. – Своя жизнь мне к чему. Расскажите что-нибудь.

– Может, для забавы просто походить. По камере…по палате, – и Арсений прошелся, чуть, правда, не споткнувшись сослепу о проклятый шнур. – Поприседать могу, но пару раз, не больше.

– Хотите бродить – бродите, – тихо шепнула старушка. – Но лучше рассказать. А то помру и людского слова не услышу.

– А, пожалуйста! – задавленно крикнул вдруг Арсений. – Раз все одно к одному, – и задумчиво продолжил. – Но я совершенно не могу понять…глуп, что ли? Пришла тогда знакомиться, все – договорились. Весна, ранний июнь – ветер мотает липы, тополя пылят, воздух – как вино. На выпускном в университете… обо всем договорились. Да, мама болеет, лежит в комнате…Я устраивался на кухне, на прекрасной удобной лежанке между холодильником "Юрюзань" и окном. Спал, чуть заваливаясь за кухонный стол, как мгновенно убитый…видел восторженные сны. Видел себя уже аспирантом, как единственный, кажется, претендент – экономическая география дальневосточного региона. Обрубить рецессию…возобновляемая ресурсная база, вахтовая стратегия, кадровый бум, малое энергосбережение – тогда в друзьях появились в России югославы, словенцы, такие делали минигенераторы – все жрали, все, сухие листья, чурбачки, мазут, помет. Мечтал проецировать китайскую электоральную экспансию в строгие рамки бригадных вахт на финнами построенные современные лесопилки…Я еще ей ночью сказал, в общежитии: " Рита, все будет хорошо…Мама нас очень любит, я спрашивал. Она просто болеет. У нее все болит, даже кожа черная, от пролежней. Свадьбу не будем, это пошло. Напьемся с сокурсниками в кафе. Мороженого обожремся, как снеговики. А потом бродить по городу – ты, ведь, обожаешь. Весна, июнь, ночью облака и те гуляют парами, воздух, как шампанское. Она любит, только болеет. Все будет хорошо…"

Пришла на следующий день знакомиться. В доме, конечно, запах. Хоть я и старался, проветривал потихоньку, протирал все, как мог. А маме хуже. Говорит: " Вы, Рита, ведь не из города, из провинции. Куда Вас распределяют? " Она растерялась. " Мама, ты же знаешь, мы с Ритой женимся, будем работать вместе. Она тоже дальневосточник. Она такая же умная и хорошая, как ты."

Было около пяти вечера, за окном орут воробьи и дети, прыгают через разное. Фортка открыта – как ее мама открыла! – сама встала, не знаю.

– Я не хорошая, – сказала мать, почему-то отвернувшись. – Я сволочь. Все никак не сдохну, – и заплакала от боли.

Мы ушли, долго бродили ночью по улицам, держась за руки. Потом я проводил Риту до общежития, она чмокнула меня, сказала: " Прости…прости", – и ушла.

Но совершенно не могу понять, зачем она так спешно…Этот пегий доцентик, этот колченогий педант в вонючих носках, для него же было одно удовольствие – удушить студентика, если у того неровные поля на курсовой. Ведь была весна, июнь, в ноздри лез пуховый ветер, и в воздухе пчелы носились и жужжали, будто после сладкого портвейна. Все было бы хорошо. Еще бы чуть…

– Подождите, – прервала рассказчика худенькая старушка, – перестаньте бегать по палате. То, что Вы говорите – это очень, очень…Интересно и…необычно.

– Вам интересно. А мне-то нет, – тихо ответил, остановившись, Полозков. – И, знаете, с того дня…да-да, именно с того дня…

– Молчите, – сказала старушка. – Нет времени. У меня к Вам просьба.

– Тоже? – поразился Арсений.

– Конечно, – тихо подтвердила, опять, видимо, подустав. – Кого просить то еще? Вы один и есть. Меня, если выкарабкаюсь, скоро переведут в дом престарелых. Но что толку. А Вы скоро поправитесь, это я вижу… у Вас еще кучу дел надо, уйму всего переворошить…

– Каких дел? – горестно воскликнул сиделец.

– Разных, – утвердила старушка. – У меня на шее ключик на шнурке от моей комнаты, снимайте, сейчас скажу адрес. Там фибровый чемоданчик с вещами. Я собрала…Письма, несколько носильных вещичек. Снимайте, снимайте…Можете мне его принести?

– Куда? – не понял Сеня.

– Куда-нибудь. Лучше по новому адресу, если доберусь. Да, там еще на стене фотография – я с сыном. Принесите…Я его очень, очень…люблю…А он этого не знает…не знает…

Старушка замолчала, закрыла на секунду глаза. В палату через окно взялся просачиваться блеклый, тягучий, плотный, как марля, свет раннего утра.

– Я на Вас очень надеюсь. Куда ж мне деваться. Ладно? – опять спросила старушка, поглядев на Полозкова, опускающего шнурок с ключом к хрустящим купюрам. – Простите…простите, – тихо добавила и закрыла глаза.

В это мгновение дверь с треском распахнулась, и в палату влетел взмыленный охранник с красным, как перец, лицом, схватил Арсения потными руками за ворот и взялся бессмысленно дергать вверх-вниз и в стороны, выпучив глаза и бессвязно выкрикивая:

– Ты? Ты! Тумблер брал? Дергал? Подставной! Удушу. Удушат всех. Гаденыш безглазый. Сейчас второй выдавлю. Ты? С палкой будешь всю жизнь…с жучкой…Тумблер вертел?

– Уберите лапы, – воскликнул Арсений, с омерзением читая наколку на руке охранника: " Мать тебя не узнает", – потные свои…Тумблер какой-то…Болван…

Но в палату вбегала уже, мелко семеня толстыми увесистыми ляжками, сестричка-бультерьер, всовывал испорченное испугом очкастое лицо врачебный начальник, и слышались иные другие лица. На этом происшествие практически и закончилось.

За день до выписки еще явились к Полозкову ученики. Те самые туповатый Балабейко, староста Быгина и хозяин окровавленного голубя Тюхтяев. Быгина протянула жухлые полуистлевшие парниковые астры:

– Велено Вам, Арсений Фомич, не забаливаться. Здоровья и творческих успехов. Педсовет ждет, у нас Вас подменили. Ботаничка по шпорам ведет ископаемые Африки. Многих прямо в классе тошнит, до того она лицом и телом не выдалась. И с головой у нее вообще срам. А за голубя извиняемся сердечно. Как глазик-то?

Балабейко испуганно добавил:

– Я тут с Вами, Полозков Арсений Фомич, вообще пропал. При Вас у меня почти тройка выходила, а теперь на уроках не сплю, вздрагиваю, как конь – куда податься? Я в ПТУ…в колледж не хочу, забьют меня учителя. Будете хоронить сами, если охота. И плакать под дождем. Так что окончательно извиняюсь за всех уродов, и скорее ходите к нам, не резиньте. Вы для нас и слепой – находка.

– Спасибо, ребята, – честно отреагировал Полозков. – А ты что же молчишь, Тюхтяев?

– Он бессовестный, – пожаловалась Быгина. – На педсовет пришел совсем бессовестно.

– Мне теперь все равно, – вяло подтвердил ученик. – Хотите – извинюсь. Выгоняют за голубя. Ему бы, заразе, в окно подальше от этих уроков улететь. А он прямо к Вам подвалил. А я что ему – указка? У него своя голова на плечах. Так меня продали, – и Тюхтяев украдкой глянул на Быгину, – что я очень радовался Вашему травмапункту. Враки это, насквозь. Я пораженный был голубиной дурью. Что ж мы не знаем: меня самого зимой старшие двое дундуков лупили по носу, так красная текла – почти сухой до бабки добрался.

– В школу я уже на днях зайду, – успокоил Арсений хулигана. – А теперь – хочешь? – бумажку напишу, чтобы пока из школы не гнали. И, вправду, у голубя свой ум должен быть.

– Не надо этого, Арсений Фомич, – заупрямился Тюхтяев. – Спасибо за голубя. Это они придрались, чтобы выгнать. Я хулиган и есть, не до учебы мне.

– Может, ты бы в армию пошел? – вежливо посоветовал географ. – Там бы сгодился. Потихоньку-полегоньку с оружием в руках бросил бы хулиганить. Там, я слышал, с малых лет крепкие и упрямые нужны. Там бы освоился.

– Таким оружие не доверишь, – увернулся от ответа ученик. – Стремно очень. У кого есть и братаны по тюрьмам маются. Тоже бывшие хулиганили маленько. А могут доверить то, оружие, самое какое простое? На пробу, – с надеждой покосился Тюхтяев на учителя. – Ну, кроме финки, ясно.

– Могут, могут, – обнадежил географ. – Если сразу не начать палить почем зря, а подумать, порассуждать перед этим.

– Тогда и мы извиняемся со всеми пожеланиями, – покачал ученик головой. – Не хромайте, не кашляйте.

– Говорила, бессовестный, – закончила девочка разговор, возлагая на кровать цветы. – Все в классе один как один, уроды. Только этот выпендрился со своим голубем.

Удивительно, но за оставшиеся до выписки два дня больше никто к Арсению не пришел. Однажды, правда, появился неподалеку высокий и худой, в строгом сером костюме, судя по выправке бывший теннисист или гребец, с серым мертвенно-бледным лицом и беловатыми чуть на выкате глазами, постоял с минуту-другую, молча глядя на Полозкова, и совершенно беззвучно пропал, растворился, будто в стакане тухлой воды.

Эти оставшиеся два дня Арсений просидел у телевизора, прикрыв здоровый глаз, иногда ощупывая старухин ключ в кармане и слушая ежевечерние выступления-беседы губернатора с шустрым "присяжным" журналистом о нежелательности весенних колебаний в надоях, строительстве нового корпуса дома престарелых на спонсорскую помощь и о судьбе порта и комбината, где китайские братья взялись совместно с нашими братьями хоть что-то наладить из нужного.

Как ни странно, удалось Арсению добыть старушкин адрес. Все подходы к ней теперь, после ночного сидения, были перекрыты, как сибирской плотиной, медпосты выставлены на этажах, и все попытки проникнуть в чужые угодья пресекались вздрюченными дежурными. Осуществил Полозков это мероприятие в предельно лаконичной манере. После перевязки он пошуршал в руке случайно попавшей к нему Ритиной купюрой и, скромно потупясь оставшимся глазом, заявил симпатичной пройдошистой сестричке:

– Старушка одна, черт, обещала отдать старые военные письма с марками, так адрес забыл взять. А теперь через посты к ней в палату не пролезть. Поможете с адресом?

– Собираешь бабушкины адреса, симпатичный? – осведомилась сестричка, ловко завязывая сзади бинт.

– Ну да, – неуверенно подтвердил Полозков, протягивая кулак с купюркой. – Не всегда же она была…в возрасте…

– Ручку разожми, – сестричка положила свои крытые ровным лаком пальцы на его.

И купюрка беззвучно перекочевала на ее грудь.

– Да за такие деньги, – возмутилась медработница, – я тебе и свой адресок добавлю. Ошибешься – не пожалеешь.

И правда, на следующий день присела в коридоре к нему на койку и протянула бумажку. " Алевтина" – с удивлением прочитал Полозков и рядом разглядел телефон. Но на обороте, все же, четким детским почерком малограмотной девчушки было выведено: " Аркадия Самсоновна Двоепольская", и адрес.

– Такими кавалерами, как ты, – молвила сестричка, покачав задом койку и вставая, – только дуры кидаются. А глазки скоро лучше старых будут, все разглядишь – так охнешь, – и пошла, гордо ступая по коридору, только раз обернулась.

Через день Арсений выписался и, еще в повязке, озираясь и вертя шеей в сторону пролетающих мимо машин, вышел из больничных ворот.

* * *

Надо сказать, что неделя, которую Арсений провалялся в больнице, не прошла для города впустую. Во-первых, апрель, проведя в городе полные две декады, нагрел и выпарил мостовые, согнал в лужи труху заиндевевших ледяных хрусталин и выпустил в лазоревый весенний воздух не только гигантскую «шестерку» черных лающих пернатых, но и кучи откуда то выбравшихся иных созданий – охудавших за зиму нервных скандальных воробьев, таскающих корки из под носа шатающихся от зимних эпидемий голубей, стайки радостно бодающихся прогульщиков-школяров, а также новых каких-то субъектов – те тихо, держась упругих весенних теней, пробирались по улицам и переулкам и мазали стены липкой гадостью. Это были клейщики воззваний:

– « Все на первый общий Первомай»,

– " Оторвем собачьи башки и кошельки олигархам-кровоедам. Боеотряд"

– « Держись, труженик, крепче за „Белое яблоко“ – опорную балку демоса. Голосуй в нашу колонну справа».

– " А губернатор-то – тю-тю! "

– " Кто христианской ориентации – в Первомай вокруг собора торжественный спокойный ход и целование святынь. Приходская иницгруппа."

– " Селянин и батрак. Приходи в праздник воевать лаптями против ихнего бензина, душителя урожайности культур. Сельхоз."

– " Красный мотальщик и чесальщица. Стройной колонной свершим проход перед придержащими в центре за полгода невыплаканные заработки. Иначе голодовка и могила. Рабфронт."

Такая вот разная ахинея. И за эту неделю в муках продолжились рожденные этими воззваниями всякие явные и тайные совещания, встречи и тусовки. Одному весьма юному и пылкому журналисту одной желто-зеленой молодой газетенки, конечно, пройдохе и пофигисту, только недавно вылетевшему с отличием из университета, удалось побывать, проявив с-дековские чудеса конспирации, чуть ли на всех сборищах.

Так, попал он даже в "белый дом" в большой кабинет, усыпив неусыпную секретаршу своим видом упавшего в эпилепсию благородного юноши, а когда престарелая карга кинулась к аптечке, под непрестанный оркестр телефонов склизнул внутрь и, будучи худосочно-невзрачным, спрятался в один из шкафов за кучу резервных избирательных бланков нового образца и за пыльный огромный портрет прошлого державного руководителя в тенниске, оставленный слепнуть в шкафу на всякий случай.

На этом важном совещании стоял дикий гвалт и крик, в сизом дымном воздухе висел мастерский мат и страшно орал вице-губернатор:

– "…прокламации…беспорядки…головы отвинчу…омон…беспредел… удушу…где зарплаты?…где технологи…за кадыки подвешу…Сам вернется, всех сгундосит…у людей беспокойство по делу…что, капитаны индустрии, не накушались?…прокламашки на углах развели…зубы-то начищу…"

Чиновничий сброд и капитаны мялись:

"…дотаций нету…как в песок ушло…по трубам непроход, по проводам ток отказался сам течь…бумагу бы листовочную изъять…принтеры под печать…все амнистия, проклятая…"

Не выдержал "вице", гаркнул:

– Завтра чтоб все приподнять. Чтоб каждая уличная сука довольно улыбалась. Пошли отсюда!

Но одного капитана задержал:

– Что ж ты, Евграфыч, рожа твоя скотская, людям полгода не платишь. Ты ж сам из свиней, хрячьей породы. Дохнуть начнут, с колами попрут…И от твоего всего "Мотальщика" останется один могильщик.

– Нету денежков, шеф.

– Ты мне-то, Бодяев, байки не заигрывай. Я тебе не курва на гриле, не обсосешь. За кордон, Бодяев, травишь – трави, а тут чтоб ажур выглядел.

– Вот, шеф, вам от сердца коробочка лучших сигар. Лучшая куба из голландии, там в конвертике внутрях и описаньице вложено.

– Дурак, – крикнул вице и добавил свистящим шепотом, – ты мне борзыми то ухи не затыкай. Кровище хлынет, первый на кол сядешь. В Испании и сядешь в свой сапог. Зарплата работягам где?

– Нету ни копья, шеф. Откладываю все до полушки. На выборы.

– Ты чего!? – отшатнулся вице.

– Неправильно, шеф, вы меня позиционироваешь. Скоро выборы в наш сенат, а там и в губернаторы Вас выдвинем. А на какие гроши? Вот коплю по слезинке, складываю в Ваш фонд.

– Ладно, – помягчал вице. – Это дело, коли так. Копи умело. Что ж молчал, партизан?

– Боялся, заругаете.

– И заругаем, – мягко пожурил вице. – Дай-ка сигарку, задымлю с нервов. Ты, Евграфыч, держись клифтива, а то ненароком высунешься, и капец. Взад не всунешься. И волной тебя смоет.

– Уж это понимаем, шеф. Сам-то не объявился?

– Куда! Через недельку у Павлова на даче жены рожденье, ну, у дуры этой кривой. Там и про выборы покумекаем. Он всегда, стервец, старый коньячек вынимает. А Самого – никаких следов, словно в кремле слизнули. Ночь не сплю, гусиной сыпью покрыт и потом моюсь. Со столицей пять раз на проводе, все ищейки нюх сбили…

– Так у него же, у Самого, в Лон…

– Тихо ты. Сам знаю.

– И в Пра…

– Ну все, путем.

– А, может…

– Молчи, дурень, кругом ухи.

– Где, в шкафе, чтоль.

– А то! Пойдем, я тебе в архиве одну бумагу предъявлю. Кстати, и этого, его помощничка, ни следа.

– О це худо, дюже худо, – перешел на псевдомову Евграфыч. – Надо бы его, этого крутилы, все фотки изъять, которые на той большой фотографии, групповой. Помните, шеф? А то у него вся…от, бл…

– Знаю, крестись. Люди роют день и ночь. Но это же не люди, это комоды с погонами. Ты тоже рой.

И гулко стукнула дверь, и все смолкло.

Журналистик в шкафчике сжался, посмотрел в пыльные глаза теннисисту на портрете, обрушил стопку запасных бюллетеней и собрался тихо покинуть покой. Но тут же мелкий какой-то секретарь, канцелярская мышь или таракан, вбежал вдруг в кабинет и распахнул те самые дверцы, собираясь взять один бланк на естественное размножение. И наш ловкий юный журналистик выкатился наружу. Клерк немного завизжал тонкой девичьей фистулой. Как молодец сумел из вертепа выбраться – это сказка венского леса. Побиваемый ногами, стулом и, в ажитации, портретом, выскочил в предбанник и проскользнул орущей секретарше под стул, а потом и у нее между деревянных точеных ножек, вдохнув на секунду запахи чужой дорогой жизни, высклизнул на корточках снаружи, огляделся, как новорожденный и еще не обмытый, и припустил по коридорам диким зайцем. Где уж такого поймать пройдоху старым зажравшимся служакам.

Но у парадного входа, прямо перед белыми толстыми колоннами притормозил, поправляя дыханье. И увидел еще небольшое сборище.

Стоял блеклый мужчина в джинсах и бабочке и держал плакат " Отдайте демократию!". Рядом тусовалась худая кляча в черной длинной юбке с плакатиком " Первомайским салютом по парламентским подголоскам!".

Выскочил из парадных дверей дежурный милицейский чин, догонявший скорее всего вывалившегося из шкафа, но, поскольку не успел того толком разглядеть, то и успокоился, на секунду опять втянулся в двери, а наружу показался уже с дворником, волочившем метлу гигантских, губернских размеров. Метла пришлась как раз впору, и наледь, сор и труха вместе с грязной водой из лужи водопадом полетели на не к месту митингующих. Те сжались, ощерились и даже веско и грозно сказали что-то, указывая плакатами на небеса, но все же поддались природному катаклизму и тихо утекли.

Помчался дальше и шустрый Воробей. Тут кто-нибудь спросит – почему, какой-такой воробей? А, простой. Да звали его, этого юного и пылкого авантюриста именно Воробей. То есть так он всюду сам себя называл, представлялся и подписывал редкие склочные заметки и писульки, мелькавшие в губернских газетенках – а, бывало, и во вполне серьезных органах, таких как "Хохлымская правда" и " Хохтамышское известие". Конечно, по рождению он назывался и иначе. А, может, фамилия у него была такая, не знаем.

В этот день, упрямо шлепая по лужам в гиблых ботинках и светло улыбаясь всем без разбора особам всякой ориентации, Воробей, благо погода сверкала, успел побывать еще на двух сборищах.

В далекой пивной " У обочины", расположившейся как раз напротив главной проходной местного гиганта индустрии " Красного мотальщика", он приткнулся со своим блокнотиком в самом углу шумного прокуренного тусклого зала, прямо возле смрадного беспрерывно посещаемого сортира. Было плохо слышно, гремели, как рельсы, пивные кружки, визжали крупные зеленые наркоманы-мухи, но Воробей все же услышал окончание речи худого и высокого активиста из "Рабфронта".

– Кто это? – указав на него, спросил журналист.

Сосед, неопрятный работяга, поднял тяжелые глаза и оглядел блокнот и карандаш соседа. Потом брякнул пустой кружкой.

– А ты явился кто, филер?

– Журналист я, из свободной прессы выходец, – прикрикнул Воробей на ухо пьющему.

– Тогда пиши, – вступил еще мужик, хрястко приземлившийся рядом. – Холодковский это, великий рабочий ум. Все мозгом чует. Всю вонь. Рабочая закваска и брага, акула Рабфронта. Всех профсоюзных лизунов уел. А сам цел. Горячев, пиши, революционный спокойный дух. Не по понятиям вонючий, а просто дух, понял?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2