Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Князь механический

ModernLib.Net / Альтернативная история / Владимир Ропшинов / Князь механический - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Владимир Ропшинов
Жанр: Альтернативная история

 

 


– Зачем же тогда? – спросил князь.

– Затем, что она здесь главная, – ответил Николай Михайлович, – в правящих кругах утвердилось мнение, что машины гораздо благонадежнее людей. Они не устраивают забастовки и не перекрывают улицы баррикадами. На войне не подвержены большевицкой агитации, не братаются с немцами и не бегут с поля боя. Но главную свою услугу они оказали государю уже после победы. Машины навели в Петрограде порядок, который не могли навести ни полиция, ни армия. Когда была построена башня и началось постоянное патрулирование цеппелинами, вакханалия грабежей и убийств, не прекращавшаяся на городских окраинах с самого окончания войны, была остановлена за несколько недель. Теперь цеппелины и башня для государя – единственные надежные защитники его власти. Но, – Николай Михайлович ухмыльнулся, – добро бы один только Ники и Ко уверовал в машины. Однако их полюбил и народ! Конечно, они избавили мещан от страха быть убитыми на улице бездомным солдатом, но вот городовыетоже общественный покой охраняют, а кто их любит? После февральского переворота в Фонтанке десятками топили! А потому что цеппелины, в отличие от городовых, не берут взяток. Пулеметы, стреляющие с неба, суровы, но справедливы. Их жестокость не в счет. Народ истосковался по справедливости, а кто справедливее машины?

Поезд остановился – железнодорожники, переводили стрелку, чтобы пустить его в объезд самого Царского Села на особую ветку, идущую прямо к Александровскому дворцу.

– Да и как народу не уважать машины? – продолжал разглагольствовать Николай Михайлович. – Придите на любой завод: машины там в почете, их тряпочкой протирают, а рабочие кому нужны? Отрезало ему руку – ну сам и виноват. А ведь машины с каждым днем все умнее и умнее. Скоро не люди ими – они людьми управлять будут! У нас тут, кстати – слышали ли, – театр открылся, в котором все актеры механические. Так что недалек тот день, хе-хе!

– Так народу, наверное, обидно должно быть, – возразил Олег Константинович, с улыбкой следивший за ходом рассуждений Николая Михайловича.

– Это нам с вами, ваше высочество, обидно будет, когда над нами консервную банку начальником поставят, – ответил великий князь, – а народу цеппелин с пулеметом лучше, чем городовой с ржавой шашкой. На заводе мастер, такой же, как ты, из подлого сословия, а тобой помыкает. Оштрафовать волен. Разве не лучше подчиниться высшему разуму, воплощенному в машине? От нее хоть луком да портянками не воняет. Ну а иные, которые совсем философски на вещи смотрят, прямо говорят: грядет царствие машин! И башня – символ этого царствия – каждую ночь уже горит неугасимой лампадой.

– Кто же это говорит? – спросил Олег Константинович.

– Да в любой газете об этом написано, надо только уметь прочесть, – воскликнул Николай Михайлович, – вот на спор, хотите – сейчас найду?

Он вытащил из кармана пиджака сложенный вчетверо сегодняшний «Петроградский листок», купленный на вокзале в ожидании поезда. И стал его просматривать.

– Что-то долго стоим, – сказал Олег Константинович.

– Конечно, – не отрываясь от газеты, пробормотал Николай Михайлович, – это царский поезд без остановок пропускают, а нам, которые пониже, надо ждать. Иначе путаница возникнет в свыше установленном порядке вещей… О, глядите!

Николай Михайлович с торжествующим видом протянул Олегу Константиновичу газету.

– Благоволите прочесть, в «Событиях петроградского дня», вторая заметка, – сказал он.

«Новый Раскольников с 15-й линии, – прочел князь название заметки. – Вчера в квартиру вдовы купца Игошкина на 15-й линии Васильевского острова пришел хорошо одетый молодой человек, сказавшийся покупателем на золотую табакерку, которую г-жа Игошкина продавала, дав о том объявление в газету, с целью улучшить свое материальное положение. Как рассказала полиции кухарка Ольховцева, находившаяся во время визита в кухне и все слышавшая, посетитель осмотрел товар, однако вместо того, чтобы платить, ударил вдову ножом и, схватив табакерку, а также еще ряд золотых предметов, бросился вон из квартиры. Опомнившись от страха, Ольховцева открыла выходившее во двор окно и стала звать дворника. Прибежавший на крик дворник и остановил молодого человека, который в тот момент как раз сбежал по лестнице. Что, вполне вероятно, спасло ему жизнь, так как в противном случае бегущего по улице убийцу наверняка застрелили бы из цеппелина.

В полицейском участке оказалось, что убийца – студент Горного института Петр Коновалов, сын помещика из Киевской губернии, которому отец каждый месяц высылает по 100 рублей на жизнь в столице. На вопрос судебного следователя, зачем же он, получая такое вполне достойное содержание, решился на убийство, Коновалов ответил следующее. Денег ему не хватает, так как все, что получает от родителя, он тратит на покупку различных технических приспособлений, с помощью которых надеется сделать механического человека, способного самостоятельно двигаться и действовать. «Время для такого изобретения настало, – заявил он следователю, – и, кто сделает его первым, тот и войдет в мировую историю». Прибывшие на квартиру студента полицейские действительно обнаружили там множество разных механизмов, а также следы опытов над животными. Квартира большая, но находится в крайне запущенном состоянии – видно, что ее хозяин о собственном комфорте нисколько не заботится.

По решению следователя студент Коновалов отправлен для освидетельствования в клинику для душевнобольных».

– Явный сумасшедший, – сказал князь, возвращая газету.

– Конечно, – согласился Николай Михайлович, – но таких сумасшедших день ото дня все больше.

Между тем они приехали, и железнодорожный служитель, постучав в дверь купе, доложил, что всех приглашенных к государю просят пожаловать в вокзал, где их ждут присланные из дворца автомобили.

– Ну счастливо вам, – сказал, протягивая Олегу Константиновичу пухлую руку с двумя перстнями, Николай Михайлович, – а за мной другой автомобиль прислан. И имейте в виду: все, что я вам говорил про Ники, еще в большей степени относится к Питириму.

– Митрополиту? – удивился Олег Константинович.

– Да, местному митрополиту. Он теперь у государя и государыни вместо Гришки Распутина. Только это особо не афишируется – чтобы дело не кончилось как в прошлый раз.

III

* * *

Государь встретил Олега Константиновича в парадном кабинете царскосельского Александровского дворца, с обшитыми дубовыми панелями стенами и нависавшими антресолями, скрадывавшими высоту пространства. Был полумрак, и только бильярдный стол ярко освещался висевшей прямо над ним лампой. На нем не играли уже восемь лет: сначала по столу была разложена карта боевых действий Германской войны, а теперь – одновременно Маньчжурского и Балканского фронтов.

Император встал из-за стола и вышел навстречу. Он был таким же, каким князь помнил его со времен последней встречи, на новогоднем балу в Зимнем в начале 1919 года. Николай Александрович вообще не замечал времени и ничем не отличался бы от своих казенных портретов, написанных в начале царствования, но в середине войны он вдруг осунулся и под глазами появились мешки, как будто снарядный голод, который испытывали его солдаты, истощил и самого государя.

Николай Александрович был по обыкновению любезен, расспрашивал о делах на фронте, передавал поклон от Александры Федоровны, которая хотела видеть князя лично, но в этот день занемогла. Князю было неуютно все время чувствовать на своей спине взгляд молча сидевшего в углу митрополита Петроградского и Ладожского Питирима, о присутствии которого сам государь, казалось, забыл, и Олег Константинович с нетерпением ждал, когда же император перейдет к тому, ради чего его пригласил.

Внезапно митрополит, как будто проснувшись, зашелся долгим старческим кашлем. Николай, в этот момент что-то говоривший князю, замолчал и посмотрел на Питирима. Сам князь не стал оборачиваться, предпочтя следить за лицом императора, и, как ему показалось, увидел у того в глазах хорошо запрятанную искру переходящего в ненависть страха.

Митрополит откашлялся и, ни слова не говоря, шаркающими шагами пошел к двери. Дверь скрипнула, а потом хлопнула. Николай посмотрел на князя, как будто он ждал ухода Питирима и теперь мог сказать то самое главное, ради чего вызвал.

– Этот дом, – сказал государь, – я очень люблю его. Я здесь родился. И здесь я могу подходить к окну, смотреть в него на озеро, на парк. Там деревья. А в этом гадком Петрограде к окну не подойти – из моей спальни виден Александровский сад. И там пули. Пули корежили ограду. Ограду заменили, она как новая. Но они втыкались в деревья.

Николай говорил, как говорил обычно, тихим спокойным голосом, но его глаза, всегда вежливо и немного застенчиво смотревшие на собеседника, были теперь пусты, расфокусированы, словно никакого собеседника перед ним вовсе не было.

– Там, под моими окнами, все деревья в шрамах. В шрамах от пуль моих солдат, которые стреляли в мой народ, – продолжал он. – Я читал, как все было. 9 января детишки залезли на деревья, чтобы посмотреть, как я выйду к рабочим, а я не вышел, и по ним стреляли, и они падали, падали с деревьев, как подстреленные воробушки. Рабочие шли ко мне с иконами, с хоругвями, с портретами, с моими портретами, а мои солдаты, моя гвардия стреляла в них. Их жены потом ходили по мертвецким в больницах, выискивая своих мужей, а их там не было, потому что их уже тайно, без отпевания, похоронили в общих могилах. Я читал следственные материалы, накануне они говорили: «А ну как не выйдет к нам царь?» И сами себе отвечали: «Тогда нет у нас больше царя!»

Государь, наконец, сфокусировал свой взгляд на князе.

– Вы понимаете? – спокойно сказал Николай. – Нет у них больше царя. Меня у них нет. Это была точка отсчета всего. Потом – кровь, забастовки, негодяй Витте вырвал у меня манифест о созыве Думы[10], и дальше – все только хуже, хуже, пока не случилось восстания в феврале. Теперь порядок водворен, но… это только такая видимость. Они точат ножи. Они хотят убить моих детей и меня. Потому что у них больше нет царя, понимаете?

В лучах прожекторов, освещавших черное пространство вокруг дворца, падал снег. Государь подошел к князю и обнял его за плечи:

– Ваша семья, Олег Константинович, единственная из всей императорской фамилии воевала не в штабах, а на фронте. Все русское общество смотрит на вас с восхищением, а я вижу в вас того единственного человека среди нас, которому могу довериться. Который кровью своею доказал верность России. Я вижу в том, что вы вернулись из Маньчжурии именно сейчас, перст Божий, потому что чувствую, что в ближайшее время должен буду опереться об вашу руку. Прошу вас – поклянитесь, что не оставите своего государя.

Олег Константинович, удивленный и тронутый словами императора, тихо сказал: «Клянусь». Они стояли друг напротив друга, в одинаковых зеленых армейских кителях с орденами Св. Георгия IV степени. Князь Олег Константинович получил его в 1914 году, когда, возглавив кавалерийскую атаку, первым врубился в немецкий разъезд и получил едва не ставшее смертельным ранение. Император – через год, за то, что при посещении Юго-Западного фронта находился на расстоянии 6 верст от австрийских позиций, побывав в зоне действенного огня вражеской артиллерии.

– Спасибо, – сказал государь, и его голос как будто дрогнул, – я не знаю еще, о чем именно вас попрошу, но попрошу уже очень скоро. Останьтесь пока в Петрограде.

Олег Константинович кивнул. Повисла какая-то неловкая пауза.

Князь вытянулся.

– Можете мною располагать, как вам угодно, – сказал он.

Николай благодарно улыбнулся.

Когда автомобиль с князем и бароном Фредериксом, взявшимся его проводить, выехал из Александровского парка в сторону Царскосельского вокзала, в кабинет императора вернулся митрополит Питирим. Он вернулся не так, как уходил: просунувши в дверь голову, внимательно посмотрел на государя, словно пытаясь понять, уместен ли он сейчас, и откашлялся. Николай повернулся к нему.

Своей походкой слегка вразвалочку, которую так любили обсуждать его злопыхатели, митрополит вошел в кабинет.

– Светлый, светлый человек князь Олег, государь, – сказал Питирим слащавым голосом, – угодно ли вам было просить его остаться, не уезжать на фронт?

– Да, – задумчиво сказал Николай, – я попросил, и он поклялся, что не оставит в беде своего монарха.

– Достойный ответ, но иного и ожидать не приходилось. Князь Олег – самый достойный из всех Романовых – после семьи вашего величества, разумеется, – так говорят в петроградском обществе. А что же, он действительно едва не умер от раны в войну?

– Да, я помню, сначала сообщали, что умрет вот-вот. Его отец, Константин Константинович, весь бледный, примчался ко мне за указом о награждении сына, боялся, что не довезет ему, еще живому. А тот потом выжил.

– Слава Богу, слава Богу, – закрестился митрополит, – и, говорят, немец его вылечил?

– О, я не помню, – махнул рукой Николай, – это ж так давно, почти десять лет назад было. Да и какая разница?

– А вот говорят все же, что именно немец, – пробормотал под нос Питирим, – наш бы, говорят, доктор никогда не вылечил. А немец смог. Такой народ.

Олег Константинович вместе с Фредериксом выехали из той части Александровского парка, что примыкала ко дворцу и была окружена железобетонным забором с натянутой поверху колючей проволокой. Просека в 10 саженей шириной была прорублена перед ним прямо по старинному парку и вся насквозь просвечивалась прожекторами с вышек. Только таблички «Подход запрещен, будут стрелять без предупреждения» стояли в этой пустоте.

Фредерикс сел на переднее сиденье рядом с шофером, и караульный у ворот, увидев его лицо, не стал даже подходить к машине, а сразу же подбежал к щитку электрического привода, открывавшего тяжелые ворота. И, когда уже они выехали прожектор на вышке провожал их своим светом, постепенно теряющимся в хлопьях летящего снега.

– Слышали ли вы, князь, о нашей диковинке – Механическом театре? – спросил Фредерикс.

Олег Константинович покачал головой и вопросительно посмотрел на барона.

– Не знаю, понравится ли вам, однако посмотреть в любом случае рекомендую, – продолжил министр двора, – впечатляющее достижение наших инженеров, из всей Европы на представления приезжают. Государь велел передать вам билет.

Князь поблагодарил барона и убрал протянутый ему конверт в карман шинели, застегнув его на темно-зеленую полевого образца пуговицу.

Паровоз стоял под парами, несколько пассажиров, ехавших из Царского в Петроград, уже сидели в вагоне. Князь был последним, и служитель закрыл за ним дверь. Олег Константинович с удивлением поймал себя на мысли, что хорошо было бы так же, как Николай Михайлович, пройти по всему вагону и посмотреть – нет ли человека, с которым приятно скоротать дорогу до города. Но такого человека ведь все равно не было в этом вагоне. Он сел в первое свободное купе, запер за собой дверь и выключил свет, чтобы в окно было видно улицу, а не его собственное отражение. Но напрасно: чернющая чернота окружала вагон – ни одного огонька не было на протяжении 20 верст между императорской резиденцией и столицей, в самом сердце Российской империи.

IV

* * *

Где-то в чистом небе, наверное, светило солнце, но тучи над городом не пускали его внутрь. Было ли утро, или оно уже перешло в день – только пушка Нарышкина бастиона крепости разделяла их. Она еще не стреляла. Значит, утро. Автомобиль Олега Константиновича по Миллионной выехал на Дворцовую площадь, оттуда свернул на набережную и помчался в сторону залива, где поднимались краны верфей и трубы линкора «Святой Фома». Крейсера с небольшой осадкой, сумевшие пройти под мостами по неглубокому речному руслу, стояли пришвартованными у набережной. Одинокие караульные, пряча от лютого ветра головы в башлыки, сжались у трапов, мечтая о том, как закончат дежурство и пойдут в кубрик есть приготовленные судовым коком дымящиеся наваристые щи, от которых тепло разливается по телу, возвращая жизнь. И кок, подмигнув, щедро бросит в миску дополнительный кусок мяса: ешь, браток, околел небось наверху-то? Сам-то из-под Полтавы – там таких холодов отродясь не видали. А тут – одно слово, столица.

Стена ледяного снега стояла между автомобилем князя и сменяющимися один за другим серыми, в деформирующей окраски крейсерами.

Мелькнул выхваченный светом мощных фар из непрозрачного петроградского воздуха Спас-на-Водах, воздвигнутый за каналом Адмиралтейской верфи в память о погибших в Цусиме. Здесь строили для них корабли, здесь же поминают и их души. Набережная Невы кончалась, автомобиль резко повернул налево, по Мойке выехал на Пряжку и на Матисовом острове встал перед огромной, давящей, похожей на тюрьму и, в сущности, тюрьмой и являвшейся лечебницей Святого Николая для душевнобольных. Вызванный телеграммой, ради нее и вернулся Романов с Маньчжурского фронта.

Был приемный час: несколько десятков человек, закутанных в невероятные тряпки и тем лишенные пола, возраста, имеющие только сословие – подлое, толпились перед входом. Каждый сжимал в руках тюк с едой – разве же здесь досыта кормят их несчастных больных родственников? Романов решительно подошел к двери, и привратник, придирчиво спрашивавший каждого, к кому идет да в какую палату, вытянулся во фрунт. Видно, из отставных солдат. Подействовали ли на него подполковничьи погоны князя, георгиевская шашка или в этот миг в ясных глазах Олега Константиновича появилось что-то, что подсказало всем встречным необходимость отойти в сторону?

– Где, любезный, палата № 128? – спросил князь.

– По лестнице во второй этаж, а там направо до конца, ваше высокоблагородие, – гаркнул, как на плацу, привратник. Он был когда-то хорошим солдатом.

Внутри пахло больницей: щами, сырым, плохо высушенным бельем и застоявшейся мочой. По широкому коридору с облупившейся зеленой краской и вытертым кафелем без цели бродили какие-то потерянные люди – не то тихие больные, не то пришедшие их навестить родственники. Лестница была прямо – широкая, с затянутым сеткой пространством между пролетами и чем-то липким, разлитым на ступеньках. Князь взбежал по ней на второй этаж.

На втором этаже были те же запахи, но гораздо больше людей. Грязные, давно не мытые окна с решетками и пыльные лампочки без абажуров под беленым потолком, одинаковые двери палат, выходящие в коридор. Больные и мало чем отличавшиеся от них посетители ходили, держась друг за друга, и тихо, смущенно переговаривались, глядя в пол. Только медбратья в замызганных халатах выделялись среди них каменными лицами, единственными среди всех лишенными печати страдания.

Под удивленные взгляды медбратьев князь пошел по коридору. Визгливый, истошный идиотский смех раскатился у него за спиной. Князь вздрогнул и повернулся: смеялись из-за закрытой на засов двери. И весь коридор тут же ответил: в смехе, воплях, крике, улюлюканье потонули прочие звуки. Больные заметались, вцепились в рукава своих родственников, но напрасно: только страх и панику могли они прочитать в их глазах. Кто-то упал на пол и забился в припадке, иные сморщились, сжались, закутались в свои больничные халаты и забились под стены.

Медбратья ринулись успокаивать буйных. Иные стали поднимать с пола лежащих и волоком потащили их по кроватям. Потом стали хватать всех прочих, вырывая их из объятий родственников. В минуту коридор был очищен, и только посетители отрешенно подбирали с пола упавшие с плеч платки и чепцы да рассовывали по карманам свертки с пирожками, которые так и не успели передать.

Вход в палату № 128 оказался такой же дверью, как и все остальные. Засов открыт. Князь постучал и вошел. Палата одноместная, похожая на тюремную камеру, с кроватью, столом и стулом, зарешеченным окном. Только что сидевший на кровати старый и лысый, с седыми усами, но прямой, с военной выправкой профессор Вернер Германович Цеге фон Мантейфель был не в больничном халате, а в кителе медицинской службы.

– Доктор, – окликнул его, не слышавшего стука в дверь, Романов.

28 сентября 1914 года в походном госпитале в Вильно немецкий профессор Цеге фон Мантейфель шесть часов вынимал пулю из живота князя русского царствующего дома и отрезал начавшую загнивать плоть. Потом была черная, как сама смерть, ночь. И наступившее следом утро новой жизни. Шесть месяцев профессор учил его жить по-новому. Каждый день, почти все время, кроме редких визитов отца и братьев, они проводили вместе. Через шесть месяцев князь почувствовал себя в силах сесть в седло. В тот день он обнял профессора и вернулся к войскам, чтобы вместе с ними участвовать в позоре Великого отступления[11] и получить за дела на берегах Стохода золотую георгиевскую шашку.

После войны Олег Константинович не нашел профессора. Наверное, тот сменил паспорт: жить с немецкой фамилией и во время войны было непросто, а после, среди победителей, – тяжело совсем. Надо было бы запросить Министерство внутренних дел, но тут началась война с японцами, и князь уехал в Маньчжурию. И там, в Маньчжурии, получил от профессора телеграмму с просьбой приехать, не откладывая, к нему в больницу Святого Николая Чудотворца на Пряжке, где он пребывает в 128-й палате.

Мантейфель повернулся. Он как будто не узнал князя. Потом взмахнул рукой, словно ища опору, чтобы подняться. Романов подбежал к нему и протянул руку. Старик был явно плох, но по-прежнему чисто выбрит и прям.

– Олежек, Олежек, – заплакал немец, повиснув своим высохшим телом на крепких руках князя, – Олежек, сыночек мой…

Романов прижал к себе доктора и стал гладить его по лысой голове.

– Прости, прости, что я разрыдался, – сказал, вдруг как-то резко успокоившись, Мантейфель, – и за сыночка. Я просто так тебя называл… внутри себя.

Его голос опять дрогнул. Романов посадил доктора на кровать и сам сел рядом.

– Что вы, профессор, что вы – у меня ли вам просить прощенья? – сказал он и, подумав, что надо улыбнуться, улыбнулся. – И что вы делаете в этом месте? Идемте, я сию же секунду забираю вас отсюда к себе, в Мраморный.

Он поднялся и потянул Мантейфеля за руку.

– Я не могу отсюда уйти, – покачал головой немец.

– Хотел бы я посмотреть на того, кто попытается нас остановить, – спокойно ответил князь.

– Я сам, Олежек, я сам, – вздохнул доктор, – я сам пришел сюда и сам определился в эту палату. Только среди них мне место – среди этих криков идиотов я заслужил свою смерть, которая уже близка. Так пусть я умру там, где должен. Я, возомнивший себя богом, – в одном доме с теми, кто считает себя Наполеонами, Александрами Великими и Цезарями.

– Вернер Германович, вы не бог, вы просто один из лучших на этой планете врачей, только и всего. Собирайтесь, если вам есть что собирать, и мы едем ко мне.

Мантейфель покачал головой.

– Я лучше знаю, где кончается искусство врача, – сказал он с грустной улыбкой, – скажи, ты любил кого-нибудь… после?

Князь внимательно посмотрел на профессора.

– Нет, – выдохнул Романов.

– Вот видишь! Я помню, как ты равнодушно сжигал письма своей невесты. Как ты сидел у печной топки, и пламя отражалось в твоих глазах. Я смотрел и ждал – хоть бы одна слезинка. Ничего не было. Тогда я начал понимать, что натворил. Я вернул тебе жизнь, но жизнь без радостей – этой и всех прочих. Думаешь, я не понимаю, почему с одной войны ты сразу ушел на другую, как только она разразилась? Я мечтал, что войду в историю мировой науки, а в итоге просто искалечил тебя. Все должно идти своим естественным путем, а я нарушил его. Решил уподобиться богу. И я должен понести наказание.

– Смысл жизни не в радости, а в долге, – покачал головой князь, – у меня нет радостей, но мой долг служения государю и отечеству никуда не делся. Это хорошо, что я остался жив. Я исполняю свой долг, вы дали мне возможность его исполнять.

– Ты не проклинаешь меня? – удивился Мантейфель.

– Я каждый день молюсь за вас.

Князь сказал это так просто, что невероятно было заподозрить его в неискренности. Старик стоял пораженный. Мысль, много лет съедавшая его изнутри и не дававшая покоя, вдруг оказалась полной, ни на чем не основанной глупостью. И к внезапной, нечаянной радости примешивалось чувство горечи за столько лет бессмысленных терзаний.

– Я боялся встреч с тобой, боялся посмотреть тебе в глаза – только сейчас, накануне смерти, решился, – пробормотал профессор, – и, выходит, боялся зря… Все эти годы я зря жил без моего сыночка…

– Поедемте со мной в Мраморный дворец, – снова улыбнулся князь, подставляя руку, чтобы немец мог на нее опереться.

Профессор изо всех сил ухватился за нее и встал.

– Пойдем, Олежек, тогда пойдем. – Он улыбнулся, и вдруг страшная гримаса исказила его лицо. Мантейфель опустился обратно на кровать.

– Нет, – сказал он, – я никуда не пойду. Я сейчас умру. Я хочу, чтобы ты знал: у тебя есть брат, единокровный брат. Ему тяжело. Это он объяснил мне, как вам тяжело жить, а я поверил… Эх, зачем я поверил? Олежек, спасибо тебе. Спасибо. Я умру счастливым. Хоть один грех с души долой.

Он лег на кровать, вытянулся, руки по швам, и умер.

Князь стоял, глядя на мертвеца. Он не знал, сколько времени так простоял, – пока в дверь не заглянул медбрат.

– Он умер, – сказал князь, – кто его похоронит?

– У этого родственников нет, – сказал медбрат, – мы справлялись. Значит, в общей могиле.

– Я – родственник. Сегодня вечером от меня приедет человек и всем распорядится.

Не оглядываясь, Романов вышел в коридор. Больные безумными, но любопытными глазами глядели из своих палат, чувствуя, что что-то произошло, но боясь узнавать, что именно.

В нагрудном кармане кителя князь носил письмо. Оно было написано давно, в Маньчжурии, много раз дописывалось, правилось, переписывалось и все никак не могло быть отправлено. Олег Константинович не хотел отправлять его почтой – боялся, что потеряется по дороге, а он не будет знать об этом и станет жить с мыслью, что письмо доставлено. Конечно, князь просто искал повод. И теперь даже обрадовался, сам себя поставив в ситуацию, когда оправдывать задержку больше нечем. Он в Петрограде и теперь сможет передать письмо сам.

Романов написал его княжне Наде, своей невесте.

После их почти непрерывной переписки в первые недели войны, после раны и госпиталя, это было второе письмо. В первом, написанном сразу, как отошел наркоз и профессор Цеге фон Мантейфель, глядя в глаза и не мигая, рассказал о проведенной им операции, князь сообщил невесте, что считает помолвку расторгнутой.

«Теперь все не так, как прежде, Надя. И я мог бы, когда б Господь судил мне вернуться живым после победы над германцами, обнять тебя, но эти объятия были бы неискренними. Они унизили бы и тебя, и меня. Искренними они уже никогда не будут, поэтому я считаю тебя свободной от данных мне обещаний верности. Не терзай себя мыслью, что тебе я предпочел другую. Этого не было и не будет. Но я слишком пристально заглянул в глаза смерти, и теперь она только одна может быть моей невестой. Прости меня».

Надя писала ему несколько раз, он сжигал письма, не распечатывая конвертов. Что бы ни было в них, изменить в любом случае ничего уже нельзя. Он думал, что так будет лучше всего. Без мучительных объяснений, без «но ведь ничего не случилось» и «ведь все так же, как и прежде». Князь понимал, что причинил Наде страшную боль, и не хотел причинять разговорами еще большую.

Не было больше любви в его сердце, но по мере того, как он выздоравливал, новое, странное состояние приходило вместо нее. Надя возвращалась к нему из памяти. Из довоенного времени, когда любовь еще была. Когда каждый миг жизни был проникнут ею.

Отец писал ему из Петрограда, что в Зимнем государь распорядился разместить лазарет для раненых воинов, и князь видел перед глазами концертный зал, где на рождественском балу он первый раз танцевал с Надей. Она лукаво улыбалась, глядя на него, и он полюбил ее за эту улыбку.

В холодном декабре 1917-го, под Кенигсбергом, в брошенном хозяевами большом помещичьем доме он поднял с пола, заваленного битым стеклом и кусками осыпавшейся при артобстреле штукатурки, пластинку в зеленом конверте. За точно таким же конвертом Надя, смеясь, прятала свое покрасневшее лицо, когда он у нее в гостиной, паясничая, так как быть серьезным было очень страшно, клялся в верности.

И театр световых картин «Пикадилли», мелькнувший позавчера в окне паровика, ворвался в память темным залом, в котором он когда-то почувствовал, как ее тонкие холодные пальцы неловко, но смело пытаются расстегнуть застежку его форменных лицейских брюк.

Каждый раз, когда Надя приходила к нему из памяти, мягкая, нежная боль проводила по телу своим лезвием. Не боль утраты, а боль пережитого и ушедшего естественно, по законам бытия. Так, как, повзрослев, люди вспоминают о когда-то любимых и доставлявших столько радости детских игрушках. Князь любил эту боль, такую легкую и светлую.

Тогда он начал писать второе письмо. Он не очень понимал, о чем хочет написать, и сначала даже не думал, что когда-нибудь всерьез решится его послать. Ему просто хотелось еще и еще вытаскивать Надю из своей памяти.

Не скоро, но появилась мысль отправить письмо. А когда в Маньчжурии князь получил телеграмму от Мантейфеля с просьбой срочно приехать в Петроград, понял: небо хочет, чтобы он увидел Надю.

Мысль о том, что, поступив с Надей так жестоко, он не имеет больше права появляться в ее жизни, не приходила князю в голову. Другого пути тогда не было: любовь оборвалась и не могла возродиться, а долгие и мучительные расставания куда больнее резких и бесповоротных.

О чем сказать Наде? Сначала он пробовал написать, что произошло и почему решил все кончить. Но выходило оправдание, а оправдываться не хотелось. Потом пытался поделиться с ней радостной грустью, которая приходила к нему из памяти, но отказался от этой мысли, побоявшись причинить боль. Он так и не придумал, что скажет, когда придет и увидит ее лицо. Просто придет.

Олег Константинович не знал, как сложилась Надина судьба. Сам не спрашивал, а ему никто не говорил. Кажется, она вышла замуж. Больше всего ему хотелось увидеть Надю и услышать от нее, что она счастлива. Только чтобы эти слова были искренними.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5