Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жили-были (воспоминания)

ModernLib.Net / Советская классика / Виктор Борисович Шкловский / Жили-были (воспоминания) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Виктор Борисович Шкловский
Жанр: Советская классика

 

 


Виктор Борисович Шкловский

Жили-были

Шкловский

Хуже всего, когда рассказчику помогают рассказывать, забегают вперед, сообщая, чем кончится…

Я не собираюсь заменить автора, пользуясь правом первого слова. И скажу главным образом то, чего сам он сказать не может.

Виктор Борисович Шкловский – теоретик искусства, историк и теоретик литературы, критик, прозаик, сценарист, публицист, полемист, эссеист, мемуарист, собеседник, неистощимый и доброхотный советчик множества людей цеха литературного и ученого цеха, и киносценаристов, и режиссеров кино – человек феноменального дарования – принадлежит к числу самых необыкновенных, самых оригинальных писателей нашего века.

Однако о нем не скажешь: новеллист Шкловский, критик Шкловский или литературовед Шкловский. Он – Шкловский. Писатель, чье творчество почти невозможно соотнести с традиционными литературными жанрами. Романы великих писателей замечательны не сходством, а различием между собой. И тем не менее авторов объединяет причастие к эволюции жанра. Но к какому научному или литературному жанру отнести книги Шкловского «Повести о прозе»? A «Zoo, или Письма не о любви»?.. Его «Дневник» – не дневник, «Письма» – не письма, а скорее маленькие поэмы в прозе. Его биография Толстого не похожа на традиционные биографические исследования. Его книги – отрицание традиционных жанров, отказ от них, каждый раз – внежанровая, еще небывалая форма.

Всю жизнь размышляя о жанрах, Шкловский, кажется, не думает о них, когда пишет сам. Он думает о сути предмета. И тут рождаются жанры столь же неповторимые, сколь неповторим ход мысли Шкловского, который кто-то сравнил с ходом шахматного коня.

Если даже настанет время, когда машина сможет повторить процесс мышления гениального человека, мне кажется, ход мысли Шкловского, в силу необычности ее системы, она не сумеет повторить никогда: ошибется.

В последние годы жизни К. С. Станиславский мечтал так поставить спектакль, чтобы актеры в ходе репетиций не знали, с какой стороны будет сцена, откуда будет смотреть на них зритель. В положении такого актера находится читатель Виктора Шкловского. Он никогда не знает, с какой стороны будет вскрыт предмет исследования, «с какого боку» подойдет к нему Шкловский. Труды Шкловского читают даже те, кто думает, что знает решительно все. Но и они знают, что не знают того, что сейчас скажет Шкловский. Ибо каждая, даже небольшая рецензия – это не просто рецензия на кинофильм или на новую книгу, а каждый раз удивляюще-новое осмысление предмета. Каждый раз, говоря о вещи, Шкловский не ограничивается ею, а сопрягает ее с другими – далекими – рядами и определяет значение, поставив рядом с большим. Одни сокрушаются вниз, другие высоко поднимаются. Суждение мотивировано широким сопоставлением. Критика Шкловского бывает очень чувствительной – но редко бывает обидной. Она масштабна, умна, ведется в открытую и даже в отрицании может быть лестной, потому что спрашивает с обычного человека, как с великого мастера. В силу особенностей своего ума и таланта Шкловский видит то, что видят, но не понимают другие. И если б я был художником и мне поручили иллюстрировать сказку Андерсена «Новое платье короля», я бы нарисовал ребенка с головой Шкловского. Он лучше всех видит, когда король голый. И лучше всех сумеет оценить ткань его платья, если король будет одет.

Шкловский ничего не берет готовым. Сам «кладет шпалы», сам «настилает путь». И пишет, как бы стремясь сообщить нам свою способность увидеть «угол шара».

Ход мысли Шкловского, кажущийся вначале парадоксальным, выясняется в конце рассуждения. Он говорит:

– Неизвестно, был ли Гомер в действительности, но известно, что он был слепой. Слепота его достоверна, потому что глаза были ему не нужны. В эпоху Гомера поэт не писал – он был певцом, был сказителем. И легенда о слепом правильная.

Никто не может упредить ход его мысли, острой, глубокой, богатой ассоциациями. Но именно потому, что другим она в голову не приходит, она оказывает на них плодотворнейшее влияние и очень часто срабатывает как «поворотный круг».

В силу этого в ткань советской литературы Шкловский вошел не только своими работами. Он растворен во множестве книг, статей, исследований, кинокартин, вышедших за последние полвека.

Он катализатор творческого процесса, «дрожжи великой литературы». Многие – молодые и старые – благодарны ему за науку. И даже те, кто спорил с ним в прежние годы и его отвергал, – и те, споря, учились.

Он начинал почти шестьдесят лет назад. Первая работа появилась в 1914 году. Виктор Борисович Шкловский родился 25 января 1893 года, следовательно, в ту пору автору шел двадцать второй, в брошюре было шестнадцать страниц, называлась она «Воскрешение слова». Написано было запальчиво. Студент Петербургского университета – филолог и футурист – предлагал ученым обратиться к первооснове художественного произведения: изучать законы литературы как искусства словесного.

Вскоре группа молодых филологов – Осип Брик, Борис Эйхенбаум, Юрий Тынянов, Роман Якобсон, Лев Якубинский, Евгений Поливанов, Владимир Шкловский – основала ОПОЯЗ, общество изучения поэтического языка. Стала издавать сборники. Потом – книги. Так началась работа целой филологической школы, которую называли формальной. Виктор Шкловский стал лидером.

В борьбе с поэтикой символистов опоязовцы стремились создать научную поэтику, доказывали, что в поэтической функции язык имеет свои законы, изучали законы прозы. Но при этом доказывалось, что искусство будто бы движется самостоятельно от жизни, а не отражает жизнь и не познает жизнь. Тем самым получалось, как пишет Шкловский теперь, «искусство как бы неподвижно, оно переставляется, как бы перетряхивается: старшие жанры становятся младшими, но нового не появляется».

В 1925 году вышла книга Шкловского «Теория прозы», и стала крылатой фраза, что искусство является «суммой приемов». Выражение это сам Шкловский считает теперь неточным и опрометчивым.

Потом он написал книгу «Материал и стиль в романе Льва Толстого „Война и мир“ – показал в ней, как использовал Толстой мемуарную литературу и исторические труды, посвященные войне 1812 года. Книга была интересна, нова, сенсационна, но она не объясняла величия романа Толстого, а даже как бы развенчивала его.

С формалистами спорили яростно. Марксистское литературоведение, признавая необходимость изучения художественной ткани произведения, решительно отвергало теоретические обоснования формалистов. Вульгаризаторы отвергали все.

Теперь, когда эти литературные битвы уже позади и позади порожденные ими преувеличения и страсти, окончательно ясно, что, изучая форму, вернее, структуру художественного произведения, и эволюцию жанров, формалисты обогатили науку множеством существеннейших открытий и наблюдений, но, замкнувшись в кругу исследований имманентных, внутренних законов литературы, игнорировали ее содержательность, проблему ее общественной функции, ее многосложные связи с действительностью. Поэтому выдвинутые ими обоснования не объясняли главного и были в корне неверными.

Впрочем, Шкловский занимался не одними вопросами литературной теории. Он писал великолепную прозу – выпустил книги «Сентиментальное путешествие» и «Zoo, или Письма не о любви», работал в «Летописи», которую редактировал Горький, выступал с Маяковским, был близок к творческому содружеству «Серапионовы братья», объединявшему в 20-х годах таких разных писателей, как Н. Тихонов, К. Федин, Вс. Иванов, М. Зощенко, М. Слонимский, Н. Никитин, В. Каверин, Б. Лунц, Б. Полонская, критик Н. Груздев… Потом примкнул к ЛЕФу.

Уже в то время Шкловский много работал в кино, которое тогда только еще начиналось. И мало-помалу теория стала приходить в несогласие с практикой. Так, теоретик Шкловский думал, что кино – это монтаж аттракционов, что сюжет в кино почти не имеет значения, а сценарист Шкловский убеждался в значении сюжета. Собственный опыт и живой опыт советской литературы расширял представление о законах искусства и вносил поправки в теорию. Занятия историей и русской литературой привели к созданию исследований о лубочном писателе Матвее Комарове, о литературе XVIII столетия в связи с экономикой, исторических повестей о путешествии Марко Поло, о художнике штабс-капитане Федотове, о Минине и Пожарском, о мастерах старинных, книг о Маяковском, о Достоевском, биографии Льва Толстого. Эти книги не только писались Шкловским, но и меняли Шкловского, перепроверяя его теоретическую систему и доказывая, что в искусстве важно не только как сделано, но из чего сделано и для чего сделано, кем сделано и для кого сделано. Писателя учил опыт, учило время. И вот спустя много лет, прослеживая собственный путь и путь своих единомышленников по ОПОЯЗу, Шкловский смело, точно и обстоятельно говорит о просчетах, посвящает этому свои новые книги – «Повести о прозе» и «Тетиву».

Это факт удивительный! Более того, это – творческий подвиг, совершенный в итоге длительной эволюции. Подумать только: полвека спустя теоретик, широко известный в мировой литературной науке, построивший собственную концепцию, знаменитый сейчас еще более, чем в свои молодые годы, творчески усвоив марксизм, пересматривает свои прежние утверждения, философски переосмысливает их и обнаруживает в них ошибки, не осмысленные его оппонентами.

Иные считают, что последние книги Шкловского – это книги-отказ от прежних своих заблуждений.

С этим согласиться нельзя. Перед нами не два Шкловских – прежний и новый. Перед нами Шкловский один. Не отвергнувший себя прежнего, а переосмысливший себя исторически. Он не остановлен своей известностью. Не каменеет перед собственным именем и перед своими ранними книгами. Он не хочет жить только в прошлом. И как бы глядя со стороны на себя, расплавив весь свой прежний и нынешний опыт, он заново отливает его в мысли, которые могли родиться только в движении времени. Как известно, процесс развития можно сравнить с движением по спирали, когда подымающийся ввысь человек видит то же самое, но с разной высоты и в разных масштабах, постигая видимое в сравнении.

Но и сейчас есть люди, которые хотели бы, чтобы Шкловский остановился на работах сорока-пятидесятилетней давности. В этой связи можно сказать: неплохо, когда человек предпочитает всем другим – один, любимый фасон. Хуже, если он всегда будет носить один и тот же размер, независимо от объема фигуры.

Споря с самим собою, пересматривая свои молодые работы, Шкловский-исследователь, Шкловский-критик продолжает создавать новое. Это – доказательство неоскудевающей силы мысли, таланта истинного и смелого. Это отказ не от себя. Отказ от своих заблуждений! Вспомним, как смело опровергал свои утверждения Белинский и как благодаря этому вырастал в глазах читателя.

Шкловский эволюционирует. Если прежде он видел механизм произведения «в разобранном виде», то теперь изучает процесс всесторонне, исследует функцию, если можно применить такое сравнение – наблюдает работу мотора в полете. Прежде его интересовали имманентные законы развития литературы. Теперь он исходит из убеждения, что всякое художественное произведение – это анализ действительности, и притом многократный. Что сюжет – исследование предмета во многих его отношениях с фактами действительности, в том числе способ исследования того места, которое занимает человек в мире. «В самом факте восприятия искусства, – пишет Шкловский в одной из последних книг „Тетива“, – есть сопоставление произведения искусства с миром».

«Мы отрицаем старое, а не отрекаемся от него», – заявляет он в той же книге.

Для него установление истины превыше всего, – выше, чем ложная верность тому, что перестало казаться истинным.

Шкловский мыслит философскими категориями. Он цитирует Платона и Аристотеля, Гегеля, Маркса и Ленина не для того, чтобы ограничиться ссылкой на них: он комментирует их, развивая их мысли применительно к опытам великих литератур, раскрывая смысл книг, вошедших в культуру человечества. Он подходит к проблеме диалектически. Он пишет в статье «Утро великих вечно»:

«Гамлет у Шекспира говорил: „Порвалась связь времен“. Это причина несчастья Гамлета; столкнулись мировоззрения, обнажились пласты человеческого духа. Но этот разрыв связи одновременно и счастье для человечества, потому что началась новая эпоха, новый счет».

И продолжает:

«Сейчас мы ярче и свежее понимаем необходимость Шекспира для человечества и в нем видим поступь истории. Про человеческую походку когда-то говорил Чернышевский: ходьба – это как бы ряд падений, человек падает с одной ноги на другую, но падает, шагая.

Шекспир побеждает пространство, время и предрассудки времени».

Анализируя факты истории искусства, истории литературы, Шкловский в первую очередь выявляет не то, что сближает великие книги, но то, что отличает их одну от другой. «Поэт, – пишет он, – всегда имеет предшественников, и всегда его с предшественниками соединяет не столько традиция, сколько отрицание». И в то же время он обнажает двуединую природу новаторства, рассматривая произведение как часть великого общего процесса, ибо, по его словам, «писатель не только пчела, но и соты. В его работах – труд многих пчел, в том числе труд прошлого и труд будущего».

Имеется в виду труд будущего понимания и создание будущих произведений, которые вырастут на его почве.

Шкловский сражается. Он идет вперед, убежденный в превосходстве нашего миропонимания, нашего искусства, нашей литературы. Он спорит с описательностью, не приемлет комментаторского литературоведения, говорит, что нельзя перепрыгивать через лошадь, когда хочешь сесть в седло, что искусство в самом произведении, а не за произведением, и нельзя в него лезть, как в дверь, и жить за ним, как жила в Зазеркалье Алиса в Стране Чудес.

Это ученый, которому больше к лицу трибуна, чем кафедра. Потому что он не готовое излагает, а строит новую мысль, открывает новые ракурсы. Его стихия – спор, рождение истины в состязании. Пафос его работ и его выступлений – наступательный пафос. Недаром в одной итальянской газете было написано, что, когда на трибуну взошел Виктор Шкловский, пожилой человек со сверкающим черепом мыслителя древности, и начал говорить о судьбах мирового кинематографа, аудитория вспомнила пафос речей Дантона.

В споре он стремителен, остроумен. Один из замечательных наших писателей – это было лет двадцать назад – сказал на литературном собрании, что Пушкин-поэт выше прозаика Пушкина, что в прозе Пушкин не создал своего «Евгения Онегина» и только образ Пугачева можно поставить в ряд с величайшими поэтическими творениями Пушкина. Что же касается «Повестей Белкина», то они не отражают противоречий своего времени и Пушкин приводит в них читателя к благополучным концам.

Услышав это, Шкловский вышел и заявил:

– Докладчик нас учит, и учит неправильно. Пушкин-прозаик расширил представление о меняющемся месте человека в мире. Он показал не только Пугачева, но и великую крестьянскую революцию, и дочь капитана Миронова, которая говорит императрице: «Неправда», – говорит смело, и это сказал ее голосом Пушкин, который не менее смел, чем его герои. В «Повестях Белкина» Пушкин открыл мир Ивана Петровича Белкина – «маленького человека», который рассказывает о «маленьких людях» как очень большой писатель. У Карамзина бедная Лиза утопилась, но повесть не переиздается и не читается. А «Станционный смотритель» – великая вещь и новая вещь. И я не желаю нашему дорогому докладчику лежать лицом вниз на могиле отца, испытывая угрызения совести, и считать это благополучным концом!

На что докладчик, радостно улыбаясь, воскликнул:

– Вы даже не знаете, Виктор Борисович, насколько вы правы!

И Шкловский уходил как борец, победивший соперника за минуту.

Он необычно видит. И говорит необычно. Во Флоренции он зашел ко мне в номер и через секунду сказал:

– Под твоим окном бежит река Арно, намыленная от возбуждения.

И не только говорит так. Свою манеру говорить он перенес в книги. Язык его книг – язык поэзии. Это – монтаж понятий, из которого удалены обычные ступени последовательности. Мысль обнажена конспективностью и возвышена поэтическим сравнением:

«О любви же говорить мне вредно.

Поговорим об автомобилях.

Грустно ездить на такси!»

Это – из книги «Письма не о любви» (где речь идет именно о любви). Фразы короткие. Каждый раз с новой строки.

И дальше:

«Берлин опоясан для меня твоим именем.

Все хорошие слова пребывают в обмороке».

Началось с этой книги. С тех пор мысль Шкловского всегда облечена в образ, метафорична, обильно уснащена поэтическими сравнениями – неожиданными, остроумными, часто парадоксальными; колкими и точными афоризмами, столкновением неравноправных членов сравнения:

«Петербург был наполнен водой, туманом, дворцами, заводами и славой» («Жили-были»).

«В искусстве нужен собственный запах, и запахом француза пахнет только француз» («Zoo, или Письма не о любви»).

«Широкая Нева – заглавная строка новой истории» («Тетива»).

С годами фраза Шкловского начинает выражать понятия все более сложные:

«Вчера слышал Козловского, – голос ангела, тоскующего о Полтаве.

Слышал голос Козловского над гробом Александра Петровича Довженко и видел, как искусство перекидывает мосты над горем настоящим и прошлым, делает живым то, что казалось изжитым» («Тетива»).

Вначале стиль научных исследований Шкловского отличался от языка его прозы. Но мало-помалу образность все более проникала в него. И ныне оба стиля как бы слились в один.

Оттого что Шкловский мыслит как поэт, его мысль обладает особой емкостью. И когда он говорит, что новое искусство входит в свой дом неузнанным и сидит у порога, как сидел Одиссей, возвратившийся в свой дом и неузнанный, – мысль исследователя, облеченная в поэтический образ, поддержанная мощным сравнением, живет по законам поэзии и по законам исследования, обставленного остроумными доказательствами. Им посвящена вся статья. Но образ Одиссея, пустившего стрелу сквозь двенадцать колец, являет ее поэтический сюжет, сюжет-образ.

Это образ зрительный, за которым стоит умозрительный образ. Отвлеченное понятие одушевляется и тем самым обновлено.

«Болезнь долго шла за ним. Потом рядом с ним. Потом впереди него. Он был заслонен ею».

«Электричество еще молодо и ходит на четвереньках» («Жили-были»).

Поэты всех времен стремились через образ выразить суть отвлеченной мысли. Стремились к этому и философы древности, облекавшие поучения в форму изречений и притч.

Их не называли поэтами – они говорили прозой. Их называли мудрецами.

Стиль Шкловского сродни размышлениям древних.

И еще об одной особенности стиля Виктора Шкловского следует сказать непременно. Смелый, мощный, бурный, ироничный, философичный, острый и остроумный, он – лирик. Без этого качества представление о его книгах будет неполным.

Приведу цитату из «Тетивы». Хотя книга вошла в этот трехтомник, я все-таки приведу из нее сокращенный отрывок. Это образец лирической прозы Шкловского.

«Вместе мы проходили свою дорогу – Борис Эйхенбаум, Юрий Тынянов и я – сейчас живой.

Мы гуляли по площадям и набережным.

Сенатскую площадь давно урезали сквером, закрыли память о восстании и разъединили здания, которые когда-то соотносились друг с другом…

Безмолвный Петр скакал на площади, протягивая руку к Западу, за Невой – в ту ночь не серой, не синей, а розовой. Краснел узкий бок нашего университета.

Ночь не проходила и не наступала.

Заря была такая, как будто она продолжится всю жизнь.

Молодой Пушкин, уже много написавший, ни в чем не виноватый, в такую ночь упрекал себя за то, что мало сделал, не так прожил. Нет границ ответственности.

Искусство всегда перерешает.

При свете белой ночи много раз мы перечитывали прошлое, не оправдывая себя.

Город революции, город русского книгопечатания, город Пушкина и Достоевского, город Блока, Маяковского, город Горького, город спорящих кварталов, дворцов и заводов, реки, лед которой был много раз окровавлен, – Петербург, мы любим тебя Ленинградом при жизни, любим до смерти. Клянемся тобою в книгах».

Воспоминания Шкловского о себе выступают в широком соединении с историей. И прежде всего память его обращена к Октябрю, когда, сидя за рулем бронеавтомобиля, он был на подступах к Зимнему.

Шкловский шел в жизни рядом с Маяковским, Тыняновым, Эйзенштейном, с Довженко, с Пудовкиным, с Дзигой Вертовым, с Кулешовым. Он помогал им, осмысляя их опыт, и сам учился у них. Я видел его рядом с ними. Это был полет одной стаи.

Но разве Шкловский только истолкователь великих открытий кинематографа? И только ли сценарист? Нет, он из тех, кто в 20-е годы созидал советское киноискусство. А ныне видит будущее на экране телевизора и одним из первых начал писать о нем.

Все, что сделано Шкловским, удивительно – по разнообразию, по размаху, по обилию живых, глубоких мыслей, необходимо-нужных литературе, науке, кино…

Три тома сочинений Шкловского, избранных из многих десятков книг, написанных им почти за шестьдесят лет ежедневной вдохновенной работы, восстанавливают его сложный и замечательный путь и передают пафос его творчества, в котором история озарена светом будущего. «Самое главное, – говорит он, – не пропустить в делах вчерашнего дня дел дня завтрашнего».

«Время мое истекает, – пишет Виктор Борисович Шкловский в одной из последних работ. – Я сохранил кое-какой опыт, умею продолжать удивляться чужим успехам. Они велики. Кажется мне, что я умею еще понимать, что сегодняшний день – день моей старости, не хуже вчерашнего дня».

Старости нет. Время не истекло. Потому что Виктор Шкловский – явление самобытнейшее, движущееся. И значение созданного этим глубоко современным художником и мыслителем будет не убывать, а расти.


Ираклий Андроников

Жили-были

Детство

<p>Почему начинаю с описания детства?</p>

Много раз начинал писать и писал воспоминания как дневник. Записывал то, что происходит, чтобы понять. Те книги вышли в 30-х годах. Прошло для книг и двадцать, и тридцать, и сорок лет. Теперь пишу уже воспоминания. Стараюсь писать и теперь то, что видел и слышал, а не то, что прочитал. Воспоминания легче всего делать по книгам, но книги – чужое восприятие и обыкновенно уже обобщенное. Кажется всегда, что тот мир, в котором живешь сейчас, и прежде существовал. А между тем были иные улицы – они были зимой белые и тихие, были иные окна, через которые мы смотрели на эти улицы или старались смотреть, потому что зимой окна замерзали, а летом стекла замазывали, чтобы не выгорали обои.

Я начинаю писать под Москвой. Через поле от меня аэродром «Шереметьево».

Как будто самой скоростью вытянутые тела быстролетов предваряют своим появлением свист. Свист, разрезая воздух, подтверждает то, что минуло для глаза; привыкаю.

Ночью борта самолетов продырявлены огнями; аэродром навстречу им вспыхивает сигналами подтверждений; как огонь, кипит он, выбрасывая огненные пузыри.

Огни перебивают огни.

Взлеты, подлеты, нарастающие и убывающие шумы.

Почти привык. Только жду шума, засыпаю в шумах.

Чтобы заснуть, хорошо представить баранов, которых моют в море, или хотя бы одни только волны. В море садится солнце, оно пристает к горизонту, оплывает и испепеляется, как сыроватый, подожженный кем-то стог сена.

Перед белыми лбами волн появляются тени; волны белеют прижато, идут, как сфальцованные газеты из-под вала ротационной машины. Листы Леты: шуршат, бормочут, как волны реки забвения.

Не засыпаю. Сердце звучит, как телефон с небрежно положенной трубкой.

Сны перелистывают меня.

Там, за стенами дома, который называется «Щ-3», закат горит холодными синими и красными полосами. Царит, повторяясь и переливаясь, мнимая тишина. Скоро начнут прилетать ТУ-114.

Нет, я не перелистываю, вспоминая, старые газеты.

Ветер стучит в асбестовые листы обшивки домика.

Поздно. Надо спать. Не думать, не строить планов.

Свист самолета: это проходит над шиферной крышей его звуковой след. Навстречу красной, белой пеной кипит аэродром огнями сигналов.

Засыпаю. Перерыв. Проходят невидимые поезда. Они за березовой рощей подсчитывают невидимыми колесами невидимые стыки.

Необрывающийся свист: ТУ-114 взлетает. Странно спросонья, что он не постукивает по меридианам.

Спокойно вертится Земля; в небе, вероятно, выкрутилась знакомая звездочка. Как ее зовут?..

Дремлю. Вероятно, над Москвой зарево, бледное, как грудь сизого голубя. Перерыв. Я вспоминаю. Годы неравномерным потоком идут за годами: два года, три года, пять лет – годы идут медленно, юность едет трамваем, старость летит как ТУ-114, не постукивая даже на гранях десятилетий. Сны без забвения.

Не удивляйтесь тому, что сейчас будете читать о маленьком мальчике, незнаменитых взрослых и о простых событиях.

Для того чтобы лучше увидеть течение реки, бросают пучок сорванной травы на воду и по травинкам, которые то медленно, то быстро уходят прямо и вкось, угадывают ход струи.

Хочу вам показать ход времени. Люди, о которых будет рассказано в первой части, – просто люди старого времени, а мальчика, мною описанного, не предлагаю взять на воспитание: ему скоро будет семьдесят лет[1]. Он трудновоспитуем.

Своевольный библейский бог создал мир, говорят, по образу своему и подобию, но и это утверждается только про Адама.

Кроме того, в мире существуют муравьи, слоны, жирафы: они друг на друга не похожи. Они не подлежат редактированию – они животные разной породы. На это не надо сердиться.

Не похожи друг на друга и люди.

Воспоминаний уже напечатано много, но в них прошлое больно нарядно. Мое детство ненарядное.

У хорошего писателя Помяловского герой спрашивает себя: «Где те липы, под которыми я вырос?» И сам отвечает: «Нет таких лип и не было».[2]

Воспоминаний сейчас печатают много, но люди любят свое прошлое и украшают его цветами и традиционными липами.

Я буду писать без лип.

Итак, напишу прямо. Небогатый человек до революции жил ограниченно, слепо, замкнуто. Говорю о людях своего круга.

То, что вы прочтете сейчас, – это не книга и не отрывки книги. Я стараюсь дать три законченных куска: детство, юность – они кончаются революцией, увиденной снизу.

Но революция, еще не наступив, уже изменяла нас.

Я напишу второй раз о ней, когда буду говорить о литературе предсоветской и о рождении советской литературы.

Расскажу во втором отрывке о Петербургском университете, о Маяковском, Блоке, Горьком, об Опоязе, о котором многие забыли. Это будет рассказ о судьбе – не о том, как должен был жить человек, а о том, как он жил.

1

Сейчас уже восемьдесят. – Автор.

2

У хорошего писателя Помяловского герой спрашивает себя... – Речь идет о герое повести «Мещанское счастье» (1861) Егоре Иваныче Молотове.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.