Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога в жизнь (№3) - Черниговка

ModernLib.Net / Детская проза / Вигдорова Фрида Абрамовна / Черниговка - Чтение (стр. 2)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанры: Детская проза,
Советская классика
Серия: Дорога в жизнь

 

 


А я вот живу и живу. И неохота умирать. Доживешь до старости, а все вольный свет не надоел. А кроме сына, еще девушка у меня была. Недолго прожила и померла. Девушка такая маленькая… Два годочка ей было. А сына вон с солдаты взяли. Он меня из села привез: «Живи, говорит, с моими… Чего, говорит, тебе одной жить». А внучонок вот с Антошу… И с лица походит, такой же черный и глаз черный. А она говорит: «Вы его не трогайте, я сама за ним пригляжу».

Голос ее журчал, и рассказывала она вперемежку далекое и близкое, доброе и горькое, а справившись со всеми делами, садилась на сундук, покойно сложив руки на коленях, и мы не знали, то ли она спит, то ли думает о чем-то, прикрыв глаза темными веками. Я уходила из дому бестревожно, оставляя на нее и хозяйство, и Антошу, и Егора.

После тяжелого воспаления легких, перенесенного в дороге, Егорка все еще не оправился: был страшно худ и слаб, а главное, не ходил, а ползал по комнате, держась за мебель, за стены. Как говорила Симоновна, болезнь кинулась в ноги. Ему бы сейчас настоящее питание, масло, фрукты, он быстро бы воскрес. А пока даже о школе нельзя было думать.

Прежде, когда мы жили в одном доме с остальными детьми, жизнь семьи сливалась с жизнью всех ребят. Лена уходила с ними в школу и с ними же возвращалась домой. Сейчас она шла из школы в другую сторону – к Егорке с Тосиком. Без нее Симоновне не справиться бы с хозяйством. Лена мыла полы, бегала за хлебом, помогала стирать. От нее Егор узнавал обо всех наших новостях, потому что я, вернувшись, иной раз не в силах была говорить, а сразу ложилась.

* * *

Надо было налаживать мастерские. Ступка уже месяц метался по городу в поисках заказов, съездил в район и область – неподалеку от Заозерска были заводы: гвоздильный и металлических изделий. Кое-какое оборудование для мастерских мы привезли с собой из Москвы, но этого было мало, и Ступка, не очень посвящая меня в эти дела, толкался в разные учреждения, а к вечеру угрюмо пояснял:

– Не больно нам тут рады… Непрошеные гости…

Меня грызла другая забота, я прежде никогда ее не знала: кончались наши съестные припасы. Лючия Ринальдовна смотрела на меня с тревогой, я на нее – попросту со страхом. Страх, который приутих было после приезда в Заозерск, после того как позади осталась дорога, длинный путь от Москвы до Урала, снова заговорил во мне и уже не смолкал. В Заозерском райторге было пусто, хоть шаром покати: нам не давали ничего, кроме хлеба. Я пошла на прием в райсовет. Председатель райсовета был в отъезде, а заместитель смерил меня с ног до головы равнодушным взглядом и сказал:

– Между прочим, война. Если вы думали, что вас тут ожидают молочные реки и кисельные берега, это была с вашей стороны ошибка. Экие претензии у всех эвакуированных, как будто с луны свалились…

– Да разве я для себя, ведь…

– Кто там следующий? Вера Петровна, проси!

В кабинет вошел высокий толстый человек, шумный и решительный, он еще с порога закричал:

– Как хочешь, товарищ Буланов, а без разрешения на кровельное железо я отсюда не уйду!

Я вышла, и никто этого не заметил. Товарищ Буланов и его посетитель даже не поглядели в мою сторону. Я шла по улице, заботясь об одном: не заплакать бы. Когда я вернулась домой, Лючия Ринальдовна даже не стала ни о чем спрашивать. А Ступка посмотрел на нас обеих и сказал:

– Договорился я в Горноуральске: можем взять тонну капусты. Поедем с Сизовым, погрузим, а вы тут встретьте. – И, вздохнув, добавил: – Ох, жинки, жинки!

Это было прекрасно: капуста! Но где взять тару? В чем ее везти, капусту? Я бегала еще два дня, но ничего не выбегала. У нас не было ни мешков, ни ящиков, и куда бы я ни приходила просить, на всех лицах читала, хоть вслух этого и не говорили: «С луны свалилась».

Под вечер со станции прибежал Женя Авдеенко!

– Капусту привезли! Перенесем ведрами!

Раздумывать было некогда. Мы подхватили все ведра, какие только были, и два больших бака – суповой и кашный. На вокзал мы не шли – бежали: проводник пригрозил скинуть всю капусту наземь, если мы не примем ее тотчас же.

То, что мы увидели, придя на вокзал, нас ошарашило: кочаны лежали на платформах вперемежку с углем. Ступка хмуро объяснил, что кобениться и выбирать времени не оставалось: надо было на все соглашаться, капуста и так тронута гнильцой, еще неделя-другая – и такой не будет. Оба – и Ступка и Сизов – были с ног до головы в угольной пыли.

Мы не стали кобениться. Мы начали выгружать капусту. Все равно ее пришлось скинуть наземь – наша жалкая тара не могла поглотить все эти перемазанные углем кочаны.

– Свет не без добрых людей! – сквозь зубы сказала Лиза Чадаева.

* * *

Топливо у нас тоже кончалось, еще неделя-полторы – и мы сожжем последнюю щепку. Каждый день я ходила в лесхоз, и каждый день мне отвечали, что дров нет. Со мной там не очень церемонились, и едва я появлялась на пороге, почти не глядя в мою сторону, говорили:

– Господи, опять! Дров нет, русским языком было сказано!

В те дни я не задумывалась над тем, много ли я стою, по всему было ясно – ни гроша я не стою. Хозяйство никогда меня не касалось. Семен вел его как-то незаметно, а для меня все оборачивалось так, будто на свете нет другой заботы, кроме еды и дров. И добыть их я не могла – ни выходить, ни выхлопотать, ни выпросить. Калошина, заведующая районо говорила, не глядя мне в глаза:

– Самой, самой надо справляться, голубушка моя, самой привыкать. Разве вы у меня одна? Будьте посмелее, где надо – крикните, где надо – стукните по столу кулаком, разве ж можно так…

И вот пришел день, когда топить стало нечем. Этот день мы кое-как вытерпели, но на другое утро подул северный ветер – в спальнях стоял самый настоящий мороз, в нижних коридорах, где ребята умывались, в рукомойнике замерзла вода. Я вошла в комнату девочек. На крайней кровати, почти у дверей, сидела Лиза Чадаева и натягивала чулки. Она быстро взглянула на меня и тотчас отвела глаза. Тоня, дробно стуча зубами, сказала:

– Чтой-то мне прохладно! – Изо рта у нее шел пар.

Я подошла к Таниной кровати. Таня лежала, укрытая с головой двумя одеялами. Я приподняла угол одеяла и в тусклом свете занимавшегося дня увидела совсем синее личико. Девочка свернулась клубком, крепко сжатые кулачки лежали под подбородком, а из закрытых глаз текли слезы.

– Танечка, что с тобой? Болит что-нибудь?

– Да просто холодно ей. Всю ночь дрожала, я уж под утро к ней легла, чтоб согреть. И одеяло с собой взяла, двумя укрывались, а толку чуть. – Наташа с жалостью смотрела на девочку.

Я стала быстро одевать Таню, она не сопротивлялась, но и не помогала мне, точно я одевала тряпичную куклу.

– Отведешь ее к нам, – сказала я Наташе. – Вели сейчас же дать ей горячего.

– А мы тоже люди, – сказала Поля.

– Свинья ты, вот кто! – откликнулась Тоня. – Свинья, а не человек. Что ты себя равняешь с маленькой?

Молча надевая башмаки на негнущиеся Танины ноги, я думала о том, что Поля права. И еще думала, что мои ребята сидят дома в тепле. И если б они мерзли, я бы, наверно, сломала забор и протопила бы печку. Одев Таню и отдав ее Наташе, я пошла в райком партии, зная, что нынче стукну кулаком и привезу дрова во что бы то ни стало. Но этого не случилось: первый секретарь Соколов уехал в Дальнегорск, второй был в районе. Я пошла в райтоп и сказала, что не уйду, пока мне не подпишут ордер на дрова. Заведующий невозмутимо ответил:

– Ну и сидите на здоровье, если делать нечего.

Ввернулась домой ни с чем.

Вечером, когда ребята готовили уроки, в столовую ввалился Ступка. Без дыхания, срывающимся голосом он сказал:

– На дворе машина… С дровами…

– Ура! – крикнул Лепко.

– Молчи, дурень! Соблюдайте тишину! Сгрузить, распилить, убрать, чтоб шито-крыто, чтоб ни одна душа! Ну, живее!

Расспрашивать было некогда. Я выбежала во двор. В самом углу его, около машины, доверху наполненной длинными бревнами, суетился человек в сером ватнике.

– Эй, – сказал он, обернувшись, – живее давайте! Только чтобы на дворе ни щепки, а то сядешь за вас ни за что ни про что!

Он откинул борт машины. В полной тишине мальчики снимали длинное круглое бревно и осторожно, как живое, клали его наземь. Сизов и Ступка принесли пилы. Шура Дмитриев и Женя Авдеенко уже прилаживались пилить.

Вторую пилу взяли мы с Лизой, третью Настя и Наташа. Все делалось молча, споро, под глухое причитание водителя:

– Скорее, скорее! И чтоб ни щепки, помните! Ни щепки на дворе! А то вместо благодарности угодишь из-за вас куда Макар телят не гонял!

– Так тебе и надо, сукиному сыну! Под суд тебя надо! – вдруг сказал Ступка, и во дворе сразу стало очень тихо.

Водитель машины издал горлом какой-то странный звук. И, словно потеряв голос, зашипел:

– Ах, ты так? Сейчас же клади дрова обратно! В момент!

Я замерла. Но Ступка спокойно ответил:

– Еще чего выдумал! Обратно! И не думай даже! А что под суд тебя надо, спекулянта, сволочь, на чужом горе наживаешься, так это каждому видно! И меня надо под суд, что тебя поощряю! Смотри ты, дрова обратно! Ха! Давай уматывай отсюда, пока цел! Ты на нервах моих не играй, слышишь? И давай слов таких не говори, тут дети, понимаешь, дети малые, а не кто-нибудь!

Чертыхаясь и произнося «такие слова», шофер столкнул с машины последнее бревно и сел в кабину. Машина глухо заворчала и выехала за ворота.

В этот день ребята встали, как всегда, в половине седьмого утра. С восьми до двух они были в школе. Вскоре после обеда все пошли в погреб перебирать партию гнилой картошки, которую я выпросила-таки в райторге. Едва мы сели за уроки, явился Ступка. Сгрузить дрова было недолго. Но распилить, убрать, да еще в сгущающихся сумерках, а потом почти в полной темноте…

– Захар Петрович, как вы уговорили его? Что вы ему дали?

– Чего дал, того уж нэма, – сухо отвечает Ступка. – Того нэма, Галина Константиновна, и вы меня не пытайте.

* * *

Ни трамвая, ни автобуса в Заозерске не было, и поначалу все расстояния казались мне огромными, но очень скоро я уже знала город вдоль и поперек, со всеми углами и закоулками Жила я на длинной-длинной улице, которая перерезала город из конца в конец. Она так и называлась – Длинная, но про себя я всегда называла ее Закатной: в конце ее к вечеру опускалось солнце, и в морозные вечера небо так и полыхало. От домика на Закатной до общего нашего большого дома, стоявшего на улице со странным названием – Незаметная, было рукой подать: минут десять ходу.

Вокруг дома на Незаметной был огороженный забором палисадник. Там росли кусты сирени, две высокие сосны и серебристо-зеленая могучая ель. У дверей по обе стороны стояли скамейки без спинок. Ножки, сиденья – все было изрезано инициалами и вечными, как жизнь на земле, словами: «Тася+Боря=любовь». Во дворе – маленькое строение, что-то вроде сторожки. Мы решили приспособить ее под изолятор.

В нижнем этаже большого дома было четыре комнаты, кухня и крошечная каморка при ней. Одна комната стала нашей столовой, две Ступка взял под мастерские, в четвертой были выбиты стекла, и ее мы пока приспособить к делу не могли. Наверх вела скрипучая деревянная лестница.

Второй этаж, который мы отвели под спальни, почти в точности повторял первый: четыре комнаты и крошечная каморка в конце длинного коридора. В ней были сложены старые журналы успеваемости, пузырьки из-под чернил, целая кипа исписанных тетрадей – и все почему-то по арифметике. На колченогом столе валялись давно отслужившие свою службу наглядные пособия – чучело куницы, все в плешинах, сломанный амперметр и покрытый пылью гербарий полевых цветов. Василек выцвел, ромашка растеряла свои лепестки, и желтый ее глазок смотрел уныло. Окно в каморке было очень маленькое и почти под самым потолком. Такие бывают на картинках, в башнях старинных замков, – узкое, длинное, без переплета. В него заглядывали сосновые ветки; когда начинался ветер, они касались стекла и шуршали, словно окликали шепотом.

Я вынесла из каморки все, оставив только стол и две табуретки. Вымыла полы, обмела стены и потолок. Кто-то из девочек почистил куницу и поставил ее на книжную полку, висевшую над столом.

– Вот вам и кабинет, Галина Константиновна, – сказал Ступка. – Не хуже, чем у людей.

* * *

Мои ребята пропустили два месяца занятий. Но пока мы была в дороге, остальные школьники тоже не учились: убирали картошку. Так что догонять почти не пришлось.

У нас был только один десятиклассник – Слава Сизов. Он провел в нашем доме больше пяти лет. Помню, какой он пришел к нам – ленивый, развязный. Поначалу ему пришлось у нас нелегко, и он приутих, но еще немало мы с ним натерпелись.

Год шел за годом. Прежнего неуклюжего, тощего подростка с длинной шеей и длинными руками теперь не узнать. Он раздался в плечах, он давно уже привык и умеет работать. Сейчас, как самый старший из мальчиков, он стал правой рукой Ступки, и Ступка сдержанно хвалит его. Но я знаю, Слава неспокоен, живет в нем глубокая, ревниво от всех охраняемая тревога: он задолго, загодя ждет призыва. На нем я впервые увидела и поняла, что наступает минута, когда твоя власть над жизнью другого человека кончается. Раньше я могла прийти на помощь всегда: задача не решается? – помогу. С другом поссорился? – помирю. Взгрустнулось тебе? – поговорим, подумаем вместе, а если ты девочка – поплачь, слезы иной раз многое уносят, да, пожалуй, случалось плакать не одним девочкам. А сейчас? Нет, наступила минута, когда он сам должен справиться, в себе самом найти покой и мужество. Одного я хочу: чтоб никто, кроме меня, не знал, что с ним сейчас.

– Я хочу написать отцу, – сказал он вскоре после того, как мы приехали в Заозерск. – Я давно ему не писал.

– За чем же дело стало? Напиши непременно.

И я подумала: да, на переломе жизни возвращаешься ко всем привязанностям – и давнишним и полузабытым, все вспоминаешь и всем начинаешь дорожить. Слава очень давно не писал отцу и никогда о нем не говорил. А вот сейчас, на пороге большого испытания, он, видно, старается собрать все, что может служить опорой.

Тревожил меня Сизов и тревожили новички. До сих пор наш дом был всем для наших детей. Они не знали другого дома, другой семьи, другой крыши над головой. Сейчас к нам пришли новые ребята. Их потеря была свежа, наш дом был им чужой. Мать, отец, сестра, теплый домашний быт, милые привычки и обычаи, которым сейчас не стало места, прошлое, в которое нам не дано было заглянуть, – все это невидимой стеной стояло между нами и новыми ребятами. Эта стена не разделяла нас, пожалуй, только с Женей Авдеенко.

* * *

Женя Авдеенко был москвич. В конце сентября в Москву пришел поезд с ребятами, потерявшими дом и семью. Женина мама принимала этих ребят, она была врачом. Вернувшись домой, она рассказала, что многие берут детей на воспитание детские дома не могут вместить вновь и вновь прибывающих сирот. И тогда Женя сказал:

– А может, и мы возьмем?

У него была сестра Саша, уже взрослая, она с первых дней войны пошла на фронт, а ему всегда очень хотелось брата. На семейном совете было решено взять мальчика, ровесника Жене, чтоб был брат и товарищ. А к вечеру пришла смущенная мама и привела пятилетнюю девочку, худого заморыша.

– Эту девочку никто не брал, – объяснила она, – вот поэтому…

Кроме того, Таня была с Украины, и фамилия ее, по странному совпадению, была тоже Авдеенко. Ночью началась сильная бомбежка, Женю и Таню отослали в убежище, и они уцелели. Отец дежурил на крыше, мать – в подъезде, и оба погибли. Женя остался с Таней.

– Был бы я один, нипочем не уехал бы из Москвы, – сказал он мне.

Когда эвакуировали интернат завода, на котором работал Женин отец, Жене разрешили взять с собою Таню. Но после воздушного налета, где-то около Раменского, почти весь поезд был разбит, и Женя с Таней потеряли своих. Они шли пешком, пересаживались с поезда на поезд и снова брели.

– Хлеба, понимаете, у нас давно не было. Ну, к я то поменяю что-нибудь из вещей – у меня часы были, портсигар папин, то помогу при погрузке. Ну, или там еще как-нибудь заработаешь. Я только лекарства не трогал, а так ничего не жалел. Ну, без еды мы с Таней не оставались. И вот сидим раз на вокзале, пьем кипяток, жуем хлеб. И видим, смотрит на нас девочка. Смотрит и смотрит, глаз не спускает. Я говорю: садись с нами. Она подошла, взяла хлеб… Видно, не ела давно-давно, даже страшно было глядеть на нее, как она ела. А потом мы встали и пошли, и она пошла с нами. Ничего не сказала, просто пошла. Это Поля была. У нее родители погибли.

– Ну, а Лиза? Как вы с Лизой познакомились?

– С Лизой? – Женя отводит глаза. – С Лизой в Зауральске…

Больше он ничего не говорит, и я не спрашиваю.

* * *

Сначала был шум из-за маленькой Тани.

– У вас детдом не дошкольный, надо отослать девочку в Горноуральск, там есть детдом для малышей, – заявили мне в районо.

– Тогда и мне придется уйти, я не могу ее отдать, – сказал Женя, и каждый из нас понял: уйдет.

Я решила, что в крайнем случае возьму ее к себе, – где трое ребят, там и четвертому найдется место. Но заведующая районо Калошина сказала:

– Ладно, сделаем вид, что ей восемь лет, вашей Тане. Но зато у нас к вам просьба, Галина Константиновна: возьмите под свое крылышко еще десять человек. Отбились от своего дома в пути, во время бомбежки. Директора убило, основную массу пристроили в Горноуральске, остались вот эти. Не скрою, детдом режимный, дети с прошлым, но у вас опыт, вам не привыкать.

Слушая ее, я почувствовала, что страх перед будущим охватил меня с новой силой. Какой там опыт? Это у Сени был опыт, а я…

Их привели на другой день: десять мальчишек в серых брюках, в серых ватниках, серых ватных шапках-ушанках. Я сразу приметила одного: угрюмое лицо, тяжелая челюсть, низкий лоб, широкий, приплюснутый нос. Да разве я справлюсь с таким?

Среди этих новых была маленькая, лет одиннадцати, голубоглазая девочка. Я вопросительно посмотрела на Калошину, и она, смущенно улыбаясь, сказала:

– Это заодно уж, заодно, а? Прислали из Орловской области. Ума не приложу, куда ее девать, уж возьмите, Галина Константиновна. И зато никаких больше разговоров о Тане.

Петр Алексеевич сказал:

– По-моему, это самоубийственный шаг. У нас голодно, холодно, а может стать еще голодней. Эти новые – такой народ, они не потерпят лишений, они привыкли брать жизнь за глотку. Что вы будете с ними делать?

– Не «вы», а мы, – заметила Ира Феликсовна.

– Прошу прощения, – сказал он угрюмо. – Я ведь не верю в этот возвышенный постулат: ищи в человеке хорошее, и он станет хорошим. Это, знаете, литература, прекрасные идеалы. Горький там, Макаренко… Не знаю, помните ли вы, как тургеневский Пигасов говаривал: если женщине три дня кряду твердить, что у нее на устах рай, а в глазах блаженство, она на третий день в это поверит. Вы с Галиной Константиновной исповедуете какую-то пигасовскую педагогику: тверди человеку, что он хорош, он и станет хорош. С чего вы взяли?

* * *

Семен, бывало, говорил: «Ты у меня сильная, ты сильный человек». Днем я не успеваю задуматься, справедливо ли это. Побывать в райторге, леспромхозе, в школе, поломать голову над завтрашним обедом, помочь ребятам с уроками, разобраться во всех дневных происшествиях, посидеть за счетами… Когда уж тут задумываться? Но потом я возвращаюсь домой. Иногда это бывает не очень поздно и ребята еще не спят. Мне не надо ни о чем спрашивать, я знаю: будь письмо, Лена примчалась бы с ним на Незаметную, или, едва переступив порог я услышала бы это долгожданное слово: письмо!

Писем не было. Мой адрес знали в Московском гороно и тетя Варя в Ленинграде, и в семье Антона Семеновича. Мы так и условились с Семеном, что по одному из этих адресов он меня разыщет. Но писем не было. Уже месяц прошел, как мы в Заозерске, и выпал снег, а писем нет, нет…

Я написала в Москву Боре Тамарину. Он не поехал с нами на Урал, остался у тетки, сказав, что она больна и без него пропадет. Я просила его навести справки в военкомате. Ответ тревожный: адресат выбыл. Куда же он выбыл? Если Боря уехал, увез тетку из Москвы, почему же не сообщил своего нового адреса?

Как болит за них сердце – за всех, о ком нет вестей…

Чаще я приходила домой, когда ребята спали. Дарья Симоновна ждала меня в кухне и тотчас давала поесть – мучной суп или картошку с постным маслом. Потом она тихо ложилась, могла лечь и я. Вытянуться на постели после длинного трудного дня было счастьем. Иногда мне удавалось даже уснуть но ненадолго. Пока шел день, я не знала, что задело меня всего больнее и глубже. Но по ночам просыпалась, как от толчка, и толчок был – самое трудное, что случилось за день. Разные это были случаи, но за каждым стояло одно: я слабый человек. Я была сильна за широкой спиной Семена. Я была сильна в простой, мирной жизни, в той далекой жизни, где все было ясно и просто: под ногами земля, над головой небо, а рядом Семен. И что бы ни случилось – все можно вытерпеть.

А сейчас? Сейчас я осталась одна, и это одиночество мне не по плечу, я боюсь его, оно угнетает меня и лишает веры в свои силы. Оказалось, все, решительно все в этой жизни трудно. Легко только, с ребятами. Стоило мне перешагнуть порог дома, столкнуться со взрослыми, как меня встречала обида. Она была многолика и разнообразна – от грубого окрика в учреждениях, где я обивала пороги, до молчаливого презрения Ступки («Ох, жинки, жинки!»). С Ирой Феликсовной было легко и просто, как с моими девочками. С Петром Алексеевичем – куда труднее. Он работал очень хорошо. Не было предмета, по которому он не помогал бы ребятам. Самая хитроумная задача по математике, по физике, дебри истории, географии – он знал все. Но этот человек состоял из одних углов. Вот он задыхается от астмы, бледнеет, тяжело дышит, страшно кашляет. Трудно на него смотреть.

– Подите прилягте, – прошу я.

– В могиле належусь… – неизменно отвечает он.

– Что вы как чудно отвечаете, – сказала однажды Лючия Ринальдовна и, обращаясь ко мне, прибавила: – Мужчины иной раз как дети, ну, сущие дети.

– Да… Дети… Сукины дети… – сказал Петр Алексеевич, и после этого я боялась к нему подступиться.

…Если бы пришло письмо… Если бы хоть несколько слов… Зачем? Одно, только одно слово: жив. И все стало бы по-другому. Я стала бы неуязвимой. Твердой. Я совсем иначе ходила бы по земле. Совсем иначе говорила бы с людьми, и никто бы не мог мне ответить: «С луны свалилась».

Но письма не было.

* * *

Девочку из Орловской области звали Аня Зайчикова. Она отбилась от семьи, но ни минуты не сомневалась, что снова ее найдет. Была она круглолицая и круглоглазая, с соломенными прямыми волосами и белесыми, всегда удивленно вскинутыми бровками. Когда что-нибудь радовало, огорчало или сердило ее, она говорила на разные лады: «Ах-ах!»

Она охотно рассказывала о своей семье:

– Нас пять сестер. А мама сказала: «Пока мальчика не рожу – не успокоюсь». И родила-таки мальчика, назвали Коля. Он у нас шестой. Правда, Галина Константиновна, какое хорошее звание: Коля? Самое мое любимое. – И тут она произносила звонким ласковым голосом: – Коля! Коля! А не люблю я звание Андрюша. Грубое звание какое, вот послушайте. – И басом она произносила по складам: – Ан-дрю-ша! А самая лучшая моя сестра – Надя, она у нас самая старшая. Такая хорошая девушка, такая добрая, такая бесхарактерная. Никогда не кричит, никогда не сердится, а слова плохого – ну, ввек от нее не услышишь.

Аниным шефом вызвалась быть Тоня Водолагина, и Аня охотно пошла к ней в неволю. Она тотчас стала говорить: «Мы с Тоней» – и делала все так, как велела Тоня.

Был еще у нас новенький Сеня Винтовкин. Я его сразу полюбила, потому что его звали Сеней, но он никого не полюбил, оказался отчаянным озорником, в школу еще не так как был всего семи лет от роду, а услыхав, что в шефы ему назначена Настя Величко – самая тихая и самая добрая девочка во всем нашем доме, – сплюнул (так-таки прямо и плюнул на пол) и сказал:

– На фиг она мне сдалась!

Он немало уже мотался по вокзалам и дорогам военного времени и совершенно походил на беспризорника начала тридцатых годов – та же залихватская повадка, тот же словарь.

– Я тебе что, легавый? Пошел ты знаешь куда?.. Ещё чего!

Низколобый парень, напугавший меня своим угрюмым видом, оказался тих и покладист па удивление. Лючия Ринальдовна утверждала, что он сущий теленок. У него была заветная мечта – стать поваром, поэтому всякую свободную минуту он проводил на кухне и очень толково помогал Лючии Ринальдовне. Наверно, ему при этом перепадала лишняя миска супа но он работал не за страх, а за совесть, и Лючия Ринальдовна любила, когда на кухне дежурил Триша Рюмкин.

Ну что ж? Ребята как ребята. Может, все обойдется?

А тем временем Ступка получил заказ: наши мастерские должны были делать детские игрушки и… именные медальоны – маленький деревянный футляр, в который вкладывается листок с именем и фамилией бойца.

* * *

– Откуда у тебя эти калоши?

– Нашел.

– То есть как это – нашел?

– Честное слово: иду, смотрю, валяются калоши. Я и взял.

Калоши новые, хорошие. Почему они валялись на улице? Кто их бросил? Зикунов, мальчик из новеньких, самый худой, самый щуплый, с острым личиком и впалыми щеками, смотрит на меня уныло и равнодушно.

– Галина Константиновна! – слышу я на другой день. – Поглядите, какие я калоши нашла! – Это говорит Аня Зайчикова.

И почти следом за ней появляется Сеня Винтовкин с большими, видимо с валенок, калошами.

– Нашел? – спрашиваю я.

– Нашел, – отвечает он независимо.

Что это за город, где на улице валяются калоши? И почему я, исколесившая его вдоль и поперек, никогда не находила на дороге ни калош, ни другой обуви?

Все были опрошены заново, и все стояли на своем: «Иду, смотрю, калоши валяются».

Посреди этого разговора открылась дверь, и вошла молодая женщина в новом белом тулупе и новеньких белых бурках. За руку она тащила Тришу Рюмкина. Женщина не поздоровалась, она с порога крикнула:

– Наехали! Уголовники! Только и умеют – воровать!

Я поднялась ей навстречу, но она, не глядя на меня, продолжала кричать:

– Жили без них, как люди! И вот наехали! Только вас и не хватало!

Следом за ней показался старик с очень смуглым, навек загорелым лицом.

– Здравствуйте, гражданочка! – мягко заговорил он. – Вы крику не слушайте, но вышла неполадочка. У нас в городе обычай – уж не помню, с какого времени, – как стоит город, так и обычай: обувку оставляем на крыльце, чтоб в дом грязь не тащить. Ну, а ваши не поняли. Думают, плохо лежит, отчего не взять. А это обычай, честный обычай.

– Что ты им объясняешь? Она что, маленькая, не понимает? Ей ее атаманы ворованное тащат, а она и рада. Больно ты ловка, гражданка эвакуированная!

– Ну-ка, пошли отсюда! – сказал Шура Дмитриев, и пока я, задохнувшись, искала, что ответить этой женщине, Шура подошел к ней, как-то быстро и ловко повернул и легонько подтолкнул к выходу.

– В милицию! Вот сейчас в милицию, тогда узнаете! – С этим криком она сбежала по ступенькам.

– Да, неполадочка… – тихо повторил старик.

– Но ведь ребята ничего не знали, – сказала Наташа Шереметьева, – вы ведь верите, что они не знали?

– Приезжие… – словно бы с сомнением сказал старик и пожал плечами.

При нем мы тотчас собрали всех в столовую и немедля порешили, что каждый отнесет калоши в тот дом, с чьего крыльца их взял. С каждым должен был идти его шеф. С Аней – Тоня Водолагина, с Сеней – Настя, с Зикуновым – Сизов. Калоши, которые принес Триша Рюмкин, тут же были отданы владельцу, старику. Он не поносил нас, не сердился, а смотрел и слушал с любопытством. Он даже на прощание произнес маленькую речь:

– Это честный обычай, чтоб никого не бояться, оставляй вещь и ни о чем не думай – взять никто не возьмет. Не годится нарушать. Гражданка Глафирова, конечно, погорячилась, однако нарушать не годится.

Самое большое унижение выпало на долю Сени Винтовкина, потому что подобранные им огромные калоши надо было возвращать этой самой гражданке Глафировой.

– Не пойду, – сказал он, побледнев.

– Пойдешь! – откликнулось несколько голосов.

– Я отнесу за него, – тихо предложила Настя.

– Еще чего! – с сердцем воскликнула Наташа. – Галина Константиновна, я говорила: Насте нельзя ни над кем шевствовать, у нее характера нет!

– Ты что, боишься идти? – спросил Шура, в упор глядя на Сеню своими черными, как вишни, глазами.

– Еще чего! Боюсь!

– А не боишься, так не перекладывай на других свое свинство, – сказал Сизов. – По-моему, тянуть нечего, одевайтесь да пошли.

Аня Зайчикова плакала в три ручья, но плакала тихо. Ее шеф Тоня, бурча под нос: «Нечего реветь, давай одевайся» накинула пальто и ждала, когда Аня соберется с духом и сделает то же самое. Сеню одели общими усилиями, он отбивался и вопил, поэтому вместе с Настей, не доверяя ей, пошли Наташа и Женя Авдеенко.

Ничего не выражало только лицо Зикунова. Он покорно и безучастно пошел с Сизовым и отдал калоши какой-то тихой старушке, которая так размякла от этой нечаянной радости, что оставила мальчиков пить чай и даже дала каждому по ложке меда. Глафирова извинений не приняла. Она открыла на стук, взяла калоши и захлопнула перед ребятами дверь, потом снова приотворила ее и крикнула вдогонку:

– Схватили за руку, так и повинились! Какие честные! Я вас, так и знай, на весь город ославлю!

* * *

Они вели себя как все, эти новые. В школе они, правда, отстали изрядно, однако несчастья, которые предсказывал Петр Алексеевич, пока нас миновали. Вот только история с калошами… Но мы порешили это лыко в строку не ставить, эта история называлась у нас «нашел топор под лавкой», и скоро о ней стали вспоминать со смехом. Новенькие работали в мастерской, и работали хорошо.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19