Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Спящие от печали (сборник)

ModernLib.Net / Вера Галактионова / Спящие от печали (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Вера Галактионова
Жанр:

 

 


* * *

Самый счастливый сон в Столбцах снился в это время бывшей учительнице Сталине Тарасовне, или по-теперешнему – Тарасевне, морщинистой и шустрой. Даже под тяжёлым одеялом она спала в позе бегущей стремглав старухи – выбросив руки вперёд, к желанной цели, и широко улыбаясь во тьме беззубым ртом: Тарасевне снилось, что её убили.

Всего неделю назад ей удалось устроиться сторожем на автозаправку – дежурить через двое суток на третьи. И она тогда ещё сразу всё сообразила и прикинула: теперь хорошо бы ей помереть на новой этой службе, и лучше всего – от бандитского мгновенного выстрела. Тут тебе и смерть лёгкая, и похороны за счёт производства! А замужней дочери её Галине – пригожей фельдшерице, живущей на другом конце города, уж не придётся ухаживать за нею, хворающей какой-нибудь вонючей старушечьей бесконечной болезнью. И главное – искать деньги на Тарасевнины похороны не надо будет уж никому!

Сослуживцы дочери сами получали зарплаты крошечные, нищенские и не часто. А зять Тарасевны был всего-навсего безработный инженер Коревко из давно прикрытого научно-исследовательского института. Сбегает Тарасевна к дочери в гости – и разругается из-за него со всеми. Прикрикнет на Коревку, подтирающего пол или моющего посуду:

– Что же ты несподручный какой, что и в грузчики тебя не берут? Эх, инженер! В неурочный час ты, видно, заделанный!

Тот скажет ей сущую ерунду, не прерывая домашней своей работы:

– Нынче вокзальная бригада не подпустила чужих к своему заработку. Зато я шашлычнику гору лука начистил. Он майонезом расплатился, мама…

Нацепит Тарасевна тусклые очки в коричневой тонкой оправе, треснувшей на переносице от решения особо трудной задачи по физике. Не поленится – глянет: так и есть. Майонез просроченный. Как сама её жизнь.

– Прогорк! Ой, прогорк… И дочки у вас нарядов не видали! И чай вы без заварки пьёте. Угостили мать-старуху голым кипятком, уважили!

А пригожая Галя её сведёт рисованные брови к переносице и перестанет распускать на нитки старую кофту. Бросит клубок на пол, словно мячик в детстве своём. Гладкое лицо её потемнеет, набрякнет обидой, как туча, готовая пролиться:

– Девочки опрятные ходят. Ну, что нам теперь, в петлю лезть?

После таких слов Тарасевна очки надтреснутые решительно поправляет – и кричит уж надтреснутым тонким голосом, с напевным жалобным подвыванием:

– Разве же я для постной жизни тебя, сдобную, нежную, учила-растила? Чтобы ты на всю семью одна зарабатывала, как вдовая страхолюдина, которая с детьми на руках осталась, ненужная никому? Я же для тебя работала в две смены и, кроме физики, ещё начальные классы прихватывала себе! Наживала варикоз, пока ты дома вышивала на пяльцах сирень, жасмин и чайную розу нитками мулине, шёлковыми, мною купленными… И когда анатомию ты учила, то белыми пальчиками только странички переворачивала страшные, со скелетами, да карамельки посасывала разные, на выбор. А кто тебе стирал и гладил? Кто готовил? Не я ли? Для твоего счастья, Галина… А как я учеников муштровала? Мой троечник за пятёрочника в институт принимался!.. И политинформации проводила я – стоя, тридцать лет кряду: авторитет свой укрепляла в школе, для надёжности, чтоб двух ставок, двух зарплат меня не лишили. Всё – ради дочери единственной… И где оно теперь, твоё счастье? Мой варикоз – он весь при мне. А счастье – где твоё? Где?!.

Подбоченится бывало Тарасевна, поглядывая в сторону зятя, окаменевшего над раковиной, а услышит от дочери усталое, равнодушное:

– Живём, как можем. Зачем же нас корить нуждой всякий раз? Разве мы у тебя хоть раз что-нибудь попросили?

– Не попросили они! А для кого я живу?! – топнет от негодования Тарасевна раз и другой. – Для себя?! Я хочу, чтоб у детей ваших судьба была!.. Он почему семью в Россию до их пор не вывез? Отвечай матери! Столько у него там знакомых профессоров, учёных академиков! И все его хвалили! «Золотая голова, золотая голова»! А что же он никому не нужен оказался? Что же выбраться отсюда никто ему, хорошему мужу твоему, не помог? Тебя спрашиваю: мы почему застряли здесь, где азиатское всё теперь стало? На веки вечные, не в своей уж стране, приживальцами сделались – так, что ли?

Но только связывает Галя нитки узелками, рвущуюся старую пряжу готовит для вязания:

– Те учёные, мама, в России сами без работы, на хлебе и воде, сидят. Себе помочь не могут. За что мне его ругать?

– Мужа ей жалко! Ну, раз не хочешь ты его тормошить, орясину, давайте все впятером пропадать пропадом здесь, в Столбцах! Вторым сортом жить, к чёрной работе привыкать. Только пускай первым он к ней сначала привыкнет! Глава! Он!..

* * *

Наругавшись до звона в ушах, прибегала Тарасевна к себе, приговаривая суматошно: «Чужбина здесь стала! Чужбина!..» Скидывала она пальто и шалёнку, надевала поскорее толстый свой чепец. Был он коричневый, в белый мелкий горох, – навроде чепчика детского, только большой и стёганый, на вате, чтоб голова не зябла. Туго завязывала Тарасевна байковые тесёмки под вислыми щеками, становясь похожей то ли на старого лётчика, то ли на морщинистого танкиста, и сразу бралась за дело. Из старых учительских юбок – серых, сизых, дымчатых – шила внучкам платьица. Строчила с большою скоростью на старой ножной машинке, стучащей свирепо, как пулемёт. И горевала, притомившись, и шмыгала носом слезливо, и утиралась отрезанным лоскутком, прихваченным с пола: случись чего, належится она, не погребённая старушища, у себя в бараке! На гроб денег не собрать… Пока найдут Коревки, что продать, да пока найдут, кому продать – столько времени пройдёт, что иссохнет учительское бедное тело её до неузнаваемости.

Нет, разорила бы тогда Тарасевна всех близких естественной своей кончиной. И, дожидаясь положенного погребения, закаменела бы тут, в бараке, со временем, как распоследняя египетская мумия. А теперь выгода получалась преогромная, со всех сторон: и заработок её к дочкиным копейкам прибавлялся, и будущее открывалось замечательное: автозаправку грабили часто.

Похороны потом устраивали очень хорошие – без оркестра, но с поминками в полуподвальной столовой. Кормили вернувшихся с кладбища винегретом, лапшой на постном масле и жареным палтусом или хеком: всё – за счёт производства. И по стопочке даже наливали каждому, всё ещё живому, сослуживцу, не говоря уж о рюмке, накрытой хлебушком, поставленной ещё одной душе, выбывшей только что благопристойно из трудового коллектива… Благопристойно, непостыдно…

Тарасевну как раз и взяли в сторожа вместо убитого старичка, тоже устроившегося туда недавно по большому блату.

* * *

Счастье пришло, откуда не ждали. Вспомнил про беспощадную Сталину Тарасовну самый бестолковый её ученик из начальных классов, сделавшийся вдруг самым важным местным депутатом! Похлопотал… И знай она про такое благодеяние наперёд, ни одной сердитой красной записи в дневник Тарасевна ему бы в своё время не внесла. И не кричала бы на него, размахивая деревянной указкой:

– Если у вас в семье не говорят на русском, читай больше! Учи русский язык, лодырь! Как ты без него жить думаешь?! На обочине жизни остаться хочешь!? Предупреждаю: не возьмёшься за ум – закончишь свою жизнь в сторожах!..

Как же виновата она перед балбесом-то этим, перед благодетелем нынешним! А он, особенно часто ругаемый Тарасевной за полное неумение ставить знаки препинания, начал с того, что устранил имена Пушкина и Достоевского из названий всех школ и улиц в Столбцах, и уже готов был сместить самого редактора местной газеты, требуя, чтобы называлась она отныне грозно и непримиримо: «Золотая орда»… Однако «чемодан, вокзал, Россия» никогда с трибуны старожилам Столбцов депутат не говорил: хорошее обучение сказывалось всё же. И ещё целый набор передников подарил Тарасевне – синих, цвета школьных тех тетрадей, в которые ставила она ему двойки, двойки, двойки. И на каждом переднике, посерёдке, красуется огромный полукруглый белый карман. А на кармане – большущий знак препинания. Красный, ворсистый – словно плюшевый, только пожиже…

Благодарная Тарасевна, кособочась от виноватости, уже появлялась в общем коридоре и с огромной запятою на животе, и с двоеточием выходила, и с подаренными кавычками прохаживалась. И всё местное высокое начальство расхвалила она перед озадаченными соседями трижды или даже четырежды:

– Вы подумайте: разве тут – как на Кавказе? – разводила руками Тарасевна. – Нет, в Столбцах русским животы не вспарывают! Ценить надо, что ещё не трогают нас и жить нам дают. Сдерживают власти большую резню, который год сдерживают! В ноги мы им, властям, за это должны кланяться, вот что!..

А знак восклицательный Тарасевна бережёт для особого, праздничного случая. Но он пока не наступает.

* * *

…Во сне же, этой ночью, старая учительница рада-радёхонька была, что грабитель заявился на автозаправку не с тяжёлой кувалдой и не с грязной монтировкой, а с благородным пистолетом, отливающим чистой нержавейкой. И застрелил её совсем не больно, как она того и хотела. И выстрел прозвучал такой тихий, такой задушевный – пу! И всё… Только вот мёртвой лежать Тарасевне немножко неудобно. А позу менять уже поздно. И она всё же постанывала во сне, хотя ей теперь, мёртвой, этого не полагалось.

– Бабуля, бабулечка, что ты?

– А?! Кто здесь?! – внезапно ожила Тарасевна – и растерялась. – Где я?.. Холод какой. Темень везде…

– Тебя крестным знамением оградить? Давай, бабуля, огражу. С четырёх сторон.

Вглядываясь в чёрное окно с оторопью, Тарасевна рывком ослабляет тесёмки байкового чепца и вспоминает, наконец, что у неё ночует внучка – отличница, былинка, помощница заботливая, старшенькая. Тарасевна сама же её из церковной воскресной школы забирала!

– Как ты меня оградишь, Полина, если я всю жизнь детей учила тому, что Бога…

Тарасевна собралась было заплакать – тоненько, отдохновенно, – но озаботилась прежде слёз:

– Не стой на полу! Вон как от окна холодом тянет и снегом пахнет. Стужа большая идёт! Ложись… Я что же, кричала? Или храпела?.. Всхрапнула, видно…

– Нет, – Полина вернулась на скрипучий диван, она возилась во тьме, укрываясь. – Нет. Ты только мычала сильно. Вот так: «м-м-ма, м-м-ма, ма-ма…»

– А-а. Ну и ладно. Матушку покойную звала… Это я чепец туго завязала, шею себе сдавила, поэтому. Спи, милая, – вздыхает Тарасевна, неубитая и разочарованная оттого. – Хоть бы к утру свет дали. А то и плитку не включить. Вот, умные люди давно себе буржуйки в квартирах поставили, у кого в семье мужики есть! А у нас – всё не как у людей…

Укладываясь удобней, она меняет позу стремительно бегущей старухи, прорвавшейся наконец-то к своему главному в жизни, заветному счастью, на позу старухи скукоженой и покорной всем, всем жизненным обстоятельствам.

– Спи, – бормочет Тарасевна, печально ощупывая языком пеньки разрушенных зубов. – Ничего не поделаешь, пожить придётся. Хорошо бы – до получки, а потом и к матушке можно. Износилась я вся. Пора… Мне бы только не сплоховать: главное, чтоб не дома!.. А если дома брякнусь, как дурочка, то и не оплатят ничего… Надо, чтоб – на производстве…

– Бабуль, ты про что?

– Да так это я, – позёвывает старуха. – Про чинный конец. Про благородный. Ты не поймёшь пока.

– Мне для этого до твоих лет надо дожить?

– Ох, надо, Полина! При советской власти ты бы дожила, а теперь – даже не знаю… Молись! У нас Бога не было, а у вас Он есть. Может, пожалеет.

– Я молюсь, – отвечала девочка смущённо. – За всех людей. За тебя тоже. За рабу Божию Сталину…

– А за меня зачем?! – пугается Тарасевна – и крестится неумело со страха. – Намолишь мне сто лет жизни, я их разве осилю?.. За мать молись, за сестру, за себя. А за меня – брось. Не смей! Слышишь?.. И за Коревку, за отца своего, не больно-то старайся. Разве что в последнюю очередь. В распоследнюю даже.

* * *

Старуха ещё долго ворчала, прислушиваясь к тихому, осторожному дыханию внучки, и всё не могла остановиться.

– В молитвах тоже, наверно, порядок должен быть, – рассуждала она, подтягивая ватное одеяло и подтыкая его под себя с разных сторон. – А без разбора поклоны класть – разве можно? Вот был бы твой отец… сантехник! Они всегда при деле, при заработке. За сантехника чего же не помолиться? За шофёра – тоже можно. А за тех, у кого одни открытия на уме… Да пёс с ними, с дармоедами! Перебьются. Они денег-то не заработали, учёные эти, а молитв дочерних – уж и подавно. Не заслужили!.. Пустобрёхи. Тьфу на них…

Собою же Тарасевна и сейчас очень довольна: живётся ей хлопотно, зябко, знобко, но выгодно чрезвычайно. Тело у неё усохшее, лёгкое, волосёнки на макушке, под чепцом, совсем редкие, мыльца при мытье на Тарасевну уходит самая малость. И чай она беречь умеет. Выплёскивает спитую заварку в трёхлитровую банку на окне, одну щепотку сахара добавляет – для пропитания чайного гриба, разросшегося на дне, вот и квас дешёвый у неё под чёрной тряпкой вызревает… Гриб противный, конечно, осклизлый весь, а квас – приятный, ничего. Не затратный, главное…

И пищи Тарасевне требуется не больше, чем кошке. Однако ж и суетится она, и пользу всем, всем приносит… А как вспомнит она про рослого безработного своего зятя, да как представит всё его обширное нутро, требующее каждодневного питания! Стоит он, Коревко, пред мысленным её взором, будто картинка из учебника анатомии, в разрезе: это сколько же всего надо купить в продуктовом магазине, чтобы заполнить такой никчёмный агрегат! Сколько всего надо кинуть в эту топку для внутреннего сгорания, чтобы Коревко задвигал ручищами своими и ножищами! Страшно подумать…

И вот он двигает своими ручищами, которые не из того места растут, и ножищи переставляет, а тепло его человеческое расходуется впустую: на никому не нужные формулы. Бестолковая утечка тепла в окружающее пространство происходит!..

И площадь тела у зятя преогромная. Такую малой одеждой не прикроешь, а расход моющих средств какой?.. На одну только его гриву шампуня не напасёшься. Ну, хоть бы стригся наголо, что ли! Нет, никак не соглашается: «Мне нейдёт!»

Ворочается Тарасевна от досады: какие же есть на свете неэкономичные люди! Хоть плачь…

– Бабуль! Уснуть не можешь?.. Тебе, наверно, хорошее стихотворение послушать хочется?

– А? Ну, да… Хочется, спасу нет, – укладывается Тарасевна на бок, лицом к стенке. – Давай, Полина. Рассказывай. Ничего тут, видно, не поделаешь…

* * *

– «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда, – звенит в холодной тьме голосок трепетный, светлый. – Торопливо не свивает долговечного гнезда…»

– Ох!.. Не свивает, – бормочет в стенку Тарасевна, сокрушаясь. – Разве только мусорное ведро вынесет. После пятого напоминания.

Нет, в пору повсеместной разрухи зять, конечно, требуется другой: крошечный какой-нибудь, прыткий, ловкий как блоха. Пускай бы и кусачий: ничего. Пускай бы и жуликоватый, лишь бы добытчик он был неуёмный! Что делать, если время такое невозможное настало… А с этим, переученным, разве теперь проживёшь? Разве девчонок в дело выведешь? Нет! Не выведешь: и не на что – и некуда их везти; застряли.

– «…Солнце красное взойдёт, – старательно выговаривает в глухой ночи Полина, – птичка гласу Бога внемлет, встрепенётся и поёт…»

– Вот именно, поёт… Хорошо, хоть не пьёт.

– А ты, бабуля, хотела бы жить, как птичка Божия?

– Я?! – теряется Тарасевна, оборачиваясь. – Ох, Полина, я так и не сумею наверно… Недостаток у меня есть! Один только он у меня, конечно. Но очень уж крупный! Здоровенный, как башкирская картошка… Противный это недостаток, Полина: мне людей до смерти жалко! Заступаюсь за всех невпопад… Нет, встряну я со своей помощью, где меня и не просит никто… Чтобы петь спокойно, отвернуться ото всех надо! Не получится у меня так, детонька. Сердце не вытерпит. Оно старое стало, как тряпочка ситцевая, изношенная. Разорвётся от жалости к кому-нибудь. Лопнет сразу, вот и будет вся моя птичья песня… Ну, ты читай, читай дальше. Я слушаю.

* * *

Медлительный зять уходит каждый день в просторных резиновых сапогах, в сером куцем плаще, искать работу. Но не находит он ровным счётом ничего, кроме усталости и раздражения – нервного и кожного: портянки из дырявых кухонных полотенец сползают у него от долгой ходьбы, и резина натирает пятку на одной ноге, а на другой набивает мозоль на мизинце. Лезет Коревко своей лапой в домашнюю картонную аптечку, выжимает из тюбика всю мазь, тратит нещадно хорошее лекарство на свои бесполезные конечности… Но даже холодные эти сапоги не доставляют ему неудобства, когда устремляется он к барачной котельной, будто петух к просу. А вход в котельную – от окошка Тарасевны как раз наискосок. Шторку подними, банку с чайным грибом отодвинь – и видать: он! Бежит по степи, вытаращив учёные свои зенки, красные от недосыпанья. Значит, расчёты бесполезные ночью делал, бездельник. Опять полную тетрадку формул навалял. А как дальше жить – на миг не призадумался.

Зять мчится сюда через весь город и через дикий пустырь, чтобы посиживать барином возле огромной печи с истопником Василием Амнистиевичем, пить, обжигаясь, лагерный чифирь из алюминиевых кружек и неторопливо рассуждать о древнегреческой какой-нибудь белиберде: вот, мол, Земля породила Уран плодовитый, то есть – Небо. А Небо, точно, будет убито Землёю, если только осуществит свою гнусную научную разработку некий фанатик, скрывающийся в Штатах: этот учёный подлец уже замыслил ядерную бомбардировку Солнца.

Василий Амнистиевич поглаживает седую бороду с важностью: да, картина апокалипсиса весьма на то похожа. Именно – на последствия ядерного взрыва, поражающего Солнце.

– Достаточно будет единичного заряда, – опускает он коричневый обломок от пресованой плитки вьетнамского чая в помятую кружку, – ибо цепная реакция… Цепная реакция на Солнце опередит все последующие удары.

Коревко же потирает от волнения безработные свои руки:

– Спрашивается: как этому противодействовать? Тут возможны любопытные варианты.

– Да. Наука без благородства – зло! – усаживается на табурет истопник. – Политика без благородства – зло! Богатство без благородства…. Впрочем, богатство всегда без… Иначе оно не накапливается, а расточается неизбежно на нужды окружающих… М-да!

* * *

Суетясь, Коревко выкладывает на металлический стол кипу бумажек в клетку, исписанных формулами. Василий Амнистиевич достаёт из брезентовой сумки свои прокопчённые, захватанные пальцами, записные книжки. И они, склонив головы, оба тычут пальцами в знаки и синусоиды.

– Если на определённом этапе применить электромагнитное воздействие… Вот, Василий Анисимович: здесь спонтанное деление ядер урана…

– На два осколка… Погодите! А в прошлый раз мы на чём остановились?

– На том, что нет никаких неизменных атомов Демокрита – кирпичиков Вселенной! Все элементарные частицы превращаются одна в другую.

– Ну да, если Вселенная бесконечна, то бесконечна она во всех направлениях: нет пределов в сторону возрастания величин, значит, и пределов дробления мельчайших частиц так же нет. И тут мы немного замешкались, помнится, на нейтрино…

– Именно! На нейтрино, которые кажутся, лишь кажутся, бессмертными.

– Вот-вот, из-за слабого взаимодействия с другими частицами… Так, и что же у нас теперь получается? Понятно… Понятно… Но позвольте, любезный мой друг! Мюоны не могут рождаться дальше считанных миллиметров от оси пучка.

– Нет! Мюоны должны расплодиться! – торжественно провозглашает Коревко. – И даже в нескольких сантиметрах от оси вот что мы будем наблюдать!

– Увы. Будем наблюдать то, что не имеем возможности подтвердить опытным путём…

Однако беспокойная Тарасевна давно уже подглядывает в дверную щель, подслушивает всё это в дырявых сенцах, перетаптываясь в войлочных своих ботах на резиновом ходу и не решаясь войти сразу. Тянет из котельной слабым угарным теплом. И чувствует она, как зря, попусту свищет мимо неё время. Уходит оно без всякого толка, утекает сквозь прорехи, меж сенных досок, исчезает в холодном пространстве. И больно ей оттого, что пользы оно слабеющей семье не приносит: пустое время летит в безбрежную пустоту! В плюс-минус бесконечность…

* * *

– …Василь Анисимович! Ты что же нашего-то привечаешь и не гонишь, дармоеда? У него семья концы с концами не сводит, – врывается она всё же в прокопчённую каморку с низким кривым окошком, выходящим на гору шлака и сизой золы во дворе. – Ты подумай! Собирался на вокзал, челнокам сумки таскать, а сам… Пускай домой идёт! Хоть ужин семье сварит!.. А ну, вставай! Совесть у тебя есть или нет?..

Коревко поднимается сразу же, сгребает бумаги со стола гигантской своею пятернёю и шапку, связанную Галей из чёрных чулочных ниток, натягивает до носа.

– Я сюда в напарники устроиться хочу, что вы преследуете нас, мама? Вдруг ещё одну ставку истопника выделят, – хмуро оправдывается он, однако продвигается к выходу поспешно. – Мы как раз вместе усовершенствовали бы процесс выщелачивания урановой руды. Если его вести без продувки кислородом… Ладно, молчу!.. И тем не менее сухой фтористый водород, мама… Ушёл! Всё! Ушёл…

Но таких речей оставить без ответа Тарасевна никак не может, потому что в печёнках они у неё давно сидят.

– Какой теперь уран?!. – стремглав мчится она на улицу, следом за Коревкой, ускоряющим огромные свои шажищи. – Протри глаза! Там узкоколейку давно разобрали барыги! И рельсы сдали на металлолом! Какой уран?!

– Не толкайтесь вы, пожалуйста, люди видят, – вяло уворачивается он, неловкий, от мелких её тычков в спину. – Мы всё построим заново. Создадим новую космонавтику!.. Оставьте меня!.. Мы так усилим пробивную мощь боезарядов, что никакая броня агрессора… Как только воссоединимся… Идите к себе! Вы же в смешном головном уборе выскочили!.. Наше будущее потребует от нас большого вклада знаний!.. Учительница, а бегаете у всех на виду, как чумичка. Хоть бы шалью прикрылись, что ли…

– Это ты к себе топай, в плащишке-то бродяжьем своём! Нету давно никакой общей страны и не будет уже никогда. Разорвали её номенклатурные выродки, поделили меж собой. И своей доли никто теперь в общий котёл не вернёт. Лучше бы думал, как с ними, с выродками, поладить! Как им угодить!.. – едва поспевая за Коревкой, тихо кричит разгневанная Тарасевна и подпрыгивает, подпрыгивает на бегу, чтобы стукнуть его в спину как можно больнее острым, злым кулаком. – Эх ты. Ротозей ты, патриот! Патриот, сволочь, измучил! Всю семью нуждой извёл, заморил… Душит вас жизнь, патриотов, душит, никак не передушит…

* * *

Нарочно не выбирает Тарасевна слов, а говорит всю чистую правду. И обижает она Коревку с дальним педагогическим прицелом: в разум, глядишь, войдёт от обиды… Ан, нет! Оборачивается, отбивается зять, машет рукавами выгоревшего плаща, как пустопорожняя мельница:

– Всё восстановим! И вот тогда вы, мама, по-другому заговорите… Погодите! Могущество нашей державы рано или поздно начнёт подниматься из руин, ибо у мировой цивилизации нет иного пути развития, как только идти за нами, по пути социализма! И планового ведения народного хозяйства… Да не гонитесь вы! У вас же астма…

– Где ты её видишь, державу?! Куда дальше годить?! Детей твоих кто кормить будет?!. Амнистиевичу, какая-никакая, а зарплата начисляется, хоть и на бумаге. И от разговоров ваших ущерба ему нет! А у тебя в делах вечный простой!..

– Я шторы с утра стирал!.. И понял, кстати: чтобы получать металлический уран из тетрафторида…

– Чихала я на твой водород! – рассвирепев, снова бьёт его Тарасевна в серый плащ, меж лопаток. – На тетрафторид – плевала! А на четвёртый фтор – в особенности: харкала, харкала, тьфу! И про космос ничего мне больше не говори! Никогда! Оккупировали твою науку… Высоко мы летали, да низко пали. Американцы в самом Курчатове нынче стоят! В «Надежде» засекреченной они – хозяева! И Семипалатинский полигон весь – их… Мы думаем, он работу простую, для жизни сытой, ищет, а он опять около печки умничает, как не уволенный! Ошивается, где непопадя…

В общем, надежды на зятя не осталось никакой. То он степень свою защищал, ездил и ездил от семьи, пока границ не было. Потом дома бумагу без толку марал. Школьные тетрадки у детей перетаскал, их шариковые ручки исписал без счёта, последнюю точилку для карандашей вчера сломал! А теперь наладился такие речи вести, будто не Тарасевна в школе проводила свои политинформации из года в год, а он, который и газет-то советских никогда не читал…

Ох. Пустой человек оказался. И не кормилец, и не поилец. Одно слово: Коревко!

– …Ну, что же ты замолчала, Полина? Слова забыла?

– Нет. Я до конца давно дошла. «В тёплый край, за сине море улетает до весны».

– Вот-вот. А нам и лететь некуда, – вздыхает Тарасевна под одеялом. – Спи… Никто из нас добром отсюда не выберется! Никто. Никогда. Спи… Застряли мы. Ни дома, ни в гостях…

* * *

Душа Нюрочки теперь далеко от барака. Она мается – от вида степной бесконечной тьмы, темнее которой – только провалы шахт и покинутых карьеров. И мается от широкого, сильного дыхания прошлого – и слабых дуновений будущего. От равнодушия Азии – и от презренья Москвы к соплеменникам, оставленным на милость Азии. Горько, горько Нюрочке, спящей под громоздкими венками, понимать, что Родина отказалась от них, будто в чём-то они были виноваты перед нею. И вот своя земля стала для них чужбиной. И эта чужбина вынуждена терпеть их присутствие здесь…

«Ещё не рождённого Россия тебя отвергла, Саня. Какую такую опасность ты представлял для неё? И какую опасность представляли мы с Иваном, если нас только в списки внесли там, на Красных воротах, и ничего не пообещали, даже комнаты в общежитии?.. Никому из нас, Саня, не забыть километровых тех очередей, в которых беженцами признавались все, кроме русских… Мы, Саня, русские, а значит, не нужные никому, нигде… Целые баррикады спешных законов были выдвинуты против нас с тобою, Саня, чтобы назвать нас чужими для России».

В продуктовом прокуренном магазине, где собирается к вечеру никуда не спешащий народ, говорят, что так нужно было зачем-то пьющему человеку, который влез однажды в Москве на танк и взмахом руки расчленил единый народный организм на беспомощные, кровоточащие обрубки. В Столбцах его называют лишь по кличке – Беспалым, как избегают напрямую именовать нечистую силу или лютого зверя, имеющего мистическую злую власть над людьми. Предшественника его, сокрушившего Берлинскую далёкую стену, ругают в магазине Иудою Меченым. А этого, воздвигшего пятнадцать стен меж своими людьми, – Беспалым, а то и вовсе – никак.

– Хорошо в волейболе кручёные удары брал, – переговариваются в очереди за хлебом инженеры, давно потерявшие работу. – В команде нашей. Помнишь?

– В студенческой… Помню. Как мы ему хлопали. На стадионе. Ладони отбивали… Тогда ещё у нас было будущее. У всех…

И холодны их тусклые взгляды, как у живущих после смерти, и одежда их стара и невзрачна.

– Как же… Игрок! Был и остался. Знать бы тогда наперёд…

– И что? Застрелил бы?

– Мне две буханки… Нет, больше ничего… Всё, только хлеб…

На низком бетонном подоконнике сидят безучастные старики с детскими глазами и дети с глазами стариков. Движется очередь вдоль старого прилавка ни шатко, ни валко: кончилось время спешки и дел. Пустота впереди, тоска, скука.

– Да… Добрый поп его крестил. Жалко, что не утопил… Утопил бы, звезду Героя Советского Союза заслужил. Никак не меньше.

– Не в нём дело. Подгнила система с верхушки, вот и вытащила снизу того, который гнили был надобен…

– Топи их, не топи, стреляй, не стреляй… Система породила бы ещё одного, такого же; игрока, – тусклый идёт разговор, привычный. – Другие уже ей не нужны были. Мне тоже две… Больше ничего.

– …И кинул Беспалый на игральный стол страну, Советский Союз. И выиграл…

– С большой дури. Мошенникам на радость…

И вот, стали они людьми без Родины.

* * *

Подолгу не расходятся безработные с магазинного крыльца, хотя и говорить уже не о чем. Толпятся в глухих сумерках. Пропускают, посторонившись, женщин с кошёлками, купивших спичек, мыла, хлеба, соли. Но и те останавливаются здесь в рассеянности и печали. Зябнет на ветру обтрёпанный люд, глядит через тракт, в сторону автобусной мёртвой остановки, сооружённой из чугунной тюремной решётки: за нею – Россия…

За тою бесконечной придорожной решёткой – тёмная канава с голыми кустами перекати-поля, и пустая неприветливая степь, а дальше, много дальше, невидимая отсюда граница, нелепая, ненавистная. Которую пересечь вовремя не удалось почти никому…

Замысел установивших мрачное это никчёмное сооружение не понятен жителям Столбцов и не постижим. Здесь останавливается один лишь старый паз без пассажиров, ползущий к вокзалу и обратно по средам. А решётка, никого не спасавшая от ветра и дождя, разрослась, будто сама собою. Для пустого ли отчёта властей о благоустройстве города? Или для воплощения будущего неведомого проекта?

Так или иначе, а напротив решётчатой вечно пустой остановки, на углу хлебного магазина, появился даже круглосуточный милицейский пост. И она с недавних пор стоит в степи под приглядом человека со свистком – нераспиленной, нерасхищенной, лишь удлиняющейся неприметно.

– Нам уже и ехать не на что, – скапливается народ под магазинным козырьком, прибывает, перетаптывается.

– Границ нет для богатых. Всё для них разомкнуто…

– Они везде, мы – нигде…

Треплет вольный ветер полы поношенной одежды, летит вольный ветер сквозь чугунную решётку в сторону России, и нет ему в том преграды. А людским взглядам – есть.

– Мы уже съездили, чуть живы остались… Последнего лишились. Наездились: хватит.

– Нечего было туда с рублишками соваться. Не наворовал миллионы – тут сиди. За рубежом.

– За рубежом…

* * *

Как и после чего наступает странное это затишье у магазина – не уловить, не понять. Люди замирают внезапно – и становятся в сумерках недвижными, как тени. Темнеющее время размывает их очертания, стирает лица, позы, краски, возраст. И стоящие на ветру словно растворяются, сливаются с низким небом, с холодным дыханием безбрежной вечной степи, впадающей в ночь, как в обморок. И уже не различить, есть ли тут кто живой… Но трогается толпа – вдруг, без возгласа, без призыва. Молча движется, шурша сумками, пакетами, свёртками. Через разбитый широкий тракт. К остановке в степи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7