Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы

ModernLib.Net / Современная проза / Веллер Михаил Иосифович / Рассказы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Веллер Михаил Иосифович
Жанр: Современная проза

 

 


получается примерно такая диспозиция: училище, последний полет, отказ двигателя с последующей героической посадкой и взрывом, лечение, поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия, любовь к другой, дело к свадьбе, расстраивающий все скандал, психдиспансер, уход из университета, на танцах встреча девушки-мечты и безответная любовь с первого взгляда; не забыть статический момент: картина с нарисованной девушкой, в точности какую он и встречает, потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное, как-то выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко – уж больно материал-то выигрышный, надо найти способ подачи, не снижающий его собственной эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.

Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение, еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный – один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и побежденный – один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает – всегда в нем, обычно же судят одновременно только по одному, не воспринимая остального, которого больше, которое суть человека, и в человеке как неразъемной совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не видим человека.

И в расплавленных мозгах проскакивает искра и вспыхивает, возносится слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного озарения, экстаз, оргазм, и стынущая в счастливой уверенности и ясном умиротворении кристаллизация; познание.

И бесформенная масса материала превращается в единую картину, как если бы пляшущие на воздушном потоке частички, взметнувшись разом, опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь сразу, единственно требуемую и возможную.

И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав рассказ «Последний танец». Впервые я писал не так, «как надо», предварительно прикинув и обдумав, впервые замысел на каком-то интуитивном уровне преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И сознаюсь, я люблю этот опус первой любовью. Тогда он некоторым понравился, и вот, однако, за много лет не был пока ни одним человеком понят так, как мне представляется правильным; в редакциях он с уничижительным оттенком классифицировался как «поток сознания», хотя о потоке сознания я знал в то время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал «Улисса».


– 7 —

В детстве я видел по телевизору интервью со знаменитым заезжим иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет знаменитого фокуса: рвут и комкают газету – и разворачивают целую. Он подробно объяснял и показывал, как подготавливается и прячется вторая газета, как она незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают. «Так, – завершил он, – делает плохой фокусник. А хороший делает так» – и развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще одну целенькую газету.

Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих фактов – но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать именно то, а не иное восприятие этих фактов и само их выделение в отбор, необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей:

– что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива, хотя обаятельна и женственна;

– что в компании, где мне были раскрыты отношения двух присутствующих, я бывал лишь от скуки;

– что Ленинград, при всей моей любви к нему, связывает меня какой-то тоской – как и многих, кто родился и вырос не в нем;

– что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же, обычно почему-то нравлюсь брюнеткам;

– что часть детства я провел по соседству с военным аэродромом, а в пятом классе мне подарили «Рассказы авиаконструктора» Яковлева, с чего началось мое стороннее увлечение авиацией;

и так далее, и каждый момент обосновывается соседними, тянущими за собой пучки причин, следствий и ассоциаций, и чтобы добросовестно рассказать и объяснить, пришлось бы написать подробную автобиографию с развернутым психоаналитическим комментарием (вообще, сказал же с характерной шутливостью Станислав Лем: «Программу, которая уже имеется в голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая; эту цивилизацию сотворила предыдущая, ту – еще более ранняя, и так до самых истоков вселенной, когда информация о грядущем поэте еще хаотично кружилась в ядре изначальной туманности. Значит, чтобы запрограммировать… следовало бы повторить если не весь Космос с самого начала, то по крайней мере солидную его часть») – для объяснения того лишь, как получился один маленький рассказ – который, по утверждениям людей компетентных, таки тоже не получился.


– 8 —

ПРИЛОЖЕНИЕ. ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ (рассказ)


Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо в черных прядях, ждет девушка в белом брючном костюме.

Всплывает музыка.

Адамо поет с магнитофона, дым двух наших сигарет сплетается над свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.

Огонек волнуется, колебля линии картины.

– А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? – спрашивает Лена.

– Потому что она смотрит на него, – говорю я.

– А какое у нее лицо, ты сам знаешь?

– Такое, как у тебя…

– А почему он в камзоле и со шпагой, а она в таком современном костюмчике, мм?..

– Потому что они никогда не будут вместе.

Щекой чувствую ее дыхание.

Мне жарко.

Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается. Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую на полигон. 2000 м… 1800, 1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.

Мгновения рвут пульс.

Наконец я делаю шаг. Почему я до сих пор не научился как следует танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме. Я почти не пил сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного вида юноши протягиваю ей руку.

– Позволите – пригласить – Вас? – произношу я…

Она медленно оборачивается.

И я узнаю ее.

Откуда?..

– Откуда ты знаешь?

Я в затруднении.

– Разве они не вместе? – спрашивает Лена.

– Нет – потому что она недоверчива и не понимает этого.

– Ты просто осел, говорит Лена и встает.

Я ничего не понимаю.

900-800-700 м! Руки в перчатках у меня совершенно мокрые. Стрелять уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно удержать опускающиеся веки. Когда же кончится облачность?! 600 м!!

И тут самолет выскакивает из облаков.

И от того, что я вижу, я в оторопи.

В свете фонарей, в обрамлении черных прядей, мне открыто лицо, которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память открыла невосстановимый образ из рассеивающихся снов, оставляющих лишь чувство, с которым видишь ее и понимаешь, что знал всегда, и следом понимаешь, что это опять сон.

– Пожалуйста, – говорит она.

Это не сон.

Подо мной – гражданский аэродром. «Ту», «Илы», «Аны» – на площадке аэровокзала – в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда еще меня сегодня занесло?!

И в этот момент срезает двигатель.

Я даже не сразу соображаю происшедшее.

Лена обнимает меня своими руками за шею и долго целует. Потом гасит свечу.

– Я люблю тебя, Славка, – шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает к своей груди.

– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…

Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между пар на круг, она кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное, что – я не знаю. Реальность мира отошла: нереальная музыка сменяется нереальной тишиной.

И в нереальной тишине – свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха. С КП все равно ничего посоветовать не успеют. Я инстинктивно рву ручку на себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю ручку и выравниваю ее. Вспомнив, убираю сектор газа.

– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…

Я утыкаюсь в скудную подушку, пахнущую дезинфекцией, и обхватываю голову. Я здесь уже неделю; раньше чем через месяц отсюда не выпускают. Мне сажают какую-то дрянь в ягодицу и внутривенно, кормят таблетками, после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и заставляют по хитроумным системам раскладывать детские картинки. Это – психоневрологический диспансер.

Сумасшедший дом.

– Вы хотите знать! Так вы все узнаете! – визжит Ирка.

Ленины родители стоят бледные и растерянные.

– Да! Да! Да! – кричит Ирка, наступая на них. – Все знают, что он жил со мной! Все общежитие знает! – она топает ногами и брызжет слюной.

– Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь у меня не будет детей! Он обещал жениться на мне!

Она падает на пол, у нее начинается истерика.

Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.

Хлопает входная дверь.

Я слышу, как она сбегает по лестнице.

Как легки ее шаги.

Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы, тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся сказка, сумасшедшие надежды, рука ее тепла и покорна, расстояние уменьшается, все уменьшается…

До земли все ближе. Я срываю маску и опускаю щиток. Проклятые пассажиры прямо по курсу. К пузачу «Ану» присосался заправщик. Толпа у трапа «Ту». Горючки у меня еще 1100 литров, плюс боекомплект. Рванет – мало не будет.

Хреновый расклад.

Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер… плевать! У меня такие же длинные золотые волосы, как у моего принца, и корабль ждет меня с похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые матросы подают трап, я веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают паруса, и корабль, пеня океанскую волну, идет туда, где еще не вставшее солнце окрасило розовым прозрачные облака.

На их фоне за холодным окном, за замерзшей Невой, вспучился купол Исаакия.

– А вы все хорошо обдумали? – спрашивает меня наш замдекана, большой, грузный и очень добрый, в сущности, мужик.

– Да.

– Это ваше последнее слово?

– Последнее.

– Что ж. Очень жаль. Очень, – качает головой. – И все же я советую вам еще раз все взвесить.

– Я все взвесил, – говорю я. – Спасибо.

Мне не до взвешивания.

Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно подрабатываю правой педалью. Черта с два, МиГ резко проваливается. Не подвернуть. На краю аэродрома – ГСМ, за ним – лесополоса. Тихо, едва-едва, по миллиметру подбираю ручку.

Спокойно, спокойно…

Сейчас все в моих руках, только бы не осечься…

– …Как вас зовут? – спрашиваю я.

– Какая разница? – отвечает она.

Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня еще есть время.

– Откуда вы? – спрашиваю я.

– Издалека.

– Я из Ленинграда… Вы дальше?

– Дальше.

Отчуждение.

Эмоций никаких.

Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватает высоты – буду сажать на брюхо. Луг большой – впишусь.

Ей-богу, выйдет!

– Может быть, мы все-таки познакомимся?

– Не стоит, – говорит она.

Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.

Будь проклят этот Крым.

С балкона я вижу, как блестит за деревьями море. Не для меня. Мой туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя – скоро год я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я вообще остался жив. Или наоборот – не повезло?

А вот из авиации меня списали подчистую.

Кончена музыка.

– Танцы окончены! – объявляет динамик со столба.

Я провожаю девушку до места.

– Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? – и пытаюсь улыбаться.

– В другой раз.

– А когда будет другой раз?

– Не знаю.

Господи, что же мне делать, первый и последний раз, единственный раз в жизни, помоги же мне, господи.

И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще передо мной, но я чувствую, что вытянул. Катапультироваться поздно.

И вдруг я понимаю – запах гари в кабине.

Значит – так. Невезеньице.

Финиш.

Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша вежливо отодвигает меня и обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.

Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.

И вот я уже не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест

шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит зеленую воду канала.

Зеленая рябь сливается в глазах…

Самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу

Туго ударяет взрыв.

ШАМАН

Заблудиться в тайге – страшновато.

Не летом, когда тайга прокормит – а на исходе листопада, когда прихватывают ночные заморозки: жухнет бархатом палая листва, опушается инеем, и прозрачный воздух проткан морозными иголками.

До ближайшего жилья – километров двести, да знать бы, в какую сторону. А ружья у меня не было.

Мыл я в то лето золотишко с артелью старателей. Не слишком удачно.

И схватился с напарником. И не надо бы – «закон – тайга»… Вот в этой тайге я один и остался.

Поначалу дело было обычное.

Ручей, стылый и темный, растекся на два рукава. Идти следовало налево, где рукав огибал взгорок – под слоем листвы и мха явно каменистый.

Он сказал: направо.

За четыре месяца в тайге, командой в семь человек, на крутой работе – нервы сдают.

Мы сорвали глотки, выложив друг другу все, что о другом думали, но драки не было. Двое в тайге, нож у каждого, – если хочешь быть жив, не трогай другого.

Мы разошлись. Золота налево не было. С закоченевшими в мытье шлихов руками я вернулся к развилке. Он не пришел.

Зажигалка была полна бензина, я провел ночь у костра. А под утро зарядил дождь, заштриховал все серой сетью.

И тогда я сделал ошибку. Решил вернуться в лагерь. Сидел бы на месте – ребята раньше или позже пришли бы. У меня оставалось еще по банке тушенки и сгущенки, десяток сухарей и в коробочке от леденцов – леска и крючки. И три пачки сигарет да две чаю. Держаться можно долго.

Но я пошел, и где-то свернул не там. И, на беду, попал то ли на трассу геодезического хода, то ли еще что – и потерял наши затески.

К вечеру я понял, что сбился с пути и не знаю, как выбираться: солнце пряталось глубоко за серой хмарью, и я перестал представлять, в какой стороне ручей, в какой лагерь; а компас остался у него.

С восходом я влез на сосну повыше и увидел только «зеленое море тайги».

Еще двое суток я палил костер на поляне, подбрасывая весь день в дымокур сырой мох и листву – авось заметят дым: до лагеря было по прямой километров тридцать.

А на четвертый день решил держать на запад – вниз от водораздела: раньше или позже набреду на ручей или речушку, пойду по течению, а когда вода позволит – слажу плот и спущусь на плаву. Пока не наткнусь на людей, – уж какое-то поселение обязательно будет.

В рассказе этом – ни капли выдумки, все правда, и чтоб вам такой правды ввек не испытать.

У меня были карандаш и разрезанная пополам тетрадка – для снятия кроков: и я стал вести календарь: на всякий случай.

На шестой день у меня оставалась пачка сигарет и чуток чаю.

На восьмой – поймал в силок из лески рябчика: разложил петлю на упавшем сухом стволе и насыпал брусники. Я изжарил его на прутике и подумал, что все в порядке: выберусь. Если б еще ружье да пару пачек патронов, то и вовсе нормально было бы.

Вообще мне было стыдно, что я заблудился, и злился я на себя здорово. Правда, я не таежник: вырос в степи, а тайга новичков не любит, – да кто их любит? Ну и шел бы себе за тем, кто знает тайгу.

Я продирался через завалы, обходил бочаги и рисовал себе сладкие картины, как встречу этого паразита в городе и тут уж изменю его внешность в соответствии со своим вкусом, отведу душу.

Чайник и топор остались у него; а я теперь собирал сухостой и ломал сучья, вместо того, чтоб швырнуть в огонь два ствола целиком и сдвигать всю ночь. Перед сном отгребал жар в сторону, прогретое костровище застилал нарезанным лапником, снимал ватник и укрывался им («Спишь одетый – холодно, снял укрылся – тепло»). Утром вздувал тлевшие под пеплом головешки, снова сушил портянки и подсыревший от росы ватник, кипятил воду в жестянке из-под сгущенки, закрашивал ее парой чаинок, выкуривал одну сигарету и трогался.

Сыроежки я набирал в карманы, а бруснику в свою баночку, и съедал на привалах в середине дня и вечером. Несколько раз находил сморчки, но их приходилось варить часа два, крупные приходилось кипятить по частям, сколько в баночке поместится; однажды я варил их всю ночь, потом проспал полдня и подумал, что время дороже.

Хуже всего, что с голоду я сильно мерз.

На тринадцатый день я подумал, что хорошо вот в мороз – заснул себе и никаких проблем. После чего сел, закурил внеочередную сигарету из последних и устроил суд над собой: уколол руку ножом и на крови и стали поклялся, что выйду и выживу. Детский романтизм, вы скажете, но поставьте себя на мое место: явно пахнет ханой, надо же чем угодно поддерживать дух.

На семнадцатый день ночью выпал снег, и я понял, что дело-то хреново: рукавиц у меня не было. Я стал готовиться к зиме.

Отрезал по локоть рукава свитера, вынул из шапки иголку с ниткой и зашил их с одной стороны. К трусам вместо вынутой резинки приспособил тесемку от оторванного подола рубахи, а резинку пристроил на свободные концы шерстяных мешочков – получилось вроде рукавиц без пальцев. Обмылком и песком старательно выстирал в бочажке белье и портянки: пропотевшее и засаленное хуже греет.

Стирая, я устал, накатывала дурнота, слабо и часто трепыхалось сердце, холодный пот прошиб: я понял, что здорово ослабел.

Снег выпадал еще раза два – и стаивал. Везло мне. Если снег прочно ляжет раньше, чем я выйду к воде, то – крышка: реки встанут льдом, и недалеко я по этому льду уйду…

На двадцать второй день я полдня пёр по болоту, если только экономную вялую походь можно назвать словом «пёр». И подморозил ноги. Выйдя на сухое, сразу разложил костер и долго растирал их, но стали побаливать и опухать. Суставы ныли. Вставать утром было больно: затекали локти, колени, поясница, пальцы. Я кряхтел, подстанывал, кипятил пихтовые иголки, проверял, все ли на месте, и трогался.

Утром первые полчаса идти было очень трудно. Хотелось лечь и послать все к чертям. Внутри противно дрожало, кружилась голова. Каждый шаг доставался через силу. Потом становилось легче, тело разогревалось, притуплялась боль, и я старался идти как можно ровнее, без ускорений и остановок, идти до вечера.

Ватник превратился в лохмотья; борода отросла и стала курчавиться. Через завалы я уже не лез, а обходил их, тщательно выбирая под ноги ровное место, чтоб не споткнуться и не тратить лишних сил.

Ручей я увидел на двадцать седьмой день – настоящий, большой ручей, который впадает где-то в реку, текущую к океану. Я б, наверно, заплакал от радости и гордости, если б так не выложился. А тут просто стоял, держась за сосенку, и смотрел.

Я развел костер, сел и выкурил предпоследнюю сигарету, оставленную на «День воды». Последняя лежала на «День жилья».

Пальцы слушались плохо, почти не чувствовали, и крючок к леске не привязывался никак. Я затянул узел зубами. Наживкой примотал красную шерстинку свитера.

Я задремал, и чуть не свалился в воду, когда дернуло леску, намотанную на палец. Хариус был чуть больше авторучки. Меня затрясло, очень хотелось съесть его сырым. Но я почистил его и поджарил на огне, а из потрохов и головы сварил суп в банке и тоже съел.

Больше не клевало. Я отдохнул и подумал, что все в порядке. Что всегда был вынослив и живуч, что каждый день кипятил хвойный отвар и кровь из десен не идет, что река – она прокормит и выведет, а река – где-то уже недалеко.

По топкому берегу ручья чавкало подо мхом, надо было заботиться и не отморозить ноги.

Назавтра ручей перешел в какую-то бочажку, а бочажка растеклась в болотце.

Надо было б вернуться, попробовать наловить рыбы, сделать шалаш, передохнуть, – но зима подпирала. «Держи на запад!» – так приказывали старые парусные лоции в проливе Дрейка. Что бы ни было – держи на запад.

Я держал на запад.

Со мной повторялась история, известная мне по книгам. Я вырезал палку и опирался на нее, потому что ноги неожиданно подламывались или не могли подняться, чтобы перешагнуть упавший ствол. Потом сделал другую палку, удобнее: метра два длиной, с сучком на уровне груди. Ее можно было зажимать под мышку, как костыль, а перелезая через завал, упирать в землю и, перехватывая повыше, слегка подтягивать тело вверх на руках.

По утрам легкие трещали от кашля, как вощанка, вязкая мокрота залепляла грудь. Ноги опухли уже сильно, и я надрезал на подъеме головки сапог, иначе они не натягивались. После того, как я провалился в обморок, долго и тщетно силясь натянуть правый сапог, я перестал разуваться: лучше идти в мокрой обуви, чем босиком.

Во рту был такой вкус, будто я изгрыз пузырек с одеколоном и закусил шерстью.

Ходьба превратилась в тупое механическое действие, выматывающее, но такое же естественное и необходимое, как дыхание. Я уже больше ни о чем не думал, не строил планов, не имел желаний. Жил, дышал и шел, стараясь не забыть только одно: нельзя потерять зажигалку, там еще есть бензин, это – огонь и жизнь. Я знал, что иду к реке, знал, кто я, где, и что со мной случилось, но уже ничего не воспринимал: иногда понимал, что упал и лежу уже довольно давно, иногда – что ничего не видно, следовательно, это ночь, и надо остановиться и лечь поспать, иногда – что красное на руке, вероятно, кровь, и, значит, то ощущение, которое было какое-то время назад – это сучок расцарапал лицо.

Черная река дымилась среди снежных лесистых берегов, и белые мухи кружились и сеялись над ней под ровным серым небом. Я помнил, что мне нужна река, но не мог вспомнить, зачем. Река выглядела бесполезной. Это было препятствие, и через него нельзя было перейти. Это какой-то конец пути… это хорошо, но чем? Меня здесь никто не ждет. Я испугался паутинных обрывков мыслей и занялся костром и кипятком. Привычное занятие вернуло меня к действительности. Тонкие буравчики нарывов по всему телу мешали двигаться. Двигаться! По реке. Плыть.

Плот мне было не сладить. Сил не оставалось. Без топора? А как двигать бревна. Они тяжелые, это работа, калории, а калорий нет, не хватает даже на передвижение собственного тела. Я понимал краем сознания, что с соображением у меня что-то неладно, и пытался рассуждать как мог строго логически.

Строго логически я перебрал варианты и пошел берегом вниз по течению. Река – течение – люди – жизнь – цель; такую цепь мне удалось выстроить в своих рассуждениях.

Вечером я упал рядом с костерком и не смог встать. Надо было отдохнуть и набраться для этого сил. Набираясь сил, лучше всего лежать и дремать. Снег пушистый, это теплоизоляция, если он укроет сверху – это только лучше, теплее. Костер в это время не нужен, напрасная трата сил, он только снег растопит, и станет холоднее, а так он вроде гаснет – а становится теплей, идиот я, что раньше не понял такой простой вещи и тратил зря столько сил…

…Я понял, что замерзаю, что это – конец, и изо всех слабых сил сознания раздул черную искорку ужаса смерти… Спокойно спать в тепле, так хорошо, тихо, отдохнуть, без боли, это же так хорошо, самое лучшее…

Это было как вынырнуть с того света. Я орал, как в кошмаре, помогая себе проснуться и встать. Искал нож – уколоть руку, но ножа не было. Я встал на четвереньки, схватил снег зубами, проглотил…

Сова ухала в заснеженном лесу, и луна стояла над черной рекой. Я вздул угли костра и вскипятил воду. Последняя сигарета была очень крепкой, бодрила, возбуждала, от нее подташнивало, но и тошнота ощущалась, как полнота жизни. Я очень боялся заснуть. До света кипятил воду и пил.

Вылезло косматое солнце, зацвенькала в лесу птица, сучья трещали в бледном пламени, было тепло у огня, я забросил леску, поймал двух гольянчиков, опустил на пару секунд в кипяток, чтоб они прогрелись и тепла, энергии в организм поступало больше, поел и пошел.

Меня окликнули. На воде у берега качалась большая лодка, а в ней – весь наш класс. Ждали меня одного, чтоб плыть на тот берег за цветами. Я сказал, что мне нужно переодеться, но они закричали, и я побежал к ним.

Я пришел в себя на берегу, лежа на снегу с разбитым о камень лицом: упал и потерял сознание.

Был поворот реки, и за ним должен был открыться дом, и из трубы дым. И я дошел до поворота, хотя ноги уже не помещались в сапогах, это понималось по боли, но снять сапоги было невозможно, а срезать нечем – нож потерялся.

Но за поворотом опять была белая равнина и черная лента реки, я шел дальше, ковылял, тащился, падал и вставал, был еще поворот, и я пытался сообразить, это первый поворот или нет, потому что за вторым должен быть дом, и дым из трубы.

Зажигалки не было, я не мог разложить костер, а нет костра – значит, день не кончен, значит, это все продолжается один день, значит – надо идти.

Я чувствовал, что жизни мне отмерено до поворота, и подавлял в себе желание остановиться, чтоб жизнь продолжалась, а то поворот – и все… я уже соображал только то, что незачем тратить силы на удержание равновесия, я шел на четвереньках, и это было быстрее и легче.

Потом я уже вообще ничего не понимал, но, видимо, двигался.

И был звук. Второй. Хлопок. Резкий крепкий хлопок. Выстрел. Отчетливый выстрел охотничьего ружья. Громкий тугой удар из широкого гладкого ствола расшиб морозный воздух.

Я вскинулся и заорал. Вернее: дернулся и заскулил. Подтянул под себя руки и ноги и снова пошел на четвереньках.

Я шел в бреду, тайга и снег мешались с теплой ванной, жареным мясом и музыкой, теплое зимовье стояло на крымском берегу, в черной реке плавали загорелые девушки, а я шел на твердых ногах и все мог, потому что был жив.

Ватная вертикаль и серое небо.

Дым.

Настоящий.

Я захрипел и стал переставлять все четыре конечности в маршевом, как мне казалось, ритме. Я про себя кричал военные марши, походные песни и просто какой-то ритм, пожестче, потверже. Мотал головой и выдыхал в такт каждому движению, мычал и стонал.

Это была избушка.

Дыма над ней не было, а небо было зеленым и красным, потому что на самом деле наступило уже утро следующего дня.

Залаяла собака.

Собака была маленькая и черная. Лайка. На крыльце.

Поленница дров у стены под навесом, и перевернутая лодка на берегу, привязанная к дереву.

Собака лаяла.

На крыльцо вышел человек.

Он смотрел на меня.

Человек.

Я встал на ноги и спокойно сказал ему:

– Привет.

И не понял, что за хрип послышался рядом с моей головой, на снегу, со стороны.

Тут земля меня нокаутировала, и, ткнувшись лицом в снег, я успел подумать, что если это мираж, значит – все.


– Пей, пожалуйста…

Я был дома, на кровати, в странном сне. Добрая рука поддерживала под затылок. Я проглотил что-то жгучее, потом что-то теплое и сладкое, и полетел, поплыл в ласковую, теплую пустоту.


– Не говори. Потом. Окрепнешь, поправишься – тогда разговаривать будем. Кушай суп.

Из ложки лилось в рот, я глотал что-то, разливающееся внутри болезненным теплом, приятной тяжестью, – и снова летел в пустоту. Сладко было в последний миг сознания свободно разрешать себе лететь в нее, зная, что это можно и даже хорошо, что не надо ни о чем заботиться, мою жизнь кто-то держит в добрых и надежных руках.

– Восемь дней лежал. Про город разговаривал. Теперь все хорошо. Поправишься, в свой город поедешь.


Тикал будильник, бесконечность тиканья времени была прекрасна, восхитительна, хотелось плакать и смеяться.

Странная это была избушка. Книги теснились на самодельных полках, еловая лапа зеленела под портретом Че Гевары – вырезанной откуда-то репродукцией. А на двери был гиперреалистически выписан урбанистический пейзаж.

Я поправлялся. Возвращался в жизнь, как выныривал из теплой водной толщи. Черные корки отваливались с лица.

Хозяин нагрел воды и выкупал меня в корыте. Я выпил полкружки водки и уснул. Теплый сон растопил слезы моей ослабшей души.

Краткое солнце зажигало наледь окон; косые кресты рам ложились на скобленые половицы. Хозяин сбрасывал заиндевевшие поленья; булькал чай, скреблась в сенях лайка.

Он снимал рассверленный карабин и уходил на лыжах экономным шагом таежника. Легкая черная лайка бежала рядом по насту.

Я подметал жилье, мыл посуду, курил и снимал книги с полок – ложился отдыхать. Японский транзистор тихо гремел музыкой большого мира.

Он поил меня бульонами, ухой, ягодными киселями и отварами трав.

Хотел бы я когда-нибудь рассчитаться со всеми, кто помог мне выжить.

Как? Чем?.. Я – не врач, не солдат, не строитель и не хлебороб?..


Я мог подолгу сидеть и стоять. Кашель не раздирал меня, и табак сделался вновь приятен. Блаженство жить усиливалось.

Мы коротали вечера разговорами. Латунные блики керосиновой лампы перебегали по бисеру и бляшкам мехового убора на стене. Силы жизни возвращались: я скрывал любопытство.

Я рассказал свою историю. Хозяин кивнул своим лицом идола – скуластой маской темного дерева. Латунный блик был как обруч на черных гладких волосах. В узких черных глазах ровно и глубоко отсвечивали огоньки.

– Много таких дураков, как я? – Я хотел подольститься.

– Лучшие и худшие из людей такие, как ты.

– Почему лучшие – и худшие.

– Это одно и то же.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5