Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бес в ребро

ModernLib.Net / Советская классика / Вайнер Георгий Александрович / Бес в ребро - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Вайнер Георгий Александрович
Жанр: Советская классика

 

 


Георгий Вайнер

Бес в ребро

Мой муж знает все. Фигурально выражаясь, конечно. Наверное, никто не знает всего. Но объем сведений средней энциклопедии рационально и надежно размещен в его голове — суховатой, ладно посаженной, всегда красиво подстриженной и причесанной. Этих сведений у него, наверное, чуть меньше, чем в Большой энциклопедии, но уж наверняка больше, чем в Малой. И это совсем неплохо — держать в голове средний универсальный свод систематизированных знаний.

Будь у меня больше времени, любознательности и ума, я бы за пятнадцать лет, прожитых совместно с Витечкой, сама успела стать энциклопедически сведущей девушкой — легко, естественно, необременительно, как обучаются люди во сне иностранным языкам.

Нужны были только ум, любознательность и время.

Но времени не хватает. У нас с Витечкой двое детей, и эти наглые паршивцы пожирают все свободное время. Они мелкие вандалы, разрушившие навсегда недостроенное здание моей высокой культуры.

Любознательности тоже не хватает. Витечка говорит, что любознательность— это почва интеллекта, гумус сознания. Живительная влага знаний не проникает в меня, как дождь в глинистый грунт, а собирается на поверхности в медленно зацветающие лужи. Растет на моей небогатой ниве бурьян мелочных дел и чертополох пустяковых забот литсотрудника отдела информации вечерней городской газеты.

Ну, а про ум женский и говорить-то нечего! И так все ясно.

И многолетняя уверенность, что Витечка знает все, должна была и сейчас заставить меня верить, будто у него кризис.

Не досада, не усталость, не разочарование. Кризис. Мучительное осознание середины неправильно прожитой жизни.

Тягостное душевное состояние, научно доказанное и сформулированное американской журналисткой и социологом Гейл Шиихи…

А я с испугом думала о том, что я Витечке не верю.

Нет, не то что бы я не верила в существование этой неведомой Гейл Шиихи. Или в то, что Витечка не читал ее не изданную еще у нас книгу «Кризисы в жизни взрослого человека». Или сомневалась в научной доказательности предсказаний этой самой Шиихи.

Я была готова согласиться с правильностью ее заочного, не переведенного на русский язык диагноза Витечкиного состояния. Я слушала его внимательно и убеждалась со стыдом, что все подлинно научное мне глубоко чуждо, ибо со всей ясностью поняла, что Витечкин кризис вызван вовсе не постижением ученых изысканий Шиихи.

У Витечки есть баба. На стороне.

Раньше говорили изысканнее, существовало множество красивых слов об этом неприятном для жены событии: «у него флирт», «завел романчик».

А сейчас говорят: у него баба на стороне. Вот и весь кризис.

И, судя по тому, что Витечка подтянул на помощь себе Шииху, и по тому, как он нервозно-быстро говорил о том, что его творческая жизнь, его индивидуальность съедена и почти уничтожена бытом, моей пассивностью, моей бесхозяйственностью, вынужденными компромиссами из-за нас — из-за меня и детей, — я сообразила, что у него не флирт, не романчик, не адюльтер. Там серьезно.

Витечка жарко и убедительно говорил о том, что ему уже тридцать семь, что Пушкина в этом возрасте уже убили, а он не напечатал ни строки из душевно— заповедного и не снял ни одного настоящего фильма, что он ежедневно погибает на своей тусклой и бессмысленной работе, которую только из снисходительности можно назвать творческой, что он стыдится ее, что перед ним предстала во всей пугающей обнаженности перспектива неизбежности смерти, а все еще ничего не сделано, что он вышел на последний жизненный рубеж…

Ему нужен месяц, или два, или черт его знает, сколько понадобится, чтобы сосредоточиться, одному, без нас, без вони горелого лука, без разговоров о нехватке денег и необходимости купить Маринке пальто и в последний раз попробовать сломать на себе каменеющий панцирь неудачника! Гейл Шиихи точно описала этот комплекс…

А я слушала его, кивала, издавая время от времени сочувственно-бессмысленные междометия, и испытывала странное чувство — будто я целиком вмерзаю в лед. По телевизору я как-то видела передачу: во время операции на сердце пациента сильно охлаждают — надо затормозить жизненные процессы.

Витечка производил сейчас очень ответственную и сложную операцию на моем сердце, и мой мозг, так привыкший подчиняться ему всегда, и сейчас помогал Витечке, затормозив все мои реакции.

Я слушала его и вяло думала о том, что, наверное, сейчас должна я кричать, плакать, скандалить или встать на колени, напомнить ему, что он любит детей и без них жить не сможет ни с какой Шиихой…

Что мы прожили пятнадцать лет, и никто никогда не будет его любить так, как я…

Что он человек, в сущности, душевно дряблый, без воли и мужского характера, ему очень нужна моя любовь, потому что мне его добродетели не нужны. Так уж получилось, что я его люблю таким, какой он есть, и согласится ли с его слабостями и недостатками Гейл Шиихи — неизвестно, и следующего кризиса он, возможно, не перенесет: Шииха сломает ему хребет.

Но ничего я не могла сказать и ничего не сделала, потому что обрушилась на меня тоска космического холода, я заледенела, все во мне оцепенело от неожиданности, страха и боли.

Я никогда не ревновала Витечку. Даже странно! Ведь он красивый молодой мужчина, умный, яркий человек. Я видела, как смотрят на него женщины — как на молодого пушистого щенка: теплеет глаз, ладошка непроизвольно тянется погладить, и губы складываются в сюсюкающе-ласковом бормотании.

А все равно не ревновала. От дурацкой неколебимой уверенности, что Витечка — это мое! Ничье, только мое! Предназначенное…

С того незапамятного вечера на первом курсе университета

— он пригласил танцевать, и я мистическим прозрением блаженных увидела, что пришел мой человек — навсегда.

А теперь надежный прочный кораблик моего дома вдруг тонет. Неведомая жучиха по имени Гейл Шиихи проточила незаметно борт, и хлынула внутрь черная ледяная вода всемирного потопа.

Господи, что ж теперь будет?

Судорожно вздохнула я и спросила Витечку, и голос мой противно дребезжал:

— Сколько лет ей?..

— Шиихи? — будто налетел на стул посреди комнаты Витечка. — Не знаю… Лет сорок пять…

— Нет, не Шиихи, — сказала я замороженно. — К которой уходишь…

— Ты с ума сошла, — неуверенно ответил Витечка. — Мне сейчас еще сцен ревности не хватает!..

— Витечка, от меня муж впервые уходит, — постаралась я сказать полегче, и весь остаток сил я собрала на то, чтобы постыдно, в голос не зареветь. — У меня опыта нет. Не знаю, как вести себя уместнее…

— Господи! — закричал Витечка со страданием. — Ну, прошу тебя — услышь меня! Прислушайся к тому, что я говорю тебе!..

Витечка умел искренне и сильно страдать из-за чужой неправоты. Я не хотела его страданий и толку в них никакого не видела, поскольку привыкла к тому, что, пострадав из-за моей всегдашней неправоты, он все равно делал все по-своему.

— Витечка, я прислушалась к тебе. И услышала тебя, — сказала я устало. — Тебе для преодоления кризиса нужны сосредоточенность, уединенность и новая женщина. Если тебе станет лучше — я согласна…

— Что ты корчишь из себя казанскую сироту?! — завопил Витечка, он начинал сердиться всерьез.

Это было безошибочное средство — в споре рассердиться на меня. И называлось оно «дать укорот». Не знаю, откуда оно взялось, это глуповатое выражение, но Витечка точно усвоил, что, получив «укорот», я обычно соглашалась: делай как знаешь. Я, наверное, трусоватый человек и конформистка по природе, но мне ни разу не довелось увидеть, чтобы один из спорщиков сказал другому: «Ты переубедил меня, я не прав и перехожу— на твою точку зрения». Поэтому, заслышав грозовой рокот предстоящего «укорота», я заранее сдаюсь и занимаю Витечкину позицию.

Но сейчас, видимо, моя реакция не совпадала с ролью, придуманной мне в сценарии «Расставание интеллигентных супругов», и Витечкино режиссерское чувство было глубоко уязвлено отсебятиной, которую я бессовестно порола на выпуске спектакля в свет.

— Почему ты всегда выдумываешь себе роль жертвы? — с настоящей страстью и негодованием спрашивал он меня. — Почему ты и обо мне подумать не хочешь?!

— О чем я должна подумать? О том, как тебе непереносимо тяжело бросить детей и меня? О твоих мучениях, когда ты обманывал меня как последнюю дуру? Или о невыносимом тебе бремени алиментов?

— Вот ты вся в этом! Вся твоя лицемерная любовь! Ты всегда мягко стелешь, а спать с тобой очень жестко!

Я бессильно развела руками:

— Наверное, ты прав. Поэтому у тебя кризис. И ты уходишь к той, с кем мягко спать…

Или я нарушила порядок ходов, или подточенная кризисом Витечкина нервная система не выдержала, но вдруг его лицо жалко скривилось, задергался подбородок — он заплакал. Бежали по его лицу прозрачные круглые слезы, а он быстро, горячо бормотал:

— Да… да… я всегда знал цену твоим жертвам… Вся твоя мягкость и сговорчивость — сплошная показуха… Ты внутри каменная… Все вы — жертвователи несчастные — однажды счет подаете… Там все записано и учтено… Все!.. Платите за любовь! За заботу! Под каждой вашей жертвой закопана корысть…

— Витечка, ты от своей Шиихи совсем ополоумел! Ты послушай себя. Что ты несешь? Какие жертвы? Какая корысть? Вся моя корысть — жить с тобой вместе…

Почему-то меня не возмущали его дурацкие обвинения, в них было что-то запальчиво-ребяческое, когда нет чувства правоты в споре, но есть лишь мечта сохранить лицо.

— Я устал! — кричал Витечка. — Я не могу так больше!..

И плакал. Я с острым стыдом думала, что не испытываю ни гнева, ни унижения, а только щемящее желание его легонько отшлепать, прижать к себе, утешить, вытереть с лица слезы.

Но не могла этого сделать. Потому что выработанным за долгие годы знанием его чувств я видела, что он не хочет от меня утешения и мира. Ему нужен сейчас скандал, раздор, злость. Он хотел плакать.

— Ты всегда делаешь вид, будто согласна со мной, что понимаешь меня и сочувствуешь! — горевал он о своем умершем чувстве. — А сама ты радуешься в глубине души моим неудачам! Тогда ты счастлива мы с тобой пара неудачников. Оба сидим в теплом дерьме! Союз неудачливых талантов! Нам обоим не повезло в жизни, и мы вместе до гроба — дураки оба!.. Ты хочешь превратить наш дом в заказник убогости — ферму придурков и неудачников…

— Витечка, я не считаю себя неудачницей… — робко попыталась я остановить его.

— Конечно! — взвился он. — Неудачник— я один! По щекам его катились легкие детские слезы — без соли, без горечи, без муки. Ему становилось от них легче. Витечке было сейчас приятно плакать, так же, как бывает приятно смеяться.

— Витечка, давай прекратим этот разговор, — предложила я.

— И делай как знаешь…

Он быстро вышел из комнаты, и в ванной с рокотом и ревом забушевал кран, будто сшиблись там две водные стихии — Витечкина и водопроводная, — доказывая друг другу искренность и силу своего напора.

Но у Витечки было больше чувства, а в кране — воды, и когда Витечка вернулся в комнату, то лишь слабая краснота глаз и ноздрей напоминала о разразившейся сейчас буре.

Витечка подошел к столу и сел боком на стул и меня это снова остро кольнуло в оледеневшее сердце — он возвратился уже как гость, как чужой в этом доме, он уже много раз в мыслях проигрывал уход, он ушел отсюда давно. Потому что, когда он был хозяином, он никогда не сидел боком у стола — валялся на диване, усаживался широко в кресле или седлал стул верхом, — но боком у стола он не сидел никогда.

И я поняла, что он решил окончательно. И, видимо, давно.

А Витечка негромко, извиняющимся голосом, как проситель на приеме, сказал:

— Поверь мне, я люблю тебя! Я вас всех люблю! Но я не могу так больше…

И оттого, что я отчужденно молчала, ему казалось, что он еще мне что-то недообъяснил, не сказал каких-то умных и утешающих слов, которые могли бы безболезненно и приятно для всех решить эту противную проблему: плавный выход со старой, надоевшей базы — под руководством Гейл Шиихи — через кризис — к новому полноценному счастью.

Я была главным препятствием в этой прекрасной программе, поскольку Витечка любил меня и не желал мне неприятностей, но никак я не вписывалась в благополучный проект построения новой светлой жизни.

Но Витечка вообще очень верил в силу СЛОВА, в его огромные возможности, и, чтобы сделать мою участь не такой безысходной, терпеливо и ласково объяснял про свои сложности: -

— Пойми, человек приходит в жизнь сирым и голым, и единственное, чем он располагает, — свободой… Но только осознав это, он делает все возможное, чтобы избавиться от нее — продать, обменять, отдать задаром или с доплатой…

— Витечка, я поняла тебя: ты отдал мне пятнадцать лучших лет свободы с доплатой в виде детей. Спасибо, но я уверена, что не смогу тебе возместить такую щедрость…

— Зачем ты так говоришь? Зачем ты язвишь? — сказал он жалобно и неуверенно добавил: — Нам надо пережить этот кризис — это общий кризис нашей жизни, я вернусь, и все наладится…

— Нет, — сказала я твердо и встала. — Ты не вернешься сюда. Уходи» скоро придут из школы дети…

Резко — ножом по стеклу — прозвенел телефонный звонок. Я вздрогнула и рванулась к аппарату, безумная надежда полыхнула — Витечка звонит, хочет сказать, что все это глупость, пустые разговоры, мелкие семейные дрязги, расстройство чувств, короткое помрачение ума— он успокоился и едет домой.

— Слушаю!..

— Здравствуйте! Мне нужна Ирина Сергеевна.

Нет, это не Витечкин горячий тенор, возбужденный, чуть тревожный, напористый, сразу что-то доказывающий собеседнику одним только тембром.

Густой спокойный баритон сытого, всем довольного человека. Наверное, благополучного. Жену, скорее всего, давно бросил.

— Я у телефона…

— Ирина Сергеевна, моя фамилия Ларионов. Я вам привез из Одессы живой привет от Ады…

Елки-палки! Мне сейчас только делов — от сумасшедшей сестры гостей принимать! Господи, ну что ты привязался ко мне!

Ада, ненормальная, от своего неизбывного доброжелательства и провинциального радушия посылает нам со всякой немыслимой оказией гостинцы — это у нее называется живой привет. Однажды она умудрилась силком всучить ящик с помидорами оказавшемуся в Одессе директору студии, где работает Витечка. Матерясь, директор озверело сунул Витечке в нос текущий соком ящик, а Витечка, плача от злобы, чуть не убил меня посылкой. «Сообщи своей кретинке, что она мне ящиком томатного сока испортила последние брюки и карьеру режиссера…» — сказал он.

Но я ничего не сообщила своей двоюродной сестре Аде, которую по привычке все повторять за Витечкой называю ненормальной и придурочной. Она не кретинка, а неисправимо, безнадежно добрая женщина. И несчастная. И любит нас. Не знаю, может быть, любить кого-то сейчас действительно сумасшествие? От этой ненормальности строго и педантично лечат…

— Алле, аллё! Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? Вы пропали куда-то! — доставал меня густой голос из телефона. Такой голос наверняка исходит из обильного чрева. Он живет в тяжелом, грузном человеке, как в пещере.

— Да, да! Я слушаю, простите…

— Ада прислала вам посылочку — фрукты для детей, я хотел завезти…

— Спасибо большое, мне вас совестно утруждать. Если вы скажете, где вы остановились, я подошлю сына за посылкой…

— сделала я попытку.

Трубка усмехнулась:

— Боюсь, пареньку Адина посылка пока не по силам. Она на мою тягловую мощность рассчитана…

Вот беда! Нет у меня сил сейчас общаться с посторонним человеком, не до него мне, мне вообще сейчас ни до кого на свете!

И детям моим, черт побери, нужен сейчас отец, а не фрукты из Одессы!

Но у Ады нет для моих детей отца, чтобы прислать его живым приветом с Ларионовым, который своим толстым голосом доброжелательно предложил:

— Да я заброшу — труда не составляет.

— Спасибо… — растерянно ответила я, так и не придумав, как не пустить человека, который невесть откуда везет твоим детям подарок и в придачу предлагает доставить его в дом. Не скажешь же чужому человеку, что мне все фрукты мира до лампочки, что меня муж бросил!

— Вы меня, наверное, не помните, Ирина Сергеевна, — сочно, мягко, плотно говорил на другом конце провода Ларионов. — Мы два года назад танцевали на дне рождения у Ады. Помните, на даче в Люстдорфе? Вы были тогда всей семьей…

— Да, да, да, припоминаю, — готовно согласилась я, хотя, конечно, никого и в лицо — не то что по телефону — не вспомнила бы из той несусветной толчеи, которая вершилась у Ады на праздниках. Сто незнакомых между собой людей — все ближайшие друзья Ады — орут, шутят, танцуют под старинный граммофон, едят колбасу, сыр, овощи с картонных и фольговых тарелочек, пьют из граненых стаканов, консервных банок и пластмассовых стопок.

И все счастливы. Я помню, что было очень весело. Витечка — в ударе — импровизировал, острил, изображал, читал пародии и смешные стишата. Одним словом, «держал стол». Все были потрясены им — Витечка выкладывался на совесть.

Ночью, когда мы с Адой закончили приборку, Витечка сказал мне досадливо:

— Все-таки провинциализм — неизлечимая болезнь…

— Ты о ком? — удивилась я.

— О них… Темные, дикие люди…

Подумав мгновение — не обижу ли я его, — спросила с искренним интересом:

— А чего ж ты так надрывался?

Витечка долго рассматривал меня, потом пояснил:

— Хочу тебе напомнить, что это праздник твоей сестры. И, чтобы получился действительно праздник, а не тупая обжирательная пьянка, надо, чтобы кто-то один постарался для всех…

Витечка вообще очень мало ел и совсем ничего не пил. «При моей нервной системе мне нужен не коньяк, а бром», — пояснял он с усмешкой.

Наверное, оттого, что я устала тогда за долгий день, я стала раздражаться его величавостью:

— По-моему, нормальные милые люди. А если они тебе показались такими дикими провинциалами, то незачем было так на разрыв стараться…

Витечка усмехнулся:

— Артист не может исходить из того, нравится ему публика или нет. Он должен на нее работать.

— Но ты тут не артист, а родственник, гость. И никому ничего не должен…

— Артист — везде артист. И всегда должен. Всем…

— Наверное, — согласилась я, и вдруг черт дернул меня за язык. — Мне показалось, что они тебе нужны не меньше, чем ты им…

Боже, как жутко разобиделся Витечка! Целый месяц, весь отпуск превратился в сплошной «укорот».

О, какой это был великий «укорот»! Раскаленный докрасна жгучей обидой, горделиво-немой, презрительно цедящий укоризну «укорот».

Тем и запомнился мне день рождения Ады. А никакого Ларионова, никаких густоголосых толстяков танцоров в памяти не осталось.

— Вы слышите меня, Ирина Сергеевна? — снова переспросил Ларионов. — Плохо слышно!

— Да-да! — откликнулась я. — Аппарат барахлит чего-то…

Это не звук, это я пропадаю куда-то.

Ларионов меня раздражал своим благодушно-беззаботным густым голосом, каким-то избыточным спокойным благополучием, мощный ток которого я ощущала по телефонным проводам. И без вопросов было ясно, что у него все в порядке — со здоровьем, со временем, со служебными делами, и с семьей отлично!

Жену наверняка давно бросил. Ходит, бездельник горластый, по вечеринкам и именинам, пляшет.

— Так вам часиков в семь удобно, Ирина Сергеевна? — штурмовал он меня.

— Да, конечно… — Я замялась, подумав о том, что не знаю его имени-отчества. И спросить неловко — мы ведь с ним старые друзья. Танцоры диско, как говорит мой сын Сережка: «Он — кретин, она — редиска».

— Конечно, — повторила я. — Приходите, я в семь буду дома…

Я теперь всегда буду в семь дома.

Положила трубку, замерла обессилено на стуле, но в прихожей громко стукнула дверь, затопали ногами мои вандалы, что-то сердито крикнул Сережка, а Маринка ехидно подвизгнула и с упреждающим воплем:

«Только тронь, я маме сразу скажу!» — ворвалась в кухню, юркнула за мою спину и оттуда, из надежного укрытия, с обезьяньими ужимками и демонстрациями красного, острого кошачьего языка стала дразнить Сережку: «Всем по ириске, а тебе очистки, всем по ириске, а тебе очистки…»

Сережка сделал заявление, подбоченившись для официальности:

— Мама, мне эта стукачка надоела! Больше я забирать ее с продленки не буду! Пускай сама идет домой! Или сидит там до ночи! Мне она надоела…

Через их головы я посмотрела на себя в зеркало — нет, ничего страшного. Только синюшно-бледная.

— Мама, он сам придирается сначала, шкодничает, а потом говорит: не буду я с тобой мириться!

Они боевито препирались между собой, напористо качали права, но я их плохо слышала. Будто ваты в уши натолкала. Или гром над головой грохнул. Гром небесный…

Всем по ириске, а тебе очистки. Незапамятно давно Витечка любил меня и называл меня Иришка-Ириска. Ириска. Он говорил, что у меня глаза, как ириски, коричневые, мягкие, сладкие.

Всем по ириске, а тебе очистки.

Нет, Ириска, все тебе очистки.

— Мама, ты слышишь меня? — дергала меня за руку Маринка.

— Галина Лаврентьевна сказала, что родительский комитет велел собрать со всех по три семьдесят на украшение класса. И ты забыла сдать мне за завтраки три тридцать. Галина Лаврентьевна велела положить деньги в конверт и булавкой застегнуть мне в карманчике. Ты не забудешь?

— Постараюсь…

— А где отец? — спросил Сережка.

Где отец? Действительно, а где сейчас наш отец?

— Папа уехал в командировку…

— Мне хочется заплакать, и не могу, — сказала я Людке. — Слезы пропали…

Она сочувственно хмыкнула:

— Ну, об этом не беспокойся — еще наплачешься вволю.

— Что же мне делать? — растерянно спросила я.

— Наплевать, — решительно посоветовала Людка. — Куда он денется? Побесится месяц — приползет на коленях.

— А я что? Что мне-то делать, когда он приползет? На коленях. Или верхом…

— Набить ему фейс, то есть физиономию, часок подуться и сразу же простить.

А поскольку я подавленно молчала, она решила пояснить мне существо вопроса.

— Витечка — мужик воздушный, слова у него — зефирный пар, дела — на нуле, а фанаберии — выше крыши! Ему без тебя в этой жизни хана! Покрутится маленько на хвосте, погарцует, а потом ему молодка обязательно скажет: если ты такой умный

— покажи свои деньги!

Странное ощущение — нечем дышать все время.

Людка быстро тараторила что-то оптимистически безысходное.

Я завидую моей неунывающей подруге. Скоро сорок, а ей хоть бы хны! Людка, одно слово… Живет весело, стремительно, на послушного мужа не обращает внимания. Дружит с «сыроедами», «голодарями», экстрасенсами, йогами, преподает в институте физику, изучает дзэн-буддизм, «ходит в турпоходы со студентами, раз в три года — что-нибудь экзотическое по линии международного туризма. И утешает меня и себя самодельного изготовления мудростью:

— Все счастливые семьи несчастны по-своему…

А я сидела неподвижно, прикрыв глаза, слушала ее, и было у меня ощущение, что я падаю в себя, как в шахту.

Я медленно, будто ощупью вспоминала, что когда-то я уже переживала такое состояние. Да-да, два года назад — мы возвращались на машине приятеля из-за города. Было такое же тихое сентябрьское предвечерье, небо впереди было залито теплой латунной желтизной только что закатившегося за косогор солнца. Машина упористо, с негромким настырным рычанием шла на подъем, на заднем сиденье дремали дети, и тонко насвистывал мелодию Витечка.

И вдруг я увидела, как со встречного полотна дороги через разделительную полосу вылетел нам навстречу грузовик.

Сколько было до него? Сто метров? Десять?

Огромный оранжево-красный «КамАЗ» двигался навстречу. Нет, он не мчался, не ревел грозно, а бесшумно, плавно, неумолимо надвигался. Не видно было вращения колес, не чувствовалось никакого усилия в его ужасающем немом стремлении прямо на нас, Наверное, так летит снаряд.

И в эти незримые доли секунды охватила меня невыносимая мука осознанной потери всего: детей, беззаботно насвистывающего Витечки, не видящего страшного грузовика впереди, этого теплого вечера, желтого неба, рассыпанных под задним стеклом цветов — бесшумно и молниеносно исчезающей жизни.

Не крик, не вопль — судорожный стон разорвал меня тогда, и казалось, что это не явь, а завершение кошмара, пронзительно пугающего сна, сковавшего немотой и бессилием.

Сидевший за рулем приятель вынырнул из оцепенения, круто тормознул, визг резины на шоссе полоснул слух, резко крутанул баранку направо, и «Жигуль», словно пришпоренный, рывком прыгнул через кювет на обочину — толчок, звон стекла вместе с ослепляющим ударом в лицо, в грудь, в плечо, громовой рев грузовика где-то над нами, за спиной, и тишина. Все живы?! Вроде все в порядке, никто не ушибся, только у меня кровь течет из носа, из уха, и рукой не могу пошевелить…

Ни рукой не могу пошевелить. Ни ногой. Глаз не могу открыть. Как Вию, хочется попросить: поднимите мне веки!

Нет сил. Столбняк напал. Тетанус!

Ах, если бы сейчас распахнулась дверь, ворвался со смехом Витечка, походя — за что угодно — дал мне «укорот», указав нестрого, но требовательно на какое-то мое очередное упущение, господи, я чувствовала бы себя такой же счастливой, как в том придорожном кювете со сломанной ключицей и треснувшими ребрами!

Но тот давний грузовик, промчавшийся над нами с ревом и жутким утробным гулом, исчез в сгущающихся сумерках навсегда.

А сейчас мы не успели увернуться от него, соскочить с его пути — он врезался в нас, ведомый твердой, знающей рукой Гейл Шиихи.

Я помотала головой, чтобы стряхнуть наваждение, и подумала горько: я и сейчас не хочу смотреть правде в глаза! Не надо, не поднимайте мне веки!

Ведь это не Гейл Шиихи сидела за баранкой страшного тягача — это Витечка непонятно как, совсем незаметно выбрался из нашей скорлупной машинки и перебрался за руль грузовика. В кризисе, в слезах, с болью он протаранил меня, с печалью и состраданием понимая, что нет на свете обочины и кювета, в который я могла свернуть от этого разящего удара…

… — Да и толку от нынешних мужиков — на грош! — убеждала меня Людка. — Мне мой межеумок на 8 Марта подарил дрель и набор слесарных инструментов. Ты, говорит, инженер и теперь все технические проблемы в доме сможешь легко решить! Ну, есть о чем с ними разговаривать?..

—Не о чем, — кивнула я и спросила: — А детям-то что мне сказать?

— Ничего не говори! — дала твердое указание Людка. — Наплети им что угодно: уехал, мол, отец на некоторое время… Нечего их вмешивать!

— А потом? Ведь потом надо будет сказать? Потом-то что им скажу?

— Потом посмотришь, что надо сказать. По ситуации. Тем более, что приползет скоро твой ненаглядный Витечка… Все образуется…

— Нет, не образуется… — покачала я головой.

— Брось! — махнула рукой Людка. — Вон у нас на кафедре сопромата профессор Васечкин три раза на Галке Фокиной женился.

— Это как? — слабо поинтересовалась я.

— А он с ней жить не может, и врозь не получается. Дважды разводился, а потом снова регистрировался. Она тут как-то опять отмочила номер, он в третий раз пошел разводиться, а в суде по ошибке назначили слушание на 30 февраля. Васечкин решил, что это знак свыше, и больше не рыпается…

— Эх, Людка, беда в том, что я никогда никаких номеров не отмачивала! И трижды сходиться-расходиться с Витечкой не собираюсь…

— Это ты сейчас от горя-обиды такая гордая, — сочувственно покивала Людка. — Остынешь, подумаешь, отойдешь…

— О чем же мне думать?

— Ну, думать тебе сейчас не передумать! Ты баба красивая, ничего не скажешь, да только годиков тебе, как Христу, натикало. Выгляни в окошко — полна улица девок— красоток. Без детей, без забот и хлопот. Без лифчиков теперь ходят. Никому мы, кроме своих чайников, не нужны. Как моя бабка говорила: коли брошена жена — за беду на ей вина…

— Брошена, — повторила я медленно. — Смотри, Людка, как странно, обо мне надо теперь говорить, как о вещи, — «брошенная». Ненужная. Только ненужные вещи бросают…

— Да перестань ты, — рассердилась Людка. — Тебе сейчас киснуть, распадаться никак нельзя…

Ларионов не приехал. И не позвонил.

Я подумала об этом, как только утром открыла глаза, и охватила меня слепая, бессильная ярость. Я так напрягалась, чтобы не послать его ко всем чертям с этим живым приветом! Меня муж бросил! Мне хотелось весь вечер выть и бить стеклянные предметы, потом влезть в теплую ванну, выключив предварительно свет, и лежать там недвижимо, в теплой темноте и уединенности.

А вместо этого я, как говорит Витечка, «сделала себе выходное лицо» и три часа сидела дура дурой, дожидаясь гонца из прошлой счастливой жизни с ящиком баклажанов и начавших гореть помидоров. Потом выдернула из розетки телефон, приняла две таблетки родедорма, полночи крутилась без сна и, вынырнув утром из вязкой толщи беспамятства, вспомнила не об ушедшем Витечке, и не о детях, и не о своих невеселых делишках, а злобно вскинулась на этого густоголосого осла, продержавшего меня весь вечер в бессмысленно-ненужном напряжении.

Вам не приходилось ждать гостей, когда муж отпрашивается у вас в бессрочный отпуск? Когда он выходит из дома на месяц, или два, или черт его знает, сколько понадобится, чтобы в последний раз попробовать сломать на себе каменеющий панцирь неудачника…

С утра — от снотворного, от недосыпа, от скользкого холодного кома страха под ложечкой — голова идет кругом. Ребята переругиваются, электроплита, кошмарное изобретение, сначала ни за что не нагревается, потом никак не остывает. На улице изморось, не забыть бы зонт. Деньги Маринке в школу — в конверт и застегнуть в кармане булавкой.

— Быстрее, ребята, быстрее, ешьте яичницу, пока не остыла…

— Мам, не хочу яичницу, я просто бутерброд с маслом, — нудит Маринка.

— Давай, давай, жри больше белые булки, скоро станешь тетя-шкаф, — подъедается к ней Сережка.

У Маринки глаз пухнет мерцающей сердитой слезой, она ищет ответ похлестче, словечко пообиднее, но ничего толковое ей не приходит на ум, и она беспомощно— зло гудит:

— А ты… ты… ты сам… сам…

Я пытаюсь ей помочь:

— Во всей классической литературе описано, как дети по утрам едят булки с маслом. У Чехова, например, полно…

— У них у всех был несбалансированный рацион, — небрежно сообщает Сережка. — Совершенно нездоровые люди. Жрали одни жиры и углеводы, мало белков, жуткий дефицит витаминов…

О господи, еще один энциклопедист растет в доме на мою голову! Я узнаю знакомые — Витечкины безапелляционные ноты и сразу робею, я и с Сережкой готова заранее согласиться.

— Сейчас точно установлено, что царь Алексей Михайлович умер от авитаминоза… — снисходительно просвещает нас с Маринкой молодой Витечка. — Дикость невероятная! Слез бы с крыльца, стал на четвереньки и просто травы бы пожевал, как козел… И порядок — царствовал бы себе дальше…

— Скорее, дети, скорее, опоздаете…

В небольшой нашей прихожей они натягивают куртки, непрерывно наталкиваясь и мешая друг другу, как гуппи в аквариуме, недовольно бормочут — на них тоже давит грязная серость осеннего утра. А может быть, не зная, предчувствуют: к ним пришла первая беда.

На лестничной клетке пахло пылью, иссохшим мусором, из лифтовой шахты поддувал керосиновый ветер. Люминесцентная лампа на стене точила дрожащий неверный свет, она уже почернела с краев. Видно, догорала ее светлая стеклянная жизнь.

— Ма, я тебя последний раз предупреждаю, — строго сказал мне Сережка. — Я ее с продленки брать не буду, если она…

— Она тебя будет слушаться, не сердись, — попыталась я его обнять, но Сережка уже большой, он еле заметно отстраняется, и на лице его выражение непреклонное, как у Витечки, когда он дает мне «укорот». — Она ведь еще маленькая.

— Кто маленькая? Она?! — возмущается Сережка, и голос его заглушает лязг лифтовых дверей. — Да я в ее годы…

Они вваливаются в деревянный футляр кабины, и я еще слышу, как Маринка говорит ему медовым голосом:

— Да! Я еще маленькая! И я девочка, поэтому ты должен меня слушаться во всем…

— Пропуск! — как всегда негромко и внятно сказала Церберуня, обозначив конец моего рабочего дня.

Вот единственный человек на своем месте! Церберуня называется «боец ВОХРа», и охраняет этот несгибаемый боец вход в редакцию от праздношатающихся. Если надо в газету — вот на стене телефон, позвони. Коли пришел по делу — закажут тебе пропуск, и тогда иди, куда там тебе надо, с предъявлением паспорта, конечно. Церберуня, настоящая фамилия которой Щерба, работает на этом посту много лет и знает всех сотрудников как облупленных.

Но в штатном списке ее обязанностей нигде не записано, что она должна нас знать в лицо. Поэтому, сколько бы раз за день мы ни проходили мимо ее столика в вестибюле, она проверяет у нас удостоверения. Берет в руки коричневую книжечку, тщательно сверяет лицо с фотографией, внимательно читает лаконичную пропись фамилии-имени-отчества и должности, бдительно проверяет подлинность подписи главного редактора, сличает ненарушенность печати и тогда возвращает со словами: «Можете идти!»

Скорее всего, если бы она вместо этой процедуры приветливо махала нам рукой, или говорила «Привет!», или просто сухо кивала, как это делают все остальные вахтеры, мы бы и не знали ее фамилии и не стали бы ее называть сначала Церба, а потом ласково-ненавистнически «Церберуня». Мы бы ее не запомнили, мы бы ее практически не знали. А так мы ее помним, мы ее знаем. Ежедневно она служит нам напоминанием торжества принципа «максимальной пакости», поскольку дежурит или утром, когда мчишься на работу, опаздывая ровно на минуту, а с точки зрения начальства именно эта минута является краеугольным камнем дисциплины, или вечером, когда руки заняты сумками, папками с бумагами, зонтом, и приходится сваливать на пол всю эту поклажу, чтобы разыскать закопавшееся на самое дно сумочки удостоверение.

Мы ненавидим Церберуню. скандалим с ней, грубим, она смотрит немигающими глазами, молча качает головой и пишет на нас рапорты своему начальству. А те жалуются нашему главному, который шерстит нас, удивляясь тому, как мы не можем понять, что Щерба добросовестно выполняет свой долг. «Если бы вы отрабатывали свою зарплату так, как эта не очень молодая и не очень грамотная женщина, газета была бы много интереснее…»— с печальным вздохом добавляет главный всякий раз после скандала с бойцом ВОХР Щербой.

Мне кажется, что наше отношение к Церберуне ей самой небезразлично. Я уверена, что если бы мы вдруг перестали замечать ее или по необъяснимой причине все вместе полюбили ее, она очень скоро бы уволилась. Я убеждена, что наша ненависть питает ее жизненную энергию, наполняет эмоциональный мир человеческими страстями, она поглощает нашу неприязнь, как растения — углекислый газ. Ей не нужен кислород доброжелательства, она жадно впитывает источаемую мной углекислоту, когда говорит тихо и отчетливо:

— Пропуск!..

Несколько мгновений сладчайшего торжества от ощущения самой высокой из всех доступных форм власти над другим человеком — возможности заставить его выполнить абсолютно бессмысленное дело, сколь малым бы оно ни было. Тут вопрос не в объеме дела, а в его бессмысленности: чем абсурднее, чем мельче, тем приятнее. Наверное, приятнее, острее это чувство — ничем другим объяснить я не могу это скрупулезное изучение картонки, удостоверяющей личность, которую знаешь до оскомины много лет.

Церберуня еще не выпустила из своих сухих бдительных лапок мое удостоверение, когда я услышала за спиной знакомый густой голос:

— Ирина Сергеевна!..

Оглянулась — сухопарый белобрысый парень в синем плаще и фуражке с золотой кокардой. Невысокий, очень загорелый и смущенно улыбающийся.

— Здравствуйте, Ирина Сергеевна! Извините, я не приехал вчера, меня в милицию забрали… Ларионов моя фамилия, я вам звонил…

Пальцы Церберуни конвульсивно сжались на моем удостоверении, она подняла взгляд на Ларионова, и я прочла в ее бесцветных глазах тоску от невозможности сразу же забрать у него документы. Но это не входило в ее обязанности, она только вздохнула тяжело из-за того, что нет права проверять людей с той стороны ее поста, и отдала мне удостоверение. «Можете идти!»

Интересно знать: если бы я, находясь в редакции, потеряла пропуск, она бы не выпустила меня из здания? Я бродила бы целую ночь по пустым коридорам и гулким кабинетам, жалобно просилась домой, а Церберуня, не смыкая глаз, как настоящий боец, следила, чтобы никто не прошел ко мне с воли, а сама я не прорвалась мимо ее поста?

И острая антипатия к вахтерше, к этому злому караульному животному вдруг перекрыла, смыла бесследно раздражение и досаду, которые я испытывала к Ларионову, заставившему меня вчера столько времени ждать его в тягостном напряжении.

Назло Церберуие я взяла Ларионова под руку и, помахивая игриво сумкой, повела его к выходу.

— Идемте быстрее, — сказала я, — иначе она захочет вернуть вас в милицию…

Ларионов засмеялся:

— А мне и так завтра туда идти…

На улице, в меркнущем свете осеннего вечера я рассмотрела, что от виска по щеке к уху тянутся у него на лице не то царапины, не то ссадины. Он заметил мой взгляд и снова смущенно улыбнулся:

— Вы не смотрите так, я вообще-то не хулиган… Это случайно.

— А что там у вас приключилось?

— Да ну! Глупость! Хмыри какие-то пристали…

— Мальчишки, что ли? — спросила я.

— Да нет, — покачал он головой, — они вполне уже взрослые мальчики, лет по тридцать, наверное…

— А чего хотели? — полюбопытствовала я.

— Да так, пришлось их угомонить немножко…

Несмотря на сухость, в нем чувствовалась крепкая, мускулистая сила, да и огромный целлофановый мешок с заграничными наклейками и рисунками он нес в руке, будто это была маленькая авосечка. Я почему-то сразу поверила, что он может легко угомонить разбушевавшихся хмырей.

— Ирина Сергеевна, если вы не возражаете, я провожу вас домой: посылка тяжелая, вам самой не дотащить…

С одной стороны, посвятить два вечера Ларионову при моих нынешних делах — как-то многовато получалось, а с другой — мысль тащить этот огромный мешок, пихаться с ним на остановке, лезть в троллейбус была невыносима. Больше всего хотелось прийти домой, принять ванну и лечь спать, чтобы не вспоминать ни Витечку, ни текущие неприятности дня, ни необходимость объяснять что-то детям, ни ждать завтрашнего пробуждения с массой вопросов, которые мне теперь предстоит решать…

Бог с ним, с Ларионовым, пускай провожает! Может быть, возьмет такси, доедем быстрее до дому, а там как-нибудь от него отобьюсь. Мне было немного неловко из— за своего коммерческого подхода, и я как можно любезней сказала:

— Если вам это не составит труда и у вас нет других, более приятных и нужных дел, то мне вы доставите тем самым удовольствие.

— Да я совсем свободен, мне делать нечего. Командировку я закончил, а видеть вас мне приятно…

Я неопределенно хмыкнула, а он сказал очень убежденно:

— Да-да, очень приятно. Вы знаете, я много раз вспоминал тот вечер, когда мы познакомились.

— Да, тогда был прекрасный праздник, — сказала я неопределенно, поскольку и по сей момент не могла вспомнить о том, как мы с ним танцевали. Его тогда не существовало в моей жизни, его не было на карте земли, потому что в ту пору всем миром для меня был Витечка.

Ларионов будто подслушал мои мысли.

— Я надеюсь, ваш супруг не будет в претензии, что я вас провожаю. Я ведь ничего плохого не имею в виду…

Меня рассмешил его провинциализм, и я подумала о том, что, наверное, Витечка теперь совершенно не будет иметь претензий ни к кому из провожающих меня. Витечка теперь занят Гейл Шиихи.

И не знаю почему — никакой в этом не было необходимости, неожиданно для себя я сказала:

— Мой супруг не будет к вам иметь претензий, потому что он меня бросил!

— Вас?! — с безмерным удивлением спросил он.

— Ну не вас же! — раздраженно ответила я. — Конечно, меня!

Он смутился еще сильнее и растерянно забормотал:

— Ирина Сергеевна, простите, я ничего не знал, я как-то так бестактно… Я не хотел…

— Я понимаю, можете не извиняться. Это не ваша и, по-моему, даже не моя вина… Жизнь такая…

Ларионов выпустил мою руку и шел рядом в сосредоточенном молчании. Я видела, как он напряженно о чем-то размышлял. И клокотавшие в нем слова и мысли наконец обрели форму категорического заявления:

— Он наверняка сошел с ума!

— Может быть, — кивнула я, — но только вокруг многовато сумасшедших, судя по количеству разводов. Люди просто надоедают друг другу.

Ларионов закинул свой мешок с одесскими фруктами за плечо и сказал с огромной убежденностью:

— Вообще-то я знаю много людей, которые развелись, но еще ни разу не видел, чтобы человек бросил жену и женился лучше. Обычно новые жены очень похожи на старых, только несколько хуже…

Я усмехнулась, он впал в вакханалию смущения:

— Простите, старая — не в том смысле, что она старая, а просто прежняя жена… И вообще, Ирина Сергеевна, если бы у меня была жена, как вы… Да вообще, по— моему, вы удивительная женщина.

— Ну, хватит, — махнула я рукой, — вы мне лучше скажите, что вас в милиции — оштрафовали или письмо на работу пошлют?

— Да нет, я отказался платить штраф.

Тут уж удивилась я:

— Как это вы отказались? По-моему, согласия нарушителя не спрашивают. Это как при разводе, — засмеялась я, — если не хочешь больше так жить — разводишься.

— Нет, это не совсем так. Они нам предложили в милиции как бы помириться, и всех штрафуют.

— Кто они? — удивилась я.

— Ну, дознаватель там, я не знаю, как называется, оперуполномоченный. Сказал, что все хороши одинаково и всех оштрафуют.

— А вы что?

— А я сказал, что я не согласен. Пускай разбирают дело по существу. Почему это меня штрафовать? Они хулиганье, а штрафовать всех. Выходит, я с ними вместе наравне виноват.

— А вы считаете, что виноваты только они? — спросила я.

— Конечно! Они ко мне пристали. Я их не трогал. Да и вообще!..

Все, что он говорил, он излагал с убежденностью. Вот с этой непререкаемой уверенностью он сказал:

— Я точно знаю, что им нельзя этого вот так спускать с рук. Заплатят четвертак, завтра снова станут хулиганить и драться. Проступок, совершенный дважды, кажется людям дозволенным. А этого нельзя допускать!..

— Вы еще, оказывается, и воспитатель, — засмеялась я.

— Да нет, какой я воспитатель, — сдвинул он на затылок фуражку. — Но все равно противно, когда трое дураков пьяных знают, что одного-то они всегда поколотят. Но не прошел номер на этот раз. Да ладно, — засмеялся он, — завтра разберемся как-нибудь.

Вечер был теплый, слоисто-серый, слепой. Казалось, что мокрый тротуар, дома, облетающие деревья сочатся этой голубовато-сизой дымкой, втекающей в улицы, как сонная вода.

— А что это за фуражка на вас? — спросила я.

— Эта? — Он для уверенности потрогал свой черный фургон с золотым шитьем.

— А у вас при себе есть еще одна?

— Нет, — снова смутился он. Вообще он слишком часто смущался, во всяком случае, для человека, который любит драться сразу с тремя хулиганами. — Вы, Ирина Сергеевна, просто забыли. Рассказывал я вам — я же штурман дальнего плавания. Я старпом на ролкере…

— Ну, конечно! — с притворным воодушевлением воскликнула я. — Я просто не знала, что штурманы носят такие красивые шапки…

Не могу же я ему объяснить, что я и его-то самого не помню, не то что разговоры про какой-то неизвестный мне ролкер.

Люди вокруг нас будто плыли в пепельном сумраке надвигающейся ночи, но плыли они быстро, суетливо, пихаясь сумками и толкая в бок локтями. Машины с шипящим шорканьем пролетали по мостовой, оставляя в пелене сгущающейся мглы трассирующие кровяные следы габаритных огней.

— Эх, такси бы поймать… — мечтательно сказал Ларионов.

— Да где его взять — час пик…

А поскольку я никак не отреагировала, он добавил, будто извиняясь:

— Вообще с такси здесь неблагополучно… У меня теперь против такси предубеждение будет…

— Это почему еще? — удивилась я.

— Так ведь весь этот скандал вчера из-за такси завязался…

— Черт с ним, с такси, вон троллейбус подходит к остановке, успеем!

Ларионов сунул мне в руки фотоаппарат — я только сейчас рассмотрела, что у него на плече болталась камера, — схватил мою сумку и со своим ярким полиэтиленовым мешком через плечо устремился передо мной к остановке. В толчее перед растворенной дверью пропустил вперед, нас растаскивали, отпихивали, мяли, потом общим рывком подняли в салон, захлопнулись створки, и мы оказались впрессованными друг в друга в массе крутого пассажирского фарша.

— У вас гривенник есть? — спросила я.

— Есть, но я руками не могу пошевелить.

Распираемая людскими телами коробка троллейбуса казалась хлипкой, ненадежно тонкой. Она тряслась и дрожала на разгонах, едко дребезжали стекла, и тонко вибрировал под ногами пол. Было ощущение, что этот плексигласовый ящик просто надет на нас.

— Контролер не поймает? — озабоченно спросил Ларионов.

— Но если вы не можете достать гривенник, он ведь тем более не достанет свой жетон, — заметила я.

— Я думаю, у контролеров есть тренированность на толкучку, — рассудительно сказал Ларионов и добавил удивленно: — Странная все-таки работа — душиться, толкаться, ловить…

Тут я его вспомнила. Мы сейчас стояли лицом к лицу, тесно прижатые толпой друг к другу, как когда-то давно на даче в танце, но раньше я не могла его вспомнить, потому что не смотрела ему прямо в глаза — очень странные глаза, с чуть потупленным взглядом, который сначала казался смущенным и лишь немного погодя оказывался невыносимо упрямым.

Ни рассказов его про штурманство, ни про какой-то ролкер, даже внешность его отчетливо не могла припомнить. А вспомнила взгляд. И еще он говорил, что умеет играть на кларнете. Почему? Не помню…

Перед нашей остановкой народ у двери уплотнился, перегруппировался, вспучился — так, наверное, сжимаются и взрываются галактики, — и вышвырнуло нас на тротуар, и, прежде чем я опомнилась, Ларионов выхватил из кармана монету и сунул в чью-то высунутую из салона ладонь.

— Опустите, пожалуйста, за проезд!.. — крикнул он вслед уносящемуся с завыванием троллейбусу.

— Я вижу, вы всегда аккуратно платите за проезд, — сказала я серьезно.

— Ага, — кивнул он. — Плачу. Я вообще порядок люблю…

И смотрел он немного в сторону, будто снова застеснялся своей любви к порядку. Я подумала, что так вот, сильно стесняясь, он за соблюдение исповедуемого им порядка с жены, с подчиненных или обидчика шкуру спустит.

Мы шли по переулку к моему дому, и серый туман над мостовой быстро сгущался в синюю мглу. Было так тихо, что отчетливо слышался сухой шуршащий шелест, с которым падали на асфальт подсохшие кленовые листья.

Чтобы не молчать, спросила, сама не знаю зачем, не интересовало это меня нисколько:

— А ваша жена любит порядок?

— Алена? — удивился он моему вопросу. И развеселился:

— Не-ет, Алена никакого порядка не признает…

— Что так? — равнодушно спросила я, лениво продолжая этот никчемный разговор.

— Ну, как вам сказать… Порядок — это определенная равновесная система обязательств и прав… А там, где только возникает запашок обязательств, там исчезает моя Алена… — Он сказал это безо всякой сердитости или досады и снова рассмеялся, видимо, приложив мысленно свою жену к идее порядка.

— А как же уживаетесь?

— Так мы и не уживаемся… Мы ведь врозь живем… Я почти весь год в плавании, на берегу почти не бываю… А Алена живет как-то хаотически-весело.

— И не разводитесь? — спросила я и подумала, что всякого рода семейные неурядицы стали для меня сейчас самой интересной темой.

— Нет, — покачал он своей нарядной фуражкой. — Нам это обоим причинило бы массу сложностей. Алене — значительные материальные потери. А мне, по-видимому, моральные…

— В каком смысле?

— Я же на загранплаваний. Как разведусь, так меня с мостика в два счета турнут. А я только полмира обошел, интересно вторую половину посмотреть. Да и люблю я свою работу…

Полмира обошел! Экий Буцефал. Он меня раздражал своей неколебимой уверенностью в своих незначительных суждениях. А что ей было делать, этой неведомой мне Алене, если он на берегу почти не бывает? Сидеть почти весь год на пристани и дожидаться, когда этот Магеллан пожалует на своем ролкере из второй половины мира? Решила жить хаотически-весело.

И с острой горечью подумала, что Витечку, пожалуй, я бы ждала почти весь год. И еще год. И еще… Только бы вернулся. — Уже в лифте он спросил неожиданно:

— Вы верите в приметы?

— Не верю, — отрезала я. — Я человек несуеверный…

— Не может быть! — застенчиво-уверенно сказал Ларионов.

— Несуеверны только попы, мелкие чиновники и могильщики. У них работа без риска…

— А вы суеверный?

— Ну, как вам сказать… В приметы я верю. — Он перекинул с плеча на плечо свой увесистый цветной мешок. — Меня приметы редко обманывают…

— Какая же была у вас примета насчет вчерашней драки?

Он неопределенно хмыкнул:

— У меня была примета не к драке… Да, собственно, это неважно…

Я нажала кнопку дверного звонка, ребята с визгом выкатились мне навстречу, но замерли, увидев Ларионова, и с интересом воззрились на него.

— Познакомьтесь, детки… Это друг нашей Ады, приехал из Одессы…

Сережка протянул ему руку и деловито осведомился:

— Вы моряк?

— Моряк, — кивнул Ларионов. — Штурман…

— А как ваше фио? — продолжал допытываться Сережка.

— Что? — удивилась я. — Что такое «фио»?

— Фамилия-имя-отчество! — сообщил Сережка. — В журналах, вообще в списках есть такая графа — «ФИО»…

— Мое фио — Алексей Петрович Ларионов, — усмехнулся гость. — Можно просто Алексей…

— А меня зовут Сергей…

— Так я тебя, Сергей, помню… Ты тогда, правда, был поменьше… На даче у Ады я вас всех видел… И Маринку, и папу твоего…

Истомившаяся молчанием Маринка обрадовалась, что ее включили в круг собеседников, и сообщить ей хотелось, конечно, что-нибудь значительное. Она и сказала приподнято-взволнованно:

— Мам, нам Галина Лаврентьевна сказала, что нас приняли в общество охраны памятников. И велела принести завтра двадцать копеек — удостоверение будут давать…

Сережка ехидно спросил:

— А ты за бесплатно памятники охранять не можешь?

— Нет, нет! — заволновалась Маринка. — Нам удостоверения давать будут!

— А фотографию не надо сдавать на удостоверение? — ехидно-серьезно расспрашивал Сережка. — А то ты по растяпству своему потеряешь удостоверение, и кто-нибудь вместо тебя незаконно будет памятники охранять.

— Галина Лаврентьевна ничего не говорила про фотографию,

— растерялась Маринка. — Она только про двадцать копеек сказала…

— Ну, тогда твое дело швах, — лицемерно сочувствовал Сережка.

— Отстань, Сергей, — засмеялся Ларионов. — Я прямо сейчас сделаю тебе фотографию на удостоверение. И не простую, а цветную…

Мы недоверчиво уставились на него, а Ларионов положил на пол мою сумку, цветной мешок, скинул на вешалку плащ и взял у меня из рук фотоаппарат.

— Маринка, знаешь, что это такое?

— Фотоаппарат. Но карточки…

— Будут, будут тебе карточки, — обнял ее за плечи и уверенно повел в гостиную, будто сто раз бывал у нас дома.

— Это, Маринка, аппарат, да не совсем обычный. Называется поляроид…

Он усадил ее на стул, а мы с Сережкой с любопытством следили за ними. Я опасалась, как бы он не выдумал какой-нибудь глупой шутки, вроде вылетающей из объектива птички вместо фотографии. А он серьезно спросил ее:

— Слушай, если тебе нужно фото на такой важный документ, может быть, наденем тебе мою фуражку? Все-таки ты природу будешь охранять…

— Не природу, а памятники, — поправила Маринка, но идея ей явно понравилась, она с охотой нацепила его фуражку, сдвинув чуть на затылок.

Ларионов быстро открыл футляр — обычный крупный фотоаппарат. Навел резкость, а Сережка бормотнул завистливо под руку:

— Темно здесь, ничего не проработается…

— Проработается, — уверенно сказал Ларионов. — Маринка, смотри на меня, головой не тряси, не моргай — выдержка большая, а то будешь на снимке, как сонная курица…

Нажал на кнопочку, короткая ослепительная вспышка блица, шуршащий картонный шорох, и откуда-то из-под аппарата выползла квадратная карточка.

— Прошу, фото готово, — протянул Ларионов Маринке карточку.

— Так тут же ничего нет! — разочарованно воскликнула она.

— Как говорит мой боцман: годи помалу! Ждем минутку…

Середина белой пластмассовой карточки стала наливаться мутью, как будто заливало ее киснувшее молоко, в ней появилась голубизна и прозелень, еле заметный вначале цвет стал постепенно набирать силу и глубину. Из туманных разводов цветового хаоса появились отчетливые линии, и вдруг в центре пластинки вынырнуло Маринкино серьезное лицо в фуражке. Ее смешная рожица словно выплывала к нам из глубины морской воды: появились удивленные глаза, сжатые строго губы, кокарда. Из сумрака небытия возникла она натекла сочным цветом, появилось ощущение пространства и тепла.

— Во зыко! — ахнул Сережка. Два бессмысленных кошмарных слова выражают максимальный восторг, высшую категорию качества: «Зыко!» и «Зыровски!». — А мне можно?

— На, работай! — протянул ему поляроид Ларионов. — Учти, в кассете десять снимков, распорядись с умом…

Я на кухне высыпала на стол из мешка присланные Адой фрукты. Огромные алые яблоки, золотисто-желтые длинные груши. Из гостиной доносился Маринкин восхищенный визг, значительно басил, срываясь на петушиный вскрик, Сережка, и чуть тягучий голос Ларионова объяснял им что-то, наверное, про необходимость соблюдать порядок. Потом я услышала недоверчивый вопрос Сережки:

— И на Бермудах?!.

— Конечно, бывал…

— А око тайфуна — это не выдумки?

— Нет, не выдумки — кольцо шторма вокруг судна, а внутри мертвая зыбь… Сухогруз «Тарасов» погиб…

Ах, как было бы хорошо, если бы с ними сидел там Витечка! Шутил, подначивал вопросами Ларионова, строил свои обычные несбыточные планы: «С завтрашнего дня строим плот с парусами — отправляемся через Атлантику…»

Мы ведь, Витечка, готовы были поплыть с тобой на плоту через океан по первому твоему слову. Нам и штурман Ларионов для этого был не нужен. Мы твердо верили, что ты знаешь курс к счастью. Зачем нам еще штурман? А ты нас завез на необитаемый остров. А сам уплыл неведомо куда, обвязавшись на дорогу спасательным поясом с надписью «Гейл Шиихи»…

Из мешка высыпались душистые зеленые огурчики фейхоа и тугие оранжевые комья хурмы. Они были обтекаемо-острые, как девичьи груди, и сочились изнутри светом вроде китайских фонариков.

Маринка с жаром объясняла Ларионову:

— Это давно было, когда еще жили начальные люди, то есть мартышки…

В дверях кухни появился смеющийся Ларионов. Я показала ему на фрукты:

— Впервые слышу, чтобы в Одессе росли хурма и фейхоа…

Ларионов покраснел, заерзал:

— Понимаете, Ирина Сергеевна, глупость вышла с посылкой… Я ведь ее уже поставил в такси, когда драка началась…

— И что, за время драки помидоры превратились в хурму?

— Нет. — Он растерянно развел руками. — Когда драка круто заварилась, таксист дал газ и укатил… И посылочка с ним вместе тю-тю…

— Тю-тю… — бессмысленно повторила я за ним. — Дороговато, боюсь, станет посылочка…

— Да что вы, Ирина Сергеевна! — взмок от неловкости Ларионов. — Я днем заскочил на Центральный рынок — там и выбор лучше нашего, и цены, можно сказать, дешевле… Пусть ребята витаминчиков покушают… Хорошие у вас мальцы!..

Я махнула рукой:

— Да ладно! Все дети прекрасны, все старики почтенны…

У него, по-моему, есть перебои с чувством юмора, потому что он совершенно серьезно ответил:

— Не знаю… Я не верю, что все дети прекрасны, а старики заслуживают уважения. — Помолчал мгновение и добавил: — Есть противные дети и презренные старики…

В кухню влетел Сережка с поляроидом в руках:

— Вот так стойте!.. Рядом!.. Ма, чуть-чуть ближе… Вот так, стоп!

Полыхнула крохотная молния блица, с шуршащим шипением выползла еще слепая карточка. Но грома небесного я не услышала. Не услышала я беззвучного немого грома. В сентябре редко гремит гром.

Так и стоим мы на той цветной карточке — рядом, у стола, заваленного горой золотисто-оранжевых и зеленых фруктов.

К концу дня позвонил на работу Ларионов.

— Ирина Сергеевна, вы хотели передать Аде какие-то книги…

— Да, да, спасибо! И отдать вам поляроид, вы его вчера забыли у нас.

— Ладно, это успеется… Ирина Сергеевна, давайте пойдем на Владимира Фаддеева — это очень интересно, билеты дают только с нагрузкой… И заодно отдадите книги…

— А кто такой Фаддеев? — не поняла я.

— Это знаменитый телепат, гипнотизер. Психологические опыты, называются «Познай самого себя»…

— Да ну, чепуха какая-то! — почему-то рассердилась я. — У меня ужин для детей не приготовлен, а я буду с гипнотизером познавать себя!

— Ирина Сергеевна, во-первых, интересно же проверить — вдруг мы не все о себе знаем? Он ведь и экстрасенс в придачу! Вдруг откроет в вас что-то неведомое?

— Нечего во мне открывать! Со мной дело ясное. А что второе?

— Нет, это я так сказал, в смысле второго… Я имел в виду насчет ужина ребятам. Я уже был у вас дома, привез им биточки по-московски… — У него по-прежнему был странный тон — застенчивый и уверенный одновременно.

— Что-что? Какие биточки?

— По-московски. В кулинарии от ресторана «Центральный» продавались — знаете, лоток такой фольговый, а в нем уже готовые замороженные биточки. С гарниром. Рис припущенный. Только в духовку поставить — через пять минут можно есть. А на сладкое торт «Марика». Ребята сказали, что им такой ужин подойдет…

Какой странный, однако, человек! Ну, кто его просил? На кой черт мне этот Фаддеев? Как всегда, в момент гнева и растерянности потеряла дыхание, ком под горлом кляпом придушил.

— Ирина Сергеевна, ну не молчите! — сказал он тихо, и никакого упрямства и напора в его голосе не было. — Я думал, что вас это развлечет…

И, наверное, потому, что я молчала, стараясь снова поймать дыхание, он быстро заговорил:

— Я из милиции когда вышел, смотрю, народ клубится у театрального киоска. Честно говоря, я тоже никогда не слышал про этого знаменитого психосенса, Фаддеева этого самого… Наверное, что-то вроде Вольфа Мессинга. А потом подумал, может, откроет он мне что-то психологическое про меня, о чем я раньше не догадывался. Сейчас это бы мне пригодилось…

— А что у вас там с милицией?

— Не знаю… — медленно ответил он. — Как-то все очень странно получается…

— Что именно странно?

— Трудно сказать… — Он будто вместе со мной снова проверял странности обстоятельств в милиции. — Какое-то странное ощущение — будто я этих хулиганов поколотил, а милиция за них обиделась…

— Любопытно, — согласилась я, хотя мне это было совсем нелюбопытно и хотелось закончить разговор и идти домой. Но во всех нас живет неодолимая потребность резонерствовать, и я заметила: — Вообще-то говоря, милиция возражает против любых драк, независимо от того, кто виноват…

— Да, конечно, — не стал спорить Ларионов. — Но обиделись они только после того, как я твердо отказался мириться и платить штраф. Вот это меня и удивило…

— Что значит обиделись?

— Да это я так сказал, чего им на меня обижаться! Они меня стали исподволь припугивать. Мол, не хочешь по-хорошему, то почитай кодекс — вон сколько интересных статей тебя касается. Я от этого немного растерялся…

— Испугались? — спросила я напрямик.

— Да нет, — неспешно ответил он, и я почему-то поверила ему сразу. — Я не очень робкий паренек. Но когда на тебя смотрят жестяными глазами и не хотят слушать, видеть, понимать, вот это тоскливо! Да ладно! Ирина Сергеевна! Идемте на гипнотизера! Мы оба сегодня не очень счастливы — вдруг он нам докажет, что мы не правы? Ребята сыты и довольны жизнью… Идемте! Сережка обещал проверить уроки у Марины. Идемте!

— А как ребята отнеслись к вашим биточкам?

— К биточкам? — удивился Ларионов. — Нормально! Пожаловались, что вы никогда не покупаете готовые котлеты и пельмени, а они их очень любят…

Я подумала с испугом, какой дал бы мне укорот Витечка, если бы я приперла из кулинарии замороженные биточки! У Витечки есть некоторый гастрит, поэтому всякие полуфабрикаты в наш дом не допускаются ни под каким видом. Я очень гордилась своей стряпней, а ребята, оказывается, мечтают о готовых котлетах.

— Ирина Сергеевна, вы о чем думаете? — настойчиво спросил Ларионов. — Если не хотите идти на гипнотизера, давайте просто пройдемся до дома, я вас провожу, подышите свежим воздухом. Или в ресторан пойдем, поужинаем. Ну, чего вы молчите? О чем думаете?..

О чем я думаю? О чепухе какой-то! Я думала о бессчетных тоннах продуктов, которые я перетаскала в сумках. Грузовик здоровый за раз не вывезет. Много лет. Мы все, семья, были похожи на рисунок из занимательной арифметики Перельмана — человек-гора, в разверстую пасть которого вползает товарняк с едой. Цистерны борщей, платформы котлет, пульманы картошки.

Надо бы спросить Ларионова, возят ли на ролкере продукты.

А вдруг я сама во всем виновата? Может быть, не ушел бы Витечка к своей Шиихи, если бы я со скандалами и боями с самого начала заставила его приносить в дом замороженные биточки по-московски и хоть раз в месяц отстоять очередь за тортом «Марика»?

Не знаю. Может быть. А теперь и не узнаю.

— Хорошо, идем на гипнотизера…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3