Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Булгаков

ModernLib.Net / Художественная литература / Варламов Алексей Николаевич / Булгаков - Чтение (стр. 14)
Автор: Варламов Алексей Николаевич
Жанр: Художественная литература
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


«Писатель приехал в Москву с определенным намерением составить себе литературную карьеру» [142; 188], – охарактеризовали Булгакова в протоколе заседания «Никитинских субботников» полтора года спустя после его приезда в Москву в декабре 1922 года, и это сущая правда. Нашего героя можно смело назвать карьеристом от литературы, если вкладывать в это понятие не уничижительный, а прямой смысл – он относился к литературе не просто как к своему предназначению, но как к делу жизни, к службе, где продвижение наверх, жалованье, награды и честью полученные чины играют ключевую роль и служат знаками отличия.

Существует замечательное воспоминание Эмиля Миндлина, очень много проясняющее в мироощущении Булгакова этой поры: «…он очень серьезно относился к своему возрасту – не то чтобы годы пугали его, нет, он просто считал, что тридцатилетний возраст обязывает писателя. У него даже была своя теория „жизненной лестницы“. Он объяснял мне ее, когда мы с ним шли в зимний день по Тверскому бульвару <…> У каждого возраста – по этой теории – свой „приз жизни“. „Эти 'призы жизни' распределяются по жизненной лестнице – все растут, приближаясь к вершинной ступени, и от вершины постепенно спускаются вниз, постепенно сходя на нет“» [32; 149–150].

Тридцатилетний Булгаков ехал в Москву за призом, который надо было завоевать.

Но, решив отвернуть от юга и от запада, испугавшись броситься с обрыва, не рискнув, не дерзнув или не имея денег совершить побег, он навсегда сохранил в памяти образ древнего пути в Европу, в загадочный, манящий мир, где оказались два его брата, и не раз к нему возвращался и о нем тосковал – благо советская жизнь поводов давала немало. То был его жизненный инвариант, его мечта, которой он оставался верен до конца дней, в которой его ждали бы свои прижизненные награды. Но русской литературе, его судьбе и душеприказчице не нужен был Булгаков-эмигрант, ей был нужен Булгаков – русский писатель в СССР. Писатель и большевики, писатель и нэп, писатель и литературная шпана, художник и власть – он должен был последовательно отвечать на эти, а не какие-либо другие вопросы, чтобы приблизиться к главному – вопросу о добре и зле, о Боге и сатане.

Глава девятая

В МОСКВУ!

Проведя неделю в Киеве у матери (это была их последняя и, судя по всему, радостная, примиряющая встреча, оставшаяся у сына в памяти: «Дорого бы я дал, чтоб хоть на два дня опять так лечь, напившись чаю, и ни о чем не думать», а мать была довольна, что сын решил остаться на родине), в конце сентября 1921 года Булгаков приехал в Москву, где уже почти месяц одиноко, печально, уныло и безо всяких перспектив его поджидала, а точнее, уже не ожидала, а в растерянном состоянии пребывала, не зная, как и куда дальше жить, жена Татьяна.

«Только теперь я убедилась, что сделала огромную ошибку, выехав так налегке в Москву на зиму; с каждым днем у меня настроение падает, и я с ужасом думаю о дальнейшем. Часть вещей у меня совершенно погнила, а за остальные дают пустяки, – признавалась она своей невестке Наде Булгаковой-Земской в письме от 11 сентября 1921 года. – В Киеве можно прожить гораздо лучше. От всех забот я отупела, ругаю себя каждый день оттого, что кого-то послушалась и полетела» [48; 282].

«Я все еще живу в общежитии у Коли… Я послала Мише телеграмму, что хочу возвращаться, не знаю, что он ответит. Коля меня все время пилит, чтоб я уезжала» [143; 245], – сообщала ей же неделю спустя, а сама Надежда Афанасьевна, излагая в тот же день, 18 сентября 1921 года, своему, не в пример Булгакову, образцовому супругу Андрею Земскому семейные новости, вскользь упомянула: «…У Воскресенских очень интересно жить: вчера приехал Миша. Едет в Москву. Скоро и ты его увидишь. Итак, Тася может быть спокойна. Передай ей, чтобы она не волновалась – Миша даже хотел дать ей отсюда телеграмму, но я думаю, что она (телеграмма) придет позже. Он выедет около среды, 26/IX…» [13; 59]

И еще пять дней спустя: «…Дорогой Андрик, теперь ты будешь иметь удовольствие видеть в Москве и Мишу. Таким образом, Тася, наконец, его дождалась и моральная забота о ней с тебя снимается. Где она живет? Она писала, что собирается переехать к тебе» [13; 59].

Однако никакой телеграммы жене Булгаков не послал, и встреча супругов после разлуки (а они фактически первый раз в жизни расстались так надолго) оказалась безрадостной и словно случайной.

«Может быть, Михаил меня сначала не застал или еще как-то было, но только помню, кто-то мне сказал: „Булгаков приехал“ и что он меня разыскивает. Но я настолько была уверена, что из Батума он уехал за границу и мы никогда не увидимся, что не поверила» [142; 122], – рассказывала Татьяна Николаевна одному из своих интервьюеров, а в беседе с другим добавляла: «Когда я жила в медицинском общежитии, то встретила в Москве Михаила. Я очень удивилась, потому что думала, мы уже не увидимся. Я была больше чем уверена, что он уедет. Не помню вот точно, где мы встретились… То ли с рынка я пришла, застала его у Гладыревского… то ли у Земских. Но, вот знаете, ничего у меня не было – ни радости никакой, ничего. Все уже как-то… перегорело» [87; 93]. Однако и на сей раз они не разошлись, хотя именно в Москве начался последний, продолжавшийся почти три года период совместной жизни Булгакова и его первой жены.

Мариэтте Чудаковой на прямой и очень точно поставленный вопрос: «Вот вы с Булгаковым пережили Киев 1918–1919 гг., потом были в разных обстоятельствах на Кавказе, потом попали в Москву – какое время помнится как самое тяжелое?» – Татьяна Николаевна так же прямо и точно отвечала: «Хуже, чем где бы то ни было, было в первый год в Москве. Бывало, что по 3 дня ничего не ели, совсем ничего. Не было ни хлеба, ни картошки. И продавать мне уже было нечего. Я лежала и все. У меня было острое малокровие. Я даже обращалась к дядьке-гинекологу…» [142; 141]

Леониду Паршину, как мы помним, она называла самым тяжелым временем службу мужа земским врачом. Противоречия тут нет – с Булгаковым было одинаково тяжело везде и всегда. Но все же в ранненэпмановской Москве особенно. Михаил Афанасьевич был по рождению, по образу жизни человеком южным – Киев, Владикавказ, Баку, Тифлис, Батум. За его спиной были две неюжные зимы – одна в Никольском в 1916/17 году, а другая в Вязьме в 1917/18 году, однако и там, и там земский доктор находился на гособеспечении и мог жаловаться на что угодно, только не на балансирующую на грани нищеты и отчаяния бедность. В Москве 1921 года у Булгакова были два самых страшных врага: голод и холод, обрушившиеся на приезжего литератора, «жалкого провинциала», как называл себя герой «Записок на манжетах», в качестве еще одного, уже Бог знает какого по счету в жизни испытания, противопоставить которому можно было только иронию.

«Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз», – вспоминал Булгаков свою первую московскую зиму в очерке «Москва 20-х годов». «Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме» [48; 280], – писал он сестре в октябре 1921 года, месяц спустя после приезда в столицу. «Человек плохо одетый – пропал» [48; 291], – уверял ее же со знанием дела полгода спустя, а матери рисовал картину: «Оба мы носимся в пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть теплую обувь».

Ситуация, несколько напоминающая гоголевскую «Шинель», но все же в целом письмо к матери о собственной «рабоче-каторжной жизни», о работе с «остервенением» было выдержано в более оптимистичном тоне, нежели к сестре: тревожить Варвару Михайловну тот, кто уже столько тревог успел ей доставить, избегал, хотя упрямые, в стиле теории Дарвина, факты жизни сквозь глубоко почтительные строки все равно пробивались:

«Очень жалею, что в маленьком письме не могу Вам передать подробно, что из себя представляет сейчас Москва. Коротко могу сказать, что идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни.

Выехав 1,5 месяца тому назад в Москву в чем был, я, как мне кажется, добился maximum'a того, что можно добиться за такой срок. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д.

Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый день без перерыва» [48; 282–283].

Булгаков служил в ту пору в ЛИТО Главполитпросвета Наркомпроса – еще одна череда безумных советских аббревиатур, обозначавших литературную организацию, позднее саркастически описанную в московской части «Записок на манжетах». Как ему, человеку с сомнительным происхождением, не имеющему никаких связей в литературном мире Москвы, удалось в пору жестокой безработицы найти работу «по специальности» на государственной службе, остается загадкой.

Экзотическая, но по-своему примечательная версия встречается в статье Василия Дворцова «Бафомет – идол постмодерна». Вот что пишет ее автор: «Так как, согласно документам Охранного отделения, „вольные каменщики“ еще до революций имели „оазисы“ по КавказЖД, то вполне возможно предположить, что в 1920 году, во Владикавказе, опустившийся до морфия неудачник, но уже испытавший влечение к писательству (пьесы „Глиняные женихи“, „Сыновья муллы“, „Парижские коммунары“) молодой врач, познакомившись с „мастерами“ Мандельштамом и Проферансовым, мог получить рекомендации к московским „братьям“. Ибо имена принимавших его в сентябре 1921-го в редакции „Гудка“ Олеши и Ильфа есть в масонских списках» [39].

Отыскивать масонский след в судьбе Булгакова, без всякого сомнения, задача сверхувлекательная, но весь этот фрагмент представляет собой пример хронологической неаккуратности автора (хотя бы потому, что в 1920 году Булгаков давно уже не был морфинистом, что Олеша и Ильф появились в «Гудке» в 1922-м, что отнюдь не в «Гудок» направился Булгаков сразу же по приезде в Москву и т. д.), и на подобных «трудах» можно было бы не останавливаться, когда б количество любительских литературоведческих текстов, Булгакову посвященных, в том числе с масонским подтекстом, не зашкаливало. Но и у серьезных исследователей, а также мемуаристов нет определенного ответа. М. О. Чудакова предположила, что «по-видимому, на руках у Булгакова было удостоверение Владикавказского подотдела искусств и какое-то рекомендательное письмо» [142; 122]. Какое, она не уточняет, не вспоминал об этом письме и никто из мемуаристов, не упоминал сам Булгаков, хотя несомненно эта бережно хранимая бумага сыграла свою роль в его батумских размышлениях на тему «куда ж нам плыть?».

Можно с большой долей уверенности предположить, что загадочная в духе «Трех мушкетеров» рекомендация – кем бы она ни была написана – имела отношение, а скорее всего была адресована пролетарскому писателю А. С. Серафимовичу, который московское ЛИТО возглавлял, хотя на работу почти не являлся. Более того, вскоре после приезда Булгакова Серафимович надолго уехал не куда-нибудь, а во Владикавказ, с которым был тесно связан, и это многое объясняет в том, почему именно «выходцу с Кавказа» М. А. Булгакову удалось получить заветное место. Но как бы то ни было, волею судьбы и случая свершилась литературная рокировка.

«Историку литературы не забыть:

В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый – стихи ) и я (ничего не писал).

Историку же: в Лито не было ни стульев, ни столов, ни чернил, ни лампочек, ни книг, ни писателей, ни читателей. Коротко: ничего не было.

И я. Да, я из пустоты достал конторку красного дерева, старинную. В ней я нашел старый, пожелтевший золотообрезный картон со словами: „…дамы в полуоткрытых бальных платьях. Военные в сюртуках с эполетами; гражданские в мундирных фраках и лентах. Студенты в мундирах. Москва, 1899 г.“.

И запах нежный и сладкий. Когда-то в ящике лежал флакон дорогих французских духов. За конторкой появился стул. Чернила и бумага и, наконец, барышня, медлительная, печальная».

В этом чудном месте, располагавшемся на Сретенке, Михаил Булгаков проработал менее двух месяцев, с 1 октября по 23 ноября 1921 года (в его обязанности входило протоколировать заседания, составлять лозунги о помощи голодающим Поволжья, выпускать поэтические сборники классиков и т. д. «Работы у меня гибель. Толку от нее пока немного» [48; 280], – сообщал Булгаков сестре), после чего ЛИТО оказалось закрыто, как закрывались многие подобные конторы.

«Идет полное сворачивание советских учреждений и сокращение штатов. Мое учреждение тоже подпадает под него и, по-видимому, доживает последние дни. Так что я без места буду в скором времени, – докладывал Булгаков в Киев, и в том же письме, проявляя чудеса предусмотрительности и предприимчивости, рассказывал о том, как держит удары судьбы: – Мной уже предприняты меры, чтоб не опоздать и вовремя перейти на частную службу. Вам, вероятно, уже известно, что только на ней или при торговле и можно существовать в Москве <…> Я предпринимаю попытки к поступлению в льняной трест. Кроме того, вчера я получил приглашение пока еще на невыясненных условиях в открывающуюся промышленную газету. Дело настоящее, коммерческое, и меня пробуют» [48; 283].

В Москве было трудно, холодно, но все же одно и очень важное отличие от теплого юга здесь имелось – больше работы и, как следствие, больше возможностей зарабатывать. «Путь поисков труда и специальность, намеченные мной еще в Киеве, оказались совершенно правильными». Эта фраза из письма к Варваре Михайловне, очевидно, восходила к их киевским разговорам. Добрая и много пережившая женщина не могла не быть встревожена тем, что ее трудный первенец оставил почтенное ремесло врачевателя – а она-то знала, каких успехов и почета добились на этом поприще ее родные братья Николай и Михаил Покровские, – и ринулся в неизвестную, непредсказуемую, сомнительную беллетристику, которой в их роду никто не занимался. Но сын упрямо доказывал свое: «В другой специальности работать нельзя. Это означало бы в лучшем случае голодовку» [48; 283].

В письме к матери содержались также сведения о творческих планах молодого писателя. Варвара Михайловна узнала о том, что по ночам ее сын работает над «Записками земского врача» («может выйти солидная вещь»), обрабатывал «Недуг», а кроме того, собирался написать пьесу о Распутине, в связи с чем просил матушку: «…передайте Наде (не в силах писать отдельно – сплю!) – нужен весь материал для исторической драмы – все, что касается Николая и Распутина 16- и 17-го годов (убийство и переворот). Газеты, описание дворца, мемуары, а больше всего „Дневник“ Пуришкевичадо зарезу! Описание костюмов, портреты, воспоминания и т. д. Она поймет. Лелею мысль создать грандиозную драму в 5 актах к концу 22-го года. Уже готовы некоторые наброски и планы <…> Конечно, при той иссушающей работе, которую я веду, мне никогда не удастся написать ничего путного, но дорога хоть мечта и работа над ней» [48; 285].

Как известно, этот замысел осуществлен не был (зато несколько лет спустя его с успехом реализовал Алексей Толстой и заработал на Распутине немало денег), но сам факт обращения Булгакова к данной теме свидетельствовал о том, что к 1921 году монархических настроений у него не осталось, ибо заниматься Распутиным с документами, которые писатель искал и собирался использовать, мог лишь человек, сильно разочаровавшийся в царствовании последнего русского Государя. Но, к чести Булгакова, спекулировать на распутинской теме, как Толстой, он не стал. Не захотел, не смог, не хватило времени – «Но времени, времени нет! Вот что больно для меня!»– не суть важно. Главное – не стал, хотя Распутин и промелькнул в одном из его ранних рассказов «№ 13. Дом Эльпит-Рабкоммуна», а о Романовых вчерашний монархист нелицеприятно отозвался в других фельетонах и в дневнике, а также в романе «Белая гвардия» и в пьесе «Батум».

Облик Булгакова той поры отразился в воспоминаниях машинистки Ирины Сергеевны Раабен (урожденной графини Каменской), с которой у него была договоренность, что она бесплатно перепечатает его «Записки на манжетах», а деньги он заплатит позднее, когда повесть будет опубликована. «У него в руках были, как я помню, записные книжки, отдельные листочки, но никакой рукописи как таковой не было. Рукописи, могу точно сказать, не оставлял никогда. Писала я только под диктовку. Он упомянул как-то, что ему негде писать. О своей жизни он почти не рассказывал – лишь однажды сказал без всякой аффектации, что, добираясь до Москвы, шел около двухсот верст от Воронежа пешком – по шпалам: не было денег» [32; 128].

Замечательно живо отреагировала на этот мемуар Т. Н. Лаппа: «Нет, конечно. По вечерам он так часто не отсутствовал. Я была ревнивая. Это они зря ее выпустили… „Двести верст по шпалам…“ Он ей просто мозги запудривал. Он любил прибедняться. Но печатать он ходил, скрывал от меня только. У него вообще баб было до черта» [87; 98].

Теоретически ревновать Булгакова к Ирине Сергеевне у Татьяны Николаевны основания были. Хотя о характере своих отношений с начинающим автором вынужденная подрабатывать машинисткой выпускница Смольного института и к тому моменту уже замужняя дама определенно не писала, строки ее воспоминаний не скрывают нежности и жалости к приходившему в ее дом молодому писателю: «Было видно, что жилось ему плохо, я не представляла, чтобы у него были близкие. Он производил впечатление ужасно одинокого человека. Он обогревался в нашем доме <…> Он был голоден, я поила его чаем с сахарином, с черным хлебом; я никого с ним не знакомила, нам никто не мешал» [32; 129]. Тут скорее возникает образ несчастного одинокого Максудова, которому, по словам актера Бомбардова, нужно бы «жениться на какой-нибудь симпатичной, нежной женщине или девице», а никак не семейного Булгакова – Татьяна Николаевна права: ее супруг действительно любил и умел запудривать дамам мозги.

Но главное все же были не дамы, а то, что в доме графа Каменского Булгаков мог прикоснуться к сферам, в которые раньше не был вхож, но которые представляли для него несомненный интерес при работе над «Белой гвардией» и, более того, могли послужить определенным толчком к написанию или углублению идей и образов романа. «Мой отец был командир дивизиона, генерал, – вспоминала Ирина Сергеевна, – брат кончил Пажеский корпус; оба перешли на сторону советской власти, но в то время, когда появился Михаил Афанасьевич, мы еще, как бы сказать, не перековались…»

Трудно сказать, знал или не знал Булгаков о том, чьей дочерью и сестрой была нанятая им машинистка, сотрудничество с которой продолжалось не менее двух лет (до весны 1924 года). В большевистской Москве графинюшка печатала под диктовку сына киевского профессора богословия «Дьяволиаду», рассказ «№ 13. Дом Эльпит-Рабкоммуна» и «Белую гвардию». Ирина Сергеевна пишет, что никого из домашних со своим гостем не знакомила, но значило ли это, что он ничего о них не знал, не догадывался и не пытался понять при своем писательском любопытстве и всегдашнем остром интересе к квартирному вопросу: как и откуда могла в 1921 году аристократическая семья жить в отдельной шестикомнатной квартире в доме № 73 по Тверской улице?

Поскольку никто из известных нам булгаковедов об этом сюжете и возможном источнике «Белой гвардии» не писал, на фигурах отца и брата Ирины Сергеевны Раабен есть смысл остановиться подробнее.

Генерал-майор Сергей Николаевич Каменский родился в 1868 году. Он закончил Московское юнкерское училище и Николаевскую академию Генерального штаба, служил артиллеристом, был участником Русско-японской и Первой мировой войн. «Отец был необыкновенным по доброте человеком, его любили все – дети, прислуга, солдаты…» [55] – вспоминала Ирина Сергеевна. Убежденный монархист, после революции он преподавал в Академии Генштаба и работал членом Высшей военной инспекции Рабоче-крестьянской Красной армии, но уже с середины 1920-х годов оказался не у дел. В дальнейшем неоднократно подвергался арестам и ссылкам, однако умер своей смертью в 1951 году.

Даже если Булгаков с ним лично не общался, тем поразительнее совпадения и неслучайнее случай, приведший киевлянина в дом, где проживал человек, который мог с одинаковой вероятностью повлиять и на образ Най-Турса, и на образ Тальберга (не все ж одному Каруму отдуваться), но в любом случае перед писателем мог возникнуть его будущий герой, кадровый русский офицер, а также члены его семьи, вспомним сухонькую Марью Францевну из «Белой гвардии».

Что же касается брата И. С. Раабен графа Николая Сергеевича Каменского, то он родился в 1898 году, окончил Пажеский корпус и входил в число юнкеров, защищавших Зимний дворец в октябре 1917-го. К моменту знакомства Булгакова с Раабен Николай Сергеевич находился в Москве на полулегальном положении и был озабочен тем, как скрыть свое юнкерское прошлое, возможно, поэтому Ирина Сергеевна и была вынуждена держать Булгакова подальше от своих домашних. Даже М. О. Чудаковой, записавшей ее воспоминания, она не рассказала многого, но в опубликованных в 2002 году записках сына Николая Сергеевича – Николая Николаевича Каменского есть следующий очень ценный фрагмент, имеющий прямое отношение к булгаковскому роману: «Юнкеров честно предупредили: „…решение выполнить свой долг перед Родиной может оказаться последним решением в вашей жизни…“ Но никто не покинул строй… <…> „Кому удалось скрыться и выйти из Зимнего – их искали после“, – констатирует очевидец. Сестра отца – Ирина вспоминала потом, как в ту тревожную ночь встретили Николая на улице и по дороге домой умоляли снять погоны. Он отказался, и тогда погоны прикрыли башлыком. Дни проходили в тревоге, в ожидании „возмездия“. Оно не заставило себя долго ждать. Списками защитников Зимнего „заинтересовались“, и вскоре группа вооруженных матросов и солдат вломилась в петербургскую квартиру Каменских. От расправы отца спасла случайность» [55].

Знал или не знал, использовал или не использовал Булгаков в своем первом романе образы и детали повторяющейся русской истории: обреченных, брошенных начальством защитников «старого режима», юнкерские погоны, списки людей, спасительные случайности – а поверить в то, что Ирина Сергеевна, которая печатала «этот роман не менее четырех раз – с начала до конца», никогда с ним ничего не обсуждала при поразительной схожести двух сюжетов, романного и жизненного, – трудно. Самое главное, «Белая гвардия», даже если предположить, что автор прошел мимо своих персонажей и не взял ничего из их конкретных судеб – глубоко неслучайна и правдива в своей основе… Недаром дочь графа Каменского, которую позднее Булгаков пригласил во МХАТ на «Дни Турбиных», вспоминала: «Спектакль был потрясающий, потому что все было живо в памяти у людей. Были истерики, обмороки, семь человек увезла скорая помощь, потому что среди зрителей были люди, пережившие и Петлюру, и киевские эти ужасы, и вообще трудности гражданской войны… И в моей семье были бедствия – с отцом, братом; дети; очень ранняя болезнь и смерть мужа, трудности…» [32; 129]

Так что здесь Татьяна Николаевна не права: воспоминания Раабен выпустили совсем даже не зря. Скорее жаль, что они оказались такими скупыми…

Однако о «Белой гвардии» и «Днях Турбиных» – позднее, а пока обратимся к первым неделям булгаковского пребывания в столице.

«Однажды он пришел веселый: „Кажется, я почувствовал почву под ногами“. Он поступил тогда секретарем ЛИТО Наркомпроса…» [32; 129]

Этой почвой было скорее всего не ЛИТО, куда Булгаков устроился, очевидно, до знакомства с Раабен и откуда скоро был уволен, но сама Москва, которую он замечательно почувствовал и очень быстро в нее вписался, что бы ни говорили сочинители мемуаров о булгаковском провинциализме («в нем было что-то неуловимо провинциальное <…> впоследствии, когда синеглазый прославился и на некоторое время разбогател, наши представления насчет его провинциализма подтвердились», – писал Валентин Катаев в «Алмазном моем венце»). Если киевлянин и был провинциалом, то из тех, кто даст фору любому москвичу, «…я рассчитываю на огромное количество моих знакомств и теперь уже с полным правом на энергию, которую пришлось проявить volens-nolens. Знакомств масса и журнальных и театральных и деловых просто. Это много значит в теперешней Москве, которая переходит к новой, невиданной в ней давно уже жизни – яростной конкуренции, беготне, проявлению инициативы и т. д. Вне такой жизни жить нельзя, иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю» [48; 283], – сообщал Булгаков матери.

«Я, граждане, человек замечательный, скажу это без ложной скромности. Труд-книжку в три дня добыл, всего лишь три раза по 6 часов в очереди отстоял, а не по 6 месяцев, как всякие растяпы. На службу пять раз поступал, словом, все преодолел…» – говорил о себе герой очерка «Москва 20-х годов», которого автор списывал с себя с той же степенью достоверности, что и Василису с Листовничего.

И в этом очерке, и в реальной жизни перед нами предстает не сломленный, растерянный литератор, не жалкий интеллигент, не Мастер с его подвалом и не Максудов с чердаком, не побежденный,как писала в одной из своих статей М. О. Чудакова («Булгаков, приехавший осенью 1921 года в Москву как побежденный – чтобы жить „под пятой“» [144; 397]), а боец, стратег, Растиньяк, собравшийся завоевать советский Париж. Наверняка было бы легче устроиться в Киеве, где был удобный диван и добрая королева мама подавала чай с французскими булками, но в году 1921-м от Рождества Христова, от революции пятом, Киев для Булгакова интереса не представлял. Ему нужна была Москва, причем не в чеховском трехсестровском беспомощном кличе: в Москву! в Москву! – но Москва как поле битвы, место приложения сил.

Трудно было поначалу чудовищно, толком негде жить, отсутствие постоянной надежной работы, но зато постоянная и верная угроза, что выгонят из комнаты, которую ему временно уступила сестра.

«Самый ужасный в Москве вопрос – квартирный <…> комната скверная, соседство тоже» [144; 293], – писал Булгаков другой сестре Вере Афанасьевне, а Надежде описывал свое жилище в стихах:

На Большой Садовой

Стоит дом здоровый.

Живет в нем наш брат

Организованный пролетариат.

И я затерялся между пролетариатом

Как какой-нибудь, извините за выражение,

Атом» [144; 280–281].

Далее следовали рифмованные жалобы на испорченный ватерклозет, пропадающие электричество и воду, голоса и музыку за стенкой, однако если бы не эта несчастная, покрытая плесенью, с протекающей крышей комната в квартире № 50 в известном доме на Садовой улице, впоследствии где только автором не описанном («№ 13. Дом Эльпит-Рабкоммуна», «Псалом», «Самогонное озеро», «Москва 20-х годов», «Три вида свинства» ) и ставшем после публикации «Мастера и Маргариты» одним из самых культовых булгаковских мест в Москве, то никакого завоевания столицы не состоялось бы.

«Комната Андрея мое спасение» [144; 283], – признавал Булгаков в письме к матери.

«…в то время устроиться жить в Москве было совсем непросто. Но нам крупно повезло, – рассказывала Т. Н. Лаппа А. П. Кончаковскому. – Андрей Земский, муж Надежды, сестры Михаила, уезжал на время в Киев и оставил нам свою комнату в доме № 10 на Большой Садовой. Жилось в этой квартире нам очень тяжело. Помню, что там не было покоя ни днем ни ночью. Многочисленные соседи варили самогон, ругались и часто дрались между собой» [62; 313]. «Эта квартира не такая, как остальные, была, – уточняла она в беседе с Л. Паршиным. – Это бывшее общежитие, и была коридорная система: комнаты направо и налево. По-моему, комнат семь было и кухня. Ванной, конечно, никакой не было и черного хода тоже. Хорошая у нас комната была, светлая, два окна. От входа четвертая, предпоследняя, потому что в первой коммунист один жил, потом милиционер с женой…» [87; 94] «Кого только в нашей квартире не было! – признавалась она М. О. Чудаковой. – По той стороне, где окна выходят во двор, жили так: хлебопек, мы, дальше Дуся-проститутка; к нам нередко стучали ночью: „Дуся, открой!“ Я говорила: „Рядом!“ Вообще же она была женщина скромная, шуму от нее не было; тут же и муж ее где-то был недалеко… Дальше жил начальник милиции с женой, довольно веселой дамочкой… Муж ее часто бывал в командировке; сынишка ее забегал к нам…» [142; 131] «В основном, в квартире рабочие жили. А на той стороне коридора, напротив, жила такая Горячева Аннушка. У нее был сын, и она все время его била, а он орал. И вообще, там невообразимо что творилось. Купят самогону, напьются, обязательно начинают драться, женщины орут: „Спасите! Помогите!“ Булгаков, конечно, выскакивает, бежит вызывать милицию. А милиция приходит – они закрываются на ключ и сидят тихо. Его даже оштрафовать хотели» [87; 94].

Но оштрафовать – ладно, хотели, что гораздо ужаснее, – выписать, и тогда – прощай, Москва, а значит, прощай, литература, прощай, «Накануне», «Собачье сердце», Художественный театр, «Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров», Мольер, Сталин, Воланд, Пилат, «Театральный роман», «Мастер и Маргарита», «Батум»…

История прописки Михаила Булгакова в Москве заслуживает особого внимания не только как поворотный эпизод в его биографии, навсегда привязавший великого писателя к великому городу и его безднам, но как первый и весьма успешный опыт общения художника с властью.

«…решил написать письмо Надежде Константиновне Крупской. Мы с ним письмо это вместе долго сочиняли, – вспоминала И. С. Раабен. – Когда оно уже было написано, он мне вдруг сказал: „Знаете, пожалуй, я его лучше перепишу от руки“. И так и сделал. Он послал это письмо, и я помню, какой он довольный прибежал, когда Надежда Константиновна добилась для него большой 18-метровой комнаты где-то в районе Садовой» [32; 129].

«А жилищное товарищество на Большой Садовой в доме 10 хотело Андрея выписать и нас выселить. Им просто денег нужно было, а денег у нас не было. И вот только несколько месяцев прошло, Михаил стал работать в газете, где заведовала Крупская, и она дала Михаилу бумажку, чтоб его прописали. Вот так мы там оказались» [87; 94], – рассказывала Т. Н. Лаппа.

В 1924 году сам Булгаков описал эту историю в очерке «Воспоминание», посвященном Ленину и Крупской. Очерк этот есть сочинение в высшей степени примечательное. В нем рассказывается о том, как в конце 1921 года приехавший в бараньем полушубке («лохматой дряни», заменяющей ему «пальто, одеяло, скатерть и постель») в Москву – действие, как видим, намеренно сдвигается на несколько месяцев вперед для усиления драматического эффекта – герой устраивается на работу, но его не желают прописывать, грозят выгнать, и тогда он сочиняет письмо Ленину, но не отсылает его, а с этим посланием отправляется к Крупской.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62