Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Армейская юность

ModernLib.Net / Советская классика / Ваншенкин Константин Яковлевич / Армейская юность - Чтение (стр. 2)
Автор: Ваншенкин Константин Яковлевич
Жанр: Советская классика

 

 


Стоят солдаты с мозолистыми руками землекопов и лесорубов. Война – это труд!

Перекличка окончена. Кто-то говорит запоздало, уже без огорчения:

– Учились-учились, уже немного осталось, и вдруг в часть. Непонятно…

– Значит, офицеров уже достаточно, нужны рядовые! – объясняет Володька Замышляев, и все смеются.

Вдруг кто-то окликнул меня. Я обернулся. Чуть прихрамывая, подходил наш лейтенант.

– Сумку свою забыли…

– Что вы, товарищ лейтенант, – сказал я растроганно, – я же насовсем, на память…

– Спасибо, – улыбнулся он, подал мне руку. – Ну, счастливо! – И посмотрел мимо меня, куда-то вдаль, задумчивыми карими глазами.

Бригада

Прибыли на место поздним вечером. Переночевали в лесу. Чуть свет двинулись дальше.

– Куда это мы приехали? – спросил Замышляев. Местный офицер, встретивший нас утром, ответил с гордостью:

– Воздушно-десантная бригада…

Это известие приняли спокойно: парашютисты так парашютисты. Шли сосновым лесом, справа виднелись землянки, потом лес расступился, и мы неровным строем вышли к широкому полю. На опушке стояли офицеры и солдаты и напряженно смотрели вверх. Мы тоже подняли глаза и увидели самолет, довольно низко кружащийся над полем. За ним что-то волочилось в воздухе.

– Что это? – спросил кто-то из наших.

Ему долго не отвечали, а потом один из солдат буркнул:

– Не видишь, что ли? Человек за хвост зацепился! И тут мы увидели, что это действительно человек.

Он зацепился парашютным куполом за хвостовое оперение и болтался теперь ниже и сзади самолета на всю длину купола и строп. И его крутило. Боже мой, как его крутило! Сперва в одну сторону, пока стропы и купол, сокращаясь, не собирались в тяжелые узлы, как белье при выжимании, затем он на миг останавливался, и его со страшной быстротой начинало раскручивать в обратную сторону.

А экипаж самолета его не видел. Летчик вел машину на посадку, ему давали красную ракету: «Посадка запрещена». Он, не понимая, в чем дело, разворачивался и снова заходил на посадку, и снова красная ракета.

Потом им сообщили по радио. Самолет перестал кружиться, открыли нижний люк и стали бросать человеку трос с петлей на конце. Долго бросали. Наконец он поймал петлю, и его втянули внутрь. Все зашумели и побежали навстречу садящейся машине. Мы подбежали тоже. Спустили трап, и медленно вылез очень бледный парень лет двадцати, без сапог, без ремня, как с гауптвахты.

– Хотел стропы обрезать, запасный раскрыть, – сказал он извиняющимся тоном, – две стропы обрезал, да финку уронил, уж больно крутило…

Подъехал на «виллисе» полковник, командир бригады.

– Ну как, не испугаешься снова прыгнуть?

– Нет, товарищ гвардии полковник!

– Молодец! – И обернулся к кому-то: – Выдать ему офицерское обмундирование!…

Таково было наше первое знакомство с воздушно-десантными войсками.

А человек этот и сейчас служит в ВДВ. Это мой друг, старшина сверхсрочной службы Александр Иванович Мелехов.

Мы, конечно, были захвачены происходящим на наших глазах событием, но отнеслись к этому без всякого удивления, словно всю жизнь только и смотрели, как болтаются парашютисты, зацепившись куполом за хвостовое оперение. Я не раз замечал потом эту поразительную способность не удивляться попусту, не суетиться, сохраняя полнейшую собранность и спокойствие – привычку, свойственную русскому человеку. Первый прыжок, первая бомбежка, первая встреча с врагом – все деловито, хладнокровно, будто в сотый раз.

Жили в Будапеште, взяли Вену и «стояли» в аристократических виллах, рассматривали собор св. Стефана, встретились на Влтаве с американцами – что же во всем этом удивительного? На войне всякое увидишь. А после войны забросила армейская судьба на островок в Балтийском море. Был шторм в шесть баллов, через крохотный пароходик перехлестывали волны, но мы (большинство из нас впервые видело море) ступили на палубу, как потомственные мореходы.

С этого островка мы и демобилизовались. В штабе затянули оформление документов, и когда наконец пришел за нами пароход, неожиданный мороз остановил его в трех километрах от берега. Пришел из Таллина ледокол, вытащил пароход и увел его. Теперь мы должны были ждать по меньшей мере два месяца. Мы приуныли. Можно себе представить нашу досаду. Но командиру нашего отдельного батальона, по вине которого все получилось, было сказано с Большой земли, что, если он не найдет способа отправить людей, их содержание будет отнесено на его счет. И способ нашли. Хозяин рыбацкой шхуны согласился за пятьсот рублей и бочку солярки доставить нас на Большую землю. В единственную каюту, рассчитанную на шесть-восемь человек, набилось человек тридцать, да все с вещами– ведь уже домой. Саперы заложили тол, сделали узкий проход в трехкилометровой ледяной корке, и мы вышли на свободную воду. Покуда все это происходило, наступил вечер. Море стало бурным. Мы сидели буквально друг на друге, но были веселы и даже пели песни. Время от времени сторожевые катера пограничной службы ощупывали нашу маленькую, чуть больше простой моторки, шхуну прожекторами и уходили во тьму.

Утром подплыли к берегу. Там тоже был ледяной припай. Хозяин шхуны, настоящий морской волк, с красным лицом, шкиперской бородой, в зюйдвестке и с трубкой, разогнал суденышко, и оно вылезло носом на лед. Он взял длинный шест, первым ступил на лед и велел двигаться за ним по одному, с интервалом в пятьдесят метров. Сначала это соблюдалось, но потом надоело, и все повалили разом. Ничего, лед выдержал. Подошли к берегу, а там полоска воды метров в пятнадцать. Но уже бежали солдаты из береговой части, мостили бревна, доски. Правда, кое-кто все-таки искупался, но рядом была станция с буфетом, и там можно было отогреться.

Пока устраивались в землянке, я обнаружил, что из моего мешка исчезли сухари-сухой паек еще из училища.

Помкомвзвод Голиков, чернявый, вспыльчивый, родом из Хосты, пришел в ярость:

– У кого берете? У своего брата солдата берете? Признайтесь лучше! Сам узнаю – тому человеку жизни не будет!…

Никто не признался. Но краж во взводе больше не было. Только в самом конце войны – кажется, в Санкт-Пельтене, в Австрии, когда Голикова уже не было, – ординарец командира роты, смазливый Калашников, признался мне, что это он взял сухари, и попросил прощения.

Утром в землянке сквозь сон услышали сигнал подъема и вскочили, как на пружинах. Помкомвзвод посмотрел на нас одним глазом, сказал недовольно:

– Вы что, сдурели?

Мы ничего не понимали. Он пояснил:

– До завтрака еще долго…

Да, здесь не такие порядки, как в училище. Здесь каждый взвод в своей землянке, все обособленно и все зависит от старшины и помкомвзвода: как захотят, так и будет.

Бывало, вечером лежим в землянке, темно, едва мерцает фитилек, потом гаснет. Многие уснули. А на плацу играют сигнал: на вечернюю поверку, Голиков подумает-подумает и говорит:

– Ничего, без нас обойдутся!

Идет старшина Валентин Петров, из морячков, щеголь, одет с иголочки. Кричит от дверей Голикову:

– Почему взвод не выводишь?

– Люди устали, пусть отдохнут… А труба все звучит и звучит.

– Ладно, – говорит Петров, подумав, – сегодня роту выводить не будем…

Но так, видимо, решают и в некоторых других ротах. Звук трубы обрывается. На плац выходит комбат, майор Губа. Где батальон? И вновь звучит труба. Но сигнал уже другой – тревога! «В ружье!»

Вихрем вскакиваем мы с нар, хватаем оружие, шинели, котелки, лопатки – все свое имущество – и спешим на плац. Комбат смотрит на часы – быстро собрались. Теперь он отчитывает старшин и держит нас в строю не меньше часа.

У майора фамилия для армии не особенно удачная. Губа – так сокращенно называют гауптвахту.

Майор строг, требователен, придирчив. Самые лихие офицеры трепещут перед ним. Он из беспризорников, воспитанник армии. Все тело в татуировке. До сих пор немного не по себе, когда вспоминаешь его холодный, пронизывающий взгляд.

– Думаете, не вижу? – спрашивает он. – Все вижу, глаз-то, слава богу, наметан!

Комбат требовал строжайшей дисциплины. Манера разговора с провинившимся у него была такая:

– Почему? Я вас спрашиваю…

– Потому что…

– Кто вам разрешил разговаривать? Почему? Я вас спрашиваю…

– Да я…

– Кто вам разрешил разговаривать? Почему? Я вас спрашиваю…

Нужно было знать майора и во время разноса молчать, не отвечая на его вопросы. Иногда можно было вставлять: «Виноват!» Заканчивал он разговор словами: «Не в порядке запугивания, а в порядке наведения порядка!» Эта фраза отнюдь не казалась нам смешной.

У него были суворовские принципы: «Тяжело в ученье – легко в бою». Во время учений наш батальон всегда делал лишние пятнадцать-двадцать километров, но в таком темпе, чтобы все равно оказаться впереди других батальонов. Это был так называемый «форсмарш» – форсированный марш. По боевой подготовке батальон считался лучшим в бригаде. Майор Губа никогда не вел душевных разговоров. Он не умел этого делать и считал ненужным. Лишь однажды, когда летели на прыжок, над Подольском, он поглядел в окошечко и сказал:

– Видите, вон синяя крыша правее водокачки? Это мой дом…

Мы ответили, что видим.

Бригада по возрасту была комсомольская. Рядовых старше двадцати лет было очень мало, старше, тридцати почти не было. Мы еще окончательно не окрепли физически, у нас не было опыта, и все-таки, конечно, нам было гораздо легче, чем старшим. Это понятно лишь теперь. А тогда мы не понимали, как можно не спать ночами, думая о жене и детях, как можно мучиться, долго не получая писем. Мы не чувствовали, что наши жизни страшно нужны кому-то, а то, что они нужны родителям, по-настоящему понимаешь лишь тогда, когда у тебя самого есть дети.

Многие мои сверстники так никогда и не узнали этого чувства.

В несколько дней прошли наземную подготовку. Изучили и уложили парашюты. Каждый прыгает с парашютом, им самим уложенным. Правда, одному уложить парашют почти невозможно – сложное дело, – и укладываешь вдвоем с товарищем его парашют и свой. А первый раз уложили с помощью инструкторов. На каждый парашют заполняется технический паспорт и кладется в специальный карманчик… Завтра первый прыжок!

Поднялись в темноте. Получили на складе свои парашюты, и еще каждому – запасный парашют, нагрузили на плечи, пошли. На кухне полусонный наряд заливает котлы, разводит огонь под котлами – готовит завтрак.

Увидали нас.

– В первый раз идете? Вниз не смотрите!…

– Быстрей прыгай, а то вышибала как шуранет!… («Вышибалами» называли инструкторов парашютно-десантной службы – ПДС.)

– Запасное бельишко захватили?…

Все эти напутственные выкрики шутливы, добродушны. Пройдет время – мы тоже будем «пугать» новичков.

Еле заметно посветлело небо с востока, вот уже обозначилась легкая розоватая полоска на горизонте, упал ее отсвет на ближние к ней облака. Густая роса. Туман. Сколько раз на постах и в походах пред тобой, на твоих глазах, совершается великое таинство: ночь превращается в день!

Идем по краю поля. Кто-то кричит:

– Смотрите!

В нескольких шагах от нас приземляется парашютист, рядом другой. Мы чувствуем, как сильно они ударяются о землю.

Это заканчиваются ночные прыжки. Ночь коротка, и последние прыгают уже на рассвете.

Уже совсем светло. Подходим к аэростату (в просторечье его называют «колбасой»). Его надутая оболочка серебрится, под ней на канатах укреплена открытая корзина, или гондола, на четырех человек: три парашютиста, один инструктор. Похоже на летательный аппарат Жюля Верна.

После каждого прыжка аэростат возвращают на землю с помощью троса, наматываемого мотором на барабан.

Надеваем парашюты: на спине – главный, на груди, вернее даже на животе – запасный. Бегает начальник ПДС, все проверяет. Нас разбивают по трое. И уже садится первая тройка.

– Карабины!

– Есть карабины!

Этот прыжок – с принудительным раскрытием, то есть парашют открывается сам, автоматически. За особый трос зацепляется карабин, к нему крепится длинная веревка – фал. Другой ее конец тонким шнурком привязан к куполу. При прыжке веревка натягивается и вытаскивает купол и стропы из мешка на спине, после чего шнурок обрывается, ты окончательно отделяешься от аэростата или самолета, и купол наполняется воздухом.

Вот уже прыгнула первая тройка. Вот они летят, весело переговариваясь в воздухе.

Аэростат опускается. Пора и нам. Мы садимся – Мишка Сидоров, Вася Демидов и я. Я вхожу последним – значит, прыгать мне первому.

– Карабины!

– Есть карабины!

– Давай!…

Мы стремительно взлетаем вверх по вертикали. Как в лифте. В корзине тесно, сидим, касаясь друг друга коленями. Инструктор зевает, он не выспался, ему скучно.

– Комаров развелось! – говорит он. – Вечером жизни нет!…

«Отвлекает», – думаем мы и молчим. Инструктор смотрит на ясное, еще бледное небо.

– А денек нынче будет хороший!… Мы не отвечаем.

Он стучит ногтем по стеклу альтиметра. Стрелка подходит к цифре «400».

– Приготовиться! – бросает он лениво и открывает дверцу, как калитку в палисад.

Я встаю и все-таки смотрю вниз. Голова не кружится. Земля очень далеко, еще в утренней дымке, пронизанной солнцем, далеко-далеко, на дне бездны, и в то же время она близко: видны игрушечные домики, лесок, железная дорога.

– Только не толкай, я сам прыгну!…

– Зачем мне тебя толкать? – отвечает он, зевая. – Пошел!

Я прыгаю, как учили, стоймя, «солдатиком». Правая рука должна лежать на кольце запасного – на случай чего. Но куда там! Я не помню, где она. Это уже в дальнейшем ловишь себя на том, что рука как пришита к кольцу.

И вдруг рывок. «Динамический удар», – думаю я. Скорость падения так резко замедляется, что какое-то время кажется, будто летишь вверх. Задираю голову. Надо мною раскрытый, наполненный воздухом купол. Все в порядке!

Оглядываюсь. Справа от меня, чуть выше, летит Вася Демидов. «О-го-го!» – кричит он мне. Еще выше Мишка Сидоров грузно сидит на лямках, как на качелях.

А снизу слышны голоса инструкторов:

– Держи ноги вместе! Разворачивай по ветру! Держи лапы вместе! Земля близко!

Земля несется на нас быстро и словно наклонно. Горе тому, кто попробует «ловить землю ногами» – сделает движение, как при беге, – перелом обеспечен. Поэтому и кричат инструкторы. Нужно спружинить удар – носки вместе, пятки вместе, колени вместе. И еще нужно развернуть купол за стропы так, чтобы ветер дул тебе в спину. Иначе ты полетишь спиной вперед, упадешь на спину и ударишься затылком.

Но мы выполняем правила. Чувствительный удар. Падаешь на бок, «гасишь» парашют, чтобы не тащил тебя по земле. Теперь домой, на завтрак. Очень хочется есть!

Итак, первый прыжок закончен. Все целы. Но бывало и иначе.

Бытовала у нас песня, наподобие старинной морской!

Раскинулось небо широко.

И «дугласы» вьются вдали.

Товарищ, летим мы высоко,

Все выше от милой земли.

Не слышно ни смеха, ни песен,

Лишь пара моторов шумит.

А «Дуглас» так мрачен и тесен,

Как вспомнишь, так сердце болит.

Вот резко сирена завыла,

Товарищи, надо спешить…

И так далее.

Герой песни прыгает, ему отказывает парашют.

Дальше было два варианта: в первом он разбивается, и его хоронят друзья, завернув в парашютный купол; во втором, более популярном, -

Он дернул ПЗ[1] вытяжное кольцо

И выбросил в сторону купол.

Веселой улыбкой сияет лицо:

Минута – и был бы уж трупом.

К нему подбегают, а он уж встает…

Кончалась песня так:

Тоскует старушка – живой ли сынок? —

Болит материнское сердце.

А сын на груди носит синий значок,

А рядом эмблему гвардейца.

«Синий значок» я и теперь иногда надеваю, внизу подвеска с цифрой – количество прыжков.

Увлекательное зрелище – смотреть, как с утра до вечера прыгает с самолетов бригада.

Летит самолет, и видишь, как отделяется от него крохотная черная точка, за ней другая, третья, и вдруг над ними появляются белые легкие купола. Этих первых пускают, чтобы «пристреляться» – посмотреть, насколько сносит их ветром. А потом пошли, буквально как грибы, с каждого самолета по «тридцать витязей прекрасных». Снизу смотреть – они парят в воздухе почти неподвижно, опускаются медленно-медленно. И вдруг один, обгоняя всех, быстро идет вниз. «Парашют колбасит», – говорит кто-то тихо.

Это страшная вещь – захлестнет купол стропой, он раскрылся, но не весь, и летит человек медленнее, чем в свободном падении, но со скоростью, достаточной для того, чтобы разбиться. А полураскрытый купол вихляется, идет «колбасой».

– Парашют колбасит! – И обрывается сердце. Человек открывает запасный, но скорость не настолько велика, чтобы он сам наполнился воздухом. Безвольно падает его купол. Парашютист подхватывает его, быстро-быстро собирает, прижимая к животу, и бросает резко в сторону, чтобы ему помог ветер. Но купол снова падает. И снова собирают его стремительные руки и снова бросают в сторону – и видишь, как неторопливо, словно нехотя, расправляется ткань и, как чудесный цветок, раскрывается купол. Резко снижается скорость падения. Всеобщий вздох облегчения: «Уфф…» А бывает, так и скрывается человек за леском, болтаясь под вихляющимся парашютом.

На третьем прыжке разбился Володька Замышляев, товарищ мой по училищу. С ним случилась другая беда.

При массовом прыжке с самолета открываются двери в обе стороны, идешь в затылок товарищу и делаешь очередной шаг туда, в голубое пространство. Никаких усилий не надо. Только шагнешь, и тебя уже самого бросает встречной струей воздуха. Но больно лихой был парень Замышляев, он оттолкнулся резко, обеими ногами, как будто прыгал с мостков в воду, и пошел вниз, но не «ласточкой» или «рыбкой», а кульбитом, кубарем, наматывая на себя тянущийся за ним купол. Так и упал он, весь обмотанный перкалем, как в саване. Мы похоронили его на тихом дачном кладбище над рекой. Встал на его могиле маленький столбик с фанерной красной звездой.

И пошла в далекий, без светомаскировки, городок «похоронная» – извещение о том, что «рядовой Замышляев Владимир Петрович пал смертью храбрых». Поплыла в конверте с фиолетовым штемпелем военной цензуры эта трагическая формула войны.

Как бы ни подкралась к солдату смерть, пусть и не совершил он в последний свой миг никакого геройства, пишут о нем: «Пал смертью храбрых». Может быть, попала бомба в вагон эшелона, может быть, накрыло его миной, когда спал он где-нибудь в окопчике, – как бы то ни было, пишут о нем: «Пал смертью храбрых». И это верно. Он пал смертью храбрых, потому что он жил жизнью храбрых.

У нас во взводе, да и в роте, не было ни одного Героя Советского Союза, но ребята были по-настоящему отважные. Правда, Кононова представляли «к Герою», но этого звания ему не дали, а дали сразу два ордена Красного Знамени. Это был старательный парень, родом с Крайнего Севера; он ничем особым не выделялся до тех пор, пока, заменив убитого командира отделения, не вышел в тыл врагу, напал с отделением на минометную батарею, уничтожил расчет, затем обстрелял из этих минометов вражеский обоз и тоже захватил его. И все это без единой потери.

Подвиг – это умение, он подготовлен огромным трудом.

Кононов после этого немного зазнался, закурносился, но с него быстро сбили спесь.

В армии редко говорят: «Ах, какой храбрый!» Подвиг рассматривается как большое знание своего дела, как мастерство. И никаких выспренних слов не говорят по этому поводу.

Шли большой колонной вдоль леса. Светало. И вдруг навстречу нам, навстречу встающему за нашей спиной солнцу, выскочил из-за леса «мессершмитт». Он шел на бреющем, очень низко, и бил из пулеметов. Среди тишины рассвета это было совершенно неожиданно; колонна шарахнулась к лесу, никто даже не крикнул: «Воздух!» Внезапно на носу «мессера» появилось яркое пламя, он пошел боком-боком и взорвался, ударившись о землю в полукилометре от нас. Все это – и появление его и падение – произошло молниеносно. И только тут все увидели, что у задранного вверх зенитного пулемета, в кузове грузовика, стоит белокурый парень и еще держится за рукоятки. И все закричали; «Ура!» Тогда парень засмеялся смущенно, отпустил рукоятки, поднял свалившуюся пилотку и нахлобучил на отросшую на фронте шевелюру.

Какой же у него был глазомер, какая реакция!

Разведчики побежали к упавшему самолету. Колонна двинулась дальше. Вставало солнце.

Боевое охранение, оседлавшее дорогу, услыхало в темноте шум немецкого танка. Танков здесь никак не ждали. Гранат ни у кого не было. Тогда Мишка Сидоров, человек степенный, лесной, – о нем еще будет речь впереди – развязал мешок, аде рядом с запасными портянками, куском мыла, ложкой и другим немудреным солдатским скарбом лежала противотанковая граната.

– Дай-ка сюда! – сказал сержант.

– Разрешите, я сам! – ответил Сидоров, прополз вперед по кювету и через несколько минут подорвал танк, перебил гусеницу.

Очень уважали у нас Владимира Ратковского, разведчика, человека бывалого, самостоятельного и самоуверенного. Он писал стихи «под Есенина» и читал иногда, но очень редко. Рядом с ним разорвались две гранаты, и он был ранен десятками осколков разной величины. Долго лежал он в госпитале, из него вынимали-вынимали осколки, да все не вынули. У него был мешочек, вроде кисета, где он хранил эти ржавые, с неровными краями, кусочки металла. Время от времени, когда становилось ему невмоготу, ложился он на недельку-другую в медсанбат, и его коллекция пополнялась двумя-тремя осколками.

Не зря говорил он о себе, что из него можно добывать железо.

Во время стремительного весеннего наступления по Венгрии дни стояли уже по-летнему жаркие, и мы побросали шинели. А ночью было холодно. Это были очень темные и холодные ночи.

Нужно сказать, что нам досаждали вражеские легкие самолеты, вроде наших ПО-2 – «кукурузников». По ночам летали они над нами, и стоило блеснуть карманному фонарику или вспыхнуть цигарке, как сейчас же в это место бросали мину. Просто вручную, с борта самолета. Пробовали стрелять по ним, но, выкрашенные в черный цвет, они были совершенно не видны во мраке, а отблеск выстрела сразу же засекался.

Мы заняли линию обороны противника. Ночь была очень холодная.

Пошли мы с Калашниковым, с тем самым, который украл у меня когда-то сухари, в ближайшее поместье, нечто вроде замка, взять что-нибудь теплое.

Траншеи подходили к замку вплотную. Изредка светя фонариком, ступали мы по скрипучему паркету, мимо картин, фарфора и разных ненужных нам безделушек. Я взял несколько пальто, Калашников нагрузил на себя перины, целую стопу: они были пышные, но легкие – недаром ими укрываются здесь как одеялами. Он положил эту кипу себе на голову и придерживал руками за края. Пошли обратно снова по траншее. Калашников впереди, я за ним шагах в пятнадцати.

Все время слышны были самолеты. Вот мотор затрещал прямо над нами, и едва Калашников ступил в следующее колено хода сообщения, как раздался взрыв. Я упал, скорее всего от неожиданности, вскочил и бросился вперед. Огромное облако пуха стояло над траншеей.

– Калашников! – крикнул я, не надеясь услышать ответ.

Под облаком что-то зашевелилось.

– Я! – ответил его голос. Он поднялся, ругаясь:– Во дает, сволочь! – Ощупал себя. – Вроде все цело… Увидал сверху белое – и бросил, – объяснил он мне и добавил деловито: – Давай отойдем отсюда, почистимся…

Через пять минут он сказал:

– Ну иди, а я пойду обратно, там еще перин много, – Так он же опять белое увидит…

– Там ковры есть, я сверху ковром накрою…

Вот такие были ребята, И прыгали безотказно, хотя, скажем прямо, без особого удовольствия. Это ведь был не аэроклуб ДОСААФ, где прыгают по призванию и с гораздо большей подготовкой. Некоторых высота очень смущала.

Сержант Хабибов, человек смелый и дисциплинированный, трижды раненный, говорил командиру взвода перед прыжком:

– Прыгать не буду – толкай меня, слушай!…

И его толкали, а он отчаянно цеплялся за всех, а потом сам же смеялся над собой.

А Петя Секретарев, подходя к раскрытой двери самолета, не делал положенного шага наружу, а быстренько садился и съезжал туда, в бездну. Ему, наверное, казалось, что так будет ниже.

Но один парень из соседней роты упорно отказывался прыгать. Он дергал за кольцо внутри самолета и выбрасывал купол так, что уже не мог прыгать. Его сажали на гауптвахту, обсуждали на комсомольском собрании – ничего не помогало. Он был отправлен в маршевый батальон.

Кудряшов появился у нас под вечер. Он шел следом за элегантным старшиной Петровым и рядом с ним выглядел особенно неказисто. На брезентовом поясе у него болтался котелок. Шел он большими шагами, слегка шаркая подошвами. Положив вещмешок у входа в землянку, он подошел к нам. Мы курили. Я как раз достал свой портсигар – жестяную коробку из-под зубного порошка. На крышке был нарисован негр с ослепительной улыбкой. Кудряшов обратился ко мне уважительно:

– Солдат, разреши твоего табачку отведать… Все захохотали, некоторые даже до колик. Рассудительный Боря Чернев, очень любивший фотографироваться, сказал поучительно:

– Разве табак – еда, чтобы его отведывать?

Но Боря не понял. Смеялись не этому. Смеялись удивительной интонации, с которой это было сказано, непередаваемой интонации глубокого старика.

Мы даже подумали сперва, что он дурачится. Сам он держался солидно, взял у меня щепоть махорки, свернул козью ножку, достал из кармана «катюшу» и задымил.

Пожалуй, целый месяц каждая фраза Кудряшова встречалась добродушным хохотом. Потом привыкли. Он действительно говорил смешно. Например, одно его выражение стало во взводе крылатым: «Выходи строиться с котелкам!» Но главное в нем было – стариковская интонация и стариковская степенная манера держаться. Вскоре все объяснилось.

Был он родом из глухого закамского села, железную дорогу увидал в первый раз, когда пошел в армию. Отец и мать его рано умерли, и Кудряшов воспитывался у деда-лесника. Сызмальства жил он с дедом в лесной сторожке, оттуда и в школу стал ходить. Интонацию и манеры он невольно перенял у деда. Рассказывал Кудряшов неторопливо, н мы легко представляли себе темный шумящий лес, маленькую сторожку и двух старичков у огня: старого и малого.

За год до призыва Кудряшова в армию дед умер, и Кудряшов перебрался в село. Он стал владельцем двух дворов: отцовского и дедовского (дед был по линии матери). Отцовский дом он так и оставил заколоченным, решив продать после войны, – хозяйственный был мужик! – а в дедовском стал жить с какой-то молодой бабенкой Анюткой. Он так и говорил: «бабенка Анютка». Ее он оставил сторожить дворы и обещал вернуться.

Подружился он с Шабановым – водой не разлить. Шабанов был невысок, со склонностью к полноте. До войны работал он бухгалтером в МТС на Рязанщине и очень тосковал по дому. Он был всегда молчалив, задумчив и оживлялся, лишь рассказывая о доме. Он любил рассказать о том, как все его уважали в деревне, как ездил он за три километра на велосипеде к своей девушке в соседнее село, как ласково встречала его мать девушки, потому что он был завидный жених, и как он целовался с девушкой в яблоневом саду.

Не знаю, что сблизило Кудряшова и Шабанова. Дружбу, как и любовь, бывает трудно объяснить. Казалось, что они были совершенно не похожи друг на друга. Впрочем, одна общая черта была заметна: они оба чрезмерно боялись начальства.

Мы жили в тесной землянке, спали на нарах из жердин, на которые сверху клались молодые еловые ветки. Помкомвзвод Голиков требовал, чтобы все хоть разувались, и иногда ночью лазил в темноте по нарам, щупал – кто в ботинках. Обутые поджимали ноги.

Кудряшов и Шабанов устроили себе за печкой нечто вроде насеста, нечто очень короткое и неудобное, не разувались они от бани до бани. Если развязывалась обмотка, падая вниз кольцами (говорили: «баллон спустил»), они подтягивали обмотку – и все!

Раз пришло Кудряшову письмо от «бабенки Анютки». Шабанов рассказал об этом Боре Черневу, и скоро о письме знал весь взвод.

«Бабенка Анютка» писала, что председатель сельсовета хочет отобрать один кудряшовский двор и поселить туда сына, который женится. Известие это породило во взводе шумные споры и общее возмущение. Один Кудряшов был философски спокоен.

– Товарищ старший лейтенант, – обратился мой друг Вася Демидов к командиру роты, огромному Самсонову, которого за глаза любовно называли «дядя Ваня», – разрешите, мы с Кудряшовым к майору Лютову сходим…

– Ступайте!

Вася Демидов был человек очень справедливый и не мог относиться к таким вещам равнодушно.

Пошли они к начальнику политотдела майору Лютову, популярному в бригаде старому десантнику и комиссару. Вообще такая инстанция, как штаб бригады, казалась страшно далекой, но майор Лютов, как и командир бригады полковник Киреев, ежедневно бывал в ротах и взводах.

Майор Лютов выслушал их – впрочем, говорил Демидов, Кудряшов молчал – и сказал, что председатель сельсовета действует незаконно и он, Лютов, напишет в местный райком, чтобы председателя призвали к порядку.

– А тебе, – сказал майор Кудряшову, – постараюсь я выхлопотать отпуск дней на десяток для устройства всех твоих дел…

Эта весть вызвала во взводе восторг, задумчивость и зависть. А Кудряшов, поразмыслив, сказал Шабанову:

– Ежели дадут отпуск, не поеду я. Получу сухой паек, уйду в лес, стану кашу варить. А потом обратно вернусь…

Вряд ли дошли его слова до майора Лютова, но отпуск Кудряшов не получил. Зато и дом его не тронули – вмешался райком.

Кудряшов отлично стрелял. У него был точный глаз и твердая рука лесного человека. Однако он страшно боялся промазать и огорчить этим начальство, поэтому часто действительно мазал. На фронте же он одним выстрелом из противотанкового ружья уничтожил хитрого вражеского снайпера, за которым безуспешно охотились несколько дней.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4