Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крушение России. 1917

ModernLib.Net / В. А. Никонов / Крушение России. 1917 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: В. А. Никонов
Жанр:

 

 


Россия оказалась самым слабым звеном в системе глобального империализма. Отечественный империализм оставался военно-феодальным потому, что буржуазия из-за своей слабости оказалась неспособной бросить вызов самодержавию и добиться трансформации России на чисто капиталистических принципах. При этом существовали такие благоприятные условия, как высокий уровень концентрации производства и государственного контроля над ним. Это, с одной стороны, облегчало установление в случае победы революции контроля над экономикой, а с другой, сосредоточивало массы пролетариата, основной движущей силы революции, в ключевых крупнейших городах, прежде всего в столице. Ленина также вдохновляло то обстоятельство, что «слой привилегированных рабочих и служащих у нас очень слаб», почти не имел «аристократической верхушки», а потому пролетариат был невосприимчив к оппортунизму[26], под которым понималась борьба трудящихся лишь за экономические права в рамках легальности.

Первая мировая война – захватническая и несправедливая – рассматривалась в ленинской парадигме лишь как ускоритель объективных процессов, который обострил и обнажил все противоречия капитализма, привел к обнищанию масс и вызвал такие колоссальные перегрузки режима, что он стал рассыпаться. Абсолютизм, лишенный обратной связи с обществом, потерял ориентацию, возник кризис третьеиюньской политической системы как союза царизма с помещиками и верхами торгово-промышленной буржуазии. Немало этому способствовала неадекватность всей высшей власти во главе с Николаем II. «Тюрьму народов», коей была Российская империя, расшатали и движения за национальное освобождение.

Но, конечно, царизм пал не сам, с ним покончило творчество масс – рабочих и одетых в солдатские шинели крестьян. «Не Государственная дума – Дума помещиков и богачей, – а восставшие рабочие и солдаты низвергли царя», – доказывал Ленин. При этом он все же признавал, что в революции слилось несколько классовых потоков, что было совершенно необходимо, чтобы «революция победила в восемь дней»[27]. Решающую роль в созревании субъективных предпосылок революции ленинизм отводил партии большевиков, которая с первых дней войны развернула борьбу за революционный выход из империалистической войны и превращение ее в войну гражданскую.

Самым крупным трудом о революции в сталинскую эпоху была официальная «История гражданской войны в СССР», первый том которой посвящен исключительно 1917 году. В редколлегию входило едва не все Политбюро ЦК ВКП(б), а Иосиф Сталин собственной рукой тщательно правил текст, вычеркивая и дописывая целые абзацы. «История» исходила из многофакторности происхождения революции, выдвигая на первый план обострение противоречий империализма в период Первой мировой войны, которая породила также хозяйственную разруху, разложение армии и усилила угнетение нерусских национальностей. В это время вызрели два заговора. Первый – заговор самодержавия под руководством императора, его супруги и клики Распутина с целью заключить сепаратный мир с Германией и задушить остатки гражданских свобод. Второй – заговор буржуазии, поддержанный союзниками, которая намеревалась «путем дворцового переворота омолодить дряхлеющее самодержавие – сменить бездарного царя и посадить другого – своего ставленника». Этим занимались военные заговорщики во главе с Гучковым и думские – во главе с Милюковым. «Но революция опередила и удар самодержавия, и дворцовый переворот: пока буржуазия и самодержавие возились друг с другом, на улицу против них вышли рабочие и крестьяне, ненавидевшие и буржуазию, и царизм»[28].

Упрощенно суммировать взгляд того времени на Февральскую революцию можно абзацем из книги Е. Фокина, вышедшей в том же 1937 году: «Развал хозяйства страны, разложение в армии вместе с тяжелыми поражениями на фронте ускоряли нарастание революционной бури, которая должна была смести самодержавие и дать массам революционный выход из войны. Все яснее становилось рабочим, крестьянам и солдатам, что единственный путь к прекращению ужасного истребления миллионов людей, выход из тисков надвигающегося на народные массы голода есть путь, указанный большевистской партией, – путь революции»[29]. Однако в феврале 1917 года, по мнению большевиков, произошла лишь буржуазно-демократическая, то есть внутриформационная революция. Поэтому потребовалась в октябре того же года еще одна революция, которая выполнила роль настоящего локомотива истории и стала социальной, поскольку положила конец капитализму в России и открыла всему человечеству путь в коммунистическую формацию.

Впрочем, следует заметить, что и в Советском Союзе выходили сотни профессиональных работ, не столько следовавших ленинской идеологической схеме, сколько анализировавших по доступным первоисточникам реальные процессы и события начала ХХ века и революционной эпохи. Большие советские эпические полотна революции начали выходить к ее 50-летию – из-под перьев академика Минца, а также доктора исторических наук Эдуарда Бурджалова, автора до сих пор самого серьезного двухтомника по Февральской революции[30].

Мнение об объективном характере революции можно было услышать далеко не только от большевиков, но и от многих русских авторов, вынужденных эмигрировать и творивших за пределами страны и большевистской парадигмы. За этим нередко скрывалось нежелание признавать собственную роль в провоцировании весьма неприятных, в том числе и для них самих, событий. Лидер кадетов, один из ведущих творцов Февраля Павел Милюков, глубокий историк, вскоре после 1917 года в толстой «Истории второй русской революции» будет одним из первых, кто выступит с либеральной интерпретацией революции и назовет следующие ее причины: слабость государственности, слабость социальных прослоек, максимализм интеллигенции, незаконченность культурного типа, упорство старого режима и неискренность его уступок[31]. Но все это было налицо и в XIX, и в начале XXI века. Субъективный фактор Милюков увидел лишь в том, что народ хотел довести войну до победы, а Николай II ему в этом мешал, и это предопределило содействие армии при совершении переворота Государственной думой.

Весьма распространена в рамках пессимистической парадигмы была точка зрения о саморазрушении власти. Известный эмигрантский историк Сергей Мельгунов, в 1917 году активный член народно-социалистической партии, отмечал: «Успех революции, как показал весь исторический опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивления»[32]. Даже коллега Милюкова по кадетской партии Василий Маклаков, никогда не оправдывавший февральского переворота, говорил о вырождении династии Романовых, об отсутствии у императора пригодных преемников, коими, по его мнению, не могли быть ни больной цесаревич Алексей, ни аполитичный брат Михаил Александрович: «Спасти династию было трудно даже переворотом»[33].

В либерально-социалистических кругах весьма распространенным было убеждение, что «во всех российских несчастьях, прежде всего и больше всего, повинен царь». Сказавшая это писательница Нина Берберова описывала свою февральскую радость от того, «что рушилось то, что не только возбуждало ненависть и презрение, но и стыд, стыд за подлость и глупость старого режима, стыд за гниение его на глазах всего мира: Цусима, “Потемкин”, Восточная Пруссия, Распутин, царица, виселицы и сам он, тот, кому нет и не может быть прощения, пока на земле останется хоть один русский. Он думал, что он второй царь Алексей Михайлович и что Россия – та самая допетровская Русь, которой нужны помазанники, синоды и жандармы, когда России нужны были быстрые шаги сквозь парламентский строй и капитализм к планированию, новым налогам, свободному слову и технологии двадцатого века, к цивилизации для всех, к грамотности для всех, к человеческому достоинству для каждого»[34].

В эмиграции (как и в большевизме) популярной была идея о недовольстве народа растущими тяготами войны как о главной причине революции. Так, бывший министр иностранных дел Сергей Сазонов, уволенный Николаем II за чрезмерный либерализм, полагал: «На почве тревоги за исход войны легко развивается и растет чувство всеобщего недовольства и падает то обаяние властью, без которого не может держаться никакая государственная организация, достойная этого имени… Торжество русской революции есть, прежде всего, результат народного разочарования, перешедшего затем в безнадежность и отчаяние»[35]. На народ же чаще всего возлагалась ответственность за последующие эксцессы революции, приведшие к диктатуре пролетариата и гражданской войне.

Первым опытом оптимистического осмысления революционных событий был, вероятно, сборник «Из глубины», который издали в 1918 году выдающиеся русские мыслители того времени умеренно либерального и умеренно консервативного направления. Философ Сергей Франк иронизировал: «Господствующее простое объяснение случившегося, до которого теперь дошел средний “кающийся” русский интеллигент, состоит в ссылке на “неподготовленность народа”. Согласно этому объяснению, “народ” в силу своей невежественности и государственной невоспитанности, в которых повинен тот же “старый режим”, оказался не в состоянии усвоить и осуществить прекрасные, задуманные революционной интеллигенцией реформы и своим грубым, неумелым поведением погубили “страну и революцию”». Сам Франк придерживался иного мнения. «Народ есть всегда, даже в самом демократическом государстве, исполнитель, орудие в руках какого-либо направляющего и вдохновляющего меньшинства… Процесс… постепенного вытеснения добра злом, света тьмой в народной душе совершался под планомерным и упорным воздействием руководящей революционной интеллигенции… Интеллигенты-социалисты должны, прежде чем обвинять народ в своей неудаче, вспомнить всю свою деятельность, направленную на разрушение государственной и гражданской дисциплины народа, на затаптывание в грязь самой патриотической идеи, на разнуздание под именем рабочего и аграрного движения корыстолюбивых инстинктов и классовой ненависти в народных массах…»[36].

Мнение Франка в полной мере поддерживал Петр Струве: «Явление русской революции объясняется совпадением того извращенного идейного воспитания русской интеллигенции, которое она получала в течение почти всего XIX века, с воздействием великой мировой войны на народные массы: война поставила народ в условия, сделавшие его особенно восприимчивым к деморализующей проповеди интеллигентских идей». Одновременно Струве отвергал версию о старом режиме как виновнике революции, считая его «технически удовлетворительным» и подчеркивая, что «недостатки этого режима коренились не в порядках и учреждениях, не в “бюрократии”, “полиции”, “самодержавии”, как гласили общепринятые объяснения, а в нравах народа, или всей общественной среды, которые отчасти в известных границах даже сдерживались именно порядками и учреждениями»[37]. Кстати, Струве был одним из первых, кто использовал сравнение революционных событий начала ХХ века со Смутой начала XVII (к той же аналогии прибегали и другие современники, причем принадлежавшие к самым разным идеологическим лагерям: и социал-демократ и антисемит Локоть, и кадет-сионист Пасманик)[38].

«Оптимистической» выглядела позиция участников событий и эмигрантов, скорее симпатизировавших монархии. Для этого течения мысли весьма характерны выводы, сделанные историком и публицистом Иваном Солоневичем, который утверждал, что в феврале 1917 года никакой революции не было, состоялся почти классический военнодворцовый заговор, организованный земельной, денежной и военной знатью во главе со спикером Думы Михаилом Родзянко, банкиром Александром Гучковым и генералом Михаилом Алексеевым. У Николая II Солоневич усматривал лишь две основные ошибки: «то, что призвали в армию металлистов, и то, что не повесили П.Н. Милюкова. Заводы лишились квалифицированных кадров, а в стране остался ее основной прохвост». Причинами революции, по мнению Солоневича и его единомышленников, явились «прозаическое предательство» правых и «теоретический утопизм» левых[39].

Другой эмигрантский автор – Иван Якобий – доказывал: «В России не было почвы для революции, русский народ не бунтовал, а работал и сражался на фронте, но государство разлагалось благодаря разложению правящего класса. Императору Николаю II пришлось нести бремя правления в годы, когда верхние слои населения из творческих обратились в разрушительные элементы». Якобий подчеркивал и роль внешнего фактора, называя основным «конспиративным центром, в котором велся подкоп под русскую Монархию и мощь России», английское посольство[40].

В эмигрантской черносотенной литературе доминирующими стали темы «жидо-масонского заговора» и разрушительной деятельности Прогрессивного блока в Государственной думе. Лидер думской фракции правых Николай Марков 2-й доказывал, что Россия «рухнула потому, что была заживо, изнутри пожрана червями… Эти черви были сознательные и бессознательные агенты темной силы иудо-масонства». Но не они одни, поскольку за дело разрушения страны взялись «не бомбометатели из еврейского Бунда, не изуверы социальных вымыслов, не поносители чести Русской Армии Якубзоны, а самые заправские российские помещики, богатейшие купцы, чиновники, адвокаты, инженеры, священники, князья, графы, камергеры и всех Российских орденов кавалеры»[41].

Итак, еще в первые постреволюционные годы и десятилетия все базовые объяснения революции были сформулированы. Дальше началась их научная интерпретация и концептуализация. Причем шла она, в основном, на Западе, тогда как в СССР до конца 1980-х годов довольствовались смягченной марксистско-ленинской интерпретацией.

На Западе в советское время доминировали концепции, близкие к нашим левым и либеральным, а потому зарубежная литература о революции – как марксистская, так и немарксистская – выстроена, во многом, в пессимистическом ключе. Поначалу довольствовались газетными стереотипами, согласно которым «заговорщиками», свергнувшими царизм, объявлялись императрица, Распутин и бездарные министры, управлявшие нежизнеспособной страной при безвольном правителе. Но были и исключения. Одну из первых оценок революции в противоположном ключе дал Уинстон Черчилль: «Поверхностная мода нашего времени – описывать царский режим как слепую, прогнившую, ни к чему не способную тиранию. Но изучение тридцати месяцев войны с Германией и Австрией изменит это легковесное представление… Мы можем измерить прочность Российской империи теми ударами, которые она выдержала, теми неисчерпаемыми силами, которые она проявила». И, далее, об императоре: «Несмотря на ошибки большие и страшные – тот строй, который в нем воплощался, к этому моменту выиграл войну для России… Его действия теперь осуждают, его память порочат. Остановитесь и скажите: а кто другой оказался пригоднее?»[42]

Широкое научной изучение нашей революции на Западе началось уже в годы «холодной войны» и во многом в целях ее ведения. С тех пор сменились три поколения историков[43]. В чем-то они совпадали с упоминавшимися поколениями широких теоретиков революции, а чем-то и нет.

Поколение «отцов» было представлено почти исключительно либералами, которые настаивали на том, что в феврале 1917 года осуществлялся прорыв к свободе, направленный против несостоятельного и прогнившего царского режима. С этой точки зрения, они были «пессимистами». С другой стороны, отвергая марксистские трактовки, «отцы» подчеркивали роль субъективного фактора и тем самым нередко выступали в роли «оптимистов». Героями революции были политики, ориентированные на западный путь развития, в основном кадеты и умеренные социалисты; антигероями – представители власти, консерваторы, а также большевики, все испортившие. В эпических, хорошо документированных полотнах революции, выходивших из-под пера таких проверенных бойцов «холодной войны», как Ричард Пайпс, Джордж Кеннан, Збигнев Бжезинский, Адам Улам, Леонард Шапиро, Мартин Малиа, представало зеркальное отражение официальной советской историографии – с изменением оценок на прямо противоположные. «Отцы» уделяли первоочередное внимание настроениям и политическим действиям элит. Так, Пайпс полагал, что в начале ХХ столетия в России не было предпосылок, неумолимо толкавших ее в революцию, кроме общей бедности большой части населения и наличия необычайно активной и оппозиционно настроенной интеллигенции, поставлявшей в большом количестве кадры фанатичных профессиональных революционеров. Вина на такой настрой интеллигенции возлагалась на царскую власть, которая не допускала ее к участию в политической жизни и тем самым заставляла объединяться в касту, исповедующую идеологию крайнего толка[44]. Весьма популярны были и идеи о саморазложении режима. Улам уверял, что «сначала самодержавие, а затем демократия капитулировали перед анархией». Это была «патриотическая революция, направленная на свержение правительства и режима, неспособного довести войну до победного конца». После Февраля «Россия могла с полным основанием занять место среди народов, борющихся за свободу»[45].

В 1970-е годы политическая историография либерального толка подверглась атаке со стороны поколения «детей» – молодых тогда «ревизионистов», поднявших флаг социальной истории, или «истории снизу», и вернувших в круг исследования рабочих, солдат и крестьянство. Находясь под немалым влиянием марксизма, они исходили из точки зрения о «развращенных высших классах и их добродетельных жертвах – низших классах», сочувствовали «тяжелому положению и требованиям угнетенных масс». Но, при этом, социальные историки исповедовали довольно широкую палитру взглядов: «республиканские, демократические, народнические, либеральные и даже леворадикальные»[46]. В классической для ревизионизма работе Леопольда Хеймсона доказывалось, что социальная поляризация и волнения среди рабочих еще до войны поставили Россию на грань революции, которая была неизбежна при любом сценарии последующих событий[47]. Социальные историки чаще были «пессимистами»: царизм находился в состоянии назревающего кризиса, режим и общество разделяла пропасть, власть не пользовалась никакой поддержкой, растущие города становились застрельщиками всеобщего натиска на самодержавие. Вопрос стоял не о том, будет ли революция, а какого типа революция сметет Николая II: «дворцовый переворот, оппозиция в парламенте или социалистическая революция на улице»[48].

Распад Советского Союза, окончание «холодной войны» и «архивная революция» с 1990-х годов выдвинули на передний план поколение «внуков» – представителей «новой культурной истории» и постмодернистов. Они отличаются междисциплинарностью, первостепенным вниманием к человеку и его культуре, первоочередным интересом к анализу интеллекта, менталитета, дискурсов, семантики. Место эпических полотен заняли очень конкретные исследования достаточно узких проблем, позволяющие воссоздать ранее совсем не замеченные штрихи российской жизни. При этом следует подчеркнуть, что в историографии «внуков» обращено немалое внимание на «разобщение внутри правящих элит и противоречия между потенциальными элитами» как решающие для объяснения событий на только революции 1917 года, но также Смуты начала XVII века и распада Советского Союза[49]. Отказавшись и от марксистского нарратива о классовой борьбе, и от либеральных концепций «трагедии порабощенного народа» и «моральных преступлений большевизма», новые историки не проявили интереса к какой-то одной исследовательской парадигме. Западные историки перестают проклинать или славить русскую революцию 1917 года, они начали ее изучать, как это произошло намного раньше с английской и французской революциями. Что еще не всегда можно сказать о российских исследователях.

В современной России события Февраля и Октября 1917 года все еще, во многом, остаются предметом политики и идеологической борьбы. При этом любопытно, что используются и живут новой жизнью все существовавшие прежде отечественные концепции, многие из которых смешались с упоминавшимися западными идеями последних десятилетий.

Во главе пессимистов по-прежнему сторонники марксистско-ленинской интерпретации революции, которую в полной мере разделяет и нынешнее руководство Коммунистической партии Российской Федерации, считающей себя прямыми наследниками Великой Октябрьской Социалистической революции. При этом в ней наметился очевидный национал-патриотический пласт, никак не характерный для самого Ленина.

В рамках пессимистической трактовки пустило корни на нашей почве мальтузианство, объяснявшее причину общественных катаклизмов нерегулируемой высокой рождаемостью при падающей производительности земли. Эта концепция – структурно-демографическая – применительно к русской революции разрабатывается, например, Сергеем Нефедовым из Уральского отделения РАН, который видит ее причины в абсолютном обнищании трудящихся. Недостаточные наделы, сохранившееся помещичье землевладение, вывоз зерна за границу, эксплуатация крестьянства были причинами массового вымирания быстро росшего в количественном измерении населения – от голодовок и болезней. Россия оказалась – главным образом, из-за «голодного экспорта» – в классической мальтузианской ловушке[50].

Весьма созвучными взглядам современных российских либералов оказались теории модернизации, столь популярные на Западе в 1960– 70-е годы. Императорская Россия рухнула потому, что ее власть оказалась неспособной вписать страну в рамки модерна, под которыми понимаются индустриальное производство, правовое государство, гражданское общество и рациональный автономный индивид. Страна не смогла осуществить политическую модернизацию: перейти от абсолютизма к конституционной государственности, а также передать власть от традиционной элиты модернистской.

Ахиезер, Клямкин и Яковенко доказывают, что, хотя модернизация конца XIX – начала ХХ века не относилась к разряду репрессивно-принудительных, она была экстенсивной, осуществлялась благодаря многократно увеличившемуся вывозу зерна и широкому привлечению иностранного капитала, то есть за счет большинства населения, которое модернизацией оставалось незатронутым. Незапланированным результатом модернизации явился конфликт интересов, наложившийся на культурно-ценностный раскол страны и открывший путь для смуты. Либерально-демократические реформы Николая II, сочетавшиеся с предельно жесткими военно-полицейскими мерами, смогли, как выяснилось, лишь на время приостановить ее. «Форсированная индустриализация, бывшая ответом на внешние вызовы и осуществлявшаяся правительством в соответствии с принципом “недоедим, но вывезем”, явилась одновременно мощнейшим стимулятором внутренней напряженности и, как следствие, новой русской смуты»[51].

Сходным образом объясняют революцию Стародубовская и Мау, делающие акцент на обострении трех групп противоречий. Во-первых, противоречий типичных для ранней индустриализации, когда возникает потребность достаточно радикального решения аграрного вопроса. Во-вторых, противоречий догоняющей индустриализации в отсталой стране, требующих для быстрой модернизации активного перераспределения ресурсов из традиционных отраслей экономики в новые промышленные сектора. В-третьих, «это противоречия, связанные с тем, что кризис ранней модернизации в России наложился на формирование предпосылок кризиса зрелого индустриального общества»[52].

Близок к этой позиции и многогранный обществовед Леонид Гринин, определяющий основные причины революции как «усиливающееся несоответствие социального и политического строя и господствующей идеологии (возвышающей наиболее влиятельную элиту) быстрым социальным, экономическим и культурным изменениям в стране, включая и подпитывающий их быстрый демографический рост»[53]. Сюда же я поместил бы и мнение Бориса Илизарова, который на круглом столе о Февральской революции, организованном к ее 90-летию Институтом отечественной истории РАН, говорил, что она «предстает как результат отказа последних российских императоров от кропотливой и неуклонной реформаторской деятельности, от продолжения дела Петра Великого». С этой точки зрения, обвинения Николая II в бездарности видятся историку оправданными. На том же круглом столе А.Н. Медушевский видел причину «в конфликте новых социальных условий развития, связанных с появлением массового общества и с широкой социальной мобилизацией, – с одной стороны, и архаичной политической надстройкой российского государства – с другой… Февральскую революцию можно рассматривать как мощный рывок в развитии демократии, первую революцию такого рода в ХХ в., которая породила целое направление революций данного типа»[54].

Отношение современных либеральных российских политиков к событиям того времени неоднозначно. Часть из них считает себя наследниками и продолжателями дела мирной Февральской революции, открывшей дорогу для демократического развития, с которой страну столкнули большевики. «Главное, с чего надо начинать, – сказать… что мы – наследники февраля 1917 года. Что в России была монархия, она рухнула без всякого насилия, потому что она не смогла приспособиться к новым реалиям. Она металась 17 (? – В.Н.) лет. Думу создавала, разгоняла, закончилось тем, что царь отрекся. Потом, находясь в тяжелейшем состоянии, в разрухе, наша страна начала создавать для того времени европейское государство: готовить Учредительное собрание и Конституцию, проводить выборы»[55], – писал накануне 90-летия Февральской революции лидер партии «Яблоко» Григорий Явлинский. Но тогда же с ним не соглашалась не менее либеральная политик Валерия Новодворская, которая полагала, что «Февраль вовсе не был ни бархатной, ни поющей, ни оранжевой революцией. Вместе с наивными интеллигентами, курсистками и гимназистками на улицы вырвался охлос. Громили магазины (через несколько дней Петроград остался без продовольствия), поджигали здания судов, полиции, военных ведомств, убивали полицейских, били офицеров и просто хорошо одетых людей… Хороший человек и очень плохой кризисный менеджер Николай II и бунт не сумел подавить, и до нужных реформ не додумался»[56].

Позиции оптимистов также по-прежнему сильны в современной российской мысли, причем в разных частях политического спектра.

Они безусловно преобладают на право-консервативном, национал-патриотическом, монархическом фланге. Для взглядов его представителей характерны слова историка Олега Платонова: «Движущими силами второй антирусской революции стали мировое масонство, российское либерально-масонское подполье, а также социалистические и националистические (прежде всего еврейские) круги, активно действовавшие во время войны на деньги германских и австрийских спецслужб, а также международных антирусских центров»[57]. Петр Мильтатули, чей предок был расстрелян вместе с императорской семьей в Екатеринбурге, считает, что произошла «не имеющая в примеров в истории измена верхушки русского общества и верхушки армии своему царю – Божьему Помазаннику, Верховному главнокомандующему, в условиях страшной войны, в канун судьбоносного наступления». При этом «ведущая организаторская роль в деле свержения императора Николая II с престола принадлежала силе извне», представлявшей «интересы тайного международного сообщества. Главной целью этого сообщества было уничтожение любой ценой самодержавной России»[58].

Наш великий современник Александр Солженицын продолжал, скорее, умеренно консервативную российскую традицию, усматривая причины революции и в действиях радикальной интеллигенции, и в ошибках Николая II. «Власть продремала и перестаревшие сословные пережитки, и безмерно затянувшееся неравноправие крестьянства, и затянувшуюся неразрешенность рабочего положения… А затем власть продремала и объем потерь, и народную усталость от затянувшейся… войны. Накал ненависти между образованным классом и властью делал невозможным никакие конструктивные совместные меры, компромиссы, государственные выходы, а создавал лишь истребительный потенциал уничтожения»[59]. Эти идеи Нобелевского лауреата о внутри-элитном расколе как источнике «потенциала уничтожения» развивают многие современные исследователи.

К такой же точке зрения склоняется глубокий петербургский историк социальных процессов в России Борис Миронов: «Непосредственная причина революции заключалась в борьбе за власть между разными группами элит: контрэлита в лице лидеров либерально-радикальной общественности хотела сама руководить модернизационным процессом, который почти непрерывно проходил в России в период империи, и на революционной волне отнять власть у старой элиты – романовской династии и консервативной бюрократии»[60].

Валерий Соловей видит универсальную логику всех русских «смутореволюций» – от начала XVII до конца ХХ века: «кризис во взаимоотношениях элит, их отчуждение, разделение, поляризация, апелляция враждующих элитных фракций к обществу. Именно элиты транслировали в общество революционные призывы, деструктивные образы и модели поведения, открывая пространство для прорыва накопившейся энергии массового недовольства»[61].

Владимир Булдаков, который утверждал, что «1917 г.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24