Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Таинственное пламя царицы Лоаны

ModernLib.Net / Умберто Эко / Таинственное пламя царицы Лоаны - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Умберто Эко
Жанр:

 

 


Даже не туман. Апатия. Может быть, точнее было бы – атараксия? Глядел на них как в зоопарке: не больше чувств, чем к обезьянам или жирафам. Я, конечно, улыбался и говорил с ними ласково, но в душе была полная пустота. Мне пришло в голову слово sgurato, но я не знал, что оно значит. Спросил у Паолы. Это по-пьемонтски «отдраенный», то есть когда кастрюлю металлической мочалкой трут до блеска и она сверкает и лучится в своем нутре, чище невозможно. Ну вот, в голове у меня было все отдраено. Гратароло, Паола, девочки пытались срочно запихнуть мне в голову кучу мелких подробностей моей жизни, но вся информация перекатывалась в отдраенном черепе как сухая фасоль, не было от информации ни навара, ни подливки, никакого вкуса, никакого аппетита. Я запоминал факты своей биографии, как будто они относились к кому-то чужому.

Я гладил детишек и обонял детский запах, но не умел определить его, все, что мог сказать, – это запах нежный. Я способен был сказать только: Нередко запах свеж, как плоть грудных детей. Моя голова, однако, была не вполне пуста, в ней клубились ошметки чужой памяти: Маркиза вышла в пять часов гулять, земную жизнь пройдя до половины. Вставай, проклятьем заклейменный – стоит ноябрь уж у двора. Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова, а заодно Рокко и его братьев. И тут я увидел маятник, превыше пирамид и крепче меди! Здесь будет создана Италия. Мы создали Италию. Ты знаешь край лимонных рощ в цвету, где воздух воет, как в час бури море? С холма, где путники прощаются с Сионом, я видел град родной в его последний час. Туда, туда, возлюбленный, туда нам скрыться б навсегда! Туда, сюда, вниз, кверху, злое племя! Кто там стучится в поздний час? Конечно, я – Финдлей! О мать, о мать, ужели ты нарочно ко мне пришла, чтоб жизнь мою скончать? Слышишь, бьет ужасный час! Укрепитесь, силы! Вместе к смерти! Ищут нас бросить в ров могилы! Как каждая несчастная семья, в начале жизни школу помню я. Безжалостный отец, безжалостная мать, затем ли вы мое вскормили детство, чтоб сыну вашему по смерти передать один позор и нищету в наследство… Радость, первенец творенья, дщерь великого Отца! Радость, ты искра небес, ты божественна, дочь Елисейских Полей! Ночи безумные, ночи бессонные, чаши полнее налей! Жить и любить давай, о Лесбия, со мной! Смотреть, как черных волн несется зыбкий строй. Зачем же любишь то, что так печально, встречаешь муку радостью такой? Глядит на воды с вышины – раздвинулась волна, и выплывает из воды прекрасная жена. У молодой жены богатые наряды, на них устремлены двусмысленные взгляды. Свобода приходит нагая, из русского плена бредя… Едва дрожит простор волны хрустальной, как спящей девы млеющая грудь. Равным бессмертным кажется оный муж, пред твоими, дева, очами млеющий, близкий, черплющий слухом сладкие речи… Умножь теперь свой гнев и будь бодра, как прежде, и стары злы дела почти за добродетель! В тебе, в тебе одной природа, не искусство, ум обольстительный с душевной простотой! Я твой, я твой, когда огонь Востока моря златит! Я твой, я твой, когда сапфир потока луна сребрит! Ты отверзаешь нам далекие границы к пути, в который мы теперь устремлены! Итак, прощайте, скоро, скоро переселюсь я наконец в страну такую, из которой не возвратился мой отец! Той порою, как я, без нужды в парусах, уходил, подчиняясь речному теченью, в тополевой тени гуляя, муравей в прилипчивой смоле увяз ногой своей: так аргивяне, трояне, свирепо друг с другом сшибаясь, падали в битве. Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына! Mehr Licht Mehr Licht uber alles, твой прах сойди в могилу, а душу бог помилуй. Все прочее – литература. Имена, названия, термины. Анджело Далль’Ока Бьянка, лорд Бруммель, Пиндар, Флобер, Дизраэли, Ремиджио Дзена, палеоцен, Фаттори, Страпарола и его приятные ночи, маркиза Помпадур, Смит-и-Вессон, Роза Люксембург, Дзено Козини, Пальма Старший, археоптерикс, Чичеруаккьо, Матфей-Марк-Лука-Иоанн, Пиноккио, Жюстина, Мария Горетти, Фаида эта, жившая средь блуда, остеопороз, Сент-Оноре, Бакта, Экбатана, Персеполь, Суза, Арбела, Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины, Александр и гордиев узел.

Энциклопедия осыпала меня палыми листьями, хотелось отмахаться, как от роя пчел. А дети лепетали «деда, деда», я понимал, что должен бы любить их больше жизни, но я не знал, кого зовут Джанджо, кого Алессандро, а кого Лука. Я знал все об Александре Македонском и ничего об Александре – своем внучонке.

Я сказал, что хочу отдохнуть и поспать. Когда все вышли, я заплакал. Слезы соленые. Следовательно, чувства я все-таки испытывал. Да, но только самые распоследние чувства. А чувства былые больше мне не принадлежали. Интересно, подумалось: а веровал ли я прежде в бога? В любом случае, какое бы ни иметь понятие о душе, я, несомненно, душу утратил.


На следующее утро, при Паоле, Гратароло усадил меня за стол и показал множество разноцветных квадратов. Стал спрашивать, где какой цвет. Цветики-семицветики, вынь ему да положь ответики. Черного и белого не называйте, «да» и «нет» не говорите.

Я ловко распознал основные шесть или семь цветов: красный, желтый, зеленый и прочие в этом роде. Я, конечно, сказал «А черный, белый Е, И красный, У зеленый», однако подумал, что поэт наплел невесть что. С какой стати А называть черным? Вообще цвета показались мне совершенно новым открытием. Красный был очень веселым. Пламенный: это как-то даже слишком. Наверное, еще ярче красного был желтый. Будто свет зажгли прямо перед глазами. Зеленый оказался мирным. Но доктор пристал с новыми квадратиками, и дело пошло хуже. Это зеленый, бубнил я упрямо, а Гратароло: в каком смысле зеленый, чем он отличается вон от того зеленого? Почем я знаю. Паола объясняла мне, что один зеленый мальвовый, а другой гороховый. Мальва – цветок, отвечал я, а горох – съедобный овощ, в длинном торчащем стручке кругленькие шарики. Но я ни разу в жизни не видел ни мальву, ни горох с его шариками. Вы только не волнуйтесь, отвечал на это Гратароло, в английском существует более трех тысяч названий оттенков, но люди, как правило, употребляют только семь или восемь слов, средний человек использует в речи цвета радуги, то есть красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый, но как доходит до фиолетового и пурпурного, народ, как правило, и в них-то путается. Нужен специфический опыт, чтобы разбирать и определять оттенки, художник их поименовывает, ясное дело, квалифицированнее, скажем, нежели водители автотранспорта, от которых требуется не путать сигналы светофора, остальное – по усмотрению.

Гратароло выдал мне бумагу и ручку. И сказал писать. «Что мне писать?» – написал я, и это вышло так естественно, как будто ничем другим я от веку не занимался, фломастер был сочным и мягким, бумага – приятной.

– Пишите все, что приходит на ум, – сказал Гратароло.

На ум? Я написал. Ум с сердцем не в ладу. Лад. Когда я с милою вдвоем, то все идет на лад, и целый мир мне нипочем, и сердцем я богат. Сердце. Мне сжавший сердце ужасом и дрожью… Ужасом сделаю тебя, сказал Господь. Мой Спас – Господь, я сам беда моя. Беда. Беда Достопочтенный. Краткое указание ошибки достопочтенного Декарта. Де Карта. Маркиз, убита ваша карта. Убит, к чему теперь рыданья. Пал на грудь к нему с рыданьем, дух очистил покаяньем. В здоровом теле здоровый дух. Дух вон. Дух – вонь?

– Напиши о себе, – сказала Паола. – Что ты делал в двадцать лет?

Я написал: «Мне было двадцать лет. Никому не позволю утверждать, что это лучший возраст».

Доктор попросил написать, о чем я подумал прежде всего, когда проснулся. Я написал: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое».

– Пожалуй, лучше перестанем, доктор, – сказала Паола. – Хватит этих ассоциативных цепочек, а то он совсем сойдет с ума.

– А сейчас я, по-твоему, в своем уме?

Вдруг неожиданно и резко Гратароло скомандовал:

– Теперь поставьте подпись не размышляя, как на чеке.

Не размышляя? Я нацарапал GBBodoni, с кривулей в конце и круглой точкой над i.

– Ага! Голова не понимает, кто вы. А рука понимает. Так я и думал. Еще вот попробуем. Вы говорили о Наполеоне. Как он выглядел?

– Я не могу вспомнить лицо. Только имя.

Гратароло спросил у Паолы, как у меня с рисованием. Выяснилось, что я не ахти какой живописец, но что-то нацарапать могу. Он попросил нарисовать Наполеона. Я изобразил нечто в таком духе.



– Неплохо, – отозвался Гратароло. – Вы нарисовали свое представление о Наполеоне, набор обязательных признаков: треуголка, рука в вырезе сюртука. Теперь я покажу вам кое-какие изображения. Сначала из области искусства.

С этим я справился: Джоконда, «Олимпия» Мане, Пикассо или хороший подражатель.

– Видите, это вам нетрудно? Перейдем к современным героям.

Снова картинки, и снова, за исключением нескольких незнакомцев, я не подкачал: Грета Гарбо, Эйнштейн, Тото, Кеннеди, Моравиа – и чем они знамениты. Гратароло спросил, что у них у всех общего. Популярность, надо отвечать? Слабовато вроде бы? Я колебался.

– Да ведь они же все умерли, – сказал Гратароло.

– Как, и Кеннеди с Моравиа тоже?

– Моравиа умер в конце прошлого года, Кеннеди застрелили в Далласе в 1963 году.

– Боже, как обидно.

– Что вы не помните смерть Моравиа, это почти нормально, событие свежее и еще пока не закрепилось в вашей семантической памяти. Не понимаю, почему это распространяется на смерть Кеннеди, это ведь дело давнее, из энциклопедии.

– Смерть Кеннеди его очень потрясла, – сказала Паола. – Поэтому Кеннеди, видимо, врос в его личную собственную память.

Гратароло вытащил другие фотографии. Сидят двое, один из которых явно я, по-человечески одетый и постриженный и с той подкупающей улыбкой, которую описывала Паола. Другой тоже симпатичный, но кто такой – неведомо.

– Это Джанни Лаивелли, самый лучший твой друг, – сказала Паола. – Вы просидели за одной партой всю школу.

– А это кто? – спросил Гратароло и показал другую картинку. Давний снимок. У нее укладка тридцатых годов, целомудренный вырез, белое платьице и нос немножко картошкой, у него замечательный пробор, чуть примазанный бриллиантином, нос решительный, хорошая улыбка. Лица неопределимые. Артисты? Непохоже, нет апломба. Молодожены. У меня в груди что-то сжалось до полуобморока.

Паола заметила, что мне не по себе:

– Ямбо, это свадьба твоих родителей.

– А они живы? – спросил я.

– Нет, их давно нет в живых. Они погибли в автокатастрофе.

– Вас разволновал этот снимок, – сказал Гратароло. – Некоторые изображения вас бередят. Это и есть путь к успеху.

– Да какой, к черту, путь, если даже папу-маму я не могу выудить из этой злосчастной черной дырки! – заорал я. – Вы говорите, что эти двое мои родители. Теперь я так и буду думать. Но это воспоминание я получил от вас. Отныне я буду помнить родителей, но не родителей, а эти ваши фото.

– За последние тридцать лет вы неоднократно вспоминали своих родителей и глядели на эти фото. Вы и прежде помнили их по снимку. Не надо представлять себе память вроде большой кладовки, куда укладываются воспоминания и откуда мы их по требованию вытаскиваем в том же виде, в котором заложили, – сказал Гратароло. – Я избегаю излишних техницизмов, но скажу вам все-таки, что воспоминание – это воспроизведение цепочек нейронного возбуждения. Предположим, вам известно некое место, но потом с вами случается в нем какая-то свежая неприятность. Отныне, когда вы будете вспоминать про это место, ваш мозг будет воспроизводить первоначальную последовательность возбуждения нейронов, но с добавкой нового элемента – неприятного ощущения, то есть каждая позднейшая цепочка пусть и подобна, но не идентична первоначальной цепочке, которая возникла в момент изначального возбуждения. В общем, любое воспоминание заключает в себя также и то, что мы узнавали о предмете с ходом времени. Это нормально. Так устроена память. Поэтому я хочу, чтобы, когда вы восстанавливаете цепочки возбуждения нейронов, вы не старались оголтело докопаться до подлинных воспоминаний, которые якобы в нетронутом виде лежат в голове. Вот вы видите этот снимок, на нем изображены ваши родители, это изображение вам показано здесь и сейчас. Мы увидели его с вами вместе. Вы должны составить себе воспоминание исходя из этого изображения. Вспоминать – работа, а не гарантированная привилегия.

– Печальная, долгая память, – продекламировал я. – Шлейф смерти несем за собой.

– Помнить приятно, – сказал Гратароло. – Кто-то сказал, что память подобна собирающей линзе в камере-обскуре. В ней все сосредоточено, и картинка в ней гораздо ярче, чем было дело в реальной жизни.

– Как-то курить захотелось, – сказал я.

– Значит, организм возвращается в привычное состояние. Но все-таки курить бы вам не надо. И по возвращении домой не злоупотребляйте алкоголем. Стакан вина за обедом, стакан за ужином, никак не больше. У вас с давлением не идеально. А то раздумаю выписывать вас завтра.

– Как, завтра? – переспросила Паола, по-моему, в легком ужасе.

– Пора закругляться. Ваш муж, сударыня, в смысле физического состояния вполне самодостаточен. Способен ходить без присмотра и с лестницы не свалится. Держать тут у нас, изводить обследованиями, все это внешний опыт, к каким результатам он приводит – мы можем видеть. Я думаю, ему пойдет на пользу домашняя обстановка. Люди выздоравливают от родной домашней пищи, от запаха, ну не знаю… в этих вещах писатели разбираются лучше неврологов…

Не то чтобы я стремился все время образованность показать, но поскольку уж у меня имелась только проклятая семантическая память, хоть ее-то следовало использовать.

– Печенье мадлен, Пруст, – сказал я. – Вкус липового настоя и лепешечки доводят его до дрожи. Он чувствует свирепую радость. В памяти всплывают воскресенья в Комбре с тетушкой Леонией… Похоже, что есть непроизвольная память членов, ног, рук, они полны онемевших воспоминаний… А вот еще чье-то. Ничто так не пробуждает воспоминания, как запахи и огни.

– Вот-вот, я именно об этом. Ученые иногда больше узнают от писателей, нежели от своих машин. Вы, сударыня, специалист почти что в нашей области: хотя и не невролог, но психолог все-таки. Я вам приготовил несколько книг по вопросу, описания нескольких знаменитых клинических случаев, и вы быстро войдете в ту самую проблематику, которая имеет отношение к вашему мужу. Думаю, что находиться в контакте с вами и с дочерьми, возвращаться к работе ему полезнее, чем торчать у нас. Показывайтесь раз в неделю, и будем наблюдать динамику. Так что домой. Оглядитесь, общупаетесь, обнюхаетесь, начнете читать газеты, смотреть телевизор, накапливать зрительные образы.

– Попробую. Но я ведь не помню ни образов, ни запахов, ни вкусов. Одни слова, и ничего, кроме слов.

– Сейчас не помните, а потом вдруг вспомните. Ведите дневник, фиксируйте свои реакции. Будем работать в этом направлении.


Что ж, заведу дневник.


Назавтра я собирал манатки. Потом спустился с Паолой. В больнице, по-видимому, был кондиционер, поскольку, лишь выйдя на улицу, я ощутил, что значит, когда пригревает солнце. Нежное, весеннее солнце, еще незрелое. От света я зажмурился. На солнце смотреть нельзя: солнце, сияющий изъян…

Мы открыли дверцу машины (впервые ее видел), и Паола предложила мне сесть за руль.

– Поставь на нейтралку, включи зажигание. Передачу не включай. Можешь попробовать газ.

Как будто я всю жизнь проработал шофером, я прекрасно понимал, куда девать руки, куда ноги. Паола села рядом, и мы включили первую скорость, я отпустил сцепление, выжал газ, чуть-чуть, и проехал два или три метра. Потом нажал на тормоз и заглушил двигатель. Самое страшное, что меня ожидало при ошибке, это канава в ближних кустах. Но ошибки не произошло. Я был страшно горд. Я опять запустил двигатель и включил заднюю передачу. Доехал до своей стартовой точки и наконец передал руль Паоле, и мы двинулись из клиники.

– Как тебе внешний мир? – поинтересовалась Паола.

– Да не знаю. Говорят, что кошки, выпадая из окна, если стукаются носом, перестают чувствовать запахи, а поскольку у котов главное – обоняние, они перестают понимать мир. Так вот, я кот, стукнувшийся носом. Я вижу вещи, я знаю их названия, вот это магазины, это едет велосипед, а там деревья, – но я не чувствую предметы… будто надел чужой пиджак.

– Безносый кот в чужом пиджаке. Типичный приступ метафоризма. Пусть тебя полечит Гратароло, впрочем, думаю, само пройдет.

Я осматривался, опознавал цвета и формы незнакомого города.

Глава 2

Как шелест листьев тутовника в руке садовника

– Куда мы теперь, Паола?

– Домой.

– А потом?

– Заселимся, разберем чемодан.

– А потом?

– Что потом? Помоешься, побреешься, переоденешься, поужинаем. Что ты хотел бы на ужин?

– Вот этого я и не знаю. Я помню все, что происходило со мной, когда проснулся. Помню все то, Помню все, что касается Юлия Цезаря. Но не могу предугадать, что будет происходить завтра и потом. Пока что я беспокоился не о завтра, а о том, что не мог припомнить совершенно ничего про позавчера. Но теперь мы движемся вперед… а впереди туман, там такой же густой туман, как за плечами. Ну, даже если не совсем туман. Но все равно колени у меня ватные. Не знаю, как мне сделать шаг. Это как прыгать.

– Что ты имеешь в виду? Под «прыгать»?

– Ну, прыгать, совершать рывок вперед. Чтоб прыгнуть, требуется разбежаться. А значит, требуется вернуться назад. А не вернешься назад – не скакнешь вперед. Вот мне и кажется, что я, пока не знаю, чем жил до сих пор, не сумею продолжать жить. Обычно всякий замысел рассчитан на то, чтоб изменить положение вещей. Ты мне сказала – бриться. Я провожу рукой по шее – и действительно, колется, заросла. Ты говоришь обедать, и точно, я вспоминаю, что в последний раз питался вчера, это был ужин. Супчик, ветчина, печеная груша. Но одно дело – распланировать на основании опыта такие действия, как бритье или обед, а другое дело – запланировать жизнь. Не понимаю, что имеют в виду под жизнью, я не помню, какой она была до сих пор. Понимаешь?

– Смысл твоих слов – что ты не ощущаешь проживания во времени. Между тем все мы живем в связке со временем, мы и время – одно. Ты очень любил одну цитату из святого Августина, как раз на эту тему. Ты всегда говорил об Августине: один из умнейших людей всех времен и народов. Он и нам, современным психологам, до нынешних пор очень полезен. Наша связь с жизнью троякая – ожидание, внимание и память, и все они взаимоувязаны. Ты не умеешь ожидать будущего, потому что утратил память прошлого. От того, что ты знаешь поступки Цезаря, тебе не проще осознавать свои поступки.

Паола увидела, как я стиснул зубы, и переменила разговор:

– Милан, твоя среда обитания.

– Первый раз в жизни эту среду вижу.

Мы повернули на широкую площадь, я механически перечислял:

– Замок Сфорца. Домский собор. Тайная вечеря и картинная галерея Брера.

– А что ты помнишь о Венеции?

– Каналь Гранде, мост Риальто, собор Святого Марка и гондолы. Что пишут в путеводителях, я знаю. И даже если бы я в Венеции сроду не был, я знал бы то же самое. А что касается Милана, хоть я живу тут тридцать лет, он для меня точно как Венеция. Или как Вена. Кунстхисторишес музеум, третий человек, Гарри Лайм на колесе в Пратере говорит, что швейцарцы придумали кукушку. И кстати, это абсолютное вранье, потому что кукушку придумали баварцы.


Вот и наша квартира. Превосходная квартира, с балконами на деревья парка. Видимо, то, что видно с балкона, называется «колышутся кроны». Действительно, когда природу хвалят, то не врут, она очень мила, природа. В квартире ценная старинная мебель, то есть я и впрямь состоятельный человек. Но я не знаю квартиры, не могу угадать, где гостиная, где кухня. Паола зовет Аниту, нашу домработницу-перуанку. Знакомство. Бедняжке очень нелегко со мной знакомиться по новой, она суетится, заводит меня в ванную, показывает, где зажечь свет, приговаривает:

– Pobrecito наш синьор Ямбо, ay Jesusmaria, вот здесь чистые полотенца, синьор Ямбо.

После выписки из больницы, суеты, волнения, солнца, переезда я ощущал, что покрылся потом. Я понюхал подмышку: собственный пот оказался не противным, запах вроде бы не шибал в нос, а подтверждал моим чувствам, что я живое создание. За трое суток до возвращения в Париж Наполеон слал депешу Жозефине, чтобы она не мылась. Моюсь ли я перед тем, как заняться любовью? Я стесняюсь спрашивать у Паолы. Да и потом, кто меня разберет, может быть, с нею я возлегаю после ванны, а с другими наоборот… Я вымылся в душе, намылил щеки и побрил их медленно и раздумчиво, обшлепал лицо лосьоном с легким и свежим запахом и причесался. Вроде теперь выгляжу поприличнее. Паола отвела меня в гардеробную: ясно, я любитель вельветовых штанов, жесткошерстных пиджаков, шерстяных галстуков в разных оттенках пастели (мальвовых, гороховых, смарагдовых? я помню прилагательные, но не знаю, куда их прилагать). Еще я понял, что мне нравятся рубашки в клеточку. Там висел и темный костюм для свадеб и похорон.

– Ты красавец, каким и был всегда, – сказала Паола, когда я оделся в брюки и в пиджак.

Она провела меня длинным коридором, обшитым книжными полками. Я смотрел на корешковые надписи, большинство было мне знакомо. То есть мне были знакомы названия, «Обрученные», «Неистовый Орланд», «Над пропастью во ржи». В первый раз за все время мне почувствовалось, что я попал-таки в правильное место. Я вытащил наудачу книжку, но еще до того, как смотреть на переплет, я ухватил ее правой рукой за задок и левым большим пальцем пробежался по страницам, от последней до первой. Прозвучал чудный шелест. Я проделал это несколько раз и спросил у Паолы, не выскочит ли из книги футболист, не ударит ли по мячу. Паола улыбнулась. Такие книжечки, сказала она, нам с тобой покупали в годы детства, это было кино для бедных, футболист дрыгал ножкой на уголке каждой новой страницы, а если прогонять страницы на большой скорости перед глазами, казалось, он ударяет по мячу и мяч отскакивает. Так я удостоверился, что и эта картинка – общее достояние: следовательно, я не помнил ее, а попросту знал о ней.

Книга была – «Отец Горио» Оноре де Бальзака. Я сказал:

– Папаша Горио жертвует собой ради дочерей, из которых одну, если не ошибаюсь, зовут Дельфина, появляется там и Вотрен под видом Колена, Растиньяк там горит азартом: Париж, ты или я, дуэль! Я что, читаю много книжек?

– Ты читаешь без просыпу. И у тебя замечательная память. Ты знаешь кучу стихов.

– Каких стихов, собственных?

– Чужих. Ты говоришь о себе: я нереализовавшийся гений, мир разделяется на писателей и читателей, писатели пишут из презрения к коллегам, чтоб иметь чего-нибудь почитать.

– Сколько же у меня книг. Извини, у нас.

– Здесь пять тысяч. Когда приходят идиоты, обычно спрашивают: сколько же книг у вас, вы их все прочитали?

– А я что отвечаю?

– Обычно ты отвечаешь: эти я еще не читал, иначе не держал бы у себя, вы же не сохраняете пустые консервные банки, правда? А те пятьдесят тысяч, которые я прочел, я уже передал в больницы и тюрьмы. От этого ответа идиоты падают на месте.

– Много книг на языках… Я, кажется, знаю языки. Le brouillard indolent de l’automne est epars. И еще: Unreal City, Under the brown fog of a winter dawn, A crowd flowed over London Bridge, so many, – I had not thought death had undone so many. И вдобавок: Spatherbstnebel, kalte Traume, Uberfloren Berg und Tal, Sturm entblattert schon die Baume, Und sie schaun gespenstig kahl.Тем не менее: Pero el doctor no sabia, - подытожил я, – que hoy es siempre todavia.

– Что характерно, из четырех цитат три – о тумане.

– Потому что я в тумане и есть. Но даже и этого тумана я не вижу. Могу только процитировать, как его видят другие: И эфемерное солнце на повороте, шаром мимоз сквозь белый туман.

– Ты всегда интересовался туманами. Где бы тебе ни попадалось описание тумана, отчеркивал на полях. Ты говорил, что родился в краю туманов. По-моему, ты все те цитаты ксерокопировал. У тебя на работе, помнится, лежит целая папка туманов. Не волнуйся, будет тебе туманов сколько угодно. Они, правда, в Милане уже не те, потому что в городе слишком много света, освещенных витрин, у нас светло даже ночью, туман остался только под самыми стенами домов.

– Туман своею желтой шерстью трется о стекло, Дым своей желтой мордой тычется в стекло, Вылизывает язычком все закоулки сумерек, Выстаивает у канав, куда из водостоков натекло.

– Эту цитату и я знаю… Ты сетовал, что туманы уже не те, то ли дело – туманы в твоем детстве.

– То ли дело – всё в моем детстве. Где хранятся мои детские книжки?

– Не здесь. В Соларе, в твоем деревенском имении.


И мне была рассказана вся история деревенского имения, то есть история семьи. Я родился в тамошней деревенской глуши, в рождественские каникулы 1931 года. В точности как младенец Иисус. Родители матери умерли еще до этого. Бабушка по отцу умерла, когда мне было пять лет. Оставался дед по отцу, и мы тоже только одни у него и были. Дедушка был достаточно странная фигура. Он был чем-то вроде букиниста, в смысле – продавал в лавчонке старые книги, но не антикварные, как продаю теперь я, а просто потасканные, бывшие в употреблении, и продавал вместе с книгами другие старые предметы. Он любил путешествия и часто отправлялся за границу. В ту эпоху заграницей был Лугано, самое-самое большее – Париж или Мюнхен. Там он приобретал разное старье на развалах, не только книги, а и афиши, вырезные картинки, открытки и старые журналы. В дедовы времена коллекционеры-ностальгики еще не развелись в таком, как сегодня, количестве, но кое-какие завсегдатаи в дедову лавку, по словам Паолы, ходили. Он и для себя тоже покупал. Не разбогател, но, кажется, был счастлив и доволен своими игрушками. Вдобавок в двадцатые годы ему досталось в наследство от двоюродного деда имение Солара. Громаднейший домище, ну ты сам увидишь, Ямбо, там одни чердаки размером с Постойнскую пещеру. При доме много земли, земля сдавалась в аренду исполу, и дед имел от этого прожиточный минимум – без лишней головной боли из-за убыточного книжного бизнеса.

Кажется, все без исключения летние сезоны моего детства, так же как и рождественские и пасхальные каникулы, вкупе с другими календарными праздниками, я проводил в Соларе. Прибавим также весь полностью сорок третий, сорок четвертый и часть сорок пятого года, когда мы сидели в Соларе, спасаясь от миланских бомбежек. В Соларе, таким образом, должны, по идее, где-то храниться все книги деда, а также мои игрушки и мои школьные книжки.

– Не знаю в точности где. Ты никогда не пытался их разыскивать. У тебя вообще отношения с тем домом были особые. Дед умер от инфаркта после того, как твои родители погибли в автокатастрофе. Все это в твой последний лицейский год.

– Чем занимались мои родители?

– Отец служил в бюро по импорту товаров из-за рубежа и дослужился до директора. Твоя мать не работала, тогда не полагалось. Отец мечтал о машине и наконец купил ее, и даже купил не просто машину, а настоящую «ланчу», и кончилось это плохо. Ты никогда не распространялся на эту тему. Они погибли, ты поступил в университет, вы с Адой, с сестрой, остались одни друг у друга.

– У меня есть Ада сестра?

– Младше тебя на два года. Ее приняли в семью брат твоей матери с женой. Ваши опекуны. Но Ада вышла замуж очень рано, в восемнадцать лет, и уехала с мужем в Австралию. Видитесь вы очень редко. Вашу квартиру в городе опекуны продали, продали и почти все имение Солара, то есть землю, нет, не дом, конечно, семейный дом не продавали. Деньги пошли на ваше обучение, ты вообще обрел полную независимость, потому что выиграл университетскую стипендию и поселился в общежитии в Турине. Солару ты как будто вычеркнул из жизни. Это уж я, сильно после, когда у нас родились Карла и Николетта, стала ездить в Солару, детей на все лето на воздух. Чего мне стоило привести в жилое состояние один из тамошних флигелей. Ты избегал там бывать. Девочки обожают Солару, для них это символ их детства, до сих пор они рвутся туда и вывозят своих детей. Ты, конечно, наезжал, потому что дети. Дня на два или на три. Не больше. Интересно, что ты никогда не заходил в мемориальный отсек – так ты называл крыло, где твоя детская и спальни родителей, бабушки и деда. Всю ту часть, вкупе с чердаком. Но и без того в Соларе места столько, что могут жить три семьи и не повстречаться за весь год ни разу. В Соларе ты совершал моцион, на горку и с горки, и как-то очень быстро обнаруживались важные дела, требующие твоего немедленного возвращения в Милан. Да я все понимала. Смерть родителей разделила твою жизнь на два этапа, все, что до этого, и все, что после этого. Наверное, соларский дом мешал тебе сосредоточиться на втором этапе, давил на тебя, и ты его как будто вытеснял из сознания. Я, безусловно, уважала эти обстоятельства, хотя нередко ревновала и подозревала, что неспроста ты так торопишься в Милан. Ладно, не станем касаться струн…

– А, подкупающая улыбка, заразительный смех… Смехунчик я этакий. Зачем ты выходила за «человека, который смеется»?

– Так подкупал же. Хотелось улыбаться вместе с тобой. Когда я была еще первоклассницей, у меня в школе был один такой Луиджино, и я беспрерывно говорила о нем. Приду из школы и все о Луиджино – чем отличился Луиджино, что нового отколол Луиджино. Мама, конечно, заподозрила, что я в Луиджино втюрилась. И она спросила меня, чем так хорош этот Луиджино. Я ответила – он меня смешит.


В некоторых вещах я напрактиковался очень быстро. Я усваивал, какой вкус у разной еды – давеча в больнице вся еда была совершенно одинакового вкуса, какое бы блюдо ни приносили. Горчица на вареном мясе оказалась аппетитной, но само мясо содержало в себе волокна, а волокна застревали в зубах. Я обрел (новообрел?) навык обращения с зубочисткой. Поковыряться бы так же в лобных пазухах, прочистить черепушку от засоров… Паола налила мне сначала одно вино, потом другое, и о другом я сказал, что оно несравнимо лучшего качества. Еще бы, отозвалась Паола, первое вино мы используем в кухне для готовки, а второе – это «Брунелло». Ну, тогда еще ничего, ответил я, голова не соображает, ну так хотя бы вкус еще при мне.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7