Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ключ к полям

ModernLib.Net / Современная проза / Ульяна Гамаюн / Ключ к полям - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ульяна Гамаюн
Жанр: Современная проза

 

 


Ульяна Гамаюн

Ключ к полям

Предисловие

Вне всякого сомнения, «Ключ к полям» – удивительный, ошеломляющий и глубокий роман, который сразу займет особое место в современной русской литературе. Это тем более удивительно, что он создан совсем молодым автором. Здесь неожиданно приходит на ум сравнение с явлением молодой Франсуазы Саган, с ее знаменитым романом «Здравствуй, грусть!» Но какая пропасть отделяет эти две книги! Я думаю, сравнение идет в пользу Гамаюн по крайней мере ее роман выигрывает в плане глубины и духовного видения. На этой книге лежит легкая тень Серебряного века, но что еще более интересно – «Ключ к полям» – единственное произведение в русской литературе, имеющее некоторое сходство с латиноамериканским романом. Я имею в виду принцип гиперболизма, который блестяще представлен в романе Ульяны Гамаюн.

Вместе с тем это подлинно русская литература.

Боль, драматизм и нечто необъяснимое лежит в основе этой книги. И символизм в тексте убедителен и страшен. Сочетание духовной глубины и философичности с ярким, чуть-чуть сюрреальным сюжетом делает этот роман уникальным явлением.


Юрий Мамлеев

ASA NISI MASA

Улыбайтесь, девочки.

Миссис Беннет

Никто не знает, откуда они прилетают. Ветер, их приносящий, не имеет имени.

Это случается не в марте, а как-то вдруг, с бухты-барахты, в самом конце июня. Точную дату установить невозможно: смешиваясь с настырным тополиным пухом, ладошки долго, иногда до самой зимы, остаются незамеченными. Узнать их, как-то выделить или выдернуть из мягкого тополиного ада – задача не из простых; большинство идет к этому всю жизнь, долгие годы посвящая погоне за неуловимым пухом. Вынужденные довольствоваться крохами из учебников и таких же коротеньких, как объект изучения, работ энтузиастов, мы знаем ничтожно мало: что ладошки (лат. manticora), в отличие от белого тополя (лат. populus alba), повадки имеют загадочные, размеры самые непредсказуемые, окраску неоднородную – от белого к фиалковому в сердцевине; что они тепло– и светолюбивы, влаго-, морозо– и ветронеустойчивы (да и вообще – неустойчивы), растрепанны, на поверхности воды держатся плохо, ассимилируют неумело и невпопад, в настырном рое тополиного морока держатся обособленно, помалкивают, таращат на вас глаза, имеют лиловатые, плохо развитые крылья, и хоть кренятся, тангажируют, рыскают и летят пластом вместе со всей популо-альбиносовой стаей, проделывают все это нехотя, из-под палки, с той особой сахарной ленцой, которая и составляет главную прелесть ладошек. Мимикрия, как и многое другое, не является их сильной стороной (особенно сложно дается им полет пластом). Численность представителей рода, как можно было догадаться, крайне низкая – щепотка соли на кастрюлю воды. К основным лимитирующим факторам исследователи относят деятельность человека, в частности, свою собственную исследовательскую деятельность.

Происхождение ладошек туманнее, чем происхождение Вселенной. Как и когда, какой взрыв породил их трепетную душу? Из какого эфира сотканы, какими невидимыми крючками сцеплены эти существа? Ответа нет даже у маститых апологетов пуха.

Детство ладошек мимолетно, возмужание – ветрено, смерть – молниеносна. Вы никогда не встретите их в темных лабиринтах храма науки, а если и встретите, ни за что не догадаетесь о подвохе. А если, к примеру, вам случится, устроившись на карнизе, заглянуть однажды поутру в аудиторию, то ни зоркий глаз ацтека, ни тонкое обоняние Патрика Зюскинда не укажут вам среди трех десятков голов ту самую. И когда вы, помахивая павлиньим хвостом, не солоно хлебавши отчалите восвояси, она только улыбнется, не поднимая пушистой головы – единственная, от кого не ускользнули ваши трюки, – и станет с еще большим вдохновением дорисовывать чудовищную волосину на бородавке доцента в тетради по вариационным методам.

Поначалу ладошки ничем не отличаются от своих вполне благополучных однокурсниц, как те зеленоглазые малыши, которых оставляют женщины-фейри взамен украденных детей. Немножко диковаты, немножко задумчивы, но в общем – ничего особенного. Юность мчится по дорогам, жажда света и знаний лавровым венком маячит вдали, а стрекозиные крылья, липкие и слабые, как весенние листочки, тихо дышат под плотной одеждой. Жизнь струится свободными складками, ничто не давит, не поджимает, не висит монолитной глыбой над головой, и собственная тень, удлиненная осенним солнцем, смотрится грациознее, чем прерафаэлитская дама sans merci. А то, что они разглядывают крыши домов и уморительный профиль лектора на стене с большим интересом, чем прописные истины в конспекте, пока сходит им с рук.

Проходит года два-два с половиной, прежде чем ладошки начинают чувствовать странное, тягучее беспокойство и боль между лопатками. Они бледнеют, покрываются пятнами, трещат по швам. Их тошнит на лекциях, в спортивном зале и в парке на лавочке. Часами наблюдают они, как полощется на ветру грязная занавеска. Все говорят ладошке, что она спит с открытыми глазами, и начинают ее тормошить, чтоб проснулась. Посреди контрольной на нее вдруг накатывает зыбкая, как лицо под вуалью, строчка или меткая фраза, а под фризом из теоремы о необходимом и достаточном условии существования определенного интеграла проступает, как живое, лицо преподавателя, и кажется – сама жизнь, нахлобучив шутовской колпак, задорно подкатывает алый шар к ладошкиным ногам.

Потоптавшись у зеркала, она обнаруживает крылья: ломкие, лишенные даже намека на спасительный хитин, они топорщатся и выпирают, как пружины из старого дивана; никакой одежи не напасешься, вздыхает бабушка, глядя, как по дому бродит горбатая Офелия, Квазимодо с увядшими маргаритками в волосах. Конспекты захлопываются, книги пылятся в темных библиотеках, и ладошка, подперев щеку, долго смотрит на легкое сахарное облачко, и кажется ей – вот сейчас, сию минуту откроется истина, и все изменится.

Но истина не открывается. Иногда, замерев перед зеркалом в сумрачном холле, она удивленно разглядывает потертое трико, которое давно уже, сама того не замечая, носит. И вот тут-то, тут-то... Многие улетают. Вертлявые травести, маленькие пушистые Икары с крыльями стрекозы взмывают к свету и, больно стукнувшись о раскаленную лампочку, падают в море, так и не осознав, для чего этот свет им был нужен. Другие затихают и, убаюканные собственной тоской, вяло покусывают гранит науки. Отчего, почему так произошло, кто, каким ветром, каким пряником заманил их сюда, наивных циркачек в ярком тряпье, кто сбил, запутал? А, что говорить... Подходит к концу пятый курс, звездный шатер сматывают в трубочку, и грустные циркачки, выйдя на порог альма-матер, соскакивают с потрескавшихся ступенек на алые шары, пять лет подраставшие на старой клумбе.

Говорят, сиденье Фортуны – круглое, сиденье Доблести – квадратное. Доблесть, свернувшая на перепутье как раз туда, куда нужно, с горящими глазами продолжает триумфальное шествие навстречу славе, богатству и корпоративным вечеринкам. Квадратное сиденье возносит своих наездников на вершины успеха, пониже или повыше – каждого по заслугам. А Фортуна... Фортуна, видимо, не любит, когда садятся ей на хвост. Те несчастные, что улетели на шаре, так или иначе обречены. Многие, не пролетев и сотни метров, падают на крыши банков и там, среди бумаг, на солнцепеке, в безводной пустыне, оканчивают свои дни; другие, приземлившись на топкой почве софтверных компаний, умирают быстрой, но мучительной смертью; третьи, отлетев дальше всех, привязывают свои шары к дымоходам бутиков, продуктовых супермаркетов, кафе, кинотеатров и бесследно исчезают в ворохе тряпья, поп-корна и банановой кожуры.

Пьеса разыгрывается с такой быстротой, что и говорить об этом не стоило бы, но иногда, по странному стечению обстоятельств, по причуде все той же Фортуны, которая являет свету младенцев с пятью головами и вообще выкидывает такие коленца, что закачаешься, горстка пушистых однодневок умудряется прожить немного дольше отпущенного. Высвободившись из липких объятий офиса, они забираются на крышу, где лежит сдутый красный шар, подходят поближе к краю и, раскинув руки, отчаянно хлопая мятыми крыльями, худенькие, в линялом трико, улетают вместе с тополиным пухом.

Ветер, их уносящий, не имеет имени. Никто не знает, куда они улетают.

Зеленый белый конь

Бабушка может за меня поручиться.

Алиса

Старомодный обычай эти рекомендательные письма. Прямо-таки допотопный. У меня, к примеру, никаких рекомендаций нет. Я так им и сказала, когда они, чирикая, всей стайкой навострив носы, подбирали с полу и вежливо подавали мне сумку, сдутый шар зонта, две подтаявших конфеты, деревянную подковку на веревочке и старую тетрадь по С++, где на развороте красуется наполовину замазанный маркером, одноусый и одноглазый, как пират, проф. Ежевский А.И. (все это посыпалось с хрустальным звоном на пол, когда я искала диплом).

Я ожидала чего-нибудь в этом роде еще вчера, когда рискнула потревожить располневший на заслуженной пенсии томик Страуструпа. На диване, в мозаике из цветастых подушек, уже дожидались старого знакомого одноусый конспект, салатовый маркер и черновые обрывки щедро иллюстрированной дипломной работы. Устроившись между ними, я полюбовалась вихром морской волны на обложке, прочла все Бьярновы предисловия и, вдохновившись напутствием Бильбо и Моржа (тут же, в предисловиях), окунулась в наполовину забытые бирюзовые бездны. В холодном сиянии пенных волн проступали массивы, за ними поблескивал хитрый профиль структур с указателями, змеились пестрыми лентами строки, еще глубже, в тени проплывающих мимо полосатых, с золотистыми жабрами функций, громоздились файлы и совсем уж на глубине, в Марианской впадине книги, ленивым малахитовым глазом мерцали классы, шаблоны, динамические структуры, а дальше все меркло. Видение было ярким и лучистым, знания легко входили в ножны и были остры, как никогда, и все Бьярновы заморочки, припудренные восторгом узнавания, казались наивными, как «Hello, world!» в «первой написанной вами программе».

В пятом часу утра, когда разомлевшие комары забылись тяжелым сном, а холодок с балкона смешался с первыми птичьими всхлипами, я была на первом абзаце главы о хэш-мэпе: его-им-их определение алыми буквами запечатлелось в моем ватном обескровленном мозгу. На втором абзаце я спала, как сурок.

Утром (то есть пару мутных часов спустя) стало ясно, что собеседование вылетает в трубу. Читать и даже просто думать о С++ было невыносимо. Страуструпа вежливо препроводили на полку; черновики с хриплыми выкриками влезли в забитый под завязку ящик стола; конспект, взмахнув крылом, скрылся в сумке и там обиженно бурчал до самого вечера. Совесть моя была как будто чиста, по крайней мере, это бумажное бурчание в ней ничем не отозвалось, и краски свободного мира взметнулись вслед за красками летнего дня.

Вечером, по дороге на казнь, я послушно достала конспект, в надежде растормошить залежи своих не поддающихся огранке знаний. Итак, сортировка. Впрочем, вряд ли такую чепуху будут спрашивать. Хорошо, тогда в общих чертах. Вспомни, что говорили на лекциях, не все же время ушло на недоусые портреты? Три маленьких Франкенштейна беспокойно заерзали в мозгу: «отделяйте мух от котлет» (заповедь ООП?), «это ваша, программистская, кухня» и еще почему-то «класс circle». Образ мух с котлетами на круглой программистской кухне привел меня в еще большее замешательство, и, махнув на них рукой, я всю оставшуюся дорогу бездумно пялилась в окно – там плыли каштаны, пыльные и безучастные.

Потом я мучительно долго бродила в поисках «молодой, динамично развивающейся компании» (очень вежливая, очень безголовая девица по телефону сказала, что дороги не знает, что «меня туда привозили на такси»): вдоль забора, меж гаражей, поворот налево или направо, а потом, оставив девятиэтажки по левую, а также по правую руку, все время прямо, к одному из освещенных окон первого или второго этажа, сворачивая только тогда, когда назреет в том необходимость. Петляя морскими узлами, я забралась в какую-то глухомань с черными расходящимися тропками, готическими башенками и ехидным рычанием за стрельчатой оградой. Призрачность поисков сгущалась в воздухе вместе с лиловыми сумерками. Вот тут-то мое привидение с моторчиком и выставило кокетливый пудреный носик наружу: гнилой фонарь, воротца, покатая плитка шоколадного порожка, с которого весело летят, поскользнувшись, морозным январским вечером молодые динамичные, веселые лакричные, не в меру симпатичные, довольные жизнью программёры.

На сайте компании, в «контактах», все желающие могли удостовериться в грандиозности замысла и перспективности роста. На полстраницы фото парадного входа: хрустальное крылечко, зыбкий, лихо заломленный козырек, кованая бровь вензелей над неприступной дверью в храмину. Вокруг все чинно, прилизано и заляпано тюльпанами – Голландия во внутреннем кармане, у сердца. Дальше – вид стеклянного ларца изнутри: на зверски начищенном полу – бадейка с чем-то сравнительно вечнозеленым; рядом жмется одинокий, никому не предназначенный диванчик-старая дева, под локтем у него – журнальный столик с россыпью журналов (тоже пустоцвет), и над всем этим сверкающим великолепием, от которого хочется умереть или сойти с ума, парит и переливается мраморная лестница. Затем каскадом, напирая друг на дружку, нечто вроде красного уголка – серия фоток «наши программисты»: досадливо прячутся за мониторами, горбятся в креслах-вертушках (на переднем плане – чей-то мышиный хвостик, мужской), тоскливо, в тоскливой столовой, жуют щедро сдобренные кетчупом сосиски и, наконец, в самом низу страницы, завершающим аккордом: с клоунскими носами, в колпаках и с шариками празднуют чью-то «днюху» (свечи задуты, торт съеден, именинник опасливо щупает красные уши). И сердце мое дрогнуло, особенно от носов с колпаками.

Несмотря на полную инфернальных вывертов и мертвых петель дорогу, явилась я к ним на полчаса раньше. Забор непререкаемо бордовый, он и сейчас стоит у меня перед глазами. У ворот понатыкано разнокалиберных иномарок. Нерешительно так меж ними проскальзываю к звонку. Внутри все сжалось и переплелось, как белье в центрифуге. Дышать я давно перестала, даже циркуляция крови прекратилась. В мозгу бешено пульсирует огромное огненное «бежать», но рука сама тянется к зловещей кнопке и жмет. Все, обратного пути нет. Ворота открываются, я вхожу и долго вожусь с ними, пытаясь закрыть. Охранник на крыльце издевается: «Вы их сильней, сильней прижмите!» Потом я стою у входа в IT-обитель, и он очень вежливо, но строго, голосом Бэрримора чеканит: «Назовите, пожалуйста, вашу фамилию, имя и отчество». До чего хорошо сказал, восхищаюсь я и выдавливаю из себя ответ. И вот уже мы, он – степенным аллюром вышколенного дворецкого, я – семенящими перебежками домашнего хомячка, минуя диваны, столики, фонтаны, поднимаемся на второй этаж. В зале с мраморным полом скользят мраморные секретарши. От них, как от бабочек, пахнет ванилью и мускусом. Загорелые, махровые шеи, медовые плечи, круглые, гладкие руки с холеными пальцами делают их похожими на сочные плоды с далеких, не тронутых цивилизацией жарких островов. Черные длинные волосы, маслянисто поблескивая, лианами обвивают точеные фигуры. Прикрытые густым ресничным опахалом, томно светятся черные жемчужины глаз. Движения и мысли смуглых нимф плавно-ленивы, как у разомлевших на солнцепеке райских птиц. Воздух соткан из чего-то запретного и сладострастного. Полинезия, Таити... Земля экстаза, спокойствия и искусства. А вспомнив клоунские носы, я окончательно теряюсь в этих райских кущах.

Оглушенная первобытной картиной, я всерьез призадумываюсь над смыслом бытия. А пока я ломаю голову над вопросами «Откуда я пришла?», «Кто я?» и «Куда я иду?», секретарши, взмахнув лилово-желтым оперением, собираются на экстренный консилиум. Приняв во внимание потертые джинсы, зеленую с пчелой на груди футболку, босоножки с хлипкими хлястиками и содержимое полосатой сумки, которую я так любезно перед ними вывернула, они единодушно сходятся на диагнозе «неизлечимо». Тем временем бурный поток ассоциативных цепочек уносит меня все дальше и дальше от карамельных таитянок в джунгли, где между жгуче-красными плодами и ядовитой зеленью играет на флейте заклинательница змей, где тигр хватает быка под желтыми соцветьями, и прячутся, и виснут на сочных ветвях обезьяны. Наконец, оседлав непонятно откуда вынырнувшего белого коня яблочно-зеленого цвета, я немного успокаиваюсь.

Одна из райских птиц, мило улыбаясь и пощелкивая узелками бус, словно четками, протягивает мне свежевыпеченный листок с тестовыми заданиями и предлагает присесть. Я, перепоясанная сумкой, как казак кушаком, неловко усаживаюсь в кресло-вертушку (в точности как на картинке!), вскакиваю, стягиваю сумку, снова сажусь. Ноги мои болтаются как попало, мраморные птицы лукаво перемигиваются.

За окнами густеет ночь – спелый день закатился. Леденит душу нависший над головой кондиционер. Листок с тестами, сохранивший тепло принтера и мускусный аромат райской птицы, мреет в неверном электрическом свете. Задачки пестрят шаблонами классов, алгоритмами поиска по дереву, мэпами (ага!), листами и стеками. Через полчаса я в полной мере постигаю кромешный хаос бытия и начинаю сама себе, сама над собою, ехидненько так в ус посмеиваться. А в голове вертится дурацкое: «Скоро это закончится, и я поеду домой, в Тару».

Еще через полчаса секретарша почтовым голубем взмывает на третий этаж со мною в клюве. Там обитает главный «интервьюер». Как все-таки ловко у них продумана классовая иерархия! Меня, как чашу с вином, передают из рук в руки: от простого дворецкого на первом этаже до загадочного, инкапсулированного божка на третьем (меня остается на донышке).

Итак, вот она я во всей красе на последней ступени Башни Победы. Я чиста, дела мои не отбрасывают тени. В тихом зале (разумеется, мраморном) все уже готово к жертвоприношению: ярко пламенеют светильники, под потолком клубятся духи забытых предков, в темном углу влажно хрюкает А Бао А Ку. Секретарша, подтолкнув меня розовым крылом, с поклоном пятится, роняя перья, к лестнице. Я нерешительно приближаюсь к А Бао – шаги мои раскатистым эхом гуляют по храму IT-технологий. Протягиваю ему листок с тестами. Голубоватое свечение трогает бумагу, точно пробуя ее на вкус. Затем, притушив свой внутренний светильник, недовольно ее просматривает и попутно плюется в меня вопросами (отблески моей души его совсем не занимают). Я мучительно краснею и пытаюсь сосредоточиться на зеленковом... тьфу ты... зеленовом... зеленом белом коне. «Как-то вы зажаты», – хмыкает Бао. Ослепленная голубыми вспышками в сталактитовых бао-глазах, я «зажимаюсь» еще больше. Узнав, что перед ним всего-навсего желторотая выпускница, с пылу с жару, он брезгливо морщится, сжимая и разжимая свои кукольные, миниатюрные щупальца. Расхрабрившись, я говорю, что, должно быть, большая часть моих ответов неверна. «Вы себе льстите», – шамкает Ку. Мытарства наши, кажется, подходят к концу, думаем мы с зеленым белым конем. Но дудки: Бао жесток. И глаза, и мысли, и цепочки ДНК у него ледяного цвета. Мраморный храм, в котором он царит и отражается, – естественное продолжение его незамысловатой души. Следующий час я решаю задачи на сортировку массивов, строки и классы, довольно безболезненно с ними справляясь. Но Ку, этот неумолимый персик голубого цвета, недоволен по-прежнему. Нет, нет, не того он ожидал! В его примятых чертах сквозит какое-то внутреннее, глубинное Ку-недовольство. Я мысленно предаю себя анафеме, волоку по ослепительному мрамору во двор и вышвыриваю за ворота.

Начинается последний акт таитянской трагедии. Ку-Мак-Ку меняется на глазах: ледяная шерстка его тускнеет, сверкающая тога шелухой летит прочь, под снежным ворсом медленно проступают грязные лохмотья. На темно-русой его голове неожиданно вырастает изношенная рыжая, вся в дырах и пятнах, шляпа. Еще некоторое время Бао сыплет поучительными сентенциями на тему юношества и выпускников в частности (причем то и дело проскальзывает какая-то серебряная папиросочница), чувство глубочайшего омерзения мелькает на миг в тонких его чертах, и на голову героини обухом опускается: «К сожалению, вы нам не подходите». Вытирая топорик одежкой, распростертой у ног его жертвы, душегуб еще долго объясняет, что «уровень не тот» и «я вас не раскручу». Мертвая героиня помалкивает. «Я вами восхищаюсь», – вдруг по-отечески тепло добавляет убивец. В голосе его звенят парфюмеровские нотки. Героиня, несколько сконфуженная двусмысленностью услышанного, раздумывает над тем, что же он все-таки имел в виду. «Я восхищаюсь девушками-программистами», – уточняет свой предыдущий пассаж злодей. Жертва скептически хмыкает. Даже мертвая, она отлично понимает, что это ложь. И он понимает, что она понимает (воцаряется удивительное взаимопонимание). Остановиться Ку уже не может, его несет: «Девушки-программисты – явление очень редкое. У нас в штате их всего две... А вы вот что. Вы порешайте задачки. У Страуструпа в конце каждой главки есть неплохие... И приходите к нам на собеседование месяца через три». Повернувшись к зрительному залу, он не без пафоса произносит: «Вообще, программирование – это состояние души». Тронутая патетическими переливами его речи, героиня грустно улыбается, герой, оказавшийся филантропом и вообще добрым малым (все мы в глубине души добрые малые), улыбается ей в ответ. Он замирает – идол с воздетыми руками, она тоже едва дышит в лучах софитов. Немая сцена. Рыдает в своей будке суфлер. Дамы в зале на грани нервного срыва. Кавалеры тоже растроганы до глубины души. Занавес. Публика ликует, гремят аплодисменты, крики «браво» и «бис», на сцену летят цветы, мягкие игрушки и пирожные из театрального буфета.

Хрустальный дворец, тюльпаны, райские птицы... И мраморная плита на заросшей могилке. Странная сказка, как «Осень в Пекине», в которой ни осени нет, ни Пекина.

Шепоты и крики

Ненависть, памятозлобiе, гордость,

лесть, несытость, скука, раскаянiе,

тоска, кручина и прочiй неусыпаемый в душЂ червь.

Григорий Сковорода

Иногда мир представляется мне огромным зеленым яблоком с глянцевыми боками, вдоль которого человек прогуливается с тайной надеждой откусить кусочек. Но так получается, что, как бы мы ни разевали рты, выходит одно только пустое клацанье зубами, ничего, кроме слабых царапин на жесткой кожуре, не оставляющее. В ту пятницу, тоже яблочно-зеленую, я особенно живо почувствовал, что клацаю зря.

Комната тонула в полудреме наступающих сумерек. Грязно-зеленое небо за окнами казалось твердым, как забытый в кармане детства мятный леденец. Бушевавший весь день ветер ни с того ни с сего оборвал себя на полуслове и всхрапнул, не закончив истории, как беззубый старик на скамеечке. Тучи разбежались; окна, перестав предательски дрожать, стали гоняться за вертлявым вечерним солнцем. А оно уже давно было в комнате: лилово-рыжий луч тонко отточенным грифелем провел по моим запястьям и скатился на пол. У самого окна, соединенная со мной солнечной нитью, сидела Жужа.

Рабочий день закончился двадцать минут назад, и в комнате мы были одни. Я маялся, то и дело бросая на Жужу тревожные взгляды. Комкая в руках сложенный пополам листок, она смотрела в окно. Я знал, что она ждет голубя. Глупая птица облюбовала наш карниз около месяца назад и с тех пор в любую погоду, ровно в половине двенадцатого, гордо вышагивала по ту сторону стекла. Это был педант, иссиня-черный и напыщенный. Я его сразу раскусил и возненавидел. Но Жужу голубь развлекал, и приходилось с этим мириться. Они подолгу вглядывались друг в друга, будто обмениваясь мыслями: он – повернувшись боком и карикатурно выпятив свой безупречно круглый глаз, она – положив острый подбородок на сцепленные замком руки. Что сообщал он ей, не разжимая гордого клюва, какие вести приносил на куцем аристократическом хвосте? Я в бешенстве колотил по клавишам и мысленно сворачивал пернатому пачкуну шею.

Сегодня он, против обыкновения, не явился. А ведь эта пижонистая тушка всегда была до тошноты пунктуальной. С начала первого Жужа не находила себе места, украдкой поглядывая на необитаемый карниз, но только кленовый листок, прильнув к стеклу, корчил ей рожи.

Быстро темнело, предметы в комнате затушевывались и исчезали, словно художник, не одобрив картины, стал вымарывать написанное. Зеленоватая, подпитанная ядовитым небом муть растекалась по углам, жадно слизывая капли дня, но я и не подумал включить свет. Умирающая нить заката, слабо перехватив Жужины запястья, колыхалась в моих руках. Мне казалось, что я и сам истончился, что я и есть – нить.

В коридоре гулко хлопнула дверь. Я вздрогнул, стал большим, фасетчатым; вздрогнула и нить, выскользнув из моих убаюканных рук. Жужа вздрогнула последней, и больше уже ничего не дрожало. Есть люди, которые, сколько им ни талдычь, вскакивают сразу по пробуждении и носят за собой испуганный сон весь остаток дня. Жужа, несомненно, была одной из этих несчастных: она защелкала мышью, стала расправлять помятую бумажку, которую через минуту затолкала в карман джинсов, сгребла в пеструю, как костер инквизиции, кучу маркеры и карандаши. Компьютер, распрощавшись, угас. Я смотрел, как она копается в сумке, как ищет что-то в ящике стола, как колышутся ее огромные, со страусиное яйцо сережки. Вот она, хлопнув себя по карманам, блеснула такими же огромными браслетами, вот шаг, другой, идет к двери.

Выуживая из кармана ключ, я метнулся ей наперерез.

– Что ты делаешь?

– Закрываю дверь, – сражаясь с замком, ответил я.

– Закрываешь дверь?

Придавив врага коленом, я убеждал замок в своей правоте. Тот, задыхаясь, сдался, примирительно хрустнул ключом и затих.

– Что за шуточки?

Жужа была так близко, что я спиной, щекотной областью между лопаток, ощутил теплый ветерок ее дыхания. Медленно, как балансирующий над пропастью канатоходец, которого вдруг окликнули с оставленного позади клочка земли, я обернулся. Кружилась голова. Жужино лицо, скуластое, остренькое, как лисья мордочка, слегка асимметричное, приближалось и снова отдалялось от меня, как на качелях. Перед глазами, словно на старой кинопленке, приплясывали белесые искры.

– Я тороплюсь. – И снова ветерок, теперь в солнечном сплетении.

– Дверь закрыта. А ключ, – со сладчайшей улыбкой фокусника я поднял его над головой, так, чтобы она его хорошо рассмотрела, и, не переставая улыбаться, сунул его в карман, – ключ исчез.

Жужа хмыкнула. Раскачивание прекратилось. Искры переехали: стайкой летней мошкары они теперь кружили у нее над головой.

– И как все это понимать?

– Дверь закрыта – тут и понимать нечего.

– Ты пьяный? Обкуренный? У тебя крыша поехала?

– Так много вопросов сразу...

– Отойди.

– За-пер-то, – пропел я, поудобнее устраиваясь возле двери.

Жужа вздохнула, словно что-то решая про себя.

– Послушай... Мне не до шуток. У меня важное дело к начальству.

– Начальства нет, с пяти часов.

– Как нет? – Она даже отступила на шаг от неожиданности. – Вранье.

Посвистывая, я смотрел поверх ее головы на бледный намек улыбчивого месяца над соседними домами. Столько тайны, а ведь если подумать – какой-то стылый, подсвеченный снизу шар.

– Даже если и так. Я тороплюсь. Открой.

Я не двинулся с места: на хлипкий замок полагаться все же не стоило.

– Хватит ломать комедию. Это не твое амплуа.

Я вдруг с какой-то чеширской радостью понял, что она меня боится.

– Открой.

– Не открою.

– Открой.

– Не открою.

– Что тебе нужно? – Нотки испуга и удивления в ее голосе смешались с неприкрытым презрением.

– Поговорить.

– Нам не о чем говорить, и ты это прекрасно знаешь. – Она сделала шаг вперед.

– Нет. Никуда вы отсюда не двинете, мадемуазель трусиха. Пока я вас не отпущу. – Я упивался собственным могуществом.

– Вот сволочь, – прошептала Жужа и сделала еще шаг.

Глаза ее казались черными. От ненависти, которую я в них уловил, мне стало не по себе. Осклабившись, я как можно елейнее прожурчал:

– Померяемся силами? – и плотнее придвинулся к двери.

– Пусти, – желчно процедила она.

Я не шелохнулся. Где-то внизу снова хлопнула дверь, и я машинально повернул голову. В тот же момент Жужа с такой силой рванула меня за руку, что перед глазами у меня все задрожало. Слегка оглушенный внезапностью выпада, я прилип к двери. Началась беззвучная возня, как в нелепом немом кино: она тянула, я топтался на месте, судорожно дергая рукой. Как дуэлянт, благородно выстреливший в воздух, я был удивлен и озадачен остервенением противника. С ватной головой, странно отяжелевший, я вяло отбивался, в неразберихе тел и дыханий боясь ненароком причинить ей боль. В какой-то момент я услышал отчаянный треск. Жужа испуганно отступила. Я с ужасом заметил, как на ее тонкой руке, повыше запястья, теряясь под закатанным рукавом, змеится смазанная темная полоса. Она же продолжалась на браслете.

– У тебя кровь, – пробормотал я.

– Нет, у тебя.

Тут только я заметил, что рукав моей рубашки разорван и на запястье красуется свежая царапина. Боли я не чувствовал.

– Ого, – присвистнул я с облегчением.

– Прости, я не хотела. Это все браслет – старая застежка.

– Это была моя любимая рубашка. И моя любимая рука.

Я поднял глаза. Жужа зачарованно смотрела на мою руку, я – на ее. С минуту мы стояли так, со странным любопытством глядя на кровавые полоски-близнецы, а потом, словно сговорившись, согнулись в корчах истерического хохота. Я сполз на пол у подножия обороняемой двери, Жужа привалилась спиной к моему столу.

– Выпусти меня, – сквозь смех выдавила она.

– Только после того, как мы поговорим по душам, и ты отдашь мне эту мятую бумажку.

– Какую бумажку? – Перестав смеяться, она с беспокойством посмотрела на меня. По комнате пробежал холодок.

– Только без кровопролитий, ok? Я не дрался по-настоящему уже... дай подумать... лет пять точно. Честно говоря, я не в форме. Еще одна рана – и погибну от потери крови.

– Какую бумажку? – повторила она.

– Да заявление твое. По собственному желанию.

– Откуда ты знаешь?

– Это длинная история. Для разговора по душам.

– Ладно, не важно. Даже если так, это не твое дело.

– Ошибаешься.

– Выпусти меня.

– Ну вот, опять.

– Ты не имеешь права. Это свинство, в конце концов.

– Я просто хочу тебе помочь.

– Я не нуждаюсь в помощи, тем более в твоей.

– А я-то думал, мы квиты. Раскурим трубку мира, а?

– Не курю.

– Ну, тогда давай просто поговорим. Я знаю отличное местечко, поуютнее этой комнаты...

– Мне казалось, мы все уже выяснили.

– Я ничего не выяснил.

– На фоне всего, что ты говорил раньше, твое заявление о помощи выглядит по меньшей мере странно.

– Я извинился.

– О, я помню.

– Что значит «о»?

– Ничего. Ты извинился. Мы культурно киваем друг другу в начале и конце дня. Все счастливы и довольны.

– Не все. Послушай, ну что я такого сказал? Я даже не помню...

– Ха! Как это мило. Будем считать, что я тоже не помню, и закроем тему.

– Нет, не закроем. Ну подумай, это ведь глупо. Человек что-то сморозил, причем что именно, он и сам не помнит... Так что ж теперь, век его ненавидеть?

– Я же сказала, что зла не держу. Только видишь ли, в чем штука... Может, ты и не хотел ничего плохого, но у меня с тех пор такое тошное чувство, будто кого-то убили у меня на глазах. Кого-то жалкого и беспомощного, вроде бездомной дворняжки.

– Но я...

– Ладно, это все не имеет значения. Я просто хотела, чтоб ты понял, что говорить нам не о чем. Так что отопри дверь. – Она встала. Я тоже поднялся.

– Какая спешка!

– Ну хватит уже. Я устала.

– Я думаю! Увольняться каждые три месяца без всякой причины – тут устанешь...

– Причина есть, но тебя она не касается.

– А вот и ошибаешься. Голову даю на отсечение, что причину эту ты и сама не знаешь.

– Печальное заблуждение. Мне жаль твою голову.

Набычившись, Жужа снова уселась на пол. Мой монитор – единственный здравомыслящий предмет в этой комнате – давно потух. Бархатная синь улицы мягко струилась в окна. Соседние многоэтажки тысячью зрячих глаз пялились в нашу слепую комнату; в их желтых правильных зрачках хитро приплясывали черные человечки. Я вдруг почувствовал себя разбитым и больным. Жужа молчала. В темноте угадывалась ее сгорбившаяся фигурка. Я закрыл глаза и тут же увидел комнату и две неподвижные, бесконечно усталые фигуры в ней, которые медленно, друг на друга не глядя, сползали в один и тот же сон.

Не знаю, сколько мы сидели так, в теплой синеве. Я очнулся от приглушенных булькающих звуков и, отгоняя иссиня-черное, крапчатое марево, бросился к Жуже. Ее рвало.

– О господи. – Выдохнул я и заметался по комнате, не понимая, к чему, зачем все это, куда девать руки и куда бежать. Звякнул в кармане ключ. Я вытащил его и побежал к двери. Замок упирался, решив, возможно, воздать мне по заслугам. Я напирал на дверь так, что дрожали стены. И только когда я уже совсем было решил наплевать на все и ломать дверь, ключ желчно скрежетнул и дверь открылась.

Жужа встала и, пошатываясь, вышла в коридор.

– Тебе помочь?

– Отойди, – в ее слабом голосе сквозили усталость и безразличие.

С полотняным лицом, скривив пугающе фиолетовые губы, она побрела в сторону туалетов. Я понуро поплелся следом.

У желтоватых, обозначенных пешкой дверей, Жужа обернулась, видимо услышав мое сопение за спиной:

– Ну что еще?

– Я подумал... если понадобится моя помощь... я мог бы...

– Оставь меня в покое!

Дверь устало хлопнула. Я опустился на корточки и приготовился ждать. Оставлять ее в покое в мои намерения не входило.

О коридорах, ночных одичалых коридорах, можно говорить только шепотом, только издалека. Само понятие пустынного ночного туннеля с дверьми по бокам требует, как дремучий лес, иносказательного почтения, ибо он во сто крат петлистее и коварнее леса. Эти сумрачно-желтые, гладкие проходы в никуда особенно страшны своим гулким безразличием, которое, разумеется, не безразличие вовсе, а липкая бумажка, на которую садятся охочие до всего липкого доверчивые мухи.

В нашей пятиэтажной твердыне не было лифта, но были наскакивающие одна на другую лестницы, узкие и кромешные, как дупло в зубе, коридорчики, развилки, перекрестки, чернотой манящие переходы, выводившие путника то в зал с колоннами, то в чью-то захламленную подсобку. Все двери, все коридоры, не спрашивая, вели куда-то; в любом кабинете присутствовали, не таясь, боковая дверь, чердачок, кладовочка или тщательно запираемый шкаф, и даже в туалете было узкое келейное оконце на прокопченную годами пожарную лестницу. Отсутствие тупиков утешало и настораживало.

Сидя под дверью дамской комнаты на пыльной, уходящей вдаль ковровой дорожке, я вглядывался в угрюмые таблички на дверях: они казались совершенно чистыми. Кто знает, что творится здесь по ночам, когда люди со своей меркантильной потребностью расчертить пространство и все надписать расходятся по домам. В пустых помещениях почему-то всегда чувствуешь себя неловко, всегда встает где-то на заднем плане непрошеное чувство вины, как будто ты подглядел в замочную скважину любовную сцену.

Тусклый свет стал еще приглушеннее, словно и в коридорных просторах наступала ночь. Я почувствовал, как зеленовато-желтая патина, покончив с дверьми, медленно подбирается ко мне. Было тихо. Жужа все не выходила. В какое-то мгновение мне показалось, что в конце коридора, на пороге совсем уж беспросветной ночи мелькнула тень: словно мышь проскочила мимо настольной лампы или мотылек задул взмахом крыльев огонек свечи. Я замотал головой: что за чертовщина! Это все хроническое недосыпание, все дело в хроническом... Тень ползла теперь вдоль левой стены. С легкостью конькобежца скользя по матовой глади дверей, она двигалась неторопливо, и в этой методичности, в круглых, размеренных движениях читалась спокойная самоуверенность. В перешейках между дверьми тень вздрагивала, будто поеживаясь от холода, и тогда на бугристой поверхности отчетливо проступали контуры плотно сбитой фигуры в круглой шляпе. Ни страха, ни удивления я не почувствовал – только грусть, удушливую и цепкую, – грусть защемленной души. Я сидел, глядя на скользящую фигуру, как смотрят на морскую волну: все равно накатит, разобьется, утащит за собой.

«Ш-ш-ш», – зашелестело в затылок. Так в детстве успокаивала меня бабушка, когда мне снились кошмары.

– Спишь. – Кто-то осторожно тронул меня за плечо, и волна откатила.

Я открыл глаза и поднял голову с колен. Жужа устроилась тут же, на полу. По ее губам, все еще синеватым, блуждала слабая улыбка. Измученные прядки на висках потемнели, бисерной нитью блестели капельки пота над губой. Лицо и влажная шея казались закутанными в белую простыню. Даже веснушки куда-то исчезли. Мы сидели очень близко, касаясь плечами, и я ощутил тепло ее тела, ту горячую волну, которую мы храним за пазухой. Далеким эхом пробежало воспоминание о возне у дверей и собственная комичная уродливость.

– Ты как?

– Лучше не бывает. – Не снимая улыбки, Жужа прислонилась к стене и закрыла глаза.

– Я сбегаю за водой, хочешь?

– Спасибо, ничего не нужно.

– Я мигом.

Я вскочил и на ватных ногах понесся по коридору.

В комнате было темно, и я, так и не нащупав выключатель (где он находится, напрочь вылетело из головы), опрокидывал и крушил уснувший мир, пока не нащупал, наконец, на Женькином столе рельефный изгиб бутылки с минералкой. Запах в комнате был ужасный.

Когда я примчался обратно, Жужа сидела, подтянув колени к подбородку, и смотрела на стену перед собой. Я протянул ей бутылку и, пока она жадно пила, бухнулся рядом.

– Спасибо, – ставя бутылку на пол, сказала она. – Ты меня спас.

– Может быть, что-нибудь еще?

– Только не предлагай мне перекусить.

Глаза ее смеялись. Синева на губах вылиняла, белые щеки подтаяли, осветились изнутри нежно-молочным светом. Загорались одна за другой светло-коричневые веснушки.

– Ты выглядишь лучше.

– Что, сильно я тебя испугала?

– Лицо у тебя было белое, как у примы театра Кабуки.

– Со мной такое часто случается: выворачивает наизнанку от полноты ощущений.

Жужа отодвинулась, запрокинула голову и заговорила тихо, почти шепотом:

– Правда, странно?

– Что странно?

– Ш-ш-ш. Тише, не спугни тишину.

– Что странно? – понизив голос, повторил я.

– Все это, – она неопределенно махнула рукой. – Такое старое, уставшее от людей место... Никогда раньше не была здесь ночью. Все эти застывшие двери, как какие-нибудь гомункулусы в колбах. Вроде бы безобидные кусочки плоти в спирту, ан нет...

Озадаченный отголоском собственных мыслей в чужой голове, я, назло кому-то, протянул:

– По-моему, обыкновенные двери... Ничего инфернального...

– Да нет же, нет же, нет! Ну, посмотри на эти стены, они же весь день впитывают наши голоса, запахи, мысли. – Она осторожно прикоснулась к стене. – Ненавижу.

– Кого ты ненавидишь?

– Эти стены. Эти двери. Эти затхлые каморки. Они мне руки выкручивают.

Жужа медленно водила пальцем по стене, продолжая шептать:

– И дорожка, на которой мы сидим... Кто угодно может бродить здесь по ночам.

Я вздрогнул, вспомнив скользящую тень, и неуверенным шепотом попытался ее отогнать:

– Все дело в освещении.

– Ты не понимаешь. Это все равно, что ворваться с криками в спящий ночной магазин и застукать манекена за примеркой новых нарядов. Преступление, почти святотатство. То, что мы сидим здесь, – святотатство.

Я удивленно посмотрел на Жужу. Вместе с теплом в ее черты вернулась привычная замкнутость, и совершенно невозможно было определить, говорит она серьезно или шутит.

– По этому коридору ходят люди, изо дня в день, из года в год. Лица сменяют друг друга, выныривают из одного коридора и тут же скрываются за поворотом другого, бегают между этажами, перескакивая через ступеньки, наступая друг дружке на ноги, курят в пролетах, стряхивая пепел на головы тех, кто зазевался внизу. И весь этот муравьиный калейдоскоп пылью оседает на стенах, остается здесь навсегда. Это страшное место. И дело вовсе не в освещении.


***


Вообще-то я не люблю слов. Они и созданы только затем, чтобы сбить с толку, все выхолостить и обезобразить. Вечная ложь, вечная ущербность, испанский сапожок для любителей дальних прогулок. И тот факт, что я сейчас выдуваю, как завзятый стекольщик, целые фразы и предложения, ровным счетом ничего не доказывает, за исключением разве того, что мне, сидящему над синим блокнотом, трудно зачерпывать воспоминания и сливовый джем одной ложкой, да еще прихлебывать при этом необратимо остывающий чай (к тому же темнеет, к тому же, как ни крути, заняты руки).

А еще – я обыкновенный человек, которому, как уточке перед нырком – двойным, а то и тройным, – необходимо погреться на солнце, похлопать, удовольствия ради, крыльями, обменяться новостями с присевшей рядом чайкой, и только тогда, набрав побольше воздуха, уйти с головой в малахитовую воду. Конечно, я мог бы с видом Сократа, раздающего словесные подзатыльники афинянам, плести и плести вербальные цепочки, но мне это скучно и пахнет супом. И, кроме того, я всего-навсего обыкновенный человек (или уточка), который из плотной застекольной синевы смотрит на заснеженный сад и ловит впотьмах смутные отголоски прошлого.

Здесь курят

Мне люди нравятся больше капусты.

Питер Уолш

– Кто вы такая?

Голос, с хрипотцой и неожиданно утробными, булькающими модуляциями, звучал откуда-то сверху, будто там, под потолком, кто-то неспешно покачивался в невидимом гамаке. В комнате было темно и мутно, как на дне морском, только в дальнем углу хитро мерцал синий глаз настольной лампы, почти ничего, кроме маленькой опушки в груде бумаг, не освещавшей. Накаленная синь, смешиваясь с сигаретным дымом, расползалась по комнате, оседая по углам. Удивительно, что в таком неказистом здании могла существовать комната с синим нутром. Это было так же волнующе, как черные туфли с красной подошвой, как вишневая ягода в кусочках льда. Здесь все было синим, имманентно и непререкаемо. Глаза поначалу отказывались верить, но очень скоро сдавали позиции и забывали о других цветах, как будто их никогда и не существовало. Синь скапливалась на ресницах, заползала под веки, так что, даже закрыв глаза, вы от нее не могли отделаться: привычно красная пелена вырождалась в синюю. Руки и язык у меня, наверное, стали иссиня-черными, как в детстве после набега на шелковицу. Далекая лампа, как пыльная синяя луна на закопченном небе, холодно поблескивала. В воздухе носилось что-то кисло-сладкое. Синяя пыль? Я чихнула.

– Кто ты такая? – с нажимом прорисовывая каждую букву в воздухе, повторили из гамака. Странный голос. Так разговаривают кастрюльки с рагу на медленном огне.

Запрокинув голову, я сказала:

– Я на собеседование...

– Что вы там шепчете? Говорите громче! Или нет, лучше подойдите.

Слепо пялясь в потолок, я затопталась на месте в нерешительности:

– Куда подойти?

– К столу, деточка, к столу.

Лунный лик задрожал и стал со скрежетом угасать: лампе-синеглазке сворачивали шею. Когда освещенная опушка на столе стала не больше теннисного мячика, скрежет, наконец, прекратился. По комнате заплясали лазурные круги с зеленым отливом. Я сделала шаг вперед.

– Вы глухая? Подойдите, – последовал приказ, теперь уже определенно из угла.

– Я подошла.

– Подойдите по-человечески.

Еще шаг.

– Ближе... Послушай, милочка, от стола до двери семь шагов, твоих восемь с половиной, ты хочешь, чтобы о каждом из них тебя просили отдельно? – Лампа начинала злиться.

Подойдя вплотную, я остановилась, безуспешно стараясь разглядеть собеседницу. Перед глазами вращались назойливые синие колеса с золотистыми спицами, время от времени высекая на ходу звонкие искры.

– Не сюда. Слева стул, садитесь.

Нащупав что-то в темноте, достаточно твердое, чтобы сойти за стул, я уселась на самый краешек, поджав под себя ноги. Густая синь в поволоке сигаретного дыма, зыбкая аура лампы, требовательный невидимка напротив, виртуозно жонглирующий светом и тенью, стул, который мог оказаться торшером, детской коляской, плюшевым медведем, сороконожкой и чем угодно еще, – переполненная всем этим, я готова была хлынуть через край. К тому же меня не покидало ощущение пустоты, огромного бездонного пространства под ногами, как если бы я сидела на глянцево-синем звездном куполе с петушком на палочке вместо креста.

– Итак, – разбавляя синь седыми виньетками дыма, сказала лампа, небрежно сбросила туфельки на пол и подтянула под себя ногу в расшитых золотом алых шароварах. Увитые кольцами холеные пальцы заплясали над блюдом с фруктами.

– Хурма, виноград, персики? – звенели браслеты. – Финики, шербет?

Под шепот фонтанов и чарующие звуки тягучей, как патока, музыки, шелестя одеждами, пощелкивая янтарем на толстой шее, она ела виноград, отправляя в коралловый рот жемчужину за жемчужиной – черные, как деготь, сладкие, как сон младенца. Она ела, она жмурилась, она болтала босой ногой, она рассказывала сказки. По ниточке, неторопливо ткался ковер повествования. Лампа откусывала хурму и выпускала, как дым колечками, сказку со слонами, шелковыми тканями, звонкоголосыми птицами, наивными богачами и хитрыми нищими; проглатывала финик – и вместо косточек выпускала на волю целый караван, с верблюдами, мулами, гаремом и настоящим бородатым султаном, сатрапом и сластолюбцем; придавливала к небу виноградину – и повсюду разлетались брызги глубоких морей, кувшины, полные песка и ила, ослы в рыбацких сетях, джинны с головой в облаках и ногами на земле, отважные мореходы и пещеры с сокровищами. Она была райской птицей в золотой клетке, она была огромным китом, что носил на спине яблоневый сад и проглотил целую флотилию. Ах, эти сказки! Шумные рынки, узкие улочки и Сераль в чаду очарования. Зефирный дворец, где даже у одалисок носы в сахарной пудре. Им дарят деньги, их опекают, о них заботятся, им преподносят подарки по случаю свадеб, празднеств и дней рождения. Но в одалисках здесь не задерживаются – карьерный рост... Ведь есть хасеки, с отдельной комнатой, мягкой постелью, развесистым балдахином, миллиардом слуг, подушек, нарядов и зеркал, все это великолепие отражающих. Здесь есть все, здесь все возможно, даже в Босфор угодить...

– Работать будешь под Юлей. – И лампу застигло утро, и она прекратила дозволенные речи. Купол покачнулся, и я замигала глазами. Подушки и ковры исчезли, музыка смолкла, синева вернулась. – Она еще на тебя посмотрит, я дам адрес нашего офиса...

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2