Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Необходима осторожность

ModernLib.Net / Классическая проза / Уэллс Герберт Джордж / Необходима осторожность - Чтение (стр. 7)
Автор: Уэллс Герберт Джордж
Жанр: Классическая проза

 

 


«Их нет, — без слов говорили они друг другу. — А мы существуем».

13. Первое ощущение масштаба империи

За колоритной фигурой м-ра Харольда Тэмпа время от времени возникали и вновь исчезали другие лица. Например, упомянутый уже второй студент — молодой Франкинсенз из университетского колледжа, имевший столько наград. Он был высокий и тонкий, и голова у него была похожа на грушу, обращенную широкой частью вверх. Он подошел к Эдварду-Альберту со словами:

— Вы, кажется, тоже принадлежите к ученому цеху?

— Не совсем к ученому, — ответил Эдвард-Альберт. — Я учусь в Кентиштаунском Имперском Колледже Коммерческих Наук. Готовлюсь на чиновника.

— О боже! — с нескрываемым презрением воскликнул м-р Франкинсенз, тотчас отошел и уже больше не подходил к нему.

После этого в душе Эдварда-Альберта зародилась глубокая ненависть к м-ру Франкинсензу, и он страшно огорчался, что никак не найдет способа отомстить ему. В мечтах он называл его «Редькой» и отбивал у него замечательно красивую, но несуществующую молодую даму, в которую тот был безумно влюблен. Большую роль в этом деле играл новый, сшитый у портного костюм Эдварда-Альберта. Но Франкинсенз обращал мало внимания на эти страшные оскорбления, поскольку ему о них не было известно.

Эдвард-Альберт смотрел, как он играет в шахматы в уголке гостиной — чаще всего с индийским молодым джентльменом, который был похож на «старичков» Вольтеровского колледжа и говорил высоким голосом, звонко и отрывисто, вызывая этим в Эдварде-Альберте безотчетное чувство превосходства, особенно после того, как он узнал от старого м-ра Блэйка, что такая манера говорить свойственна существам низшей породы, населяющим Индостан. Этот юноша был частью Индийской империи Эдварда-Альберта. А что касается того, будто он представлял из себя персону, как сын раджи, то, как пояснил м-р Блэйк, «у этих раджей их целые дюжины».

— У них там гаремы, и чтобы их содержать, они сдирают шкуру с населения, а потом обвиняют в этом нас. Пять жен, куча наложниц — и это еще тоже не все… В Индии он, может быть, и сын раджи, но здесь у нас — попросту скверный ублюдок. А послушать его, так выходит, что мы ограбили Индию, захватив в свои руки ее торговлю хлопком, и вообще завладели всеми ее богатствами. Гаремы — это их заводы, и сколько бы у них ни было богатств, они производят столько ртов, что те все пожирают. И когда я вижу, как он разговаривает с хорошенькой беленькой английской девушкой, вроде мисс Пулэй, и рисуется перед ней, во мне просто вся кровь кипит. Там у них она была бы Мэм Сахиб и он не смел бы глаз на нее поднять.

Эдвард-Альберт, как будущий гражданин метрополии, прислушивался издали к тому, что говорит его подданный, следил за возмутительными движениями его длинных пальцев и негодовал, когда он смеялся своим пронзительным смехом, одержав победу над «Редькой», который в конце концов все-таки англичанин и должен был бы понимать, что ему не пристало проигрывать в шахматы человеку, находящемуся под эгидой его власти. Необходима осторожность: только ослабить давление, и в любой момент может вспыхнуть новый мятеж.

И в мечтах он расправлялся с подчиненными народами очень круто; он сурово и беспощадно расстреливал их из пушек, потому что этого они боятся больше всего: это отнимает у них надежду на воскресение. Он вспомнил придуманное им в детстве электрическое ружье, не требующее перезаряжения, и с этим ружьем в руках стал прокладывать себе путь среди бесконечных орд мятежников в чалмах; он косил их тысячами, буквально тысячами, спеша на выручку глупому «Редьке» — и как раз вовремя.

Вот этот несчастный; он окружен, патроны у него на исходе, и его ожидает обычная участь тех, кто попадает в руки коварных туземцев, но надо отдать ему справедливость — он держится до последнего. И вдруг он слышит звук волынок. Тихонько, на свой особый манер, Эдвард-Альберт засвистал воодушевляющую мелодию: «Кэмбельцы шагают».

Эдвард-Альберт наступает вдоль высохшего русла реки, — раз дело происходит в Индии, то всегда наступаешь по высохшему руслу реки, — и стреляет направо и налево.

Тут вдруг оказывалось, что индийский мятежник сидит рядом с ним за столом.

Но Эдварду-Альберту безразлично, слышал тот или нет…

14. По-французски ли говорят бельгийцы

Другим толчком к развитию патриотического самосознания Эдварда-Альберта послужило знакомство с недавно прибывшей из Антверпена семьей бельгийских беженцев, о которой уже шла речь. Они всегда сидели вместе, стайкой, тщательно следя за тем, как бы не сделать какой-нибудь неловкости, и весьма непринужденно посвящали в свои надежды и дела всякого, кто давал им малейший повод думать, что он понимает по-французски. Немцев очень скоро выгонят из Бельгии, и можно будет вернуться. Мисс Пулэй и вдова, которая первая заговорила с Эдвардом-Альбертом, в самом деле могли объясняться по-французски, так что им приходилось выслушивать и пересказывать другим то, что в те более гуманные времена называлось ужасами войны.

Тогда это действительно всем казалось чудовищным. Антверпен подвергся артиллерийскому обстрелу, и десятки мирных жителей были убиты. В одном из рассказов фигурировала человеческая рука, валяющаяся на улице за квартал от кучи одежды и лужи крови — того, что осталось от ее владельца. В другом говорилось о человеке, который на минуту вышел на балкон, чтобы посмотреть, что делается; жена позвала его пить кофе, но, не получив ответа, пошла за ним и увидела, что он без головы.

И все в таком роде. Странно было слушать, как люди, не умеющие двух слов связать по-английски, так свободно и быстро говорят на своем трудном языке.

Харольд Тэмп сразу отнесся к этим бельгийцам с предубеждением и попытался набросить на них некоторую, правда, совершенно неопределенную, тень. Они мешали ему быть центром внимания, с чем он не мог примириться. Он состроил смешную гримасу, и вдруг оказалось, что Эдвард-Альберт не смотрит на него. Он попробовал снова привлечь его внимание, сделав вид, будто боится слишком энергичной жестикуляции м-сье Аркура и следит за ним с величайшей тревогой, в любую минуту готовый отскочить, как от бомбы, которая вот-вот взорвется. Отчасти это имело успех. Но лишь отчасти.

Дело в том, что Тьюлер почти все время прислушивался к бельгийцам, стараясь уловить что-нибудь из начального курса французского языка, в отчаянной надежде тоже вступить в разговор. Но слышалось одно только бесконечное бормотание, так что иногда его даже брало сомнение, французский ли это язык.

Ни разу в беседе не упоминались ни «ля мэр» и «ле пэр», ни неизменная «тант», ни садовник, ни книги моего дяди, ни дом, который принадлежит нам, ни собака, ни кошка, ни прочие удивительные существа, вылезающие на сцену, как только английский школьник принимается за изучение французского языка.

Да на хорошем ли французском языке говорят эти бельгийцы? В пансионе шли разговоры о том, что надо воспользоваться случаем и брать уроки французского. М-сс Дубер всячески поддерживала эту идею. Но необходима осторожность. Эдвард-Альберт, внимательно слушая, заметил, что мсье Аркур, всякий раз, как его перебивали, говорил: «Comment?» Очевидно, он хотел сказать «что?», но ведь это совсем не то слово! «Что» по-французски будет «quoi». А «comment» значит «как». По крайней мере так было сказано в словаре, приложенном к французскому учебнику. И во всяком случае, он не намерен учиться французскому иначе, как по-английски, а Аркуры не знают по-английски. Значит, и говорить не о чем.

Так получилось, что Эдвард-Альберт примкнул к подавляющему числу человечества, которое, пройдя соответствующие курсы, сдав экзамены, обзаведясь всякими свидетельствами и т.п., не в состоянии произнести, понять или хотя бы прочесть две фразы по-французски. Когда в конце концов будет написана история духовного развития человечества (если только это когда-нибудь осуществится, поскольку будущие судьбы цивилизации все еще очень неясны), там между прочим будет отмечено, что в течение столетий во всем мире биллионы людей (употребляя слово «биллионы» не в американском, а в английском значении[7]) «учились французскому языку, но так и не выучились». Поистине неисчислимы знания, которыми человечество стремилось овладеть, но так и не овладело! Побои, оставление без обеда, окрики и брань, принудительное соревнование, бутафорские экзамены, присуждение дутых степеней, мантии, шапочки, отличия — целый парад учености. А результат?

Человечество еще плохо отдает себе отчет в том, чем оно обязано своим учителям. Но начинает подозревать.

В тусклом и быстро окостеневшем уме Эдварда-Альберта по временам брезжила мысль, что ведь иные каким-то таинственным путем сумели «одолеть» французский. Тут не одно только очковтирательство.

Он стал внимательно следить за мисс Пулэй. Может быть, она только делает вид, что понимает, а потом сама все придумывает? Нет, она как будто понимала на самом деле и повторяла то, что поняла.

Впрочем, рассуждал Эдвард-Альберт, он и не собирается разговаривать по-французски. Так чего же беспокоиться? Если ему и нужен французский, то для того, чтобы сдать экзамен, и только. Но все же…

15. То, чего он не знал

Представления Эдварда-Альберта об окружающем были довольно смутны по вине укоренившейся в нем привычки оставлять без внимания то, что не относилось непосредственно к нему, — и этому еще способствовала тайна, которая окутывала дневное времяпрепровождение большинства жильцов м-сс Дубер. Эдварду-Альберту и в голову не приходило, что м-р Харольд Тэмп жил почти целиком на заработок жены. Версия о какой-то сложной литературной работе, которой она будто бы занималась, служила ширмой для ее истинной деятельности, протекавшей в одной дурно проветриваемой швейной мастерской на Шефтсбери-авеню, которой она довольно сурово, но успешно управляла. Харольд Тэмп в хорошую погоду сидел в каком-нибудь парке, а в холод или дождь укрывался под гостеприимным кровом Сельфриджа на Оксфорд-стрит или созерцал человеческий поток на одном из вокзалов в расчете на случайный разговор, из которого воспоследует предложение дать несколько уроков дикции или выступить в концерте. А в период финансового процветания он подавался в сторону Ипподрома и там, угощая и угощаясь, обменивался воспоминаниями о прежних успехах с разными родственными душами, бойцами старой гвардии, стреляными воробьями. Тут ему иной раз случалось услышать о представляющихся возможностях, однако по большей части эти возможности исчезали прежде, чем он успевал ими воспользоваться. Но Эдвард-Альберт рисовал себе его времяпрепровождение за стенами пансиона совершенно иначе. Ему представлялась большая классная комната и посреди нее — Харольд, управляющий большим мощным хором.

Харольд: Ве-е-есь м-иррр те-а-трр.

Хор (громоподобно, в унисон): Ве-е-есь миррр те-а-а-трр.

Эдвард Тьюлер не подозревал, что молодая особа, фамилия которой была мисс Пулэй, а имя составляли одну из ее личных тайн, вовсе не врач с обширной практикой, а регистраторша у одного окулиста, где она ведет запись больных и помогает во время приема, направляя; свет и подавая разные зеркала и стекла. А старый мистер Блэйк, относившийся с такой острой ненавистью к презрением ко всем известным ученым на том основании, что они будто бы присваивают себе труд других, гораздо более талантливых работников, — всего лишь отставной лаборант Университетского колледжа.

Не догадывался наш герой и о том, что скромная изящная вдова, постоянно ссылавшаяся на «своего друга леди Твидмэн» — ту самую леди Твидмэн, которая всегда высказывает такие авторитетные и здравые суждения по поводу порчи нравов, — внезапно исчезла из пансиона оттого, что после многочисленных предупреждений попалась с поличным при совершении кражи в магазине. Мировой судья решил примерно наказать ее в назидание другим. Леди Твидмэн на него не подействовала.

— Если эта леди Твидлум… Ах, Твидмэн? Ну, Твидмэн… если она может поручиться за вашу честность, почему она не явилась и не сделала этого?

Эдвард-Альберт слышал, как м-сс Дубер в разговоре с мисс Пулэй употребила слово «клептомания», но это ничего ему не объяснило. Вдова внезапно исчезла, и имя дорогой леди Твидмэн больше не упоминалось. А он продолжал свое существование с тем же безразличием к окружающему, и ее отсутствие ничего для него не изменило. Просто еще одним, кого можно не слушать, стало меньше.

Ему понадобилось много времени даже на то, чтобы разобраться в персонале пансиона м-сс Дубер. Помощницей у нее была племянница м-ра Дубера. Сам м-р Дубер «занимал положение» в Сити, связанное с необходимостью каждое утро уходить в определенный час. Собственно говоря, он не был ни директором компании, ни биржевым маклером. Он был просто-напросто уборщиком и швейцаром и на работе носил зеленый суконный фартук. Но как только он снимал его и пускался в обратный путь, к нему тотчас же возвращалась солидность человека с положением, и Эдвард-Альберт так никогда и не проник в его тайну. Говорил он мало и все больше об акциях и фондах. Его советы по части выгодных спекуляций и надежного помещения капитала были всегда очень дельны. Старый м-р Блэйк потихоньку да полегоньку, в ожидании какой-нибудь крупной удачи, всецело доверялся его руководству.

Затем шла Гоупи. Гоупи была родственница, которая ссудила м-сс Дубер свои сбережения, получив право на одну половинную долю в предприятии, но так как м-сс Дубер не имела возможности вернуть ей долг, а ей некуда было деваться, она осталась в качестве домашнего фактотума и крепко держалась за место при собственных деньжатах, пока они еще не растаяли. Для Эдварда-Альберта и остальных обитателей пансиона она была просто Гоупи, нечто само собой разумеющееся, вроде молочницы или атмосферного давления. Ее принимали как должное. Трудно было представить себе жизнь без нее. Попроси ее о чем угодно, и она всегда — в большей или меньшей степени — исполнит просьбу.

Строптивые и ненадежные служанки то и дело менялись.

Одна из них, проходя мимо Эдварда-Альберта по лестнице, весело заговорила с ним в таких непристойных и бесстыдных выражениях, что он ушам своим не поверил. Потом она ухмыльнулась ему через плечо и дополнила свои слова еще более циничным жестом.

— Ухожу, миленький, — прибавила она. — Какая жалость!

Ошеломленный, он остановился на площадке. Потом медленно побрел к себе в комнату. Этого не может быть. Таких вещей не бывает. И все равно — она уходит.

После этого при виде служанок ему всегда становилось не по себе. Он следил за ними взглядом, колебался и, как только они подходили ближе, бежал в испуге.

Когда в пансионе освобождалась комната, в окне первого этажа приклеивали, билетик и появлялись временные жильцы, из проезжих — на два-три дня, на неделю. Среди них попадались чудные, даже неприятные люди. Если это бывали одиночки, они коротали время за книгой. Если их оказывалось несколько, они сидели и шептались по углам. Иногда они играли в незнакомые карточные игры. С ними здоровались из вежливости, и потом никто не обращал на них внимания. Разве только Гоупи, которая болтала с ними о лондонских достопримечательностях, об автобусах, о метро. И о чем только им вздумается…

16. Мальчик превращается в мужчину

В такой обстановке начался для Эдварда-Альберта Тьюлера тот длинный путь наблюдений, опыта, усилий и исследований, который составил основное содержание его метаморфозы — осознания необходимости зарабатывать на жизнь и найти свое место в огромной неустойчивой системе, представляющей мир взрослых людей. Он был слишком молод, чтобы его могла серьезно затронуть мировая война 1914—1918 годов. После того как улеглось первое волнение, вызванное мыслью о том, что мы воюем, этот источник расширения кругозора иссяк. Эдвард-Альберт не приобрел привычки читать газеты. Он отпраздновал заключение перемирия как горделивое доказательство того, что «мы», англичане, как всегда, победили, и после этого совершенно перестал интересоваться международными делами. Как мы увидим, он был очень удивлен, когда в 1939 году снова началась война.

С чувством большой ответственности приступил он к занятиям в Кентиштаунском колледже. У него был очень серьезный разговор с директором относительно будущего. Мысль о должности банковского клерка оказалась совершенно неосуществимой; что же касается экзамена на аттестат зрелости, то по этому поводу директор вовсе не разделял восторгов кэмденского библиотекаря.

— Требования, знаете, довольно жесткие. Три языка: латынь, французский и либо греческий, либо немецкий.

— Немецкий для меня то же, что и греческий, — признался Эдвард-Альберт.

— И само по себе это не очень интересно, если вы не собираетесь стать учителем. Но вот что я сделал бы на вашем месте, — продолжал директор. — Я прослушал бы у нас курс коммерческого делопроизводства и получил бы квалификационное свидетельство. Должен вам сказать, что есть несколько учреждений, например, «Норс-Лондон Лизхолдс», которые комплектуют почти весь свой служебный персонал из наших слушателей. Мы за это берем небольшие комиссионные, когда окончивший получит должность. Вот это дело верное. Жалованье, правда, небольшое, но рабочий день хорошо распределен: с девяти до часу и с двух до шести. И, кроме того, вы можете по вечерам повышать свою квалификацию у нас, а потом сдать экзамен на право занимать низшие должности в государственных учреждениях или что-нибудь в этом роде…

Эдвард-Альберт нашел совет солидным, дельным и последовал ему. При второй попытке он добился квалификационного свидетельства и сейчас же поступил в «Норс-Лондон Лизхолдс», после чего пробовал посещать еще с десяток разных вечерних курсов, но ни одних не кончил и так и не пошел дальше. Ни на шаг.

Определенной цели у него не было. Он превратился в вечного студента. Садился на одно из задних мест в аудитории и даже не старался следить за тем, о чем идет речь. Обычно в нем сразу возникал какой-то внутренний протест против лектора, мало-помалу, в ходе занятий, превращавшийся чуть ли не в ненависть. «Откуда он все это знает? — спрашивал он себя. — И во всяком случае» нечего так задаваться. Уж, наверно, нашлись бы такие, которые сумели бы вывести его на свежую воду с его трепотней, если бы захотели. Не надо было связываться с этими курсами. Они еще хуже тех, последних». Если бы он умел незаметным образом высовывать лекторам язык, он бы непременно так и делал.

В числе прочего он посещал занятия по истории литературы елизаветинского периода, по ботанике, по теории сочинения, по латыни (элементарный курс), по политической экономии, сельскому хозяйству, геологии, черчению и истории греческого искусства. Но и ту небольшую способность сосредоточиваться, какая у него была, он быстро утратил под бременем напряженных забот, о которых мы узнаем в следующей главе.

Когда ему только что исполнился двадцать один год, с ним произошла удивительная вещь. Одна из его грез с избытком осуществилась: у него завелись деньги. Он получил в наследство недвижимость в виде жалкого домишки в трущобах Эдинбурга, при реализации которого в конце концов очистилась сумма в девять с лишним тысяч фунтов. Его дядя с материнской стороны умер, не оставив завещания, и он оказался единственным родственником покойного. На первых порах он даже не представлял себе размеров доставшегося ему сокровища. Это выяснилось постепенно. Он думал получить «какую-нибудь сотню фунтов». Он даже решил было, что все это шутка Харольда Тэмпа, но почтовый штемпель был настоящий, эдинбургский. Он посоветовался с м-сс Дубер, м-ром Дубером, Кольбруком и Махогэни, наконец, с преподавателем государственного права в колледже. Все отнеслись к этому делу серьезно и дали полезные советы.

Тогда он взял в «Норс-Лондон Лизхолдс» недельный отпуск в счет полагавшегося ему десятидневного и поехал в Шотландию выяснить, как и что. Все его советчики ждали чего-то большего, чем сотняжка.

— Что же — тысчонка? — отважился он.

— Может быть, и больше, — возразил м-р Дубер. — Гораздо больше.

Эдвард-Альберт стал смелей в своих ожиданиях. Упорные мечты подготовили его к крупной жизненной удаче. Он был взволнован, но не потерял головы, когда узнал о размерах и форме привалившего ему наследства. Он обнаружил неожиданную деловитость.

— Я не могу управлять этой недвижимостью, как вы ее называете: для этого надо быть здесь, на месте. Так что, если кто-нибудь желает купить ее, я готов продать. Чего бы я хотел, так это иметь закладные, первые закладные и от разных лиц — необходима осторожность. Я немножко понимаю в закладных. И мне хотелось бы, если можно, поручить все дело фирме Хупер, Киршоу и Хупер… Знаете, сэр Рэмбольд Хупер.

После этого все в Эдинбурге стали с ним чрезвычайно почтительны, заложили его недвижимость очень продуманно и правильно, и Эдвард-Альберт вернулся в Лондон в настоящем вагоне первого класса с невероятно мягкими голубыми сиденьями, белыми кружевными подголовниками, кранами с горячей водой и прочими удобствами, тихонько посвистывая себе под нос и раздираясь между желанием рассказать каждому о своем наследстве и решением не рассказывать о нем лишнего.

Смутные и волнующие мечты владели им. Вы узнаете о них подробнее в следующей книге. Во время этого обратного путешествия он ничего не предвидел, но многое предвкушал. Ничто из предвкушаемого не сбылось. То неопределенное, что беспрестанно фигурирует в громоздких классических диссертациях о греческой трагедии под именем «ananke»[8], видимо, село в тот же поезд и на всех парах устремилось за ним в Скартмор-хауз.

С этого момента м-р Джеме Уиттэкер и м-р Майэм незаметно исчезают из жизни Эдварда-Альберта, а тем самым и из нашего повествования.

— Теперь с нас снимаются все обязанности относительно паршивца, — объявил м-р Джеме Уиттэкер и совершенно перестал думать о нем. Это его последние слова в нашей драме.

Официальное удаление со сцены м-ра Майэма произошло еще раньше.

Ликвидация его опекунства была произведена Хупером, Киршоу и Хупером с величайшей корректностью и пунктуальностью. Выплаты по закладной производились аккуратно, и отчетность почтенного опекуна была в полном порядке. Переход совершился без сучка без задоринки. По обоюдному свободному согласию остаток в тысячу фунтов в течение нескольких лет оставался нетронутым.

Таково было официальное удаление м-ра Майэма со сцены. Но до конца жизни Эдварда-Альберта какая-то тень м-ра Майэма нет-нет да всплывала в его сознании.

М-р Майэм фигурировал в религиозных кошмарах, сопровождавших расстройство желудка и инфлюэнцу, которыми Эдвард-Альберт заболел после того, как чудесным образом, через посредство внезапного ливня, принужден был выслушать евангелическую проповедь.

— Тесны врата, — вещал евангелист, — и узок путь.

Это были первые слива, которые услышал Эдвард-Альберт, как только вошел. Сколько раз называл он м-ра Майэма узким! Узок путь. Необходима осторожность. По обе стороны — ад.

С быстрой изменчивостью сонной грезы м-р Майэм являлся ему то в своем собственном виде, то в виде самого господа бога, справедливого и грозного, который, согласно высшим христианским авторитетам, создал грешное человечество с целью безжалостно загнать его в ад, на вечные муки. Однажды это ласковое божество нависло над Эдвардом-Альбертом и стало осыпать его драконовыми углями из какого-то бездонного ведерка. Эдвард-Альберт беззвучно закричал, как кричат в стране снов.

Он проснулся, оцепенев от ужаса, и несколько дней жил с ощущением мертвящего страха в душе.

Он боялся ложиться спать, боялся этих часов одержимости Богом.

Но тут ничего нельзя было поделать. Только набраться мужества и терпеть. Как жить без сна? И со временем все это было вытеснено из его сознания, по мере того как шло выздоровление и вступал в силу другой важнейший для человеческой метаморфозы комплекс побуждений: натиск устремленных к единой цели потребностей пола. Мы расскажем об этом с той же беспристрастной правдивостью, какую мы соблюдали до сих пор, — не щадя ни запоздалых иллюзий, ни природной стыдливости читателей и автора.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Женитьба, развод и первые зрелые годы Эдварда-Альберта Тьюлера

1. Вид «Homo Тьюлер»

Я рассказываю несложную историю жизни одного лондонца и обещал не выходить из рамок простого объективного повествования; однако мне уже пришлось дополнять изложение событий и фактов замечаниями более общего характера, чтобы придать рассказу определенную историческую перспективу. Это все равно, как если даешь показания об убийстве, совершенном в открытом море: нужно по возможности упомянуть долготу и широту, на которых находилось судно. Оказалось, например, необходимым отметить роль феодальных и христианских традиций, без чего изложение осталось бы непонятным просвещенному американскому, русскому или китайскому читателю и не имело бы никакой цены для потомства, для которого оно, ввиду теперешнего недостатка бумаги, главным образом предназначается. А теперь мы должны посвятить краткую, но насыщенную содержанием главу новому отступлению, чтобы еще более расширить круг ассоциаций и определить положение Тьюлера не только с точки зрения земных координат, но и относительно всей звездной вселенной, относительно пространства, времени и идеалов…

Мы уже обращали внимание читателей на ту общую метаморфозу, которую Тьюлер пережил при выходе из стадии головастика. Придется еще ненадолго остановиться на этом, так как это поможет нам уяснить, почему его любовная жизнь, если можно так назвать ее, имела по природе своей столь мало общего с тем простым, цельным, волнующим и даже прекрасным романтическим чувством, которое литература нашей сегодняшней общественной формации консервирует для вдохновения потомства.

В романах и пьесах той, теперь уже быстро исчезающей эпохи, из которой мы вышли оглушенные и растерянные, словно жители города, подвергшегося ожесточенной бомбежке, — в этой литературе, говорю я, действующие лица изображаются «влюбленными» друг в друга. Эта «влюбленность» представляет собой особую сосредоточенность желаний и симпатий на определенном «предмете», всегда другого пола, исключающую всякий другой интерес. Действующие лица впадают в это состояние помимо своей воли. Предполагается, что способность впадать в него и есть общее свойство всех представителей человеческого рода, достойных фигурировать в печати.

Распутник — человек, у которого это состояние менее устойчиво, но покуда оно длится, оно у него так же сильно и неподдельно, как и у порядочного человека. И многие негодяи становятся негодяями в результате отвергнутой и несчастной любви. Жизненные трагедии состоят в том, что А влюблен в Б, тогда как Б любит В или вообще не отвечает А взаимностью. Теневая сторона любви проявляется, когда Б из меркантильных соображений делает вид, будто любит А. Далее, может быть так, что Б любит В, не сознавая этого и искренне думая, будто любит А. Наконец возможен процесс, аналогичный религиозному обращению, в результате которого Б «приучится» любить А, либо постепенно разлюбит В и полюбит А. Вокруг этой основной системы любовных отношений группируются столь же прочные и непоколебимые чувства материнской, сыновней и дочерней любви.

Подобно тому, как почти никто в ту идеалистическую эпоху не верил в догматы исповедуемой религии (ибо религия эта была слишком сложной и искусственной для человеческого разумения), но все предпочитали верить, будто верят, — точно так же благородное поколение, к которому принадлежал Эдвард-Альберт, предпочитало верить, будто у него простая, ясная и в общем приятная «любовная жизнь». В обоих случаях истина подвергалась искажению. Наши родители рассказывали нам не о том, как они жили в самом деле. Они рассказывали лишь, как им нравилось представлять себе свою жизнь.

Но почему же все они, в том числе и Эдвард-Альберт, так извращали действительность?

Обыкновенное человеческое существо, как вы могли заметить, питает страсть к автобиографии. Страсть эта есть и у вас. Если вы с негодованием возражаете, это значит только, что у вас она имеет более пассивный характер. Вам не нравится то, что я говорю, потому что это не согласуется с тем представлением о своей личности, которое вы сами себе создали. Страсть эта проявляется в особенно назойливых формах, например, у пароходных попутчиков, язык которых развязывается при виде массы не занятых делом посторонних людей. Она бросается в глаза также в беседах, которые ведут у себя на родине американцы. В сущности, каждый американец восхищен благородством и глубиной своих душевных движений. Он старается сам верить в эти свои достоинства и убедить в том окружающих.

И это вполне естественно, этого надо было ожидать, поскольку поведение человека гораздо более загадочно, чем поведение остальных животных. Вся сложность общественной жизни с ее уловками и приспособлениями необычайно стремительно, за какие-нибудь несколько тысяч поколений, обрушилась на привычную к одиночеству обезьяну, которая до сих пор еще живет в каждом из нас, и обезьяна эта оказалась связанной со все возрастающим множеством себе подобных, которых она почти в равной мере и боится, и ненавидит, и хочет себе подчинить.

Это не пустое теоретизирование — в противном случае оно было бы здесь неуместно. Это просто обобщение в историческом плане того, что представляет собой Эдвард-Альберт Тьюлер и на что указывалось в предыдущих двух книгах — по большей части без подчеркивания, но в третьей главе второй книги — более пространно и подробно. Он образчик вида Homo Тьюлер, к которому мы все относимся, поскольку Homo sapiens существует пока только в стране мечтаний. Это жалкое, неприспособленное существо все время изо всех сил стремится придумать убедительное и связное оправдание своих поступков как для себя, так и для окружающего общества, и руководится этой выдумкой, чтобы избежать открытого разрыва со средой. Необходимость следить за собой и поддерживать более или менее благоприятное мнение о себе у окружающих держит нас в постоянном напряжении, и это напряжение находит выход в тех баснях о религиозном опыте и о верной любви, которые мы навязываем друг другу по всякому поводу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20