Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пятница, или Тихоокеанский лимб

ModernLib.Net / Современная проза / Турнье Мишель / Пятница, или Тихоокеанский лимб - Чтение (стр. 12)
Автор: Турнье Мишель
Жанр: Современная проза

 

 


Я — стрела, нацеленная в твое жгучее обиталище — маятник, чей вертикальный луч утверждает твое владычество на земле, я — острие солнечного циферблата, где стрелка тени отмеряет твое движение на небосклоне.

Я — твой свидетель, стоящий на этой земле, как меч, закаленный в твоем обжигающем огне.

Дневник. Что более всего изменилось в моей жизни, так это ход времени, его скорость и даже направление. Раньше каждый день и час, каждая минута тяготели, если так можно выразиться, к следующему дню и часу, к следующей минуте, а все они вместе словно бы жаждали того мига, чье краткое небытие создавало род вакуума. Оттого-то время и проходило быстро и плодотворно — чем плодотворнее, тем быстрее, — оставляя позади себя нагромождение памятников и отходов, именуемое моей историей. Возможно, эта хроника, в которую вовлекла меня судьба, после несчастных перипетий «замкнула бы свой круг», вернувшись вспять, к истокам. Но боги хранили в тайне круговорот времени, и моя короткая жизнь казалась мне прямым отрезком с концами, нелепо торчащими в бесконечность, — так по садику в несколько арпанов (Арпан — старинная французская земельная мера (от 35 до 50 аров)) нельзя судить о шарообразности земли. И однако некоторые признаки свидетельствуют о том, что ключи к вечности существуют — по крайней мере в человеческом понимании: взять, например, календарь, где времена года являют вечный возврат к самим себе, или же обыкновенный часовой циферблат со стрелками.

Для меня отныне жизненный цикл сузился до такой малости, что его трудно отличить от мгновения. Круговое движение вершится столь быстро, что больше не отличается от неподвижности.

Можно подумать, будто дни мои восстали. Они больше не переливаются, не переходят один в другой. Теперь они стоят вертикально, гордо утверждаясь в своей истинной ценности. И поскольку они больше не отмечены последовательными этапами очередного, приводимого в исполнение плана, они уподобляются друг другу, как две капли воды, они неразличимо смешиваются у меня в памяти, и мне чудится, будто я живу в од ном-единственном, вечно повторяющемся дне. С тех пор как взрыв уничтожил Мачту-календарь, я ни разу не ощутил потребности вести счет времени. Воспоминание об этом незабвенном злоключении и обо всем, что его подготовило, живет во мне с неизменной яркостью и новизной — вот дополнительное свидетельство тому, что время застыло в тот момент, когда клепсидра разлетелась на куски. И с тех пор мы

— Пятница и я — поселились в вечности, разве не так?

Я еще не до конца проникся всей значимостью того странного открытия. Не следует забывать о том, что подобная революция — какой бы внезапной, взрывной, в буквальном смысле этого слова, она ни оказалась — была провозглашена и, быть может, предвосхищена несколькими скрытыми признаками. Например, этой моей привычкою останавливать клепсидру, дабы избавиться от тирании времени у себя на острове. Сперва я бежал от него, спускаясь в недра горы, как погружаются во вневременное пространство. Но не эту ли вечность, гнездившуюся в глубинах земных, взрыв изгнал наружу, с тем чтобы она теперь простирала свое благословение на наши мирные берега?! Более того, не сам ли взрыв явился вулканическим извержением вечного покоя недр, державших его в плену, словно зарытое в земле семя, — покоя, который, вырвавшись на волю, завладел всем островом; так дерево, вырастая из тоненького побега, накрывает своею тенью все более и более обширное пространство. Чем дольше я размышляю над этим, тем сильнее убеждаюсь, что бочки с порохом, трубка ван Дейсела и дикарское ослушание Пятницы прикрыли своей забавной видимостью предначертанную судьбой неизбежность — вторую, после крушения «Виргинии». Вот и еще пример: те краткие, изредка настигавшие меня озарения, которые я прозвал, не без подсказки высших сил, «мгновениями невинности». На какую-то секунду перед моим взором представал другой остров, обычно прячущийся под теми постройками и возделанными полями, что моими усилиями преобразили Сперанцу. Та, иная Сперанца… Ныне я перенесен на нее, поселился на ней, живу в этом «мгновении невинности». Сперанца более не дикий остров, подлежащий обработке, Пятница более не дикарь, подлежащий воспитанию. Теперь оба они требуют полного моего внимания — вдумчивого, пристального, восхищенного, — ибо мне кажется — нет, я уверен! — что каждую минуту открываю их для себя впервые, и эта волшебная новизна не померкнет уже никогда.

Дневник. Глядя в зеркальную поверхность лагуны, я вижу Пятницу, идущего ко мне своим ровным упругим шагом; небеса и воды вокруг него так пустынны и необъятны, что невозможно определить его истинный рост: то ли это крошечный трехдюймовый Пятница, подошедший на расстояние моей протянутой руки, то ли великан шести туазов (старинная французская мера длины (1,949 м)) высотой, удаленный на полмили.

Вот он. Научусь ли я когда-нибудь шагать с таким же естественным величием? Могу ли, не боясь насмешки, написать, что он облачен в свою наготу, словно в королевскую мантию? Он несет свое тело с царственной дерзостью, он подает его, как ковчег плоти. Прирожденная, первозданная, звериная красота, все вокруг обращающая в небытие.

Он выходит из лагуны и приближается ко мне, сидящему на берегу. Едва лишь ноги его взрывают песок, усеянный осколками ракушек, едва он минует кучку лиловых водорослей и выступ скалы, вновь возвращая меня к привычному пейзажу, как красота его меняется: теперь она обратилась в грацию. Он с улыбкой показывает на небо — жестом ангела с какой-то благочестивой картины, — желая, верно, сказать этим, что юго-западный ветер разгоняет тучи, вот уже несколько дней нависающие над островом, собираясь надолго установить безраздельное владычество солнца. Он делает легкое танцующее движение, подчеркивающее благородство пропорций его тела. Подойдя вплотную, он не говорит ни слова, молчаливый мой сотоварищ. Обернувшись, он озирает лагуну, по которой только что прошествовал. Душа его витает в дымке туманных сумерек этого переменчивого дня, тело обеими ногами твердо зиждется на песке. Я разглядываю его ногу, видную мне сзади: подколенная впадина мерцает перламутровой бледностью, выступающая жилка образует прописное «Н». Когда нога напряжена, жилка вздувается и пульсирует, теперь же, когда колено расслаблено, она опала и почти не бьется.

Я прижимаю руки к его коленям. Я делаю из своих ладоней два наколенника, бережно хранящих их форму и вбирающих жизненное тепло. Колено, с его жесткостью и сухостью, так непохоже братом и соседом, ближним и дальним?.. Все чувства, какие человек изливает на окружающих его мужчин и женщин, я вынужден обращать на этого единственного «другого», а иначе во что бы они превратились? Что стал бы я делать с моей жалостью и ненавистью, восхищением и страхом, если бы Пятница не внушал мне одновременно все те же чувства? Впрочем, моя неодолимая тяга к нему в большей степени взаимна, тому есть множество доказательств. Например, третьего дня я дремал на морском берегу, когда он подошел ко мне. Долго, долго он смотрел на меня — гибкий черный силуэт на фоне сияющего небосвода. Потом опустился на колени и принялся разглядывать в упор, с пристальным, необыкновенным интересом. Его пальцы пробежали по моему лицу, скользнули по щекам, исследовали абрис подбородка, попробовали на упругость кончик носа. Потом он заставил меня поднять руки над головой и, нагнувшись, дюйм за дюймом ощупал все мое тело с вниманием анатома, собравшегося рассекать труп. Казалось, он совершенно позабыл о том, что я жив, что я гляжу, дышу, могу удивиться его поведению, раздраженно оттолкнуть его. Но я слишком хорошо понимал эту жажду человеческого, влекущую его ко мне, и не пресек его манипуляции. Наконец он улыбнулся — так, словно стряхнул с себя наваждение и заметил мое присутствие, — обхватил мне запястье и, прижав палец к синеватой жилке под прозрачной кожей, сказал с притворной укоризной: «О! Видеть твой кровь!»

Дневник. Уж не возвращаюсь ли я к культу солнца, который исповедовали некоторые язычники? Не думаю, да, впрочем, почти ничего и не знаю о верованиях и обрядах этих легендарных «язычников», которые, может быть, и существовали-то разве лишь в воображении наших пастырей. Ясно одно: пребывая в нестерпимом одиночестве, которое предлагало мне на выбор безумие или самоубийство, я бессознательно стал искать точку опоры, которой лишился из-за отсутствия человеческого общества. И в то же время моральные установки, созданные и поддерживаемые в моем сознании благодаря окружению мне подобных, обращались в ничто, бесследно исчезали. Таким образом, ставши сам первобытным существом, я был принужден инстинктивно, ощупью отыскивать спасение в общности с первозданными стихиями. Земля Сперанцы дала мне первое решение сей задачи — вполне удовлетворительное и долговременное, хотя не идеальное и не безопасное. Потом явился Пятница и, подчинившись внешне моему земному владычеству, подорвал его всей энергией своего существа. Однако здесь-то и возник спасительный выход, ибо, если Пятница находился в абсолютной несовместимости с этой землей, он тем не менее являлся столь же естественным ее порождением, каким я стал по прихоти случая. Под его влиянием, под градом тех ударов, что он наносил мне, я прошел путь долгих и мучительных преображений. Человек земли,вырванный из своей норы Эолом, не стал от этого Эолом сам. Слишком уж он был тяжел и неуклюж, слишком медленно шло развитие. Но вот солнце коснулось своим сверкающим жезлом этой огромной жирной белой личинки, укрывшейся в подземной тьме, и она обернулась бабочкой с серебристым забралом, с переливчатыми золотыми крылышками — дитя солнца, неуязвимое и стойкое в его жарком сиянии, но поражаемое зловещей слабостью, когда лучи бога-светила перестают согревать его.

Дневник. Андоар — это был я. Старый самец, одинокий и гордый, со своей бородою патриарха и шерстью, воняющей блудом; горный фавн,упрямо впечатавший в камень все свои четыре тонких и крепких ноги, — это был я. Пятница проникся к нему необъяснимой симпатией, и между ними завязалась жестокая игра. «Я заставить Андоар летать и петь», — с таинственным видом твердил арауканец. Но каким только испытаниям не подверг он голову старого козла, дабы превратить ее в инструмент ветра!

Эолова арфа. Живущий исключительно настоящим моментом, категорически отвергающий терпеливый, последовательный труд, Пятница с безошибочной интуицией нашел единственный музыкальный инструмент, который идеально отвечал его природе. Ибо эолова арфа — не просто инструмент стихий, заставляющий петь все ветры разом. Это еще и единственный инструмент, чья музыка, вместо того чтобы распространяться во времени, вся, целиком вписывается в один миг. Можно сколько угодно увеличивать число струн и настраивать их на те или иные ноты — все равно музыка ее будет мгновенной симфонией, которая прозвучит одновременно, от первой до последней ноты, стоит лишь ветру коснуться инструмента.

Дневник. Я гляжу, как он со смехом убегает от захлестывающих его волн, и мне приходит на ум одно позабытое слово: пленительность. Пленительность Пятницы. Не могу точно объяснить все оттенки этого довольно изысканного существительного, но именно оно упорно приходит на ум, когда я вижу атласную упругую кожу Пятницы, его танцующие, чуть замедленные морским прибоем движения, отмеченные естественной, беззаботной грацией.

И это лишь одна нить из запутанного клубка понятий, относящихся к Пятнице, над разгадкой которых я бьюсь в последнее время. Вторая нить — этимология самого слова «пятница» — Vendredi, что означает «день Венеры». Добавлю, что для христиан пятница — еще и день смерти Христа. Рождение Венеры, смерть Христа… Невольно чувствую в этом совпадении — вполне вероятно, случайном — важный смысл, пока для меня непостижимый и пугающий того набожного пуританина, какой жил во мне когда-то.

Третью нить дало мне воспоминание о последних человеческих словах, услышанных за миг до крушения «Виргинии». Слова эти, в некотором роде духовное напутствие перед тем, как человечество отдало меня на волю стихий, должны были бы огненными буквами запечатлеться в моей памяти. Увы, от них остались лишь невнятные, жалкие обрывки! Я выслушивал, как помнится, предсказания, которые капитан Питер ван Дейсел читал — или притворялся, будто читает, — по картам. Так вот, имя Венеры несколько раз прозвучало в его речах, столь шокирующих молодого человека моего склада. Не объявил ли он, что, сделавшись отшельником в пещере, я буду изгнан оттуда с приходом Венеры? И не предсказал ли, что существо, вышедшее из волн морских, превратится в лучника, посылающего свои стрелы к солнцу? Но это еще не самое главное. Я смутно припоминаю карту с двумя детьми-близнецами, невинными, держащимися за руки перед стеною — символом Солнечного города. Ван Дейсел объяснил этот образ кольцеобразной сексуальностью, замкнутой на самое себя, и упомянул о змее, кусающей собственный хвост.

Но если говорить о моей сексуальности, я твердо уверен в том, что Пятница ни разу не возбудил во мне противоестественных желаний. Во-первых, он появился слишком поздно: сексуальность моя уже стала первозданной и обращена была к Сперанце. А главное, Венера вышла из волн и ступила на мои берега не для того, чтобы соблазнить меня, но для того, чтобы силой обратить к отцу своему, Урану. Ее целью было не вернуть меня к любви человеческой, — но, оставив в первозданном состоянии, привлечь к иной стихии природы. И ныне цель эта достигнута. В моих любовных отношениях со Сперанцей было еще слишком много человеческого. Иначе говоря, я оплодотворял эту землю, как оплодотворял бы супругу. Пятница же произвел во мне коренной переворот. Та жгучая судорога сладострастия, что пронизывает чресла любовника, превратилась для меня нынче в сладостный, пьянящий душу восторг, коим упиваюсь я все то время, что Бог-Солнце омывает мое тело своими лучами. Это не потеря семенной субстанции, ввергающая животное в печаль post coitum (после случки), — совсем напротив. Любострастие под эгидой Урана дарует жизненную энергию, которая вдохновляет меня весь день и целую ночь. Если задаться целью выразить человеческим языком суть этого солнечного соития, то вернее всего было бы назвать меня супругою неба. Но сей антропоморфизм противоречил бы самому себе. На самом деле мы с Пятницей достигли той высшей стадии, где различие полов утратило свое значение: Пятницу можно уподобить Венере, тогда как я, выражаясь человеческим языком, готов к оплодотворению Высшим Светилом.

Дневник. Полная луна изливает столь яркий свет, что я могу писать, не пользуясь лампой. Пятница спит, свернувшись клубком у моих ног. Загадочная атмосфера, исчезновение привычных вещей вокруг меня, все это ночное одиночество сообщают моим мыслям беспечную легкость, которая сравнима разве что с их эфемерностью. И размышления мои будут не серьезнее, чем лунный отблеск. Ave, spiritu (Здравствуй, разум!), идущие на смерть мысли приветствуют тебя!

Великое Ночное Светило плывет в небесах, завороженных его сиянием, как гигантское переливчатое яйцо. Его очертания безупречно четки, зато поверхность непрестанно меняется, словно под нею идет бурная скрытая работа. Какие-то смутные тени, разрозненные члены тела, улыбающиеся лица то и дело затмевают молочную белизну, чтобы затем, медленно растаяв, уступить место неясным завихрениям. Они движутся все быстрее и быстрее, пока не сольются в одну сплошную, словно бы неподвижную полосу. Студенистая лунная масса кажется теперь застывшей именно в силу чрезмерной судорожной дрожи. Мало-помалу опутавшие ее туманные волокна проступают все отчетливей. На обоих полюсах шара возникают два пятна, от одного к другому бегут причудливые арабески. Пятна превращаются в головы, арабески становятся двумя сплетенными телами.: Близнецы, походящие друг на друга как две капли воды, зарождаются, появляются на свет от Матери-Луны. Слитые воедино, они тихонько шевелятся, словно пробуждаясь от векового сна. Движения их, сперва подобные рассеянным вялым ласкам, постепенно принимают иной смысл: теперь близнецы силятся разорвать скрепляющие их путы. Каждый борется со своим подобием, неотвязной тенью во плоти, — так ребенок борется с влажным мраком материнского чрева, стремясь наружу. И наконец, освободясь один от другого, они с вольным ликованием начинают ощупью отыскивать путь к братскому единению. Из яйца Леды, оплодотворенного Лебедем-Юпитером, вышли братья Диоскуры, близнецы Солнечного города. Они связаны более тесными братскими узами, нежели человеческие близнецы, ибо разделяют одну и ту же душу. Человеческие близнецы многодушны. Солнечные Близнецы единодушны. Отсюда невиданная весомость их плоти — в два раза меньшей, чем одухотворенная разумом, в два раза менее пористой, в два раза более тяжелой и плотной, чем плоть обычных близнецов. И отсюда же их вечная молодость и неземная красота. В них есть что-то от стекла, от металла, от зеркальных поверхностей, от лакового глянца — в них блеск неживой природы. Ибо они не являются звеньями в цепи человеческих поколений, сменяющих друг друга в превратностях истории. Они — Диоскуры, существа, упавшие с неба, как метеоры, дети вертикального, отвесного поколения. Отец-Солнце благословляет их, объяв своим пламенем, дарующим вечную жизнь.

Маленькое облачко, приплывшее с запада, ложится тенью на яйцо Леды. Пятница испуганно вскидывает голову и быстро, невнятно бормочет что-то, потом вновь погружается в сон, боязливо поджав колени к животу и прикрыв стиснутыми кулаками черные виски. Венера, Лебедь, Леда, Диоскуры… я ощупью пробираюсь по лесу аллегорий в поисках самого себя.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Пятница собирал цветы на миртовом дереве, чтобы приготовить из них настойку, как вдруг заметил на горизонте, с восточной стороны, белую точку. Тотчас же, прыгая с ветки на ветку, он спустился вниз и помчался оповестить Робинзона, который заканчивал бритье. Если новость и взволновала Робинзона, то внешне он никак этого не показал.

— У нас будут гости, — сказал он просто, — ну что ж, тем более есть повод побриться как следует.

Вне себя от волнения, Пятница вскарабкался на вершину утеса, прихватив подзорную трубу, в которую теперь ясно разглядел корабль. Это была стройная шхуна с марселем и высоким такелажем. Она шла на всех парусах, со скоростью двенадцать-тринадцать узлов в час, под сильным юго-восточным ветром, который гнал ее к болотистой оконечности Сперанцы. Пятница поспешил доложить об этом Робинзону, который теперь расчесывал большим черепаховым гребнем свою огненную шевелюру. Потом он вернулся на свой наблюдательный пункт. Капитан, видимо, понял, что в этом месте причалить к берегу не удастся, и шхуна сменила курс. Гак (Железный крюк на судне, служащий для поднятия сетей, подвески шлюпки и пр) прошелся над палубой, и корабль повернул на три галса вправо. Спустив почти все паруса, шхуна малым ходом пошла вдоль побережья.

Пятница сообщил Робинзону, что судно минует Восточные Дюны и, скорее всего, бросит якорь в Бухте Спасения. Теперь самое важное было определить, какой стране оно принадлежит. Робинзон в сопровождении Пятницы добрался до опушки леса, выходящего к пляжу, и навел подзорную трубу на корабль, который разворачивался кормой к ветру и замедлял ход в двух кабельтовых от берега. Через несколько минут они явственно услышали звон якорной цепи, бегущей из клюза. Робинзону был незнаком этот тип судна — вероятно, такие появились недавно, — но он тут же определил своих соотечественников по английскому флагу, развевавшемуся на гафеле бизань-мачты. Лишь тогда он выступил из-за деревьев на берег, как и подобает королю, встречающему иностранных гостей в своих владениях. Шлюпка с матросами закачалась в воздухе, потом коснулась волны, подняв фонтан радужных брызг. И тотчас же весла дружно вспенили воду.

Робинзон вдруг всем существом почувствовал нечеловеческую тяжесть кратких минут, отделявших его от того мига, когда человек, сидящий на носу шлюпки, притянет ее багром к прибрежному рифу. Словно умирающий, что вспоминает прошлое перед тем, как испустить последний вздох, он мысленно перебрал всю свою жизнь на острове: «Избавление», кабанье болото, лихорадочное обустройство Сперанцы, пещеру, розовую ложбину, появление Пятницы, взрыв и, главное, это необъятное, неподвластное никаким меркам царство времени, где в блаженном покое свершилась его солнечная метаморфоза.

Шлюпка была завалена бочонками — несомненно, для пополнения запасов пресной воды; на корме стоял человек в низко нахлобученной соломенной шляпе, из-под которой виднелась лишь черная борода, в сапогах и при оружии, — наверняка это был капитан судна. Ему первому из человеческого сообщества предстояло завлечь Робинзона в сети своих слов и жестов и вернуть его к установленному в мире порядку. Целая вселенная, так долго и терпеливо, по нитке, по камешку создаваемая им, одиноким и брошенным, должна была подвергнуться страшному испытанию всего через миг, когда рука его коснется руки полномочного представителя человечества.

Раздался скрежет днища о камни, шлюпка чуть подскочила и замерла на месте. Матросы спрыгнули в бурлящие волны и вытянули ее на песок, подальше от поднимающегося прилива. Чернобородый протянул Робинзону руку.

— Вильям Хантер, из Блэкпула, капитан шхуны «Белая птица».

— Какой сегодня день? — спросил Робинзон.

Удивленный капитан обернулся к человеку, стоявшему сзади, — вероятно, своему помощнику.

— Какой сегодня день, Джозеф?

— Среда, девятнадцатое декабря тысяча семьсот восемьдесят седьмого года, сэр, — ответил тот.

— Среда, девятнадцатое декабря тысяча семьсот восемьдесят седьмого года, — повторил капитан, обращаясь к Робинзону.

Робинзон быстро подсчитал в уме. «Виргиния» разбилась 30 сентября 1759 года. Итак, прошло, если быть точным, двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. Сколько бы событий ни пережил Робинзон на острове, как бы глубоко ни изменился, срок этот показался ему фантастическим. Однако он не осмелился просить помощника капитана подтвердить названную дату, которая пока еще принадлежала в его сознании к отдаленному будущему. Он даже решил скрыть от прибывших год и число кораблекрушения — из чувства стыдливости, из страха показаться либо лгуном, либо невиданной диковиной.

— Я плыл на галиоте «Виргиния» под командованием Питера ван Дейсела из Флиссингена, и, когда корабль разбился, меня выбросило на этот берег. В живых остался лишь я один. Несчастье многое стерло в моей памяти, и я никак не могу вспомнить, какого числа оно произошло.

— Мне не приходилось слышать о таком судне ни в одном из портов, а стало быть, и о его гибели тоже, — заметил Хантер. — Правда, война с Америкой нарушила все мореходные связи.

Робинзон знать не знал, о какой войне он толкует, но сообразил, что должен держаться крайне осмотрительно, если не хочет обнаружить свою неосведомленность в современных событиях.

Тем временем Пятница помог матросам сгрузить бочонки и пошел указать прибывшим ближайший источник пресной воды. Робинзона поразила та необыкновенная легкость, с которой арауканец вступил в общение с незнакомыми людьми, тогда как сам он не мог преодолеть отчуждение перед капитаном Хантером. Правда, Пятница суетился вокруг матросов с явной надеждой поскорей забраться на борт шхуны. Да и сам Робинзон не скрывал от себя, что горит желанием увидеть вблизи этот легкий парусник изысканно-удлиненных очертаний, казалось созданный для того, чтобы птицей лететь по волнам. А пока новоприбывшие и внешний мир, который они принесли с собой, внушали ему неодолимое стеснение, и он упорно пытался избавиться от этого тяжкого чувства. Ведь он не погиб в кораблекрушении. Он поборол безумие, преследовавшее его долгие годы одиночества. Он достиг равновесия или череды равновесий, в которых сначала Сперанца и сам он, а затем Сперанца вместе с ним и Пятницей образовали жизнеспособное сообщество, и сколь счастливое сообщество! Да, он страдал, он перенес смертельные муки одиночества, но зато чувствовал себя нынче способным при помощи Пятницы бросить вызов времени и, подобно метеорам, свободно, без помех летящим в безвоздушном пространстве, вечно продолжать свой путь, презрев силу тяжести, напряжение и усталость. И однако встреча с другими людьми, все еще представлявшая для Робинзона тяжкое испытание, могла поднять его на новую ступень совершенства. Кто знает, не удастся ли по возвращении в Англию сохранить достигнутое им солнечное счастье и, более того, вознести его, живя среди человеческого общества, на недосягаемую высоту? Не так ли было с Заратустрой (персидский пророк, основатель одного из направлений древнеиранской философии), который, выковав и закалив свою душу под солнцем пустыни, вновь погрузился в нечистую человеческую клоаку, дабы приобщить ближних к достигнутой им мудрости?!

Ну а пока беседа с Хантером проходила в мучительных потугах и грозила с минуты на минуту оборваться тягостным молчанием. Робинзон решил познакомить капитана с богатствами Сперанцы, указав ему, где водится дичь и растут овощи, способные предотвратить цингу, например портулак и кресс-салат. И вот матросы стали взбираться по чешуйчатым стволам, срубая одним взмахом сабли кочаны пальмовой капусты; другие с гоготом погнались за убегающими козами. Глядя на то, как эта грубая и жадная свора варваров разоряет остров, Робинзон с гордостью вспомнил о нечеловеческих трудах, некогда затраченных им на то, чтобы превратить его в цветущий сад. Но при виде этих распоясавшихся скотов мысли его занимали не загубленные понапрасну деревья и не десятки бессмысленно перебитых животных, а поведение ему подобных, столь знакомое и вместе с тем столь странное. На лугу, где когда-то возвышалось здание Главной кассы Сперанцы, с нежным шелестом колыхалась под ветром высокая густая трава. Один из матросов нашел там две золотые монеты. Он тотчас громкими криками созвал товарищей, и после бурного спора было решено выжечь весь луг, чтобы облегчить поиски денег. Робинзона почти не озаботило, что золото, в общем-то, принадлежит ему, что козы лишатся единственного пастбища на острове, которое сезон дождей обращал в болото. Ему было необыкновенно интересно следить за сварами, сопровождавшими каждую новую находку, и он лишь вполуха слушал рассказ капитана о том, как тот пустил на дно транспорт с французскими войсками, посланными на подмогу американским инсургентам. Помощник капитана в свою очередь увлеченно посвящал Робинзона в подробности выгоднейшей торговли африканскими рабами, обмена их на хлопок, сахар, кофе или индиго — товары, весьма удобные для доставки в европейские порты, где их сбывали с барышом. И никто из этих людей, с головой погруженных в свои личные дела, не подумал расспросить его то том, что он пережил со времени кораблекрушения. Даже присутствие Пятницы не вызвало у них ни малейшего интереса. И ведь Робинзон знал, что некогда был похож на них, движим теми же побуждениями — алчностью, гордыней, жестокостью, что в нем и доселе живет часть их общих пороков. Но в то же время он наблюдал за этими людьми с холодным интересом энтомолога, изучающего колонию каких-нибудь насекомых — пчел или муравьев, а то и мерзких мокриц, испуганно суетящихся под внезапно поднятым камнем. Каждый из пришельцев был возможным миром, по-своему стройным и логичным, со своими ценностями, точками притяжения и отталкивания, со своим центром тяжести. Но чем бы ни различались возможные миры этих людей, все они сейчас получали свое первое представление о Сперанце — о, сколь общее и поверхностное! — на основе которого и организовывали свое пребывание здесь, оттеснив в уголок спасшегося от кораблекрушения Робинзона и его слугу-метиса. Но самое главное в этом их представлении о Сперанце было то, что для каждого она являлась чем-то временным, недолговечным, эфемерным, обреченным через краткое мгновение снова кануть в небытие, откуда ее вырвал случайный поворот руля на «Белой птице». И каждый из этих возможных миров наивно претендовал на реальное существование. Так вот что такое другой; это возможный мир, упрямо пытающийся сойти за реальный. И хотя отказывать этому миру в праве на существование было жестоко, эгоистично, аморально, но все воспитание Робинзона побуждало его к этому; за долгие годы одиночества он позабыл прошлую жизнь и теперь спрашивал себя, сможет ли когда-нибудь окунуться в нее снова. Вдобавок он невольно смешивал в сознании стремление этих, возможных миров к бытию и образ Сперанцы, обреченной на небытие, и ему казалось, что, признав за незваными гостями столь лелеемое ими чувство собственного достоинства, он тем самым отдаст Сперанцу на уничтожение.

Б первый заход шлюпка доставила на борт шхуны груз овощей, фруктов и дичи, там же бились спутанные веревками козлята; затем матросы вернулись на берег в ожидании приказов капитана перед тем, как совершить второй рейс.

— Вы, конечно, окажете мне честь отобедать со мной, — сказал тот Робинзону и, не ожидая ответа, приказал своим людям отвезти на корабль пресную воду, а затем вернуться за ним и его гостем. Потом, забыв о сдержанности, отличавшей его поведение с той минуты, как он ступил на остров, капитан принялся не без горечи рассказывать о жизни, которую вел последние четыре года»

Молодой офицер Королевского флота, он вступил в Войну за независимость со всем пылом, свойственным юности. Ему пришлось плавать на кораблях под командованием адмирала Хоу (английский адмирал, командовавший флотом во время Войны за независимость (1776-1778)), он отличился в Бруклинском сражении и при взятии Нью-Йорка. И ничто как будто не предвещало ему невзгод, которые последовали за этим блестящим взлетом.

— У нас молодых офицеров воспитывают в духе триумфальных побед, — говорил он. — Разумнее было бы сперва подготовить их к тому, что они могут потерпеть поражение, а затем преподать им бесконечно трудное искусство пережить позор, оправиться от него и с новыми силами вступить в бой» Умение вовремя отойти, перегруппировать бегущих, починить в открытом море полуразбитый вражескими пушками корабль и вновь присоединиться к сражающимся — вот что самое сложное и вот то, что стыдятся преподать будущим офицерам! А ведь история многократно доказывала, что самые великие победы одерживаются вслед за преодоленными поражениями: любой наездник знает, что лошадь, которая ведет скачки, никогда не приходит к финишу первой.

Разгром в битве на островах Доминик и Сент-Люси (Малые Антильские острова, ставшие английскими владениями в 1763 году), а затем потеря Тобаго (Островок вулканического происхождения, отвоеванный у англичан французами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15