Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры

ModernLib.Net / Томан Иозеф / Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Чтение (стр. 24)
Автор: Томан Иозеф
Жанр:

 

 


      — Я только спросил. Прости меня, брат.
      Потом — тишина, и сверлит сознание Мигеля мысль — как мало грешил этот человек в сравнении с ним самим…
      До чего же скверен я рядом с ним!
      Свистящее дыхание возвращает его мысли к несчастному.
      — Не бойся, милый! Бог простит тебе.
      — Правда? — шепчет тот. — Я часто бывал голоден. Потому и воровал…
      — Бог уже простил тебя. Верь мне!
      — О, это хорошо… Спокойно умру — правда, теперь можно? Совесть свою облегчил…
      Мигель молится над обломком человека.
      Потом обращается к людям:
      — Подойдите! Он исповедался в грехах и покаялся в них. И вот отошел ко господу.
      Люди приблизились — медленно, тихо.
      — Мы будем бодрствовать над ним, — говорит женщина.
      — Бодрствовать над мертвым — невеселое занятие, — ворчит грубый. — Но так уж положено…
      — Я останусь с вами, — говорит Мигель.
      И стало тихо.
      Ночь уплывает, луна закатилась за городские стены, темнота начала рассеиваться.
      Рассвет пробивается сквозь тьму.
      — Кто похоронит его? — спросил грубый голос.
      — Я! — ответил Мигель и, подняв на руки застывшее тело, понес его. Люди молча последовали за ним.
      На плите белого мрамора с нежными прожилками темнеет большое багровое пятно крови.
      — Вы все еще не верите, что он святой?
      Насмешник не верит:
      — Ну да! Это его долг. Не более.
      А тихий голос уже думает о голодном утре:
      — Пора нам. Пора на паперть с протянутой рукой — скоро люди пойдут к службе.
      Встряхнулись — то ли от утреннего холодка, то ли при мысли об умершем — и разошлись.
 
 
      Время летит, и вырастает здание.
      В большом больничном зале возводится алтарь, чтоб больные могли слушать мессу и видеть образ божий.
      По примеру Мигеля попечение о бедных сделалось модой среди севильского дворянства. Герцоги и графини лично приносят Мигелю денежные вклады на строительство и устройство.
      Дон Луис Букарелли, рыцарь ордена Сантьяго, передал Мигелю двадцать четыре тысячи пятьсот дукатов с настоятельной просьбой употребить их так, как, по мнению Мигеля, это угодно богу.
      После него приходили многие.
      Заказаны койки для больных, мебель и прочее, что нужно.
      Затем Мигель призвал Мурильо и поручил ему украсить росписью храм и больницу.
      — Я хочу, Бартоломе, чтобы твое искусство принесло радость больным. Хочу, чтобы ты приблизил бога их сердцам. Искусство же говорит громче всякого проповедника.
      — Выполню с радостью, — отозвался Мурильо.
      Через месяц он пришел снова:
      — Я продумал задание, которое доверил ты мне, друг. Я напишу десять библейских сцен.
      — Хорошо. Я не стану вмешиваться в твой замысел. И выбор сюжетов предоставляю тебе. Мне бы только хотелось, чтобы на одной из картин ты изобразил ужас умирания и смерти. Сделай это ради меня и в назидание прочим.
      Но Мурильо отказывается:
      — Не требуй этого от меня, брат! Мне больно смотреть на недуги и умирание. Это внушает мне ужас. Отдай эту работу Вальдесу Леалу.
      — Ты просишь за человека, который в Академии строил козни против тебя? — изумлен Мигель.
      Мурильо развел руками:
      — Он лучше других сможет написать картину, которую ты хочешь.
      — Хорошо. А какие сюжеты избрал ты, Бартоломе?
      — Пока у меня обдумано пять картин: жертвоприношение Авраама, источник Моисея, чудо разделения хлеба и рыб, милосердие святого Иоанна и благовещение.
      — А остальные?
      — Это будет — Иисус исцеляет больного. Иисус — дитя, Иоанн Креститель — дитя, и ангел, спасающий святого Петра. Десятая картина будет изображать святую Изабеллу, королеву Угорскую.
      — Картин должно быть обязательно десять?
      — Нет.
      — Напишешь для меня одиннадцатую — возвращение блудного сына?
      Мурильо обнял друга и обещал.
      В те поры простился с жизнью король Филипп IV, и от имени его малолетнего, болезненного сына, короля Карла II, править стала королева-мать — Мария Анна Австрийская, дочь императора Фердинанда III; а Испания все глубже упадала в нищету и долги.
      Но Каридад росла.
      И вот закончена стройка, и открылся взорам храм — просторный и светлый, искусно изукрашенный.
      За труды свои, занявшие четыре года, Мурильо получил из рук своего друга Мигеля справедливую плату — семьдесят восемь тысяч сто пятнадцать реалов.
      Вальдес Леал написал две картины столь потрясающей жизненности и осязаемости, что ужас охватывал человека при взгляде на них:
      «Las Postrimerias», или Аллегория Смерти, и «Finis Gloriae mundi», или Аллегория Бренности.
      Мурильо, рассматривая эти картины вместе с Мигелем, сказал с неприязненностью, которую не сумел скрыть:
      — Тот, кто захочет смотреть на это, должен будет зажать себе нос…
      Но Мигель доволен работой Вальдеса.
      Храм и больница были торжественно освящены новым архиепископом Севильским, ибо дон Викторио умер, не дождавшись воплощения замысла Мигеля.
      Приехали знаменитые врачи, приглашенные Мигелем, и завтра Каридад примет первых больных.
 
 
      Всю ночь провел Мигель на молитве.
      — Ниспошли, господи, мир душе моей…
      Но неизменен, неисповедим лик бога. Рассвело. Монахи запели торжественную утреннюю молитву, и в ворота, украшенные пальмовыми листьями, хлынула толпа недужных. Одни ковыляют на костылях, других вносят на носилках — и все, ступив на мраморный пол, застывают в изумлении.
      Мигель присматривает за тем, как братья-санитары размещают больных, и вдруг замечает знакомое лицо:
      — Вехоо!
      Больной пристально вглядывается — узнал наконец монаха, улыбнулся уголками губ, но от слабости не может сказать ни слова.
      Мигель берет за локоть врача и подводит к Вехоо.
      — Есть ли надежда? Можно ли спасти его?
      — Кто это? — осведомляется врач, щупая пульс больного.
      — Великий артист и хороший человек.
      — Ваш друг, отец настоятель? — вежливо спрашивает врач.
      Мигель покраснел.
      — Да. Но и все здесь — мои друзья.
      — Понимаю, — улыбнулся врач. — Вы не хотите никому оказывать предпочтение. Но этот человек вам дорог.
      Он осмотрел Вехоо, посоветовался с другим врачом. Затем оба подошли к Мигелю.
      — Надежды мало, ваша милость, — говорит один.
      — Вернее сказать, ее почти нет, — поправляет его коллега.
      — Все зависит от ухода. От заботливости. Здесь нужно исключительное внимание. Банки точно в срок, лекарства вовремя. Я отдам особое распоряжение всем санитарам.
      — Нет! — возражает Мигель. — Я сам буду ухаживать за ним.
      — Вы, преподобный отец? — удивляются медики. — Утешать его — да. Но — ухаживать? Обмывать, чистить, переодевать…
      — Все сделаю сам, — сурово произносит Мигель. — Только скажите, что требуется.
      С той поры днем и ночью Мигель служит другу.
      Долгими ночами, бодрствуя возле спящего актера, многое передумал Мигель, и вдруг явилась ему истина:
      Хочешь обрести бога — служи человеку!
      Да, да, это — то! Собственным трудом и заботами возмещать тысячам страждущих и несчастных за то страдание и горе, которое я причинил тысячам других. Уменьшать боль, которую сам сеял и множил. Добром искупать зло, делом исправлять дело.
      Только такой епитимьи требует от меня бог!
      Со всей страстностью бросился Мигель в труды — и они были благословлены.
      Вехоо выздоровел.
      Расставаясь с Мигелем, он сказал:
      — Ты радуешься моему выздоровлению больше, чем я сам!
      — Да, ибо оно означает разом два счастья: и само твое выздоровление, и то, что бог благословил мой труд. Не только я тебе, но и ты мне помог и принес пользу.
      Мигель, подхлестываемый неисчерпаемой страстностью, служит немощным до упаду.
      — Если бы он сделался воином, — сказал как-то о нем брат Дарио брату Иордану, — то упорством своим завоевал бы мир!
      — А стань он философом, создал бы новый рай, — усмехнулся Иордан. — Счастье его и проклятие — это любовь и действие.
      Дарио нахмурился:
      — Действие? Да, но при этом он совсем забросил духовные упражнения и молитвы. Он уже не в состоянии предаться размышлениям и экстазу…
      — Да разве вся его жизнь — не экстаз? — перебил его Иордан. — Не один сплошной, непреходящий экстаз? Не кори человека, ступившего на самый тяжелый и прямой путь к святости — на путь действия. Это не он, как мы думали, а мы с тобой, брат Дарио, слабые люди и себялюбцы пред ликом бога, ибо искупаем лишь самих себя. Мигель приносит добро и спасение многим. Мы обращаемся к богу непосредственно — он же через человека. Его счастье двойное, и заслуга его удвоена.
      Хочешь обрести счастье — служи человеку!
 
 
      Пересмотрите все виды работ и занятий на земле — ни в одном из них не требуется столь глубокого смирения, как в том, который избрал для себя Мигель.
      Настоятель монастыря — Hermano Mayor, он берет себе самую тяжелую работу, словно он — из меньших и последних монахов.
      В новом здании выбрал он для себя самую тесную и скромную келью. Большую же часть дней и ночей проводит он около больных.
      Он убирает их койки, перестилает, переодевает больных, перевязывает раны, чистит гнойные нарывы, гладит лица, обезображенные сыпью и лишаями, возлагает ладони на пылающие лбы, трогает вздутые животы страдающих дизентерией и тифом.
      Переворачивает страдальцев, обмывает высохшие, сморщенные тела, увлажняет губы, потрескавшиеся от жара.
      Тихой речью успокаивает умирающих, до последней минуты поддерживая в них надежду на выздоровление.
      Посмотрите: вот кавалер, который нашептывал красавицам страстные комплименты, — какой мир вносит он ныне словами своими в иссохшую душу уродливой старухи! Вот дон Жуан, подносивший девицам цветы на острие своей шпаги, — как он ныне приносит цветы убогой калечке, которая за все свои двадцать лет ничего не знала в жизни, кроме нищеты, унижений и побоев, а теперь худыми руками гладит лепестки розы, питая ее ароматом мечты о счастье, пусть крошечном, пусть с яблочную косточку!
      Послушайте певца, чья любовная песнь возвышала до небес прекрасную донью на балконе — как тихонько напевает он ныне последнюю колыбельную ребенку, чей день не дождется заката…
      О, терпение гордого дворянина, для которого чуть резкое слово служило предлогом для поединка на смерть — как выслушивает он ныне грубости и оскорбления, срывающиеся с губ человека, измученного болью, и отвечает на них улыбкой и добрым словом!
      О, раздражительность больных, вознаграждающая заботу и самоотвержение бранью и злобными криками!
      Брат Мигель — смиреннейший из братии Каридад. Терпеливейший из санитаров и самый желанный из утешителей страждущих и умирающих. Вот он, дон Жуан, прозванный всеми больными апостолом милосердия! Он покидает стены монастыря для того лишь, чтобы разыскать в трущобах Севильи тех, кого он приведет в Каридад и уступит им собственное ложе, чтоб самому улечься на холодном полу. Он оберегает и здоровых — тем, что уносит трупы утопленников и казненных и хоронит их, отдавая им последний долг, не испытывая страха перед опасностью заразиться и умереть.
      Мигель никогда не знал меры ни в чем. Так и теперь. Нередко падает он от усталости у постели страдальца, и тот кличет других на помощь своему санитару.
      Братия укоряет его за это, а он молчит, стоя посреди монахов, и потупляет взор, чтобы скрыть под веками жар, изобличающий радость слышать эти укоры и решимость служить людям еще больше, еще лучше.
      Круг монахов шелестит мягкими уговорами — поберечь себя, не расточать своего здоровья, не перегибать палку, отдохнуть.
      — Спасибо, возлюбленные братья, за вашу заботу обо мне, недостойном. Я постараюсь быть послушным вам…
      И он возвращается к любимой каторге, бросается в работу с еще пущей страстностью, еще большим неистовством — фанатик смирения, ставший фанатиком труда, кающийся в глубочайшей покорности, слуга слуг, невольник невольников.
      Новая больница Каридад приобретает известность. В ней — опытнейшие врачи и разумнейшее руководство, лучшие во всей Испании помещения и устройство. В ней самые заботливые служители и прекрасные результаты лечения — и есть у нее живая, неутомимая душа: брат Мигель.
      Он установил полное равенство для больных. Богачей принимают лишь в том случае, если их болезнь столь же тяжела, как болезни прочих. Но уход за всеми одинаковый.
      Ни с чем на свете не сравнишь шум и движение в больнице. Это место молитв, просьб, мольб, тут в кровавых тучах взблескивают молнии скальпелей, тут перетягивают кровеносные сосуды, тут замирают голоса, чтобы затем, в умиротворенной улыбке, забрезжить надежде.
      И даже человек, который долгими ночами корчился от боли, который так ослаб, что уже не может говорить и еле дышит, — даже он полон надежды.
      Даже он ждет чуда и надеется.
      Черными вратами беспамятства тянутся застарелые болезни, запущенные недуги бредут над зияющей бездной молчания, пустоты и мрака. Но больные надеются.
      В припадках падучей, с пеной на губах вспухает словечко надежды. В воплях и стонах — мысль не о гробе, не о бреге по ту сторону, а о возврате к обыденности этого мира.
      О вы, все малые и великие Иовы, какие страдания уготовала вам жизнь! Параличи, отравления, случайные и умышленные, нарывы и фурункулы, дизентерию, лихорадку, холеру, желтуху, свищи, переломы, раздробленные кости черепа, язвы и открытые раны и тысячи иных зол, которыми наградила вас нищета…
      Вы страдаете молча, стиснув зубы, или вопите как безумные, спрашиваете название вашего недуга или не интересуетесь им, лишь безмолвно прислушиваясь к тому, как что-то в вас зреет и разрастается, и с глазами, утонувшими в волнах страха, сжимаете кулаки, из последних сил удерживая в сознании придавленную душу — и надеетесь.
      Доверчиво принимаете советы, пилюли, микстуры, уже со смертью на языке приближаетесь к подземной реке, к челну, в котором ждет перевозчик душ, уже ваше прерывистое дыхание и судороги мышц отмеряют последние минуты — но все, что еще живо в вас, надеется и кричит: вернись, здоровье, вернись, жизнь, вернись, любимая юдоль слез!
      И я, брат Мигель, смиренный ваш слуга, — я здесь, чтобы питать вашу надежду.
      Дайте же мне эту милость и радость эту!
      Всех, кто работает в больнице, после тяжких трудов ждет отдых. Один Мигель не дает себе передышки. Дни и ночи его принадлежат страждущим, и мало времени остается у него для сна.
      Под утро, когда с приближающимся рассветом обычно отлетают от ложа фурии страха и боли и больные засыпают более спокойно, Мигель зажигает свечу в своей келье и садится писать. Пишет он не тихое, монашески скромное исповедание веры — он пишет книгу странную, страстную, пламенную, которой дал название «Discurso de la Verdad» — «Беседы об истине».
      Со дна неистовой натуры своей поднимает Мигель все богатства чувств, чтоб восславить Любовь. Пылкими словами побивает он человеческие грехи, лицемерие, себялюбие, жадность и лживость. Пригвождает их к позорному столбу, как в те времена пригвождали за язык головы злодеев к городским воротам. Кровь живая, свежая, яркая бьет из сердца его на слова, бичующие жестокость и бессердечие человеческого племени.
      Со всей страстью, всем дыханием и кровью самой пишет Мигель трактат об Истине.
      Это — выкрик мятущейся души человека, который после долгих странствий нашел наконец дорогу.
      Пламенная, причудливо экзальтированная мысль Мигеля взывает здесь к силе духа, который сам должен стянуть путами дисциплины собственные неистовые стремления, чтоб не утратилась его человеческая сущность. Человек, необузданно страстный и пылкий, призывает здесь к служению страдающим и несчастным. К служению изнурительному и безмерному, по принципу: «Все — или ничего!»
      И тот, кто прочтет «Беседы об истине» Мигеля, монаха общины Милосердных Братьев в Севилье, поймет: книгу эту писал человек сильного духа, человек, умевший быть только горячим или холодным, но никогда просто теплым.
 
 
      Время идет. Год за годом родится, цветет, увядает и гаснет.
      Сколько лет прошло после основания Каридад? Пять? Или уже десять? Мигелю за пятьдесят…
      Проходят годы, наполненные смиренным служением, вписывая в лицо Мигеля бледность и усталость. И вот снова Страстная пятница, день распятия, день воспоминаний.
      От образа к образу, рисующим путь на Голгофу, переходит Мигель, думая о страстях господних, оглядываясь на свою жизнь.
      Заслужил ли я уже право на какую-то долю радости и покоя?
      — Пойдешь с процессией, брат? — спрашивает Дарио.
      — Не могу, — отвечает Мигель. — У нас несколько человек при смерти. Нельзя оставлять их.
      — Ты очень осунулся, брат. Очень бледен. Я знаю тебя многие годы, и никогда еще ты не выглядел так плохо. Здоров ли?
      — Я здоров. Просто не спал несколько ночей. Вот Дарио заставил Мигеля отдохнуть в пасхальный понедельник.
      Мигель не согласился прилечь и вечером вышел из монастыря к реке.
      Он шел, не обращая внимания на запахи, звуки и краски. Он утомлен. Он выбился из сил. Сел на берегу. Лунный свет озаряет его лицо.
      Шла мимо женщина; увидела его лицо и остановилась.
      — Брат Мигель!
      Он поднял голову и узнал Солану. Медленно поднялся.
      — Я не решалась навестить вас в монастыре. Прошло так много лет с тех пор, как мы виделись в последний раз…
      Она улыбнулась при виде его удивления.
      — Вы живете вне времени, Мигель. Его волны разбиваются о вас. Я уже десять лет замужем, у меня два сына… Старшего зовут Мигель.
      Она подошла ближе.
      — Вы похудели, но в остальном не изменились…
      Перед Соланой стоял человек, хоть исхудавший чуть не до костей, но окрепший внешне и внутренне, и лицо аскета — прекраснее, чем было лицо распутника.
      Так стояли они лицом к лицу. Аромат, исходивший от женщины, достигал его обоняния, в ее бледном лице было великое очарование и великая сила. Как это манит, как кружит голову…
      Солана взяла его руку, сжала в мягких, теплых ладонях.
      О годы, с течением которых кровь превратилась в свяченую воду, о страх, что вернутся знойные ночи, которые так душат а жгут!
      Пылает и жжет рука Соланы. Гладит мою руку нежная ладонь…
      Живой огонь прикосновения, трепет в сердце, праздничный миг среди будней!
      Рука женщины спряталась под черные кружева — ярка ее белизна под ажурны» орнаментом. Полускрытая, манит она, светится сквозь узорчатую сеть, движения ее свободны, как у крылатого призрака. И опять берет его за руку Солана, и он не отнимает руки.
      Губы под мантильей — как цветок в росе.
      — Мигель!
      В голосе — любовная дрожь.
      — Как благодарна я мгновению, что позволило мне поговорить с вами наедине…
      — Мы не одни, Солана.
      — Ах да, я поняла вас. Но даже если божий гнев сожжет меня, как воск в пламени, если телу и душе моей суждено за это рассыпаться прахом и дымом, я хочу вам сказать…
      — Вы хотите сказать мне нечто очень благочестивое, — нетвердым голосом перебивает ее Мигель.
      — Нет, нет! — с жаром восклицает Солана. — Я хочу сказать, что все еще люблю вас, Мигель!
      Он попытался обратить это в шутку:
      — Вот так благочестие!..
      Но Солана чувствует, как дрогнула его рука, которую она держит в ладонях.
      По вечерней улице ковыляют убогие — голод и боль гонят их к Каридад.
      Мигель высвободил свою руку.
      Она подняла мантилью с лица, улыбнулась ему полными губами:
      — Люблю вас, Мигель.
      — Я вас тоже, — тихо ответил он.
      — Что? Я не ослышалась?! — возликовала Солана, рванувшись к нему.
      — Я люблю вас, сестра. — Слова Мигеля спокойны.
      Темнота растекается по улицам города, и женщина не опускает мантильи. Зрачки ее искрятся — и вот она падает ему на грудь и целует…
      Но губы Мигеля плотно сжаты, сердце холодно.
      — Солана! — с укором сказал он. — Вы забываете…
      — Прощай, прощай! — И она убежала с рыданием.
      А он еще постоял, не спеша стереть поцелуй с губ, и улыбался спокойно, уверенный в себе, ибо достиг того предела, когда человек владеет телом и душою, когда его дух, несокрушимый и твердый, поднимается над человеческими желаниями.
      Мигель вернулся в Каридад.
      Изваяния святых в колоннаде монастыря заснули в тех позах, какие придала им рука художника. Но Мигель не преклонил колен перед Распятым, ибо больные ждут его.
 
 
      На склоне лета одного из тех годов, что были добровольной каторгой Мигеля, в сентябре месяце, когда дни подобны прозрачным каплям утренней росы, а ночи светятся, как влажные глаза, — в монастырский колодец упала овца по имени Чика и утонула.
      Монахи окружили колодец и, попеременно наклоняясь над черным глубоким цилиндром, беспомощно разводят руками.
      — Ах, моя милая овечка! — причитает брат Дарио. — Утонула, бедняжка, а была такая беленькая и кудрявая, как облачко…
      — Глаза у нее были словно из прозрачной смолы, такая ласковая была и милая… — подхватывает брат Иордан.
      — Вытащите ее! Надо же похоронить бедненькую! — просит Дарио.
      — Глубина колодца семьдесят локтей — спуститься невозможно…
      Стояли монахи кружком, и глаза их были полны жалости; но вот колокол призвал их к молитве.
      Вечером вышли посидеть в саду Иордан, Гарсиа и Дарио, в завязался меж ними один из ученых диспутов о сущности бога. Мигель, усталый, лежал возле на траве, глядя на верхушки померанцевых деревьев и слушая спор.
      Неподалеку, не зная ничего об утонувшей овце, брали в колодце воду монахи, чья очередь была работать, и носили в больницу.
      Брат Гарсиа молвил восторженно:
      — Беспредельным одиночеством окружен бог, и великая тишина вокруг него…
      — Нет! — с жаром перебил его Дарио. — Бога окружают сонмы ангелов. Райское пение раздается вокруг престола его…
      — А я говорю — великая, леденящая тишина царит там, где пребывает бог, — повторяет Гарсиа.
      — Он — всюду. Он — во мне, в тебе, Дарио, и в тебе, Гарсиа, и в той розе, и в пчеле, вьющейся над нею…
      — Безбожные речи! — восклицает Дарио.
      — Может быть, он даже в мертвой овце? — раскидывает ловушку Гарсиа.
      — И в мертвой овце, и в ее костях…
      Дарио резко отмахнулся:
      — Ты говоришь, как еретик, брат Иордан!
      — Разве ты не любил эту овцу? — спрашивает тот.
      — Ну, любил, — допускает Дарио.
      — И не отложилось ли в ее глазах немного от этой любви?
      — Ты куда гнешь? — вскидывается Гарсиа.
      — Во всем есть нечто от бога — во всем сущем. Частица бога, который один, но имеет сотни тысяч обликов и ипостасей, — есть в любом камне, в любой травинке, в каждой душе…
      — Ты хочешь сказать, что у овцы есть душа? — возмущен Дарио.
      — А ты в этом сомневаешься? Именно ты, чьему слову послушна была Чика и ложилась у ног твоих, глядя тебе в глаза?
      — Как можете вы так говорить о самом важном? — вскипел Гарсиа. — По-вашему, бог — какой-то «везде поспел», который ходит от деревни к деревне, и везде звучит его глас… Бог — на небе, и вовсе не растет он в каждом стебле, разве что приказывает стеблю расти — сам же пребывает в несказанном одиночестве, недвижный, сияющий, молчаливый…
      — А ты как думаешь, Мигель? — обращается к нему Дарио.
      — Правда, — улыбнулся Иордан, — скажи, отец настоятель, как смотришь ты на этот вопрос?
      — Я? Я думаю, братья… Нет, впрочем, не знаю, а что до овцы… — рассеянно пробормотал Мигель, потирая лоб, и тут он заметил, как монах берет из колодца воду, вскочил и, взволнованно взмахнув руками, быстро проговорил: — О братья, поверьте, вопрос об овце и есть самый важный… Мы забыли о ней, а падаль отравляет воду… Вы спрашиваете меня о боге, а я говорю об овце… Подумайте, ведь воду все время берут и носят больным! Брат Иордан, запрети брать воду из этого колодца. Надо посылать к другому источнику…
      И Мигель сорвался с места, крикнув на бегу:
      — Пойду скажу, чтоб не давали эту воду больным!
      — Безумец, — удивленно произнес Дарио, гляди ему вслед.
      Но Иордан молвил в наступившей тишине:
      — Говорю вам — этот безумец ближе к истине, чем все мы!
 
 
      Как меняются времена! Как меняются люди!
      Прежде чем отдать себя целиком служению человеку, Мигель по многу раз в день вопрошал свою совесть, перебирал все свои, даже самые незначительные, слова, размышляя о том, отвечают ли они его страстному стремлению примириться с богом.
      О, человек! Что ни мозг, ни сердце, ни чувство — то вечное стремление…
      По мере того как граф Маньяра преображался в брата Мигеля, а из брата Мигеля — в служителя больных, преображалась и неистовая жажда его пламенного сердца.
      Ныне Мигель уже не терзается вопросом — порадует или заденет бога то или иное слово. К огорчению братии и сановников церкви, он даже недостаточно внимателен к предписанным молитвам и святым размышлениям.
      — Он отдаляется от господа, — с болью и гневом говорят о нем Милосердные Братья.
      Они не лгут. Мигель и впрямь, сам того не сознавая, отдаляется от бога мыслью и сердцем. И что еще хуже — это отдаление даже не мучит его, когда его в том укоряют братья.
      Его мучит, что у нищего Фердинанда не спадает жар, что молодая ткачиха Анита все еще не может ступить на сломанную ногу, его мучит, когда врачи сообщают, что тому или иному из его подопечных поможет уже один бог. Мигель знает цену этим грозным словам — знает их по осуждению Грегорио и по болезни Хироламы.
      — Нет, это вы помогите! — требует он от врачей. — Не полагайтесь на бога!
      Всеми помыслами, всем сердцем прикипел Мигель к своим больным. Ничто иное не привлекает его внимания, ничто иное не имеет для него цены. Верный девизу своему: «Все — или ничего», — он отдается страждущим братьям весь, без остатка.
 
 
      В ту ночь, которая стала для него самой великой из всех его ночей, утомленный, обессилевший Мигель опустился на ложе. И в этот миг келью его озарило чудесное сияние, словно через открытое окно вошло, вместилось в это тесное помещение все звездное небо, и ветерок ворвался и тронул струны незримой арфы.
      Мигель, потрясенный, сжался на ложе. Что это? Чудо? Это — является бог?..
      Он взглянул на распятие. Лик Иисуса искажен мукой, с пронзенного чела стекают алые капли крови, но лик этот мертв, неподвижен.
      А Мигель ждет трепета улыбки. Надеется — измученный лик хоть легким кивком подтвердит, что вот — простилось ему… Но лицо Христа по-прежнему далеко, недвижно.
      И тогда в углу кельи раздался голос — такой знакомый голос!
      — Сыночек, мой милый, обрадовал ты меня! Ты и понятия не имеешь, до чего обрадовал ты старое мое сердце…
      Боже, как знаком этот голос! Но так много лет я не слышал его — кто это говорит?.. Кто?..
      А голос, столь дорогой его слуху, продолжал:
      — Тысячам несчастных ты перевязал раны, утолил их голод, дал прибежище тем, у кого не было крыши над головой, ночи свои им жертвовал, когда тень смерти витала над ними. Будь же благословен за это!
      — Падре! — радостно вздохнул Мигель, узнав наконец этот ласковый голос.
      — Сирым и убогим возвращаешь ты жизнь, утишаешь их боль, укрепляешь в них волю жить. Ты — друг неимущих, ты — надежда отчаявшихся… Добра душа твоя, добро твое сердце, сынок!
      И вот, в ослепительном сиянии, залившем всю келью, разглядел Мигель лицо учителя, светящееся счастьем. Мигель не дышит…
      — Благословенна улыбка твоя, дающая немощным силу жить, благословенны слова твои, приносящие им успокоение и мир, и руки твои, ласкающие, как руки матери! Благословен путь, которым идешь!
      Мигель трепещет всем телом, и затопляет его доселе неизведанное ощущение счастья.
      — Вы довольны мной, падре Грегорио? — тихо спрашивает он.
      И голос монаха отвечает с жаром:
      — И добрый бог тобой доволен, мой мальчик!
      — Бог тоже? Значит, простил? О падре! Благодарю! Благодарю!
      — Как же было ему не порадоваться твоим делам? Разве не рек господь: аще же какое добро сделали вы меньшим моим, то мне его сделали? Ты отринул себялюбие, не знаешь ненависти или жадности, ты равен всем убогим, ты брат всем. Всю любовь свою раздаешь людям, детям божиим, и творишь для них добро. Я горжусь тобою, сынок!
      И вот это сияние двинулось к ложу Мигеля. Близко, совсем близко видит Мигель дорогое лицо, оно такое же, каким он всегда его знал, ласковое и все светится, и чувствует Мигель, как мягкая старческая рука гладит его по седой голове, как гладила давно когда-то голову мальчика в Маньяре…
      — Оправдались ваши слова, падре, — лепечет Мигель, — наконец-то стал я хоть кому-то полезен! Наконец-то я помогаю тем, кто во мне нуждается!
      Он все еще чувствует на лбу ласковую ладонь старика и утопает в блаженстве.
      — Да, Добр труд твой, Мигелито. Он и тебе принесет добро. Он принесет тебе…
      — Счастье! — вырвалось у Мигеля. — Он дает мне то счастье, которое я искал столько лет!
      Грегорио кивнул и с любовью улыбнулся Мигелю; и постепенно расплылось, растаяло его лицо в сиянии, которое выплыло из кельи и поднялось к звездному небу. Великая тишина опустилась на землю.
      Мигель встал, подошел к окну и всей грудью вдохнул свежий ночной воздух. Он смотрит на полную луну, и кажется ему, что по ее серебряному диску растекается улыбка Грегорио.
      — Лицо твое светлое и ясное, словно и во сне ты видел солнце, отец настоятель, — улыбнулся Мигелю утром брат Иордан.
      — Я радуюсь всем сердцем, брат, — ответил Мигель, — ибо познал — что есть счастье!
 
 
      Весенним днем лета господня тысяча шестьсот семьдесят девятого напал на Севилью черный мор.
      Приполз однажды вечером, окутанный тьмой и тучами, с огнедышащей пастью Запалил город со стороны Трианы, и занялось все предместье — вспыхнуло, как пучок соломы. Зараза распространилась молниеносно.
      Словно мухи, опаленные пламенем, падают люди, чернея в лице и зарываясь пальцами в землю.
      Бездонной была первая ночь чумы, и в бездонные ночи превратились последующие дни.
      Мост между Трианой и городом заперт, правый берег Гвадалквивира охраняют солдаты и добровольцы, чтоб нигде не могла пристать лодка из зачумленного предместья. Двери домов затворились наглухо, улицы опустели.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25