Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Когда я был настоящим

ModernLib.Net / Том Маккарти / Когда я был настоящим - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Том Маккарти
Жанр:

 

 


Том Маккарти

Когда я был настоящим

Моим родителям

1

О самой аварии я могу сказать очень немного. Почти ничего. По ходу ее что-то падало с неба. Техника. Детали, части. Вот, на самом деле, и все – большего я разгласить не могу. Негусто, согласен.

Я не то чтобы скромничаю. Так уж оно вышло; начать с того, что я и не помню этого события. Все пусто: белый лист, черная дыра. Остались неясные образы, полувпечатления: меня ударяет, или ударило – или, точнее, вот-вот ударит; синий огонь; прутья; огни других цветов; что-то держит меня над каким-то желобом или днищем. Но кто знает, подлинные ли это воспоминания? Кто знает, вдруг мой травмированный мозг попросту выдумал их, или вытащил откуда-то еще, из другого отсека, и засунул сюда, чтобы заткнуть брешь – воронку, – пробитую аварией? Мозг – штука гибкая и коварная. Готовая на любые авантюры.

Да еще это требование. Пункт договора. По условиям настоящего договора, составленного моим адвокатом и сторонами, учреждениями, организациями – назовем их юридическими лицами, – несущими ответственность за случившееся со мной, мне запрещается обсуждать, в любой публичной или доступной для записи форме (этот кусок я помню наизусть), характер и/или подробности данного происшествия под угрозой лишения всех выплаченных мне финансовых компенсаций, включая любой добавочный капитал, наросший (хорошее слово «наросший») в качестве процентов за время пребывания последних в моем распоряжении, – а вполне возможно, сказал мне торжественно-серьезным голосом мой адвокат, и многого другого помимо этого. Чтобы, так сказать, замкнуть цепь.

Договор. Это слово: договор. До-го-вор. Пока я лежал, распластанный, жалкий, растянутый, перевязанный, пока всевозможные трубки и провода что-то закачивали в мое тело, что-то из него высасывали, пока электронные метрономы и меха ускоряли одно, замедляли другое, исполняли на мне свою музыку – гудение и скрежет, пока она текла через мои органы и ни на что не годные внутренности, как морская вода через губку, – все эти месяцы, пока я был в больнице, во мне росло, угнездившись, это слово. Договор. Оно ухитрилось заползти ко мне в кому – наверное, Грег, когда приходил поглазеть на то, что осталось после аварии, говорил со мной на эту тему. Беспространство полного забвения растягивалось и сокращалось в моей потерявшей сознание голове, складываясь в неумолимо подробные формы и картины – главным образом стадионы, беговые дорожки и крикетные поля, над которыми заливался голос комментатора, приглашая меня комментировать вместе с ним, а в репортаж пробиралось это слово: мы обсуждали договор, хотя ни один из нас не знал, что он в себя включает. Много недель спустя, выйдя из комы, распрощавшись с капельницей и перейдя на протертую твердую пищу, я представлял себе середину этого слова, «-го-», всякий раз, когда пытался глотать. Договор стоял у меня поперек горла, еще не успев заткнуть мне его, – это уж точно.

Потом, в те недели, когда я сидел на койке, способный думать и говорить, но пока не в состоянии ничего о себе вспомнить, договор преподносился мне как будущее – крепкое, способное уравновесить мое беспрошлое; как момент, когда я поправлюсь, срастусь в единое целое. Со временем, когда прошлое в основном возвратилось, по частям, подобно предыдущим сериям некой скучноватой мыльной оперы, но ходить я еще не мог, медсестры стали говорить, что договор поставит меня на ноги. Меня навещал Марк Добенэ, сообщал новости о нашем продвижении к договору, а я сидел в гипсе, ожидая приговора: срастутся ли у меня кости. После его ухода я садился и думал про всевозможные наборы и повторы: теннис (сет – шесть геймов), посуда (сервиз – сколько-то там парных чашек и тарелок), театральные репетиции, узоры. Я думал про отдаленные поселения в давние времена, про то, как к притаившейся под враждебными небесами деревушке-форпосту приближается неприятель, высланный на переговоры. Я думал про людей – танцоров, например, или солдат, – затаившихся в ожидании начала какого-то события, словно участники некого заговора.

Позже, много позже договор был заключен. К тому моменту я уже четыре месяца, как вышел из больницы, месяц, как закончил ходить на физиотерапию. Жил я один на окраине Брикстона, в однокомнатной квартире. Не работал. Компания, где я служил до самой аварии, организация, занимавшаяся исследованием рынков, обещала платить мне деньги по больничному до мая. Стоял апрель. Возвращаться на работу мне не хотелось. Мне ничего не хотелось делать. Я ничего не делал. Дни проводил за самыми рутинными занятиями: вставал, умывался, шел в магазин и обратно, читал газеты, сидел у себя в квартире. Иногда смотрел телевизор, но немного – даже это казалось слишком активной деятельностью. Изредка доезжал на метро до Энджела, до офиса Марка Добенэ. А по большей части сидел у себя в квартире и ничего не делал. Мне было тридцать лет.

В день заключения договора одно дело у меня все-таки имелось. Я должен был ехать в аэропорт Хитроу встречать знакомую. Старую знакомую. Она прилетала из Африки. Я как раз собирался выйти из дому, когда зазвонил телефон. Это была секретарша Добенэ. Я снял трубку и услышал:

– «Оланджер и Добенэ». Вам звонят из офиса Марка Добенэ. Соединяю.

– Что? – переспросил я.

– Соединяю.

Помню, я почувствовал головокружение. Вещи, которых я не понимаю, вызывают у меня головокружение. С тех пор, как произошла авария, я научился все делать медленно, осмысливая каждый шаг, каждую составляющую того, что делаю. Не потому, что решил делать все именно так – просто не могу по-другому. Если не понимаю слов, прошу кого-нибудь из своего персонала найти справку. В тот апрельский день, когда позвонила секретарша Добенэ, персонала у меня еще не было, да это в данном случае и не помогло бы. Я не понимал, кого с кем соединяет – Марка Добенэ со мной или меня с ним. Невелика разница, возможно, скажете вы, но у меня голова закружилась от неопределенности. Я уперся рукой в стену гостиной.

Через несколько секунд в трубке раздался голос Добенэ:

– Алло!

– Алло, – ответил я.

– Все, кончено дело!

– Да, это я. До того ваша секретарша нас соединяла. А теперь все, она кончила; это уже я.

– Послушайте, – голос у Добенэ был возбужденный; он не понял, что я только что сказал. – Послушайте: они капитулировали.

– Кто? – спросил я.

– Кто? Они! Другая сторона. Они согласны.

– Ага.

Я все стоял, уперевшись рукой в стену. Стена, помню, была желтая.

– Они предложили нам сделку, – продолжал Добенэ, – на очень выгодных для обеих сторон условиях.

– Какие же это условия?

– С вашей стороны, – объяснил он мне, – нельзя обсуждать аварию в любой публичной или доступной для записи форме. Фактически вы должны забыть о том, что она вообще произошла.

– Я уже забыл. Я и раньше-то про нее ничего не помнил.

Как я уже говорил, это была правда. Последнее мое ясное воспоминание – о том, как меня тряхнуло ветром минут за двадцать до удара.

– Это их не интересует, – сказал Добенэ. – Они не это имеют в виду. Они имеют в виду следующее: вы должны признать, что законных оснований для судебного иска больше не имеется.

Какое-то время я размышлял об этом, а поняв, спросил его:

– Сколько они мне заплатят?

– Восемь с половиной миллионов, – ответил Добенэ.

– Фунтов? – спросил я.

– Фунтов, – повторил Добенэ. – Восемь с половиной миллионов фунтов.

Мне понадобилась еще секунда-другая, чтобы осознать, сколько же это получается денег. Осознав, я убрал руку со стены и резко повернулся к окну. В этом движении было столько силы – хватило, чтобы выдрать телефонный кабель прямо из стены. Выскочил весь узел: кабель, тот его конец с плоской головкой, который подключается, а также корпус разъема, к которому он подключается. Вместе с ним наружу частично вывалилась даже внутренняя проводка, проходящая через стену, вся в крапинку, усеянная рыхлыми, мясистыми кусочками штукатурки.

– Алло? – произнес я.

Бесполезно – связь прервалась. Какое-то время, не знаю, долго ли, я стоял, держа в руке заглохшую трубку и глядя на то, что высыпалось из стены. Картина была довольно омерзительная: что-то, вылезшее из чего-то.

Гудок проезжавшей машины заставил меня опомниться. Я вышел из квартиры и торопливо направился к телефону-автомату, перезвонить Марку Добенэ. Ближайшая будка находилась прямо за углом, на Колдхарбор-лейн. Переходя свою улицу и шагая по той, что пролегала перпендикулярно ей, я размышлял об этой сумме: восемь с половиной миллионов. Я представил ее себе, мысленно обрисовал ее форму. Восьмерка была идеальная, ровная: закругленная фигура, опять и опять переходящая в саму себя. Но вот половина! Зачем они добавили половину? Она, эта половина, олицетворяла для меня хаос: неиспользованный остаток, обломок мусора. Когда моя коленная чашечка, раздробленная при аварии, срослась, внутри остался один крохотный осколок. Врачам не удалось его выудить, и он так и продолжал плавать рядом с костью, ненужный, излишний, вне требований; иногда он застревал между чашечкой и головкой кости, при этом выходил из строя весь сустав, терялась подвижность, воспалялись нервы и мышцы. Помню, как, шагая в тот день по улице, я представлял себе остаток суммы, ее дробную часть – представлял ее себе в виде осколка в колене и хмурился, думая: «Лучше бы просто восемь миллионов».

В остальном же я чувствовал себя как всегда. Мне говорили, что договор поставит меня на ноги, заново вернет к жизни. Однако никакой фундаментальной разницы по сравнению с тем, что было до звонка секретарши Марка Добенэ, я не ощущал. Я осмотрелся, взглянул на небо – оно тоже было обычное, как всегда: обычный весенний день; солнце – правда, не яркое; ни холодно, ни тепло. Пройдя полпути, я миновал свою «Фиесту», припаркованную на улице, и взглянул на ее ободранный сзади левый бок. Примерно за месяц до аварии кто-то врезался в меня и уехал, не остановившись; произошло это в Пекэме. Я собирался починить машину, но после выхода из больницы это представлялось неважным, подобно большинству других вещей, так что часть корпуса позади левого заднего колеса осталась поцарапанной и смятой.

В конце улицы, перпендикулярной моей, я повернул направо и стал переходить дорогу. Неподалеку стоял дом, куда месяцев десять назад, за два месяца до аварии, ворвалась полиция. В операции участвовал вооруженный отряд. Они кого-то разыскивали и, видимо, действовали по наводке. Дом был осажден, улица с обеих сторон оцеплена, снайперы в бронежилетах стояли, укрывшись за машинами и фонарными столбами, наведя винтовки на окна. Тут-то, пересекая участок дороги, превращенный ими на тот короткий промежуток времени в нейтральную полосу, я и сообразил, что телефона Марка Добенэ у меня при себе нет.

Я остановился прямо посередине дороги. Машин не было. Прежде чем отправиться назад, к себе в квартиру, за номером, я на некоторое время задержался – не знаю, надолго ли – на том месте, где проходили линии прицела снайперов. Я вытянул руки ладонями вперед, закрыл глаза и подумал о том запомнившемся мне моменте перед самой аварией, когда меня тряхнуло ветром. От этого воспоминания по телу у меня побежали мурашки, от верха ног к плечам, до самой шеи. Продолжалось это всего мгновение – но пока продолжалось, я чувствовал себя как не-всегда. Я чувствовал себя иначе, чувствовал напряжение – и одновременно спокойствие. Мне очень хорошо запомнилось, как я все это ощущал: как стоял, не двигаясь, вытянув ладони вперед, чувствуя напряжение и спокойствие.

Я вернулся к себе в квартиру – не той дорогой, какой пришел, а той, что проходила параллельно ей. Нашел номер, потом снова отправился в путь по первой улице, перпендикулярной моей. Снова прошел мимо своей машины, ее вмятины. Человек, который в меня врезался, проскочил разметку – знак «Уступи дорогу», а потом уехал. Прямо как сама авария – и там, и здесь виновата была другая сторона. Я снова пересек зону осады. Человека, которого разыскивала полиция, в доме в то время не было. Когда это выяснилось, снайперы вышли из своих укрытий, а обычные полицейские отвязали и собрали желто-черные ленты, которые они натянули поперек улицы, чтобы обозначить запретную территорию. Приди вы на три минуты позже, вам было бы невдомек, что тут что-то произошло. Но что-то произошло. Какое-то свидетельство наверняка осталось – пусть хотя бы в воспоминаниях тех сорока, пятидесяти, шестидесяти прохожих, что остановились посмотреть. Какой-то след всегда остается.

Нас с Добенэ разъединили на полуслове. Я засунул пятьдесят пенсов в аппарат в будке и перезвонил; ответила дежурная. Мы с ней уже встречались, несколько раз. Аккуратная и деловитая, лет тридцати с небольшим, слегка похожая на лошадь.

– «Оланджер и Добенэ». Добрый день.

Я мысленно видел стол, за которым она сидела, кожаные сиденья напротив него, стеклянный кофейный столик. Справа от нее в приемной было низкое окно, выходившее на мощенный булыжником двор.

– Будьте добры, попросите Марка Добенэ.

– Соединяю.

Последовало молчание – не тишина кабинета, а та разновидность молчания, что возникает, когда линия свободна. Образ «Оланджера и Добенэ» в моем воображении померк, вытесненный забранным решеткой фасадом конторы такси прямо за телефонной будкой. «Транспортная компания "Движение", – было написано там. – Аэропорты, вокзалы, легкие, перевозки, любые расстояния». Какой-то человек вкатывал в двери большой автомат для продажи «Кока-колы», медленно наклоняя его, принимая на плечи его тяжесть. Я задумался о том, что в данном контексте означает слово «легкие», и снова почувствовал слабую волну головокружения. «Аэропорты», – гласила надпись на окне. Моя знакомая Кэтрин прибывает в Хитроу через час с небольшим. На линии раздался щелчок, и трубку взяла секретарша Марка Добенэ.

– Офис Марка Добенэ.

Эта женщина была постарше, лет сорока с чем-то. Ее мне тоже приходилось видеть каждый раз, когда посещал Марка Добенэ. Это она звонила мне несколько минут назад. Вид у нее всегда был суровый, аскетический, даже слегка порицающий. Она никогда не улыбалась. Я сообщил ей, как меня зовут, и попросил Марка Добенэ.

– Сейчас попытаюсь набрать, – сказала она. – Нет, к сожалению, у него занято. Он с кем-то разговаривает.

– Да, это он со мной разговаривает. Мы разговаривали, а нас разъединили. Наверное, он мне перезвонить пытается.

– Положите трубку, я скажу ему, чтобы снова попробовал.

– Нет, это бесполезно. У меня телефон сломан – из стенки выскочил. Сломался, пока мы разговаривали. Он наверняка сейчас пытается мне позвонить. Может, вы вмешаетесь, скажете ему?

– Мне придется к нему пройти.

Я слышал, как она положила трубку на бок, затем раздались шаги, голоса, ее и Добенэ, в соседней комнате. «Он вам звонит? – говорил Добенэ. – Но у него же телефон не отвечает. Я последние десять минут пытаюсь прозвониться». Она сказала ему что-то, чего я не разобрал, потом я услышал его шаги, приближающиеся к телефону в ее комнате, потом шорох – это он взял его со стола.

– Это вы опять? – сказал он.

– Нас разъединили, – объяснил я.

Дисплей в окошке аппарата отсчитывал мои деньги и дошел уже до тридцати двух. Верхний тариф. Я порылся в карманах в поисках новых монеток, но вытащил только два двухпенсовика.

– Что вы успели услышать? – спросил Добенэ.

– Цифру. Вы ее не повторите?

– Восемь с половиной миллионов фунтов, – повторил Добенэ. – Вам понятны условия, вступающие в силу в случае вашего согласия на эту сумму?

– Нельзя никому рассказывать?

– Запрещается обсуждать, в любой публичной или доступной для записи форме, характер и/или подробности происшествия.

– Да, я помню, вы мне говорили.

– Иначе вы теряете все, включая любой добавочный капитал, наросший в качестве процентов за время пребывания денег в вашем распоряжении.

– Наросший, ага, – сказал я. – Этот момент я тоже помню. И это обладает юридической силой?

– Вне всякого сомнения. Учитывая статус этих сторон, этих… э-э-э, учреждений, этих… э-э-э…

– Юридических лиц.

– …юридических лиц, – подхватил он, – юридической силой обладает практически все. Я настоятельно рекомендую согласиться. Отказываться – безумие.

– Что я должен сделать? – спросил я его.

– Приходите завтра. Они пришлют документы с курьером вам на подпись. Приходите часам к одиннадцати – к этому времени мы их наверняка уже получим.

Человек, занимавшийся автоматом с «Кока-колой», выкатывал свою пустую тележку из помещения транспортной компании «Движение» обратно на улицу. Там говорилось «Легкие перевозки», а не «легкие», а после запятой – «перевозки». Просто так выглядело, так они расположили слова. Окошко аппарата показывало уже меньше двадцати. Добенэ высказывал мне свои поздравления.

– С чем? – спросил я его.

– Это беспрецедентная сумма. Нешуточное достижение.

– Моей заслуги здесь нет.

– Вы пострадали, – ответил он.

– Это же не то… – сказал я. – То есть я ведь не сам – да и вообще…

И в этот самый момент, опять на полуслове, связь прервалась.

Я вернулся к себе в квартиру взять еще монеток. Вернулся по той же улице, параллельной другой, идущей перпендикулярно моей, потом снова вышел и направился по перпендикулярной, как и прежде: мимо «Фиесты», мимо бывшей зоны осады. На этот раз я опустил две фунтовые монеты. Добенэ, казалось, был удивлен меня услышать.

– По-моему, мы более или менее все обсудили, – сказал он. – Пойдите выпейте шампанского. Увидимся завтра в одиннадцать.

Он повесил трубку. Я почувствовал себя глупо. Зачем было снова ему звонить? Кроме того, мне уже пришло время торопиться в аэропорт, и никакие восемь с половиной миллионов тут были ни при чем. Выйдя из телефонной будки, я представил себе, как самолет Кэтрин летит где-то над Европой, спускается к Ла-Маншу, к Англии. Я в третий раз вернулся к себе в квартиру, все тем же маршрутом, взял куртку и бумажник и, уже добравшись до шиномонтажной мастерской, находившейся на полпути между зоной осады и телефонной будкой, сообразил, что оставил бумажку с номером рейса в кухне.

Я снова повернул назад, но тут же остановился – мне пришло в голову, что, возможно, эта информация мне не нужна: я могу просто посмотреть на табло прилета и узнать, какой рейс прибывает из Хараре. Больше одного в данное конкретное время не будет. Я повернул обратно и зашагал было дальше, как вдруг меня ошарашило: я же не знаю, на какой терминал ехать. Придется все-таки пойти и взять бумажку с подробностями. Однако не успел я сделать и шагу по направлению к дому, как вспомнил, что на ветке Пиккадилли-лайн в вагонах метро вывешены списки авиалиний, где говорится, на какой терминал кому ехать. Я снова развернулся. Двое мужчин, вышедших из кафе рядом с мастерской, смотрели на меня. Я понял, что дергаюсь туда и обратно, как бывает с остановленным видеоизображением на низкокачественной технике. Странное, наверное, было зрелище. Мне сделалось неловко, неудобно. Я решил все-таки сходить за той бумажкой с номером и временем прибытия рейса, однако постоял на тротуаре еще пару секунд, делая вид, будто взвешиваю разные варианты, прежде чем принять решение на этом основании. Я даже задействовал в игре палец, указательный палец правой руки. Это представление было разыграно для двух наблюдавших за мной мужчин, чтобы придать моим движениям подлинность.

Когда я наконец вырвался из этого круга, уже четыре или пять раз проделав один и тот же маршрут – туда по перпендикулярной улице, обратно по параллельной, даже дорогу переходил в одном и том же месте, рядом с тем же мусорным контейнером или сразу за тем же канализационным люком, – когда я наконец повернул налево и двинулся по Колдхарбор-лейн к станции метро «Брикстон», мне пришло в голову, что с этого момента передвигаться по земле мне вообще необязательно. Я был настолько богат, что мог вызвать вертолет, велеть ему приземлиться в Рескин-парке, а если там приземлиться не удастся, пускай зависнет прямо над верхушками крыш, спустит канат и поднимет меня к себе в брюхо, как делают, когда спасают людей в море. И все же я оставался на земле, я пробегал по ней глазами, как слепой пробегает пальцами по шрифту Брайля, сосредоточившись на том, как я по ней прохожу: каждый шаг, то, как сгибаются колени, как размахивают руки. После аварии мне все приходилось делать именно так: сперва осмыслить, потом сделать.

Позже, сидя в метро, я, как бывало со мной всякий раз по пути на метро в Энджел, испытал необходимость представить себе местность, где проезжает несущийся вагон. Не туннели с платформами, а пространство, наземное пространство, Лондон. Я вспомнил, как меня переводили из первой больницы во вторую, месяца через два после аварии, как это было ужасно. Меня положили на спину, и я видел лишь внутренность машины «скорой помощи» перекладины и трубки, кусочек неба. Я чувствовал, что все эти впечатления проходят мимо меня: вид «скорой», петляющей между машинами, выскакивающей на встречную полосу, пролетающей мимо светофоров и перекрестков, и прочее в том же роде. Более того, от неспособности уследить за пространством, которое мы пересекали, меня мутило. Меня даже стошнило в машине. Едучи на метро в Хитроу, я испытывал отголоски того же беспокойства, той же тошноты. Я сдерживал их, размышляя о том, что рельсы соединены с проводами, которые соединены с распределителями и с другими проводами над землей, которые проходят вдоль улиц, связывая нас с ними, мою квартиру с аэропортом, телефонную будку с кабинетом Марка Добенэ. На этих мыслях я сосредотачивался всю дорогу до Хитроу.

Почти всю дорогу. Произошла одна странная вещь. Вам она, может быть, покажется мелочью, но мне – нет. Я ее помню очень четко. На станции «Грин-парк» мне надо было сделать пересадку. На «Грин-парке» для этого надо доехать на эскалаторе почти до самого верхнего уровня, а потом опять спуститься на другом эскалаторе. Наверху, у входа, за турникетами, имелось несколько телефонов-автоматов и большая карта улиц. Меня так потянуло к ним – к их перспективе, к надежде на установление связи, – что я сунул билетик в турникет и прошел по направлению к ним, не успев сообразить, что мне следовало идти не туда, а снова вниз. А тут еще мой билет застрял внутри. Я подозвал служителя, объяснил ему, что произошло, и сказал, что хочу получить свой билет обратно.

– Он внутри, – сказал служитель. – Сейчас я вам открою.

Он вынул из кармана ключ, открыл заслонку, за которой скапливались билеты, и вытащил верхний. Изучил его.

– Этот билет только до этой станции годится.

– Значит, это не мой. Я брал до Хитроу.

– Если вы последний прошли, ваш билет должен быть сверху.

– Я последний прошел, – сказал я ему. – После меня никто не проходил. Но билет этот не мой.

– Если вы последний прошли, значит, ваш, – повторил он.

Билет был не мой. У меня снова закружилась голова.

– Погодите, – сказал служитель.

Он залез в механизм подачи, прикрепленный к верхней половине заслонки, и вытащил оттуда другой билет, застрявший между двумя шестеренками.

– Ваш?

Это был мой. Он отдал мне его. Только вот когда он открывал заслонку, билет коснулся черной смазки, покрывающей шестеренки, и теперь эта смазка попала мне на пальцы.

Я направился обратно к эскалатору, шедшему вниз, но не успел до него дойти, как на глаза мне попались эти ступени – их переустанавливали. Эскалатор обычно представляют себе единым объектом, замкнутым, движущимся браслетом; на самом деле он составлен из множества самостоятельных, отдельных ступеней, сотканных в один гладкий механизм. Сочлененных. Эти были расчленены и валялись в беспорядке в отгороженном углу верхнего вестибюля. Вид у них был беспомощный, словно у выброшенной на берег рыбы. Проходя мимо них, я неотрывно на них глядел. Я глядел на них до того пристально, что шагнул не на тот эскалатор – этот шел вверх, – и меня снова вышвырнуло в вестибюль. Моя рука скользнула по поручню, и черная смазка попала на рукав, запачкав его.

Я и по сей день с фотографической четкостью помню, как стоял в вестибюле, глядя на свой запачканный рукав, на смазку – эту чуждую порядка, докучливую материю, не имеющую никакого уважения к миллионам, не знающую своего места. Моя погибель – материя.

2

После аварии – некоторое время спустя после аварии, после того, как я вышел из комы и кости у меня срослись, – мне пришлось научиться двигаться. Та часть моего мозга, которая отвечает за моторику правой половины тела, была повреждена. Повреждена она была практически безнадежно, поэтому физиотерапевту пришлось осуществить так называемое «перенаправление».

Смысл этой операции в точности соответствует ее названию: перенаправить означает найти новый маршрут, по которому команды будут проходить через мозг. Вроде того, как правительство в принудительном порядке скупает землю у фермеров, чтобы проложить железнодорожные пути, если местность, где проходили старые пути, затопило или смыло насыпь. Физиотерапевту пришлось проложить цепь, передающую команды конечностям и мышцам, через другой участок мозга – неиспользуемый, неразвитой участок, кусок, позволяющий человеку играть в блошки, слушать музыку из чартов или не знаю что.

Чтобы собрать и проложить новую цепь, делают следующее: тебе велят создавать мысленные образы. Простые образы – например, надо представить себе, как подносишь ко рту морковку. Первую неделю или около того морковку тебе не дают да и вообще не просят пошевелить рукой – надо всего лишь представить себе, что ты держишь морковку в правой руке, обхватываешь ее пальцами, а потом поднимаешь, словно рычагом, все предплечье от локтя, пока морковка не дойдет до рта. Тебя заставляют понять, как действует вся эта система: какое сухожилие за что отвечает, как поворачивается каждый сустав, как углы – направленная вверх сила и тяготение борются и уравновешивают друг друга. Если это понять, если снова и снова представить себе эту картину – как ты подносишь морковку ко рту, – в мозгу образуются цепи, которые в конечном счете позволяют тебе выполнить само действие. В этом и состоит идея.

Но само действие, когда приходит его черед, оказывается сложнее, чем ты думал. Оно включает в себя двадцать семь различных маневров. Ты разучивал их, один за другим, в нужном порядке, вникал в механизм каждого, перебирал их в голове, снова, и снова, и снова, целую неделю – ты поднес ко рту тысячу воображаемых морковок или одну воображаемую морковку тысячу раз, что одно и то же. Но вот ты берешь морковку – тебе приносят эту чертову морковку, такую узловатую, грязную, неправильную, какой твоя воображаемая морковка никогда не была, и суют тебе в руки – и ты понимаешь, прямо сразу, как увидел эту хреновину, понимаешь, что ничего не выйдет.

– Давай, – сказал физиотерапевт.

Он положил морковку мне на колени, потом отошел от меня медленно, словно я был карточным домиком, и сел напротив.

Прежде чем ее поднять, мне надо было поднести к ней руку. Я махнул ладонью от запястья вверх, но тут, чтобы донести всю руку до того места, где была морковка, мне потребовалось бы выдвинуть локоть вперед, отталкиваясь от плеча, а этого я еще не умел или не отработал. Я понятия не имел, как это сделать. Под конец я схватил свое предплечье левой рукой и попросту дернул его вперед.

– Жульничаешь, – сказал физиотерапевт, – но ничего. Теперь попробуй морковку поднять.

Я сомкнул пальцы вокруг морковки. Чувство было такое… – в общем, чувство было. Этого хватило, чтобы начать замыкать цепь операции. Она была осязаема – она была весома. Я целую неделю готовился ее поднять; моя рука, мои пальцы, мой перенаправленный мозг представлялись мне активными агентами, а морковка – невещью: пустота, вырезанное пространство, которое мне предстояло ухватить и перенести. Однако эта морковка была активнее меня: как она бугрилась и морщилась, как шевелилась, вся в песке. Она была холодной. Я ухватил ее и перешел к фазе номер два, подъему, но при этом сразу почувствовал всплеск активного вмешательства морковки, от которого нарушалась связь между мозгом и рукой, начинали сокращаться не те мышцы, мускулы отвердевали как раз в тот момент, когда им непременно полагалось расслабиться и растянуться, опорные суставы поворачивались не в ту сторону. Морковка крутнулась, выскользнула и камнем полетела вниз. Тут мне стало ясно, как должен чувствовать себя авиадиспетчер в то мгновение, когда понимает, что самолет вот-вот разобьется, а он никак не может это предотвратить.

– Первая попытка, – сказал врач.

– Хорошо хоть, под ней никто не стоял.

– Давай еще раз.

На то, чтобы все получилось, ушла неделя. Мы вернулись к доске с мелом, включили в схему дополнительные сигналы, которые не включали прежде, потом снова отработали мысленные образы, потом опять взялись за настоящую морковку. Теперь я морковь ненавижу. До сих пор не могу ее есть.

Так было со всем. Со всем, с каждым движением – мне приходилось учиться всему. Мне приходилось сперва вникать в то, как они совершаются, разбивать их на мельчайшие составные части, а потом выполнять. Взять, к примеру, ходьбу – это очень сложно. Один-единственный шаг вперед включает в себя семьдесят пять маневров, и у каждого маневра своя команда. Мне пришлось научиться им всем, всем семидесяти пяти. И если вы думаете: ну и что такого; всем нам однажды приходится учиться ходить, просто тебе пришлось учиться этому дважды, – вы ошибаетесь. Глубоко ошибаетесь. Понимаете, тут вот что: при нормальном течении событий ходить не учишься, как учишься плаванию, французскому и теннису. Берешь и делаешь шаг, не думая о том, как ты его делаешь, – буквально на ходу. Мне же пришлось брать уроки ходьбы. Целых три недели физиотерапевт разрешал мне ходить только под его наблюдением, чтобы у меня не появились дурные привычки: неправильно держать голову, перемещать ногу прежде, чем согнуть колено, и мало ли какие еще. Он напоминал какого-то одержимого инструктора, вроде этих хореографов или тренеров по фигурному катанию из-за бывшего железного занавеса.

– Носок вперед! Вперед, черт побери! Колено, колено! Выше поднимай! – кричал он и стучал кулаком по доске, по своим диаграммам.

Каждое действие – сложная операция, система, и всему этому мне приходилось учиться. Я вникал в них, потом пытался их осуществить. Поначалу, в первые несколько месяцев, я все делал очень медленно.

– Ты учишься, – говорил врач, – и к тому же мышцы у тебя пока еще пластмассовые.

– Пластмассовые?

– Пластмассовые. Твердые. В противоположность гибким. Пройдет время, станут гибкими – податливыми, расслабленными. Гибкие – это хорошо, пластмассовые – плохо.

В конце концов я не только научился выполнять большинство действий, но и вышел на нужный уровень. Почти на нужный – ста процентов прежнего уровня я так и не достиг. Девяноста – да, пожалуй. К апрелю я уже почти вышел на нужный уровень, на свои девяносто. Но о каждом совершаемом движении мне по-прежнему приходилось думать, вникать в него. «Не осмыслишь – не сделаешь», таково было пожизненное наследие аварии – вечно идти в обход.

Спустя примерно неделю после выхода из больницы я пошел в кино со своим приятелем Грегом. Мы пошли в «Ритци» на «Злые улицы» с Робертом Де Ниро. Тут мне показались странными две вещи. Первая – смотреть на движущееся изображение. Как я уже упоминал, память вернулась ко мне в виде движущихся изображений, словно фильм, показываемый по частям, мыльная опера: где-то раз в неделю – одна серия длиной в пять лет. Это было не особенно увлекательно; по сути, это было довольно однообразно. Я лежал в постели и смотрел серии по мере их поступления. Контролировать происходящее я не мог. Это вполне могла бы оказаться другая история, другой набор действий и событий, как бывает, когда в результате путаницы получаешь из проявки не те отпускные фотографии. Я бы все равно не понял, не обратил бы внимания и принял бы их как есть. Когда мы с Грегом смотрели «Злые улицы», я чувствовал себя не менее отстраненно и безразлично – не менее, но и не не более, хотя эти действия и события не имели ко мне никакого отношения.

Что еще меня поразило, когда мы смотрели кино, так это то, насколько совершенен был Роберт Де Ниро. Все его движения, все жесты были совершенными, плавными. Закуривал ли он сигарету, открывал ли дверцу холодильника или просто шел по улице – казалось, будто он выполняет эту операцию идеально, живет ей, сливается с ней, пока не сделается ей, она – им, а промежуток не исчезнет. Я отметил это в беседе с Грегом по дороге обратно ко мне.

– Но ведь герой – неудачник, – сказал Грег. – И остальным героям во всем только мешает.

– Это неважно, – ответил я. – Он все делает естественно. Не искусственно, как я. Он – гибкий. Я – пластмассовый.

– По-моему, пластмассовый как раз он – напечатали на пленке, и все. У тебя, правда, эта штука над глазом, но…

– Я не об этом.

Мне сделали небольшую пластическую операцию, чтобы убрать шрам над правым глазом.

– Я о том, какой он легкий, подвижный. Вливается в свои движения, даже самые простейшие. Холодильники открывает, сигареты закуривает. Ему не надо сперва о них думать, вникать в них. Ему не надо о них думать, потому что он с ними – одно целое. Идеальное. Настоящее. Мои движения все поддельные. Б/у.

– Ты хочешь сказать, какой он крутой. Все кинозвезды крутые. Такими их кино делает.

– Дело не в том, что ты крутой, – сказал я ему. – Дело в том, что ты существуешь. Де Ниро ничего не делал – просто существовал; я теперь так не могу.

Грег остановился посереди тротуара и повернулся ко мне.

– Думаешь, ты раньше мог? Думаешь, я могу? Думаешь, не в кино хоть кто-нибудь так закуривает сигареты или открывает холодильники? Сам подумай: зажигалка, когда ты ей чиркаешь, вспыхивает не сразу, первая струйка дыма попадает тебе в глаза, моргать заставляет; дверцу холодильника заедает, потом она грохочет, молоко расплескивается. Так со всеми происходит. Это закон: все идет черт-те как. Ну какой ты, на фиг, необычный? Ты знаешь, какой?

– Нет. Какой?

– Ты просто более обычный, чем все остальные.

После я долго об этом думал, об этом разговоре. Я решил, что Грег был прав. Я всегда был ненастоящим. Даже до аварии, иди я по улице, прямо, как Де Ниро, куря сигарету, как он, и даже прикурись она с первой попытки, я бы все равно думал: «Вот он я, иду по улице, курю сигарету, как в кино». Понимаете? Б/у. В кино люди так не думают. Они просто занимаются своим делом, настоящим, и ни о чем не думают. Я восстанавливался после аварии, учился двигаться и ходить, вникал в каждое действие, прежде чем его совершить и в результате стал еще более таким, каким и так всегда был, просто к расстоянию между мной и тем, что я делаю, добавился новый слой. Грег был прав, абсолютно прав. Необычным я не был – я был более обычным, чем большинство людей.

Я принялся размышлять о том, в какой период жизни я был наименее искусственным, наименее б/у. Определенно не в детстве – то было худшее время. Постоянно играешь роль, подражаешь другим, глядя на то, что делают они, – и при этом подражаешь плохо. Нет, решил я, это, наверное, было в Париже, за год до аварии. Там я познакомился с Кэтрин. Американка, откуда-то из-под Чикаго, она работала в крупной гуманитарной организации, как-то связанной с общественной деятельностью за или против чего-то там. Ее послали на те же интенсивные языковые курсы, куда послали от работы меня. Странно получается, если подумать: она что, у себя в Иллинойсе не могла выучить французский? Для моей компании, если учесть, что через год им предстояло меня потерять, это было неудачное вложение денег, – но они хоть не заявляли, что делают это ради голодающих детей.

Короче говоря, на этих курсах я и познакомился с Кэтрин. Мы сразу сошлись. На занятиях нас охватывали приступы хихикания. По вечерам мы вместо того, чтобы делать домашние задания, шли куда-нибудь и напивались. Однажды мы нашли весельную лодку, привязанную на набережной Малаке, забрались внутрь, отвязали ее от причала и уже собирались отплыть, гребя руками, но тут подошли какие-то люди и вытурили нас. В другой раз… – в общем, других разов было много. Дело, однако, в том, что, шатаясь вместе с Кэтрин по Парижу, я чувствовал себя менее скованно, чем во все остальные периоды жизни, – был более естественным, лучше вписывался в настоящее. Изнутри, не снаружи; мы словно проникли куда-то под кожу – возможно, города, а может, самой жизни. У меня и впрямь было такое ощущение, будто нам удалась какая-то проделка.

С тех пор мы довольно регулярно переписывались. После аварии с моей стороны, конечно, наступил перерыв, но как только ко мне мне вернулась память, я написал ей и рассказал последние новости. В феврале, как раз когда я выписывался из больницы, она сообщила мне, что ее посылают в Зимбабве и на обратном пути она собирается лететь через Лондон. После этого мы стали писать друг другу чаще. В наших письмах появились сексуальные нотки, чего никогда не было в личном общении. Я начал представлять себе, как занимаюсь с ней сексом. Моя фантазия разработала множество сценариев, по которым у нас все могло бы впервые произойти. Я проигрывал их, разбирал по мелочам, дорабатывал и снова проигрывал.

Один из этих сценариев разворачивался у меня в квартире. Мы стояли в коридоре между кухней и спальней, хотя сюда встревали и кадры Парижа, и Чикаго, которого я никогда не видел: окна пивных в обрамлении небоскребов, каналы, бьющиеся под ветром о желтые стены. Я обычно говорил что-нибудь остроумное, со значением, а Кэтрин отвечала: «Лучше ты мне покажи», или «Так что ж ты мне не покажешь?», или «Ну, давай, показывай», и тут мы начинали целоваться, плавно двигаясь в направлении спальни. В другой версии мы были где-то за городом. Привезя ее туда на своей «Фиесте», я останавливался и парковался у поля или леса. Она у меня обычно стояла в профиль – так она лучше выглядела, курчавые волосы наполовину скрывали щеку. Я подходил к ней поближе, она поворачивалась ко мне, мы целовались, а после, под конец, занимались любовью в «Фиесте» под упоенное чириканье и крики птиц, заполонивших верхушки деревьев.

Правда, эту вторую цепочку я так и не отработал до конца – сколько ни маневрируй, трудно было добиться, чтобы мы оба оказались в машине, не стукнувшись головой и не зацепившись за ремни, которые постоянно свешивались из дверок наружу. И потом, я обычно нервничал по поводу того, где припарковался: не выскочит ли кто-нибудь на скорости из-за поворота, не врежется ли в меня, как тот скрывшийся парень из Пекэма. Да и другой сценарий, тот, что в коридоре: пока мы плавно двигались в направлении спальни, я вспоминал, что рядом с постелью – гора заплесневевших кофейных чашек, а простыни старые и грязные. Или же прямо за окном появлялись соседи, а шторы не были задернуты, и они с улицы начинали разговор, или… в общем, всегда происходило что-то, и в результате эти воображаемые интимные моменты замыкались накоротко, шли ко всем чертям. Фантазии, и те у меня были пластмассовые, несовершенные, ненастоящие.

В день заключения договора, когда Кэтрин прилетела в Лондон, я приехал в аэропорт чуть позже, чем должен был прибыть ее самолет. Взглянув на экраны в зале прилета и поняв, что он уже приземлился, я поспешил к месту, где раздвижные двери отделяют зону таможенного и паспортного контроля от общедоступной части терминала. Облокотившись о перила, я наблюдал за тем, как из этих дверей появляются пассажиры. Это было интересно. Кое-кто из прибывших пассажиров оглядывал лица ожидающих в поисках родственников, но большинство никто не встречал. Эти выходили, изобразив на лице нечто предназначенное для собравшейся толпы, какое-нибудь выражение, приданное лицу за секунду до того, как перед ними раздвинулись двери. Одни пытались показать, что спешат, словно их где-то срочно ждут: мол, они такие важные, что дело требует их постоянного присутствия. Другие казались беззаботными, простодушными и счастливыми, словно не ведали о том, что на них направлены пятьдесят или шестьдесят пар глаз – на них одних, пусть хотя бы на пару секунд. Что, конечно, было не так – в смысле, как они могли не ведать. Полоса между перилами и дверьми походила на подиум, где модели играют разные роли, принимают разные обличья. Облокотившись о перила, я наблюдал этот парад: один персонаж за другим, все до того скованные, условные, фальшивые. Другие люди и вправду походили на меня – просто не знали об этом. К тому же у них не было восьми с половиной миллионов фунтов.

Через некоторое время все эти любительские представления меня утомили, и я решил выпить кофе в маленьком заведении, до которого было рукой подать. Это была кофейня, стилизованная под Сиэттл, где подают не кофе, а кап, латте, мокку. Когда заказываешь, тебе говорят «При-вет!», потом повторяют твой заказ вслух, поправляя слова: не «большой», а «двойной», не «маленький», а «одинарный». Я заказал маленький капучино.

– При-вет! Одинарный кап, – сказал продавец. – На подходе! Бонус-карточка есть?

– Бонус-карточка? – переспросил я.

– Приходите к нам – мы вам каждый раз штампуем чашку, – с этими словами он протянул мне карточку. На ней были нарисованы десять кофейных чашечек. – Когда все десять проштампуем, получаете еще одну чашку бесплатно. И новую карточку.

– Но я здесь не так часто бываю.

– Да у нас повсюду точки. Условия те же самые.

Он проштамповал первую чашку и протянул мне капучино. Как раз в этот момент кто-то окликнул меня по имени, и я обернулся. Это была Кэтрин. Она уже прошла через таможню и все это время, пока я наблюдал за раздвижными дверьми, ждала в кофейне.

– При-вет! – я подошел и обнял ее.

– Я тебе пыталась звонить, – проговорила Кэтрин, когда мы расцепились, – но у тебя телефон не работает.

– Я только что разбогател!

– Ух ты!

– Нет, серьезно. Только что, сегодня.

– Как это?

– Компенсация за аварию.

– Господи! Ну конечно! – она вгляделась в мое лицо. – Даже не скажешь, что ты… а, да, вот же у тебя шрам.

Она провела двумя пальцами левой руки по моему шраму над правым глазом – это из-за него мне делали пластическую операцию. Добравшись до конца дорожки шрама, пальцы остановились. Она отняла их; останься они там еще на секунду, и жест сделался бы двусмысленным.

– Значит, они заплатили?

– Огромную сумму.

– Сколько?

К этому вопросу я не подготовился. Запнувшись на мгновение, я сказал:

– Несколько… в общем, после налогов, расчетов и всего прочего – несколько сотен тысяч.

Возможно, тогда-то между нами и возник какой-то барьер. Врать мне было неудобно, но заставить себя произнести всю сумму я просто не мог. Она казалась такой большой – слишком большой, о такой даже говорить не станешь.

Мы поехали на метро ко мне домой. Сидели мы рядом, но ее профиль был не таким привлекательным, каким рисовался в моих фантазиях, на краю поля и в припаркованной «Фиесте». На щеке у нее была пара прыщиков. Ее грязный, огромный фиолетовый рюкзак, который она поставила между ног, все время падал. Когда мы приехали, телефонная коробка все так же безжизненно валялась на ковре.

– Ого! В нее что, молния ударила? – воскликнула она – и тут же, ахнув, добавила: – Ой! Извини. То есть я не хотела… Я понимаю, это не молния была, только…

– Ничего. Меня это не… То есть я это не воспринимаю как…

Моя фраза тоже повисла в воздухе, и мы остались молча стоять друг напротив друга. В конце концов Кэтрин спросила:

– Можно, я пойду приму ванну?

– Конечно. Я тебе воды наберу. Чаю хочешь?

– Чай! Как это по-английски! Да, хочу.

Пока она принимала ванну, я заварил чай. Подумав, не открыть ли дверь и не принести ли его ей туда, я решил, что не надо, поставил чашку за дверью ванной и через дверь сказал ей, что чай ждет.

– Классно. Qu'est-ce qu'on fait ce soir?

Имелось в виду: что мы делаем сегодня вечером. Она, конечно, сказала это по-французски в попытке напомнить о времени, проведенном нами в Париже, но отвечать по-французски мне не хотелось. К тому же меня слегка вывел из себя этот английский юмор. Естественно, чай – это по-английски; а она чего ожидала?

– Мы встречаемся с моим приятелем Грегом, – ответил я через дверь. – Тут недалеко, в Брикстоне.

Грег был моим лучшим другом. Именно он связал меня с Добенэ, через своего дядю. Жил он в Воксхолле – может, и сейчас живет, кто знает. Мы договорились встретиться в «Догстаре», пабе на другом конце Колдхарбор-лейн. Когда мы с Кэтрин явились, он уже был там, у стойки, ему наливали пинту пива.

– Грег, это Кэтрин – Кэтрин, это Грег.

Грег спросил нас, что мы будем пить. Пиво, сказал я. Кэтрин тоже попросила себе стакан, но сказала, что хочет сначала сходить в туалет, и спросила у Грега, как туда пройти. Объяснив, Грег наблюдал за ней, пока она отходила. Потом повернулся ко мне и спросил:

– Подруга или «подруга»?

– По… – начал было я. – Грег, договор пришел.

– Марк Добенэ провернул?

– Да. Они согласны договориться без суда.

– Сколько?

Оглянувшись, я понизил голос до шепота:

– Больше миллиона фунтов!

В тот момент мы уже направлялись к столику, и у Грега в каждой руке было по пинте. Услышав мои слова, он остановился как вкопанный – так быстро, что немного пива из двух его стаканов пролилось на деревянный пол. Он повернулся ко мне, издал радостный вопль и собрался было обнять меня, но сообразил, что не может, пока в руках у него стаканы. Снова отвернувшись, он заторопился к столику, так и держа руки раскинутыми для объятия. Поставив стаканы на стол, обнял меня.

– Отлично!

Странно это выглядело – вся эта сцена. Было такое ощущение, что у нас не получилось, как надо. Наверное, вышло бы более естественно, если бы он подкинул стаканы в воздух и мы вместе сплясали бы джигу под медленно падающим на нас золотым дождем, или если бы мы были молодыми аристократами из другой эпохи – эдакие невообразимо богатые титулованные лорды – и он лишь спокойно сказал бы: «Недурственно, старина», – перед тем, как перейти к обсуждению охоты на вальдшнепов или какого-нибудь скандала в опере. Но это – это было ни то, ни се. А тут еще мне на локоть попало пиво, когда я качнул стакан на столике.

Вернулась Кэтрин.

– Он тебе уже рассказал свои новости? – спросил ее Грег.

– А то! Нет, это вообще – столько денег!

– Про сумму не распространяйтесь, – сказал я им обоим. – Понимаете, не хочу, чтобы… Я пока еще не…

– Конечно, – ответили они оба.

Грег поднял свой стакан и произнес тост:

– Выпьем! За… короче, за деньги!

Мы чокнулись. Пригубив первый глоток пива, я вспомнил, как Добенэ велел мне пойти выпить шампанского, и повернулся к Грегу и Кэтрин со словами:

– Может, я бутылку шампанского возьму?

Ни тот, ни другая не ответили сразу. Грег сидел, раскинув руки, шевеля губами, словно золотая рыбка. Кэтрин опустила глаза на пол.

– Ого, шампанское! – пробормотала она. – Я, пожалуй, еще не акклиматизировалась в культурном плане. В смысле, после Африки.

Грег внезапно весь переполнился кипучей энергией и жизнерадостно закричал:

– Обязательно! Черт побери! Есть оно у них здесь?

Мы осмотрелись. Народу в пабе было не так уж много.

Тут были потрепанные, с дредами, белые парни в шерстяных свитерах, плюс несколько человек в костюмах, плюс этот странный парень, сидевший в одиночку без выпивки и злобно глядевший на всех остальных.

– Наверное, у них есть шампанское, раз тут народ в костюмах, – сказал я. – Пойду спрошу.

Барменша поначалу не знала, есть или нет. Она исчезла, потом вернулась и сказала, что есть. Наличных у меня не хватило, пришлось выписать чек.

– Я принесу, – сказала она.

Когда я вернулся, Грег проверял, кто ему звонил на мобильный, а Кэтрин смотрела в потолок. Оба тут же сосредоточились на мне.

– Просто невероятно! – воскликнула Кэтрин.

– Да, отлично, молодец, – сказал Грег.

– Марк Добенэ тоже так сказал. А что я сделал? Просто меня ударило этим падающим… в общем, чем-то падающим. Это все ты – вышел на Добенэ. Грег мне адвоката нашел, – объяснил я Кэтрин. – Знаешь, Грег, я тебе должен буду за это какие-нибудь комиссионные заплатить, что-то вроде…

– Нет! Ни в коем случае! – Грег поднял руку и отвернул голову в сторону. – Это все твое. Потрать на себя. Да, кстати, а что ты с ними делать собираешься, с такими деньгами?

– Не знаю, – ответил я. – Не думал пока. Ты бы что сделал?

– Я бы… значит, так, я бы открыл счет у кокаинового дилера. Сказал бы ему: вот тебе ванна, наполнишь ее кокаином, потом через пару дней придешь и добавишь, чтоб опять полная была, потом еще через пару дней опять то же самое. И найди мне девочку с хорошими сиськами, твердыми такими, чтобы с них нюхать можно было.

– Хм-м, – я повернулся к Кэтрин. – А ты что бы сделала?

– Решать тебе, это однозначно, но я бы на твоем месте эти деньги вложила в ресурсный фонд.

– Типа сбережений? – спросил я.

– Нет – ресурсный фонд. Для помощи людям.

– Как эти благонамеренные филантропы в прошлые века?

– Ну, типа того. Только теперь все более современно. Идея такая: зачем посылать людям всякое дерьмо – вместо этого цивилизованный мир инвестирует, чтобы Африка смогла стать автономной, причем это поможет богатым странам сэкономить на будущих выплатах. Типа как эта моя работа на объектах в Зимбабве: главное – поставка материалов, чтобы наладить образование, здравоохранение, жилищное обеспечение, ну и все такое. Когда у них все это появится, они смогут начать переход к стадии, на которой им уже не нужны будут подачки. А эта викторианская модель – замкнутый круг.

– Вечный запас, – не унимался Грег, – волшебный фонтан. И еще велел бы ему найти девочку с задницей, как камень, чтобы можно было нюхать кокс с нее, когда у той первой с сисек надоест.

– Значит, ты считаешь, мне следует вложить деньги в Африку, на их развитие, а не здесь? – спросил я у Кэтрин.

– А что? Все связано между собой. Все как бы в одной и той же общей куче. Рынки ведь все глобальные – а наше сознание, нет, что ли?

– Интересно, – сказал я. Мне представились рельсы, провода, распределители, все связанные между собой. – А что они там вообще делают, в этой Африке?

– Что делают? – переспросила она.

– Ну да. Типа, когда просто обычными делами занимаются. Ну, ходят куда-нибудь, дома сидят, все такое.

– Странный вопрос. Они много разных дел делают, как и здесь. Сейчас, например, в Зимбабве строительство вовсю идет. Куча народу отстраивается.

Как раз в этот момент появилась барменша с шампанским и тремя бокалами. Она спросила меня, открыть ли бутылку.

– Я сам.

Я сомкнул пальцы вокруг пробки, пытаясь прорвать обертку из фольги ногтями. Это оказалось трудно: ногти у меня были недостаточно острые, а фольга – толще, чем я думал.

– Вот, ключи мои возьми, – предложил Грег.

Я сомкнул пальцы вокруг его связки ключей. Кэтрин с Грегом наблюдали за мной. Я снова перенес руку на пробку бутылки шампанского, сделал в фольге надрез, потом ухватил надорванный кончик и начал оттягивать его, медленно снимая фольгу.

– Помочь? – спросила Кэтрин.

– Нет. Я сам могу.

– Конечно, конечно. Я не в том смысле… в общем, понятно.

Я полностью снял фольгу и уже было начал раскручивать проволоку, охватывавшую пробку, но тут сообразил, что у нас еще осталось пиво.

– Сначала это надо прикончить, – сказал я.

Мы с Грегом принялись допивать большими глотками.

– Целым деревням привозят жилищные блоки, – продолжала Кэтрин. – Такие большие полусобранные дома, их на огромных грузовиках доставляют. А потом просто берут и ставят, сколачивают.

– И все прямо вот так подогнаны? – спросил я. – Без сучка, без задоринки?

– Они хорошо спроектированы.

Грег поставил свой стакан и рыгнул.

– В эту субботу вечеринка будет, – сказал он. – Дэвид Симпсон – ты же Дэвида Симпсона знаешь?

Я кивнул. Да, я немного знал его.

– Ну вот, он только что квартиру купил на Плэйто-роуд, это как свернешь с Эйкр-лейн. Всего в двух шагах отсюда. В субботу у него новоселье, и вы приглашены. Вы оба.

– О'кей, – ответил я.

Я проглотил остатки пива и взялся за проволоку на бутылке. Это был каркас из проволоки, какой чистят трубки, вроде тех каркасов под платьями, что носили дамы в восемнадцатом веке. Мне пришлось зажать его между пальцами и покрутить. Справившись с этим, я ухватился пальцами за пробку, но она не поддавалась.

– Дай я попробую, – сказал Грег.

Я передал бутылку ему, однако у него тоже ничего не вышло.

– Надо… – начала было Кэтрин, но тут пробка с хлопком вылетела.

Она пролетела в каком-нибудь полудюйме от моей головы, стукнулась о металлический светильник, приделанный к потолку, и упала на пол.

– Ого! – поразился Грег. – Вот была бы еще авария, не хуже той. В смысле, если б на тебя этот светильник упал.

– Да, пожалуй, – согласился я.

– Так что, окажешь нам честь?

Я разлил шампанское, и мы выпили. Оно было не очень холодным и пахло странно, похоже на кордит. Кэтрин до сих пор жонглировала двумя стаканами, с пивом и с шампанским, поочередно прихлебывая из обоих.

– А можно и то, и другое, – сказал Грег.

– Не понял.

– Жить, как рок-звезда и при этом давать на жилищные проекты в Кении. Денег и на то, и на другое хватит.

– Зимбабве, – поправила его Кэтрин. – Ну да, но это не только жилищные проекты. Жилищное обеспечение – важнейший аспект, но есть еще и образование. И здравоохранение.

– Слышь, – начал Грег, – я тебе не рассказывал про тот случай, когда я с этой рок-группой кокс нюхал? Я с этим…

Он остановился и поднял глаза. Мы с Кэтрин тоже подняли глаза. Остановился Грег потому, что странный тип, сидевший в одиночку, прошаркал к нашему столику и теперь стоял, злобно глядя на нас. Мы посмотрели на него в ответ. Он обвел взглядом нас, одного за другим, потом переключился на столик с бутылкой шампанского, потом – куда-то в пространство. В конце концов он заговорил:

– Куда все девается?

Кэтрин отвернулась от него. Грег спросил:

– Что – куда девается?

Странный тип неопределенно показал на столик с бутылкой:

– Вот это вот.

– Мы это пьем, – ответил Грег. – У каждого из нас есть пищеварительная система.

Странный тип поразмыслил над его словами, прицокнул языком.

– Да нет. Я не только про это. Я про все. Вам-то что, вы про такие вещи не думаете. Ну-ка, налейте мне вот этого вот стакан.

– Нет, – сказал Грег.

Странный тип снова прицокнул языком, развернулся и пошел прочь. В бар потихоньку стекался народ. Заиграла музыка.

– Вам не кажется, что это шампанское пахнет кордитом? – спросил я.

– Чем-чем? – не расслышал Грег.

– Кордитом! – Я повысил голос, перекрикивая музыку.

– Кордитом? – Грег тоже повысил голос. – А кордит чем пахнет?

– Вот этим, – ответил я.

– Да нет, по-моему. Ты лучше послушай: в тот раз мы с друганом – ну, с этим мужиком, моим знакомым, он еще в группе играл, а…

– В какой тот раз? – спросила Кэтрин.

Она уже допила свое шампанское и налила себе еще бокал.

– Когда я с этой рок-группой кокс нюхал, – объяснил ей Грег. – Сели мы все в фургон, поехали на тусовку после концерта. Где-то в Кентиш-тауне, рядом с Чок-фарм. А там… погодите… – он тоже налил себе еще бокал. – А там…

– Подожди, – перебил я. – Допустим, внесу я что-нибудь в этот резервный фонд…

– Ресурсный, – поправила Кэтрин.

– Ну да. А можно мне тогда… То есть, а как я сам буду в это вписываться?

– Вписываться? – не поняла она.

– Да. Какая между мной и всем этим связь? Мне туда ехать надо? А если не обязательно, то можно все равно поехать и понаблюдать?

– А может, тебе девственницу взять с самой твердой задницей, в качестве гарантии, – встрял Грег. – А потом еще одну, с самыми твердыми сиськами, на проценты от вложенного. Тогда каждый раз, как с нее нюхнешь – хлоп! – вот тебе и мгновенная связь.

– Зачем тебе все обязательно видеть? – спросила Кэтрин. – Разве недостаточно знать, что это происходит?

– Нет. Ну, может быть. Но мне надо…

У меня закружилась голова, словно от высоты. Я знал, что хочу сказать, но не мог найти правильных слов. Мне хотелось почувствовать какую-нибудь связь с этими африканцами. Я попытался представить себе, как они собирают дома из этих жилищных блоков, или сидят в школах, или просто занимаются тем, чем принято в Африке, – к примеру, ездят на велосипедах или, там, поют. Откуда мне было знать – в Африке я никогда не бывал, как никогда не пробовал кокаина (Грег, впрочем, тоже). Я попытался вообразить себе сетку вокруг Земли, нечто вроде ребристой проволочной клетки, как на бутылке шампанского, с проходящими повсюду параллелями и меридианами. Они должны были связывать одно место с другим, сплетать местность в единую слаженную, связанную сеть, но этот образ у меня затерялся среди разъединенных частей эскалатора, тех, что я видел перед тем на «Грин-парке». Я хотел проникнуться к этим африканцам по-настоящему теплыми чувствами, но не мог. Не то чтобы я испытывал отчуждение или враждебность. Просто чувствовал себя как всегда.

– Короче, вот так, – сказала Кэтрин. – Вот что сделала бы я. Но я это я. Все зависит от того, что, по твоим понятиям, доставит тебе наибольшее, как бы это сказать…

Ее голос постепенно затих. Грег снова встрял со своей историей про кокаин. Потом разговор у них перешел на Африку, куда Грег однажды ездил, на какое-то сафари. Эта тема через некоторое время опять навела их на спор о том, что мне делать с моим новым состоянием; потом они заключили перемирие и снова стали болтать об Африке. В этом духе мы продолжали довольно долго. Наверное, целый вечер, какого черта, непонятно. Разговор шел по кругу, опять и опять возвращаясь к одному и тому же. Вскоре я отключился. Я уже понял, что у меня нет никакого желания ни строить школы в какой-то стране, где я никогда не бывал, ни вести образ жизни, достойный какой-нибудь рок-звезды. «Догстар» заполнялся, музыка становилась все громче и громче, так что Кэтрин с Гретом, чтобы услышать друг друга, ничего не оставалось, как кричать. Они и кричали. Мы взяли еще бутылку шампанского и три стакана пива. Под конец они довольно сильно напились. Я весь вечер чувствовал себя трезвым, как стеклышко.

Мы с Кэтрин распрощались с Грегом на выходе и пошли обратно ко мне. Мне пришлось раздвинуть диван в гостиной, чтобы ей было где спать. Диван оказался устройством сложным, капризным: надо было зацепить одну штуку за другую, не задев при этом третью. Я не стал этого делать перед уходом – намеренно, на тот случай, если дополнительная постель не понадобится. Но она понадобилась. Кэтрин уже начинала меня раздражать. Мне больше нравились ее отсутствие, ее тень.

3

На следующий день я отправился на встречу с Марком Добенэ. Его фирма, как я уже упоминал, находилась в Энджеле. Я ехал туда на метро, стараясь сосредоточиться на местности, лежащей наверху, не выпускать ее из-под контроля.

Подчиненным Добенэ, видимо, сообщили о договоре. Первая, молодая дежурная, похожая на лошадь, впустила меня сразу же, нервно поглядывая на меня, как на заразного. Вторая, секретарша Добенэ, как только я вошел к ней в приемную, поднялась из-за стола и открыла дверь Добенэ, ни на миг не сводя с меня сурового взгляда. Он был воистину порицающим, этот взгляд – как у школьной секретарши, когда тебя вызывают в кабинет директора за какой-нибудь проступок.

Марк Добенэ поднялся на ноги и тепло пожал мне руку.

– Еще раз поздравляю! Колоссальный успех!

Его лицо лучилось, отчего кожа вокруг глаз и на лбу собиралась в морщины. Ему было, наверное, под шестьдесят или немного больше. Он был высокий и худой, с седыми волосами, начесанными на лысеющую макушку. Под пиджаком у него был жилет, а под тем – рубашка в тонкую полоску и галстук. Все как положено. Пожимая мне руку, он не вышел из-за стола. Стол у него был довольно широкий, так что мне пришлось слегка перегнуться через него, чтобы дотянуться своей рукой до его. При этом край стола уперся мне в ногу, и я сосредоточился на том, чтобы удержать равновесие. В конце концов он сел и жестом предложил мне сделать то же самое.

– Что ж! – воскликнул он. – Что ж! – он откинулся в кресле и широко развел руками. – Дело наше разрешено весьма отрадным образом!

– Разрешено?

– Разрешено, – повторил он. – Окончено, завершено, закрыто. Подпишете эти бумаги, и готово. Как только курьер доставит их обратно, средства будут переведены.

Я немного подумал об этом, потом произнес:

– Да, пожалуй, что так. Для вас.

– Как вы сказали?

– Разрешено. Окончено.

Добенэ перебирал какие-то бумаги. Вытащив несколько, он развернул их ко мне со словами:

– Эту подпишите.

Я подписал.

– И эту. И эту, и эту. И вот эту тоже.

Я подписал их все. После того, как он опять собрал и сложил их ровной стопкой, я спросил его:

– А куда все эта средства будут переведены?

– Да, вопрос правильный. Я сегодня утром специально открыл банковский счет. На ваше имя, разумеется.

Просто чтобы обеспечить для них базу. Хранилище, так сказать. Можете, если угодно, закрыть его и все снять, а при желании можете оставить открытым. Я также взял на себя смелость, – продолжал он, опять начав перебирать свои документы, – записать вас на прием к биржевому брокеру.

Он протянул мне папку. На ней золочеными, вычурными, как на именинном пироге, буквами было выведено название «Янгер и Янгер».

– Они – лучшие в своем деле, – объяснил Добенэ. – Абсолютно независимая фирма – и в то же время с большими связями. Держат, так сказать, руку на пульсе. Если решите пойти, вашим вопросом будет заниматься Мэттью Янгер.

– Это который? – спросил я.

– Это сын. Отца зовут Питер, но он уже частично отошел от дел. За время существования фирмы в ней сменились три поколения.

– Значит, они должны называться «Янгер, Янгер и Янгер»?

Добенэ секунду обдумывал мои слова, прежде чем ответить.

– Пожалуй, да.

– Хотя может быть и так: когда появляется самый младший, он становится вторым, а его отец, который был вторым, становится первым, а первый просто отпадает. Тут главное – знать свое положение. Они периодически сменяются.

Несколько секунд Марк Добенэ пристально смотрел на меня. В конце концов он ответил:

– Да. Пожалуй, вы правы.

Фирма «Янгер и Янгер» находилась недалеко от вокзала Виктория. Я доехал туда на метро. Когда я вышел на улицу и очутился перед зданием вокзала, начинался час пик. Мимо меня текла толпа пассажиров, направлявшихся вниз по лестнице в метро. Я постоял там несколько минут, пытаясь сообразить, в какой стороне офис «Янгер и Янгер». Мимо меня потоком двигались спешащие мужчины и женщины в деловых костюмах. Ощущение от этого возникало странное. Через какое-то время я перестал раздумывать, в какой стороне находится офис, и просто остался стоять, ощущая, как они спешат, текут. Я вспомнил, как два дня назад стоял в бывшей зоне осады между перпендикулярной и параллельной улицами поблизости от своей квартиры. Закрыв глаза, я снова вытянул ладони вперед и ощутил то же покалывание, ту же смесь спокойствия и напряжения. Я опять открыл глаза, но ладони продолжал держать вытянутыми вперед. Внезапно мне пришло в голову, что моя поза похожа на позу нищего, протягивающего руки, выпрашивающего мелочь у прохожих.

Чувство напряжения нарастало. Это было замечательное ощущение. Я стоял неподвижно – руки вперед, ладонями кверху, – а мимо меня текли пассажиры. Через некоторое время я решил действительно начать попрошайничать. Я принялся бормотать:

– Подайте… подайте… подайте…

Так продолжалось несколько минут. Я ни за кем не увязывался, не встречался ни с кем глазами – просто стоял, неопределенно глядя перед собой, все бормоча и бормоча «подайте». Никто мне ничего не подал, но это было не страшно. Имея восемь с половиной миллионов фунтов, я понимал, что мелочь их мне не нужна, да и ни к чему. Я просто хотел именно в этот момент находиться в данном конкретном месте и выполнять данное конкретное действие. От этого я чувствовал такое спокойствие, такое напряжение, что едва не почувствовал себя настоящим.

Офис, как оказалось, находился немного к северу от вокзала, напротив садов Букингемского дворца. Секретарша у них в приемной была такая, что по сравнению с ней та штучка в «Оланджер и Добенэ» походила на кассиршу из супермаркета: шелковый платок на шее заправлен в кремовую блузку, волосы идеально уложены. Ни один волосок не шелохнулся ни когда она потянулась губами к селектору сообщить Мэттью Янгеру, что я пришел, ни когда прошла в специально отгороженный уголок сделать мне кофе. Над ней к высокому, с замысловатыми карнизами потолку вздымались панели красного дерева, тоже вырезанные в форме застывших волн.

Пока она делала мне кофе, вошел Мэттью Янгер. Он был невысокого роста, настоящий коротышка, но когда пожал мне руку и поздоровался, его голос загудел и заполнил собой всю комнату, взвившись к панелям красного дерева и выше, к лепному потолку. Мне показалось странным, что человек, физически занимающий так мало места, способен производить такой глубокий эффект присутствия. Он бодро пожал мне руку – не выказывая такой радости, как Добенэ, но более уверенно, крепким захватом, подключив к делу поперечную запястную связку. В большинстве рукопожатий поперечная запястная связка не участвует – только в таких, по-настоящему крепких. Он махнул рукой за порог приемной, в сторону коридора.

– Пойдемте наверх.

Я направился было в ту сторону, но в дверях замешкался, поскольку секретарша все еще готовила мне кофе.

– Что вы, я принесу, – сказала она.

Мы с Мэттью Янгером пошли вверх по широкой, покрытой ковром лестнице, над которой висели портреты каких-то мужчин, с виду богатых, но слегка нездоровых, и дальше, в большую комнату, где стоял длинный, полированный овальный стол, из тех, что бывают в фильмах, в сценах, где происходят заседания начальства. Он положил папку на стол, сдернул не дававшую ей раскрыться резинку, вытащил бумажку, в которой я по заголовку узнал документ из фирмы Марка Добенэ, и начал:

– Итак. По словам Марка Добенэ, вы получили довольно крупную сумму денег.

Он посмотрел на меня в ожидании, что я скажу нечто в ответ. Я не знал, что сказать, поэтому просто чуть поджал губы. Помолчав, Янгер двинулся дальше:

– На протяжении всего прошлого века рынок ценных бумаг обгонял наличные сбережения каждое десятилетие, за исключением тридцатых. С большим отрывом обгонял. Руководствуясь общим правилом, можно ожидать, что ваш капитал удвоится за пять лет. В сегодняшних рыночных условиях эту цифру можно снизить до трех, возможно, даже до двух.

– Какой тут механизм? – спросил я его. – Я вкладываю в компании, а они делятся со мной своей прибылью?

– Нет. То есть, да, отчасти это так. Дивиденды вам выплачивают. Но что действительно заставляет ваши инвестиции расти, так это игра на бирже.

– Игра на бирже? – повторил я. – Что это такое?

– Акции постоянно покупаются и продаются. Цены не фиксированы – они меняются в зависимости от того, сколько люди готовы заплатить. При покупке акций люди оценивают их не по таким параметрам, как стоимость товаров или услуг, с которыми они реально связаны; их оценивают по тому, сколько они могли бы стоить – в воображаемом будущем.

– Но что, если это будущее наступит, а они не будут стоить столько, сколько люди ожидали? – спросил я.

– Оно никогда не наступит, – сказал Мэттью Янгер. – К тому времени, как наступает одно будущее, появляется другое, воображаемое. Коллективное воображение всех инвесторов создает все новые и новые модели будущего, поддерживая акции на плаву. Конечно, бывает так, что определенный пакет акций перестает возбуждать людское воображение, и они падают. Наша работа – помочь вам избавиться от определенного пакета, пока он не упал, и наоборот, приобрести другой, когда он вот-вот должен взлететь.

– А если все одновременно перестанут воображать себе свое будущее?

– А! – брови Янгера, нырнув, нахмурились, голос сделался тише, убрался из комнаты назад к владельцу, в его маленький рот, в грудную клетку. – Тогда всей системе перекрывается кислород, что приводит к крушению рынка. Именно это произошло в двадцать девятом году. Теоретически это может произойти снова.

Он на секунду помрачнел; потом к нему вернулся бодрый вид – а вместе с тем и раскатистый голос, – и он продолжал:

– Но если никто так считать не будет, этого не произойдет.

– А как считают, произойдет или нет?

– Нет.

– Классно, – сказал я. – Давайте купим акций.

Мэттью Янгер вытащил из своей папки большой каталог и раскрыл его. Там были сплошные диаграммы и столбцы, словно в какой-нибудь таблице приливов.

– С подобным капиталом, отведенным вами на инвестирование, мы, я думаю, можем планировать создание довольно большого портфеля.

– Что такое портфель?

– О, так мы называем спектр ваших инвестиций, – пояснил он. – Немного похоже на игру в рулетку – с той важной разницей, что тут вы выигрываете, тогда как в рулетку главным образом проигрываете. Но на рулеточном столе имеются секторы, совокупности чисел, на которые можно ставить, затем последовательности, затем цвета, чет-нечет и так далее. Мудрый игрок покрывает все поле стратегическим образом вместо того, чтобы ставить все фишки на одно число. Точно так же и при игре на рынке ценных бумаг следует покрывать несколько секторов. Есть банки, промышленность, телекоммуникации, нефть, фармацевтика, технологии…

– Технологии, – перебил я. – Люблю технологию.

– Хорошо. Этот сектор – в числе тех, по отношению к которым мы настроены позитивно. Мы можем…

– А прямо перед ним вы какой назвали?

– Фармацевтика. Большие компании – производители лекарств всегда…

– Нет; перед тем.

– Нефть?

– Нет; сигналы, сообщения, коммуникации.

– Телекоммуникации?

– Да! Точно.

– Это весьма многообещающий сектор. Распространение мобильных телефонов год за годом растет с почти экспоненциальной скоростью. И потом, по мере появления новых типов связи между телефонами, интернетом, аудиотехникой и еще бог знает чем людям открываются новые версии воображаемого будущего. Понимаете, в чем тут принцип?

– Да, – ответил я. – Давайте остановимся на этих двух: телекоммуникации и технологии.

– Что ж, смоделировать ваш портфель так, чтобы добиться перевеса в эту сторону, мы, разумеется, можем, – начал было Янгер, но замолчал, когда вошла секретарша с идеально уложенными волосами. – Ага, вот и ваш кофе.

Она несла его на маленьком подносе, вроде тех, какими пользуются стюардессы в самолетах. Пока она ставила его на полированный стол, я заметил, что это – конструкция из двух частей: сама чашка, а дальше туда вставлен пластмассовый фильтр, где лежит сам молотый кофе. Мне это напомнило лунные посадочные аппараты шестидесятых годов, то, как ступени вставляются одна в другую. Конечно, имелось еще и блюдце – всего три части. Секретарша плавно опустила все сооружение на поверхность стола, поставила рядом небольшой сливочник, сахарницу с грубо выпиленными кубиками и ложку, а затем снова выскочила с подносом.

– Мы, разумеется, можем подумать о том, чтобы смоделировать его таким образом, – продолжал Янгер. – Но когда я проводил аналогию с рулеткой, моя мысль заключалась в том, что лучше всего охватить несколько секторов…

– Да, понятно. Но я хочу знать, где я. Хочу занимать конкретный сектор. Иначе, если ни там ни сям, я совсем запутаюсь. Мне нужно какое-нибудь… – я долго искал подходящее слово и наконец нашел, – положение.

– Положение? – повторил он.

– Да, – сказал я. – Положение. Телекоммуникации и технологии.

Теперь вид у Янгера сделался обеспокоенный.

– При всем моем убеждении, что эти секторы являются весьма многообещающими, я считаю, что такая степень локализации, в особенности учитывая крупную сумму, которую мы планируем инвестировать, действительно подвергает нас излишне высокому риску попасть в зависимость от дальнейшего развития событий. Я определенно предпочел бы…

– Если вы отказываетесь, я пойду к другому брокеру.

Янгер напрягся. Он словно ужался еще больше; голос его ужался до тишины. Какое-то время он осмысливал то, что я сказал, потом опять напустил на себя этот свой бодрый вид, сделал глубокий вдох и прогудел:

– Сделаем – нам это абсолютно не сложно. Само собой. Деньги ваши. Я всего лишь советую. Я посоветовал бы несколько диверсифицировать портфель, но если вы не хотите – это совершенно…

– Телекоммуникации и технологии.

Стоило ему объяснить, каков механизм этого дела, я моментально, в точности понял, что мне нужно. Деньги были мои, а не его.

Мэттью Янгер начал листать страницы справочника. Я приподнял ту часть своей кофейной чашки, где был фильтр, и попытался уравновесить ее на краешке блюдца, но она упала на стол. Я заметил, что вода прошла через фильтр не полностью – черная гуща все еще сочилась из сетчатого дна, растекаясь по поверхности стола. Я промокнул ее пальцами, пытаясь не дать ей дойти до края стола и капнуть мне на брюки. Но от этого направленный в новое русло поток лишь побежал быстрее, и в конце концов жидкость попала мне не только на брюки, но и на пальцы. Она была липкой и черной, как смола.

– Простите ради бога! – воскликнул Мэттью Янгер.

Он залез в карман пиджака и вытащил чистый шелковый носовой платок. Я оттирал им пальцы, пока мокрая гадость не стала сухой, как песок; потом вернул ему платок, и он начал знакомить меня с разделами справочника, посвященным телекоммуникациям и технологиям.

За полчаса мы выбрали компанию, которая производила маленькие чипы для компьютеров, двух из основных провайдеров сотовой сети и одного производителя телефонов, одну компанию, занимавшуюся стационарными телефонами и кабельным телевидением, аэрокосмическое производственно-исследовательское предприятие, фирму, где производили шифровальные программы для интернета, еще одну, где делали программный продукт, назначение которого я до конца не понял, производителя плоских аудиоколонок, каких-то других программистов и еще что-то, связанное с микрочипами. Всех я не помню – их было много. Были там компания, производившая игры, пионеры в области интерактивного ТВ, фирма, где делали эти устройства, которые умещаются в руке и позволяют вам в точности определять свое местоположение в любой момент времени с помощью сигналов, летящих в космос и обратно, – и многое, многое другое. К моему уходу мы более восьмидесяти процентов моих денег закинули в акции. Один миллион мы оставили в наличных и положили на ипотечный счет; бумаги, необходимые для его открытия, Янгер помог мне заполнить прямо на месте. Сто пятьдесят тысяч мы оставили в хранилище – на счету, который Марк Добенэ открыл для меня тем утром.

– Мне могут экстренно понадобиться деньги, – сказал я Мэттью Янгеру, когда он провожал меня к выходу из здания «Янгер и Янгер».

– Конечно, – ответил он. – Само собой. Не забывайте, что акции всегда можно и продать. Звоните в любое время. До свидания.

Час пик еще не кончился. Спускаться обратно в метро мне не хотелось. Вместо этого я зашагал к реке, медленно, окраинными улицами Белгрейвии. Добравшись туда, я повернул на восток, перешел на другой берег по Лэмбет-бридж, спустился на набережную Альберта, нашел скамейку и немного посидел там, глядя на ту сторону, оставшуюся позади, за Темзой.

Я вспомнил тот случай, когда мы с Кэтрин забрались в лодку на парижской набережной. Тогда стояло утро, свежее, голубое, и под солнцем на воде повсюду раскрывались такие световые щели – такие прорези, – плясали, сверкали, раскрывались. Сейчас темнело. Казалось, город смыкает ряды, как бывает, когда он стягивается сам в себя, а тебя выставляет наружу. Он светился, но теплее мне от этого не делалось. Пока я там сидел, мне пришло в голову, что я могу пойти, встать едва ли не на любой улице, в любом переулке, в любом районе и скупить там все: магазины, кафе, кинотеатры, что угодно. Я могу ими обладать, но все равно останусь по отношению к ним извне, снаружи, за дверью. Это ощущение непричастности окрашивало весь город, пока я наблюдал, как он темнеет и светится, смыкая ряды. Ландшафт, на который я смотрел, казался затерявшимся, мертвым – мертвый ландшафт.

Возвращаться домой, в Брикстон, мне не хотелось. Кэтрин где-то гуляла, тоже смотрела на город: музеи, покупки, все такое. Меня все равно не тянуло с ней встречаться. Я пошел вдоль набережной к Ватерлоо, мимо заднего двора больницы святого Фомы. Рядом с большим хозяйственным входом и отгороженной мусоркой были размечены парковочные места для сотрудников. Водители неотложек покуривали без дела у своих машин. Работники столовой катали туда-сюда тележки. В больнице я всегда этого ждал – этого момента, когда появляется тележка. Разговор, который заводит с тобой человек, везущий ее, банален и мгновенно забывается, совсем как еда, но это хорошо – это значит, что тот же разговор ты сможешь вести опять, спустя несколько часов, и опять, на следующий день, и на следующий, и все равно будешь его ждать. В больнице все движется по кругу. Я смотрел, как тележки громыхают по своим маршрутам из кухонь к задним входам в отделения, как на свалке растет гора мусорных мешков, наблюдал за водителями неотложек и их машинами, замершими между линий разметки.

В конце концов я снова перешел на другой берег и отправился в Сохо. На углу, где Фрит-стрит перерезает Олд-комптон-стрит под углом ровно в девяносто градусов, я заметил стилизованную под Сиэттл кофейню, такую же, как та, где я тогда пил капучино, пока ждал Кэтрин в Хитроу. Я вспомнил, что у меня есть бонус-карточка и что если мне проштампуют все десять чашек, то дадут дополнительную чашку – плюс новую карточку, на которой будет еще десять чашек. Идея показалась мне заманчивой: отсчет по часам, полный круг, нулевая отметка и опять все сначала. Я вошел и заказал капучино.

– При-вет! Одинарный кап, – сказала девушка. На сей раз это была девушка. – На подходе. Есть у вас…

– Вот.

Я сунул ей карточку через прилавок. Она проштамповала вторую чашку и протянула мне капучино. Я отнес его к стулу у окна. Это было такое длинное, высокое окно, из тех, что занимают всю стену. Усевшись напротив него, я стал наблюдать за прохожими. Времени было, наверное, около восьми. Телевизионный народ расходился с работы, клубный народ направлялся в бары и рестораны. Какие-то люди везли по улице ширму – такую старую складную ширму в стиле барокко, с восточным орнаментом. Похожие ширмы были в больнице – конечно, без орнамента: просто белые складные ширмы, которые ставят у твоей койки, когда хотят тебя перевернуть или раздеть. Люди, катившие ширму вдоль Олд-комптон-стрит, были на пару лет моложе меня, от двадцати пяти до тридцати. Они, видимо, везли ее в одну из телестудий, которые попадаются в Сохо на каждом шагу, или, наоборот, забирали. На вид это были типичные телевизионщики: с короткими, крашеными волосами, одетые в «Дизель» или «Эвизу», с маленькими, разноцветными мобильниками в свободных руках и задних карманах. Интересно, подумал я, участвуют ли их телефоны в создании модели воображаемого будущего для каких-нибудь акций, которые я покупаю, способствуют ли они их росту.

Я пошел и взял еще один капучино, проштамповал карточку в третий раз и вернулся на свое место у окна. Телевизионщики, катившие ширму, остановились посередине улицы, столкнувшись с другой группой телевизионщиков, которые сидели на улице у другой кофейни. Они перекликались друг с другом, ходили туда-сюда между ширмой и второй кофейней, махали руками, смеялись. Они напоминали мне рекламу – не какую-нибудь конкретную, просто рекламу, в которой развлекается красивая молодежь. Людям, стоявшим на улице с ширмой, пришел на ум тот же рекламный клип, что и мне. Это было очевидно. Своими жестами, своими движениями они разыгрывали роли участников этого клипа: то, как они поворачивались и шагали в одну сторону, говоря при этом в другую, как запрокидывали головы, когда смеялись, как небрежно засовывали свои мобильники обратно в карманы низко сидящих брюк. Их тела и лица переполняла бурная радость, восторг – торжествующее сознание того, что в кои-то веки им не обязательно сидеть в кино или перед телевизором в гостиной и смотреть, как другая красивая молодежь смеется и гуляет; они сами могут быть красивой молодежью, прямо сейчас, на этом самом прямоугольном перекрестке. Понимаете? Совсем как я – б/у на сто процентов.

Я взял третью чашку, проштамповал четвертую чашку на карточке и вернулся к стулу у окна. Телевизионщики со своей ширмой ушли. В нескольких улицах от меня включилась противоугонная сигнализация; прерывистый писк продолжался с интервалами в три-четыре секунды. У моей койки в больнице стояли монитор и пластмассовый дыхательный аппарат, который попискивал и поскрипывал примерно с одинаковыми интервалами. В период выхода из комы – так это называется, выход, – когда мое сознание еще спало, но уже начинало ворочаться и выдумывать места и ситуации для обитания, я порой оказывался на больших спортивных стадионах. Иногда это были легкоатлетические комплексы с идущими вокруг дорожками, прочерченными на глине и асфальте, иногда – крикетные поля с белыми линиями разметки, нанесенными краской на траву. Комментатор вел репортаж, и я тоже должен был подключаться, вести репортаж вместе с ним. Я должен был произносить слова репортажа в ритме этих попискиваний и поскрипываний, иначе мой голос терялся на общем фоне. Я понимал, что ситуация странная, что я без сознания и все это – мое воображение, но понимал и то, что должен продолжать репортаж, соответствовать формату, иначе умру.

Сидя у окна, наблюдая за прохожими, я размышлял о том, кто из них наименее подчинен формату, наименее ненастоящий. Не я – это точно. Я, вуайерист, незваный гость, лишь подглядывал за всей этой сценой. Были тут и другие, тоже сидевшие за окнами, в других кофейнях, словно мое отражение, – они тоже были незваными гостями, все до одного. Затем шли туристы; они неуклюже брели мимо и посматривали на людей за окнами. Еще более низкая ступень в этой иерархии, решил я. Затем шли посетители клубов. Большинство из них были геями – показными геями, в обтягивающих джинсах, с волосами торчком и множеством проколотых мест на теле. Подобно телевизионщикам с ширмой, они играли – напоказ перед зеваками, друг другом, самими собой. Они переходили из кофейни в кофейню, из бара в бар, приветственно целовались с друзьями и преувеличенно реагировали на других мужчин, жесты их были сплошь преувеличенные, педерастические. Все были покрыты загаром, но искусственным, приобретенным в соляриях дорогих фитнес-центров или с помощью крема из банки. Театральные, надуманные – все как один.

Я пил, наверное, уже шестой капучино, как вдруг заметил кучку бездомных. Все время, пока я смотрел, они были тут, замаскированные на фоне магазинных витрин и мусорных баков, но я только теперь обратил на них внимание, начал за ними наблюдать. Один из них сидел, закутавшись в спальный мешок из полиэстера, на коленях у него свернулась собака. Его друзья – трое или четверо – облюбовали место подальше, ярдах в двадцати. Они периодически покидали свое место и приходили его навестить, по одному, иногда по двое; потом разворачивались и направлялись обратно, на свое собственное место. Я долгое время внимательно за ними наблюдал. Когда люди, сидевшие подальше, приближались к закутанному парню с собакой, вид у них был целеустремленный, как будто у них имелись для него какие-то сообщения, важная информация. Они передавали свои сообщения, затем уходили; но минут через семь кто-нибудь из них возвращался с новыми сведениями. Иногда они подменяли его, занимали его место, пока он со своей собакой шел прогуляться до их участка.

Я начал прослеживать некую закономерность в схеме их перемещений: круги, которые они описывали между двумя участками, кто кого сменял, когда и в каком порядке. Правда, это было нелегко: всякий раз, как я решал, что вычислил эту последовательность, один из них делал ход вне очереди или отправлялся в путь по новому маршруту. Я очень долго наблюдал за ними, изо всех сил сосредоточившись на схеме.

Через некоторое время я начал думать, что уж эти-то люди – настоящие. Что они здесь не просто незваные гости. Что им действительно принадлежат и улица, и они сами, и настоящий момент. Я наблюдал за ними, пораженный. Мне захотелось вступить с ними в контакт. Я решил, что обязательно вступлю с ними в контакт. Когда закутанный парень с собакой в четвертый раз откинулся в своем спальном мешке, и вероятность того, что никто из его друзей не подойдет к нему еще минут семь, казалась довольно высокой, я встал со своего стула, вышел из кофейни и зашагал через улицу туда, где он сидел.

Его собака первой заметила мое приближение. Она развернулась, приподнялась и, вся насторожившись, стала смотреть на меня и принюхиваться. Потом поднял глаза и закутанный парень. Ему было, наверное, не больше двадцати. Кожа у него была нежная, очень бледная, с красными точечками там, где под ней лопнули сосуды. Я постоял перед ним, глядя вниз. По прошествии какого-то времени я спросил его:

– С тобой поговорить можно?

Он взглянул на меня так же, как его собака – вопросительно, заинтересованный и одновременно готовый к защите.

– Ты христианин, что ли? – спросил он.

– Нет. Нет, я не христианин.

– Мне ни от каких христиан ничего не надо. Молиться заставляют, все такое – нет, чтобы просто поесть дать. Лицемеры ебаные.

Голос у него был медленный, протяжный, при этом довольно гнусавый. Он напоминал мне обдолбанных рок-звезд шестидесятых – Билла Уаймана, кого-то в этом роде. Интересно, подумал я, он тоже обдолбанный?

– Я правда не христианин, – сказал я ему. – Я просто хочу с тобой поговорить. Спросить тебя кое о чем.

– О чем?

Рот его так и остался открытым после того, как он это произнес.

– Я… – начал я и тут сообразил, что не знаю в точности, о чем именно хочу его спросить. – Можно тебя чем-нибудь угостить?

– Дай лучше десятку, раз такое дело.

– Нет. Давай я тебя ужином угощу. Хорошим ужином, с вином, все как положено. Что скажешь?

Он взглянул на меня, по-прежнему сидя с отвисшим ртом, размышляя. Христианином – ловцом душ я не был, полицейским, ясное дело, тоже. Потом лицо его напряглось, и он спросил:

– Ты случайно не этот, не маньяк будешь, а?

– Нет. Тебе ничего делать не нужно. Я просто хочу угостить тебя ужином и поговорить.

Парень еще немного пристально поизучал меня. Потом закрыл рот, громко шмыгнул носом, улыбнулся и сказал:

– Ладно.

Он вылез из своего спальника, свистнул сидевшим на улице друзьям, сделал одному из них знак подойти и занять его место, затем хлопнул себя по бедру и снова свистнул, потише, на этот раз собаке. Вместе мы двинулись прочь, из Сохо на Черинг-кросс-роуд, в северном направлении. Я привел его в греческое местечко прямо у Сентр-пойнт. Официантка, немолодая женщина в больших очках, сначала не хотела впускать его собаку. Я протянул ей двадцатифунтовую бумажку, сказал, что пес будет вести себя хорошо, и попросил дать ему какую-нибудь косточку, поглодать. Мы сели, и она принесла большую баранью кость, которую он принялся тихонько грызть под столом.

– Что вы хотите? – после двадцати фунтов официантка вся так и светилась улыбкой.

Я заказал бутылку дорогого белого вина с разными закусками и попросил подождать несколько минут, пока мы решим, какое главное блюдо взять. Она кивнула, по-прежнему улыбаясь, и ушла в кухню.

– Ну что ж! – я откинулся на стуле и широко раскинул руки. – Ну что ж!

Мой бездомный наблюдал за мной. Взяв свою салфетку, он покрутил ее в руках. Подождав немного, я спросил:

– Ты откуда?

– Лютон. Сюда два года как приехал. Два с половиной.

– А из Лютона почему уехал?

– Родичи, – ответил он, продолжая теребить салфетку. – Папаня – алкаш. Бил меня.

Официантка вернулась с вином. Когда она наклонилась над столом, чтобы его разлить, мой бездомный смотрел на ее груди. Я тоже на них смотрел. Рубашка у нее была расстегнута сверху, груди – красивые, круглые.

Она была, наверное, его возраста – лет восемнадцать-девятнадцать. Мы смотрели, как она поворачивается и отходит. Наконец я поднял бокал.

– Выпьем! – сказал я.

Он взял свой бокал и начал пить из него большими глотками. Проглотив половину, вытер рот рукавом, поставил бокал и, уже осмелев от алкоголя, спросил:

– Так что ты хотел узнать?

– В общем… Я хотел узнать… В общем, я вот что хотел узнать… Значит, так: допустим, сидишь ты на улице, на своем пятачке, закутался в свой спальник и сидишь, на коленях собака свернулась… Сидишь ты, значит, а мимо люди идут; а ты при этом… Я что хочу узнать…

Я остановился. Выходило не так, как надо. Сделав глубокий вдох, я начал по новой:

– Слушай. Знаешь, в кино, когда люди что-нибудь делают – персонажи, герои, ну, там, например, Роберт Де Ниро, – когда они что-нибудь делают, все всегда получается идеально. Все, вообще все. Или холодильник открывают, или зажигают… нет, лучше так: берут, например, салфетку в руки. Герой берет ее в руки, легонько так встряхивает, затыкает за воротник или просто на коленях складывает, а дальше уже не обращает на нее внимания до конца сцены. И потом, речь у него тоже просто идеальная. Понимаешь, что я хочу сказать? Если бы мы с тобой так попытались, она бы все время то соскальзывала, то падала.

Мой бездомный снова взял в руки салфетку.

– Мне что, в рубашку ее заткнуть? – спросил он.

– Нет. Дело не в этом. Дело в том, что мне интересно, мне просто интересно, осознаешь ты это или нет. Когда сидишь на своем углу.

– Я, когда ем, этими салфетками вообще не пользуюсь.

– Нет! В смысле, я не в том смысле. Забудь про салфетку. Это я для примера. Я вот в каком смысле: ты… Когда ты что-нибудь делаешь – скажем, разговариваешь с друзьями или, там, просишь деньги у прохожих, – ты…

– Я ж только потому прошу, что сам заработать не могу, – он положил салфетку. – Была б у меня работа, я что, просил бы?

– Нет, ты послушай, это…

Я потянулся к нему рукой через стол, но задел бокал с вином. Бокал опрокинулся, и вино выплеснулось на скатерть. Скатерть была белой; вино окрасило ее в густой красный. Вернулся официант. Он был… Она была молодая, в больших темных очках, итальянка. Большая грудь. Маленькая.

– Что ты хочешь узнать? – спросил мой бездомный.

– Я хочу узнать… – начал было я.

Тут официант перегнулся через меня убрать скатерть. Она убрала и стол. Никакого стола не было. По правде говоря, все это я сейчас выдумываю – эту историю про бездомного. Нет, он в самом деле существовал, сидел, замаскированный на фоне магазинных витрин и мусорных баков, – но я к нему не подходил. Я наблюдал за ним и его приятелями, за тем, как они ходили кругами к его месту и назад к своему, за тем, как напускали на себя целеустремленный вид, как будто у них имелись друг для друга важные сообщения. Везде по-хозяйски разгуливали, плюя на тротуар, поводя плечами, когда меняли направление. Они вели себя еще более нарочито, чем телевизионщики перед тем, даже не удосужившись оглядеться, посмотреть, не идет ли машина или велосипед, когда переходили дорогу. Их целью было доказать, что они – одно целое с улицей; что они и только они говорят на ее настоящем языке; что пространство вокруг них действительно им принадлежит. Фигня, полная фигня. Да они вообще не из Лондона. Из Лютона, Глазго, откуда угодно, но не отсюда, откуда-то издалека, какая разница, откуда. И потом, это расхаживание с важным видом, это их высокомерие – фикция. Захватчики. Жулики.

Я не подходил к нему, не заговаривал. Не хотел. Ну что я мог у него узнать? Кроме того, я ненавижу собак, всегда ненавидел.

4

Несколько дней спустя, в субботу, я пошел на вечеринку к Дэвиду Симпсону. Его новая квартира на Плэйто-роуд находилась на третьем этаже перестроенного дома. Дому было лет, наверное, сто. Неплохое помещение. Он его еще не отделал: с потолка свисали провода, на стенах были карандашом намечены линии – там, где собирались вешать полки, плюс рядом с выключателями были нацарапаны несложные схемы, указывавшие, где пустить электропроводку. Еще повсюду были коробки, полные одежды, книг и тарелок.

– О! Привет! – воскликнул Дэвид, открыв мне дверь. – Я слышал, ты… это самое… поправляешься.

Его глаза внимательно изучали мой лоб над самыми глазами – видимо, Грег рассказал ему про пластическую операцию на шраме.

– Над правым, – сказал я.

– Ага, – ответил он. – Да нет, я… Так, давай я тебе налью чего-нибудь.

Он приготовил какой-то пунш. Тот был розовый и сладкий – возможно, сангрия. Было еще и бутылочное пиво, и вино. Я пригубил розовый пунш и прошел в большую комнату. Меня окликнули по имени; это оказался Грег.

– Здоров, мужик! – Грег положил руку мне на плечо. Он был уже прилично пьян. – А где Кэтрин?

– В Оксфорде.

Кэтрин уехала туда на выходные. Она успела надоесть мне до крайности. Мне надоели все. И всё. С тех пор, как состоялась встреча с Мэттью Янгером, дни у меня протекали в размышлениях о том, что делать с деньгами. Я перебрал все варианты: посмотреть мир, открыть собственный бизнес, основать благотворительный фонд, все просадить. Ни один из них меня ничуть не привлекал. Ну какой из меня вышел бы основатель благотворительного фонда? Никакие проблемы меня особенно не волновали. Начни я тратить деньги, как сумасшедший, что бы я такого купил? Меня не интересовали ни искусство, ни одежда, ни наркотики. Шампанское, которое я пил на днях, на вкус было горьким, словно кордит, да и заказал я его только потому, что так мне посоветовал Марк Добенэ; foie gras я один раз уже пробовал, в Париже – меня стошнило. Нет – я перебрал все варианты, подержал каждый в руках, как ребенок пару секунд держит дешевую дрянную игрушку, покуда не поймет, что она не будет крутиться, играть музыку или хоть как-нибудь его радовать, и не положит обратно. В общем, мне все надоело: люди, идеи, мир – все.

Грег отвалил в кухню, налить еще. Я сел на диван и огляделся. Вечеринка была, на мой взгляд, довольно скучная. Многих из присутствующих я не знал, а те, кого знал, меня не особенно интересовали. Дэвид занимался не то пиаром, не то маркетингом, не то чем-то подобным; мне с ним было скучно, да и друзья у него были скучные.

Я подошел к окну и встал рядом, футах в двух справа от него. Побыв там некоторое время, я переместился в кухню и подлил себе в стакан. Я к нему почти не прикоснулся, но это было хоть какое-то занятие. Переместившись обратно в большую комнату, я снова встретил Грега.

– Здоров, мужик! – он положил ту же руку мне на плечо. – Так где Кэтрин?

– В Оксфорде.

Он снова отвалил в кухню, а я переместился обратно на диван, потом на место у окна. Это второе место было лучше. Я научился чувствовать, какие положения хорошие, а какие нет, когда был в больнице. Это начинаешь понимать, когда не можешь двигаться самостоятельно. В обычной жизни, когда двигаться можешь, способность менять положение считаешь само собой разумеющейся – об этом даже не думаешь. Но когда неподвижно лежишь после травмы, то оказываешься там, куда тебя поместят врачи с медсестрами, и только там. Становится жутко важно, куда тебя поместят – твое положение по отношению к окнам, дверям, телевизору. Палата, в которой я провел большую часть времени после выхода из реанимации, имела форму буквы L. Я лежал с короткой стороны этой L, у ее подножия, задвинутый почти в самый угол, где короткая сторона пересекается с длинной. Это было хорошее место – оттуда открывался полный обзор обоих проходов палаты, ясно просматривалось все, вплоть до поста медсестер и коридора с каталками, и других важных уголков, морщинок на глади окружающих поверхностей. В следующей палате мне досталось место очень плохое: я лежал на койке лицом не туда – вообще никуда; все было не так. С тех пор положение стало для меня важно. Виновата тут не только больница – авария тоже. Меня ударило, потому что я стоял там, где стоял, а не где-нибудь еще – стоял на траве, открытый, совсем как фишка на расчерченном зеленом бархате рулеточного стола, поставленная на единственный номер, в ожидании…

Я вернулся в кухню, чтобы снова долить себе в стакан, но увидел, что уровень в нем совершенно не понизился с тех пор, как я в последний раз его наполнил. Тогда я просто остался стоять в дверях под взглядами двух девушек, которые толклись у чаши с пуншем.

– Потерял чего? – спросила меня одна из них.

– Да. Я… это самое…

Я неопределенно покрутил пальцами – жест подразумевал нечто среднее между откупориванием бутылки с помощью штопора и щелканием ножницами, – и снова вышел из кухни.

Я направлялся назад по коридору в большую комнату, но тут заметил комнатку в стороне от маршрута, которого до сих пор придерживался. Я все время обходил кухню по часовой стрелке, а большую комнату – против: дверь – диван – окно – дверь. Добавьте сюда короткий, узкий коридор, соединяющий две комнаты, – и получится маршрут в форме восьмерки. Эта дополнительная комната как будто взяла и выскочила рядом с ней, как та половина в договоре – довесок, сбоку припеку. Я просунул голову внутрь. Это оказалась ванная. Я вошел и запер за собой дверь. Тут оно и произошло – событие, которое, если не считать аварии, стало самым значительным во всей моей жизни.

Произошло оно так. Я стоял в ванной, дверь за мной была заперта. Мыл после туалета руки в раковине, отвернувшись от зеркала над ней – потому что вообще не люблю зеркала – и глядя на эту трещину, проходившую по стене. Дэвид Симпсон, а может быть, прежний владелец, ошкурил стены, так что на них осталась одна штукатурка, плюс какие-то мазки там, где Дэвид экспериментировал с разными типами краски, чтобы посмотреть, как будет выглядеть помещение в тех или иных тонах. Я стоял у раковины, смотрел на эту трещину в штукатурке, как вдруг у меня возникло ощущение deja vu.

Ощущение deja vu было очень сильным. Я уже бывал в помещении вроде этого, в месте, совсем как это, уже смотрел на трещину – трещину, которая выпирала и извивалась точно так же, как эта, сбоку от зеркала. Там была такая же трещина, и ванна тоже была, и окошко над самыми кранами, прямо как в этой комнатке; разве что окно было чуть побольше, а краны другие, более старые. Окно выходило на крыши, там сидели коты. Красные крыши, черные коты. Это место находилось высоко, гораздо выше, чем я сейчас – шестой, седьмой или даже восьмой этаж старого здания, в каких сдаются квартиры, большого дома. Народу в здании было битком: соседи и подо мной, и вокруг меня, и этажом выше. С нижнего этажа до меня долетал запах готовившейся на сковороде печенки; и звук тоже, шипение и скворчание.

Все это я вспомнил очень ясно. Этажом ниже готовилась печенка – запах, шипение и скворчание, – а дальше, еще двумя этажами ниже, была фортепьянная музыка. Не музыка в записи, игравшая на диске или по радио, – музыка настоящая, в живом исполнении, которую играл на фортепьяно живший там человек, музыкант. Я вспомнил, как она звучала, вспомнил ее ритм. Порой он останавливался – всякий раз, когда брал не ту ноту или терялся. Останавливался и начинал пассаж заново, проигрывая его медленно, а когда подбирался к месту, где ошибся, совсем замедлял темп. Потом несколько раз играл его правильно, снова повторял, снова разгонялся, и так – пока не получится сыграть в нужном темпе, не спотыкаясь. Все это мне ясно вспомнилось – кристально ясно, до того ясно, словно в каком-то видении.

Все это я помнил, но не мог вспомнить, где именно было это место, эта квартира, эта ванная. И когда. Сначала я подумал, что вспоминаю парижскую квартиру. Не ту, в которой останавливался, когда меня послали на курсы – та вовсе не напоминала картину, разворачивавшуюся у меня в памяти, ни изнутри, ни снаружи: не было ни котов на крышах, ни печенки, ни фортепьянной музыки, ни похожей ванной с идентичной трещиной на стене, – но, возможно, чью-то еще, Кэтрин или кого-то из наших общих знакомых, другого студента. Но ни к каким другим студентам в гости мы не ходили. Нет, это был не Париж. Я порылся в более отдаленном прошлом, дошел до самого детства. Бесполезно. Я никак не мог понять, куда отнести это воспоминание.

И все-таки оно, это вспомнившееся здание, росло с каждой минутой, пока я стоял там, в ванной. Начавшись с трещины, оно все ширилось. Соседка, готовившая печенку этажом ниже, была пожилая женщина. Я почти каждый день встречал ее на лестнице. Мне вспомнилось, как мы встречались у двери в ее квартиру, когда она выносила мусор на площадку. Она мне что-нибудь говорила; я что-нибудь отвечал и проходил дальше. Она выносила мусор, чтобы его забрала консьержка. В здании, которое я вспоминал, была консьержка, прямо как в парижских многоквартирных домах. На лестнице были чугунные перила, затоптанный пол, узорно выложенный, мраморный или под мрамор. Я вспомнил, каково было по нему ходить: какой звук издавали мои ботинки на его поверхности, какими были на ощупь перила. Я вспомнил, какое ощущение возникало у меня в квартире, когда я по ней перемещался: из ванной с трещиной на стене – в кухню, в гостиную; как шелестели свисавшие с потолка растения в горшках, когда я мимо них проходил; как я частично поворачивался боком, минуя край кухонного стола, находившийся на уровне пояса, – поворачивался боком туда и сразу же обратно, ловко, одним плавным движением, задевая рубашкой деревянную поверхность. Я вспомнил, какое от всего этого было ощущение.

Лучше всего я помнил вот что: внутри этого вспомнившегося здания, в комнатах и на лестнице, в парадном и в большом дворе между ним и зданием напротив, с красными крышами и черными котами на них, – там все мои движения были свободными и непринужденными. Не скованными, изначально чужими, б/у, нет – естественными. Открывал ли я дверцу холодильника, закуривал ли сигарету или даже подносил ко рту морковку – в то время эти жесты были плавными, совершенными. Я сливался с ними, проходил сквозь них, пропускал их сквозь себя до тех пор, пока промежуток между нами не исчезнет. Они были настоящими; я был настоящим – был, не вникая предварительно в то, как это сделать, срезая кружной путь. Воспоминание по силе походило на прозрение, откровение.

Тогда-то я и понял в точности, что хочу сделать с деньгами. Я хочу воссоздать это место и войти туда, чтобы снова почувствовать себя настоящим. Хочу, обязан, добьюсь своего. Остальное неважно. Я стоял, уставившись на трещину. Все упиралось в это: в то, как она проходила по стене, в структуру штукатурки вокруг нее, в цветные пятна справа от нее. Именно это и послужило началом всему. Я должен был как-то запечатлеть это, не упустив ничего – ни единого разветвления или зазубрины. В дверь кто-то стучался.

– Погодите! – крикнул я.

– Побыстрее! – проорал в ответ мужской голос.

Я огляделся. Рядом с ванной стояли две банки с краской; на крышке одной из них лежали рулетка и карандаш. Я взял карандаш, оторвал полоску бумаги, приставшую к стенке под окном, и начал срисовывать форму трещины. Срисовывал я очень аккуратно. Тщательно. Снова раздался стук – на этот раз постучали дважды.

– Мы уже не можем! – прокричал девичий голос.

– Давай побыстрее! – повторил тот же мужской голос.

Проигнорировав их, я продолжал срисовывать трещину. Дважды пришлось начать по новой: сначала потому, что масштаб у меня получился слишком крупный, и трещина не умещалась целиком; потом еще раз, когда я сообразил, что обратная сторона обоев более гладкая, чем пузырчатая сторона, на которой я рисовал, а значит, копия на ней выйдет более точной. Я срисовывал ее – тщательно, помечая в скобках такие детали, как особенности структуры и цвет. Закончив срисовывать трещину, я еще несколько мгновений постоял на месте, чтобы вся картина целиком улеглась в голове: ванная, квартира, лестница, здание, двор, крыши и коты. Надо было, чтобы она улеглась поглубже, навсегда. Я закрыл глаза на пару секунд – проверить, видно ли все это мысленно, в темноте. Видно. Удовлетворившись результатом, я снова открыл глаза и вышел из ванной.

– Я уже не могу! – снова сказала мне девушка – одна из тех, что до этого были в кухне.

Она протиснулась мимо меня в ванную.

– Ты что там, рожал, что ли? – спросил меня мужчина, который велел мне выходить побыстрее.

– Как вы сказали? – переспросил я.

– Чего так долго – рожал, что ли?

– Нет.

Взяв свою куртку, я ушел с вечеринки, захватив с собой полоску обоев.

Я дошел до главного брикстонского перекрестка, где огромная дорожная развязка с линиями разметки на асфальте простирается от здания городской администрации до кинотеатра «Ритци». Времени было, наверное, около полуночи. Жизнь в Брикстоне кипела. Красные и желтые машины стояли в пробке на Колдхарбор-лейн, темнокожие парни в бейсболках бомбили на своих такси, темнокожие парни помоложе, в здоровенных дутых куртках, толкали коноплю и крэк, темнокожие девицы с курчавыми и распрямленными волосами, с большими округлыми бедрами, обтянутыми платьями из эластика, верещали в мобильники, белые девицы стояли на улице, желая попасть в «Догстар», жевали резинку и одновременно курили. Всё это – люди, огни, цвета, шум – приходило и уходило, оставаясь на периферии моего внимания. Я медленно шел со своей полоской обоев, думая о комнате, о квартире, о мире, который только что вспомнил.

Я решил его воссоздать: построить заново и жить внутри него. Буду двигаться от трещины, которую только что зарисовал, в разные стороны. Штукатурка вокруг трещины была розовато-серая, вся в царапинах и морщинках, образовавшихся, когда ее размазывали. Прямо над ней, слева (от нее – справа) было пятно голубой краски, а в футе или двух левее него – желтое пятно. Я это записал, но все равно помнил в точности: слева прямо над ней голубое, потом еще два фута и желтое. Эту трещину я смог бы воссоздать и у себя в квартире: намазать штукатурку, а после добавить цвета; но моя ванная была не той формы. Она должна быть такой же формы и размера, как та, которую мне напомнила Дэвидова, с такой же ванной, другими, более старыми кранами, с таким же окном, чуть побольше. И находиться она должна на шестом, седьмом или восьмом этаже. Придется купить новую квартиру, повыше.

И потом соседи. Вокруг меня их было битком: снизу, рядом и сверху. Это был важнейший элемент. Старуха, готовившая печенку этажом ниже, пианист двумя этажами ниже ее, проигрывавший свои фуги и сонаты, раз за разом; придется позаботиться о том, чтобы и они там непременно были. А также и консьержка, и все остальные, более безликие соседи. Придется купить целый дом и заполнить его людьми, которые будут вести себя в точности так, как я им велю.

И потом вид напротив! Коты, черные коты на красных крышах дома позади моего, за двором. Крыши были покрыты шифером, скаты поднимались и опускались определенным образом. Если в купленном мной доме окна ванной и кухни моей квартиры на шестом, седьмом или восьмом этаже не будут выходить на похожие крыши, то мне придется купить и дом позади него и переделать крыши, чтобы выглядели именно так. К тому же дом обязан быть достаточно высоким – в смысле, дом позади моего; понадобится не один, а два дома подходящего размера и года постройки. Все это я обдумывал, шагая по Колдхарбор-лейн. Обдумывал тщательно, не выпуская из рук полоски обоев.

Сделать все это я, конечно, могу. Это не проблема. Средства у меня есть. Я могу не только купить свой дом и дом позади него, но и нанять персонал. Мне понадобится старуха. Она все отчетливее вырисовывалась у меня в голове: у нее были белые волосы, похожие на проволоку, и синяя кофта. Она каждый день жарила на сковороде печенку, та шипела и скворчала, а запах издавала густой, коричневый, маслянистый. Старуха обычно нагибалась, держась одной рукой за спину, чтобы опустить свой пакет с мусором на затоптанный пол лестничной площадки, мраморный или под мрамор; она оборачивалась ко мне и заговаривала, когда я проходил мимо. Вспомнить, что она говорила, я пока толком не мог, но на данном этапе это было неважно.

Еще мне понадобится пианист. Ему было лет тридцать восемь. Он был высок, худ и очень бел, с лысой макушкой и непослушными черными волосами, торчащими по бокам. Человек он был довольно жалкий – совершенно одинокий; к нему, кажется, почти никто не заходил, разве что дети, которых он обучал за плату. По ночам он обычно сочинял музыку, медленно и неуверенно. Днем репетировал: споткнувшись, останавливался; снова и снова проигрывал один и тот же пассаж; подходя к месту, где ошибся, замедлял темп. Музыка летела снизу вверх, прямо как запах старухиной печенки. Под вечер слышно было, как неумело долбят по клавишам его равнодушные ученики, отбарабанивая гаммы и простейшие мелодии. Иногда, по утрам, он решал, что сочиненное им прошлой ночью бездарно; слышался нестройный удар, потом – скрежет табурета, хлопанье двери, замирание шагов под лестницей.

Пока я все это обдумывал, на периферии моего внимания появился и снова исчез перекресток у телефонной будки, откуда я звонил Марку Добенэ. Народ вываливался из синего бара с зачерненными окнами, старики ямайского происхождения жарили кур на улице перед конторой «Движение», уже другие молодые парни толкали наркотики. Затем шли шиномонтажная мастерская и кафе, где в тот день люди смотрели, как я, отправившись встречать Кэтрин, дергался туда и обратно на улице, не сходя с места; затем, перед бывшей зоной осады – улица, идущая параллельно улице, перпендикулярной моей. Затем я очутился дома. Я сидел на диване, наполовину сложенном Кэтрин, и продолжал все это обдумывать, держа в руке полоску обоев. Время от времени я смотрел на схему, которую на ней нарисовал. По большей части просто сидел и держал ее в руке, не мешая расти вспомненному миру.

И он действительно рос. Я начал более ясно различать двор – двор между моим домом и тем, с волнообразной крышей и черными котами на ней. Там имелся садик – правда, садик весьма запущенный. Я мысленно просмотрел его повнимательнее, двигаясь слева направо и обратно.

– Там же мотоцикл! – произнес я вслух.

И верно – на маленьком пятачке двора, прямо перед задней дверью моего дома, где не росла трава, стоял мотоцикл. Мотоцикл держался на подножках, некоторые из его нижних болтов были откручены, поскольку – ну конечно же! Это над ним трудился еще один сосед. Теперь я вспомнил этого человека – мотоциклиста-любителя, жившего на втором этаже. Лет двадцать с чем-то, весьма хорош собой, темные волосы средней длины. Все выходные он занимался во дворе своим мотоциклом: снимал детали и чистил их, потом прикручивал обратно. Иногда он включал мотор на целых двадцать минут подряд, и это доставало пианиста – слышно было, как тот опять со скрежетом отодвигает табурет и меряет шагами квартиру, выйдя из себя. Все это мне вспомнилось, пока я сидел на полусложенном диване.

Я просидел на диване всю ночь, вспоминая. Снаружи запели птицы, потом послышалось жужжание молочных фургонов, потом сквозь шторы начал просачиваться серо-голубой свет. Я вспомнил ничем не примечательную пару средних лет, жившую этажом выше мотоциклиста-любителя, на третьем этаже. Бездетные. Он каждый день уходил на работу, а она оставалась дома или шла за покупками, или отправлялась помогать в «Оксфэм», а может, в какую-то другую благотворительную организацию. Дальше – менее отчетливые соседи, люди, на которых, по сути, не обращаешь особого внимания. Была там и консьержка; я ясно видел шкаф, где она держала свои щетки с ведрами, но сама она – лицо, фигура – мне не давалась. Я видел чугунные перила на большой лестнице; они были такого оттенка, какой бывает от окисления, все в зеленую крапинку. Поручни на них были черные, деревянные, утыканные мини-штырьками, зубчиками – может, для украшения, а может, чтобы по ним не съезжали дети. Потом – узор на полу: черный на белом, повторяющийся, затертый. Разглядеть его как следует я не мог, но основную закономерность его течения ухватить удалось. Я отпустил свои мысли, и они потекли по нему, поплыли над ним, одновременно утопая в нем, а он поглощал их, словно истертая, узорчатая губка. Я провалился в сон – в этот дом с его поверхностями, с шипением и шкворчанием печенки, с фортепьянной музыкой, летящей вверх по лестнице, с птицами и молочными фургонами, с черными котами на красных крышах.

Следующий день, как нарочно, оказался воскресеньем. Мне нужен был понедельник с его открытыми конторами. Мне понадобятся риэлторы, агентства по найму, бог знает что еще. И потом, вдруг до понедельника сложившийся у меня единый образ этого места рассеется? Надолго ли все эти подробности останутся в моей памяти? Чтобы не потерять их, я решил изобразить их на чертеже. Собрав всю неиспользованную бумагу, какая нашлась в квартире, я начал рисовать диаграммы, планы, расположение комнат, этажей и коридоров. Закончив один из них, я прилеплял его на стену в гостиной; иногда объединял три, четыре или пять в большое полотно, в единую картину. Когда чистая бумага кончилась, я пустил в дело письма, счета, юридические документы – все, что попадалось под руку, – рисуя с обратной стороны.

Я изобразил свою квартиру – все, что вспомнил, – двигаясь в стороны от трещины, проходившей по стене ванной. Квартира была скромной, но просторной. Там были деревянные полы, частично прикрытые ковриками. Кухня была открытой планировки и переходила в главную комнату. Ее окно выходило туда же, куда и окно моей ванной, – во двор с садиком и мотоциклом. Холодильник был старый, модели 1960 года. Над ним висели растения – ползучие, в горшках. Я изобразил лестницу, добавив к чертежу надписи и стрелки, чтобы отметить колючки на перилах и оттенок окисления. Изобразил вход в квартиру старухи, которая готовила печенку, место, где она оставляла свой мусор, чтобы его забрала консьержка. Изобразил шкаф консьержки, пририсовав щетку, тряпку, пылесос: как они стояли вместе, что в какую сторону наклонялось. Лицо консьержки мне по-прежнему не давалось, как и слова, с которыми обращалась ко мне хозяйка печенки, когда я проходил мимо, но это я решил до поры до времени не трогать. На самом деле, мне не давались целые куски дома: участки лестницы и парадного, вся площадка четвертого этажа. Их я оставил расплывчатыми, незаполненными, лишь написав пару слов в скобках рядом с несколькими дюймами чистой бумаги.

Под конец дня я заказал пиццу. Ожидая, когда она появится, я вспомнил, что этим вечером должна вернуться Кэтрин. Это был ее последний вечер перед отлетом обратно в Америку. Я перенес свою огромную, разросшуюся карту со стены гостиной на стену спальни, лист за листом. Не успел я съесть последний кусок пиццы, как явилась Кэтрин. Вид у нее был усталый, но довольный, раскрасневшийся.

– Как Оксфорд? – спросил я из кухни, куда вышел поставить чайник.

Чай превратился в главное связующее звено между нами – эдакий тошнотворный, с молоком, заменитель настоящей близости.

– Оксфорд – круто! Офигенно! Там такие… Как эти ребята, студенты, ездят на велосипедах по всему городу. Они такие симпатичные. Так самозвабенно отдаются студенческой жизни…

– Так само – что? – переспросил я, входя с чашками в гостиную и ставя их на стол.

– Самозабвенно отдаются. Езде на велосипеде, разговорам друг с другом. Я все думала, вот было бы классно, если б их можно было уменьшить и держать в коробке, как термитов. Знаешь, бывают такие наборы с термитами?

– Да. Знаю.

Я посмотрел на нее с интересом и удивлением. Подумал: а ведь то, что она сейчас сказала, забавно и умно – ее первое интересное замечание с момента приезда в Лондон.

– На это можно по два раза в день ходить смотреть, и каждый раз будешь: «Ой, гляди! Смотри, этот занимается! Этот на велосипеде едет!» А они и не знают, что ты за ними наблюдаешь. Они же такие…

Тут она остановилась. Она вовсю старалась подыскать нужное слово – и я тоже хотел его услышать, услышать то, что она собиралась произнести.

– Они же такие… – повторил я, медленно, желая помочь ей найти его.

– Симпатичные! – снова сказала она. – Просто студенты, живут, занимаются своими делами, как все студенты.

Я мысленно перенесся в то время, когда был студентом. Все это время я сознавал, что другие люди в этом дурацком провинциальном городке, люди, которые студентами не являются, знают, что я студент, и я должен быть таким, каким они ожидают видеть меня. Каким именно, я в точности не понимал, но чувствовал, что должен, все проведенные там три года, и это их отравляло. Однажды я пошел на демонстрацию: полиция и зеваки наблюдали за нами со смесью недоумения и презрения, пока мы выкрикивали свои лозунги; и я убежденно выкрикивал их в такт с остальными демонстрантами, просто потому, что знал: все за мной наблюдают и ждут именно этого. Не помню даже, по какому поводу была демонстрация.

Чайник закипел.

– Пойду налью, – с этими словами я вернулся в кухню.

Я наливал воду в заварочный чайник, когда обнаружил, что Кэтрин прошла за мной. Она стояла с широко раскрытыми глазами, серьезная. Взглянув на меня, она произнесла:

– Они были ну такие счастливые! Наивные такие.

Я поставил чайник на место и сказал, глядя на нее в упор:

– Можно задать тебе один вопрос?

– Да, – тихим голосом ответила она.

– Какое твое самое сильное, самое ясное воспоминание? Такое, что видишь даже с закрытыми глазами – по-настоящему, ясно, словно в каком-нибудь видении?

Казалось, вопрос ее совсем не удивил. Она спокойно улыбнулась, еще шире раскрыв глаза, и ответила:

– Это было в детстве. В Парк-Ридже, где я выросла, под Чикаго. Там были такие качели, на цементной площадке, а вокруг лужайка. И еще – возвышение, деревянный помост, в нескольких футах справа от качелей. Не знаю, зачем оно там было, это возвышение. Ребята на него запрыгивали и спрыгивали. И я тоже. Ну, я, конечно, маленькая была. Но эти качели я вижу. Как я играла на них, качалась…

Ее голос затих. Продолжать ей было не нужно. Я видел, как она видит эти качели. Глаза у нее были раскрыты широко-широко и так и сияли. Она была прекрасна. Я почувствовал некое шевеление в брюках. Кэтрин поняла. Она медленно шагнула ко мне, раскрываясь изнутри, сияя лицом – сияние, волна за волной, разливалось вокруг. Я уже готов был поцеловать ее, но в этот момент из спальни послышался шелест. Вечерний бриз, дотянувшись через открытое окно до листов с моими диаграммами и чертежами, трепал их, пытаясь оторвать от стены. Я оттолкнулся от серванта, отпихнул Кэтрин и бросился в свою комнату закрыть окно.

Там я и провел всю ночь: делал дополнения и поправки к чертежам, просто глядел на них, не отрываясь. Когда наступило утро, я отвел Кэтрин с ее огромным, грязным фиолетовым рюкзаком в «Движение» и посадил в такси до аэропорта. Потом пришел домой, вытащил телефонный справочник и начал повсюду звонить.

5

Назрул Рам Виас был родом из высшей касты. У них в Индии существует кастовая система: внизу неприкасаемые, наверху – брахманы. Наз был брахманом. Родился и вырос он в Манчестере, но родители его приехали сюда в шестидесятые из Калькутты. Его отец был бухгалтером. Дядя вроде бы тоже. И дед. Не удивлюсь, если перед тем и его отец. Длинная череда писцов, учетчиков, клерков, заносивших в книги операции и события, передававших приказы и распоряжения, благодаря которым совершались новые операции. При их содействии. Так оно и было – Наз содействовал мне во всем. Все совершалось благодаря ему. Он был словно дополнительный набор конечностей – восемь дополнительных наборов конечностей, щупальца, простирающиеся во все стороны, координирующие проекты, отдающие распоряжения, исполняющие команды. Мой исполнитель.

До того, как он появился на моем горизонте, меня одолевали бесконечные проблемы. Не в практическом смысле; без Наза мне вообще не удалось добраться до той стадии, на которой возникают практические вопросы. Нет, я имею в виду проблемы другого рода: как наладить связь. Как довести до понимания людей мой замысел, что именно я хочу сделать. Стоило Кэтрин уехать, я сразу же начал повсюду звонить, но это ни к чему не привело. Я поговорил с тремя разными риэлторами. Первые два не поняли, о чем речь. Они стали предлагать мне квартиры – очень хорошие квартиры, в перестроенных зданиях складов у Темзы, с открытой планировкой и полуэтажами, и винтовыми лестницами, и балконами, и воротами для погрузки, и старыми крановыми стрелами, и тому подобными оригинальными деталями.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4