Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Так что же нам делать

ModernLib.Net / Отечественная проза / Толстой Лев Николаевич / Так что же нам делать - Чтение (стр. 4)
Автор: Толстой Лев Николаевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Конечно, я бы мог продолжать это дело и сделать из него подобие благотворительности; я бы мог, приставая к тем, которые обещали мне деньги, заставить их отдать их мне; мог бы собрать еще, мог бы раздавать эти деньги и утешаться своей добродетелью, но я видел, с одной стороны, что мы, богатые люди, и не хотим, да и не можем уделять бедным часть своего избытка (так много у нас своих нужд), что и давать деньги некому, если точно желать добра, а не желать только раздавать деньги кому попало, как я и сделал это в Ржановом трактире. И я бросил все дело и с отчаянием в сердце уехал в деревню.
      В деревне я хотел написать статью обо всем том, что я испытал, и рассказать, почему не удалось мое предприятие; мне хотелось и оправдаться в тех упреках, которые мне делали за мою статью о переписи, хотелось обличить и общество в его равнодушии и хотелось высказать те причины, по которым зарождается эта городская бедность, и ту необходимость противодействия ей, и те средства, которые я для этого вижу.
      Я тогда же начал статью, и мне казалось, что я скажу в ней очень много важного. Но сколько я ни бился над ней, несмотря и на обилие материала, несмотря на излишек его, от раздражения, под влиянием которого я писал, и оттого, что я не выжил всего того, что нужно было, чтобы правдиво отнестись к этому делу, и, главное, оттого, что я ясно и просто не сознавал причину всего этого, причину очень простую, коренившуюся во мне, я не мог справиться с статьей и так и не кончил ее до нынешнего года.
      В области нравственной происходит одно удивительное, слишком мало замечаемое явление.
      Если я расскажу человеку, не знавшему этого, то, что мне известно из геологии, астрономии, истории, физики, математики, человек этот получит совершенно новые сведения, и никогда не скажет мне: "Да что ж тут нового? Это всякий знает, и я давно знаю". Но сообщите человеку самую высокую, самым ясным, сжатым образом, так, как она никогда не выражалась, выраженную нравственную истину, - всякий обыкновенный человек, особенно такой, который не интересуется нравственными вопросами, или тем более такой, которому эта нравственная истина, высказываемая вами, не по шерсти, непременно скажет: "Да кто ж этого не знает? Это давно и известно и сказано". Ему действительно кажется, что это давно и именно так сказано. Только те, для которых важны и дороги нравственные истины, знают, как важно, драгоценно и каким длинным трудом достигается уяснение, упрощение нравственной истины - переход ее из туманного, неопределенного сознаваемого предположения, желания, из неопределенных, несвязных выражений в твердое и определенное выражение, неизбежно требующее соответствующих ему поступков.
      Мы все привыкли думать, что нравственное учение есть самая пошлая и скучная вещь, в которой не может быть ничего нового и интересного; а между тем вся жизнь человеческая, со всеми столь сложными и разнообразными, кажущимися независимыми от нравственности деятельностями, - и государственная, и научная, и художественная, и торговая - не имеет другой цели, как большее и большее уяснение, утверждение, упрощение и общедоступность нравственной истины.
      Помню, шел я раз в Москве по улице и впереди себя вижу, вышел человек, внимательно посмотрел на камни тротуара, потом выбрал один камень, присел над ним и стал его (как мне показалось) скоблить или тереть с величайшим напряжением и усилием. "Что такое он делает с этим тротуаром?" - подумал я. Подойдя вплоть, я увидал, что делал этот человек; это был молодец из мясной лавки; он точил свой нож о камни тротуара. Он вовсе не думал о камнях, рассматривая их, и еще менее думал о них, делая свое дело, - он точил свой нож. Ему нужно было выточить свой нож для того, чтоб резать мясо; мне показалось, что он делает какое-то дело над камнями тротуара. Точно так же только кажется, что человечество занято торговлей, договорами, войнами, науками, искусствами; одно дело только для него важно, и одно только дело оно делает - оно уясняет себе те нравственные законы, которыми оно живет. Нравственные законы уже есть, человечество только уясняет их себе, и уяснение это кажется неважным и незаметным для того, кому не нужен нравственный закон, кто не хочет жить им. Но это уяснение нравственного закона есть не только главное, но единственное дело всего человечества. Это уяснение незаметно точно так же, как незаметно различие тупого ножа от острого. Нож - все нож, и для того, кому не нужно ничего резать этим ножом, незаметно различие тупого от острого. Для того же, кто понял, что вся жизнь его зависит от более или менее тупого или острого ножа, для того важно всякое увострение его, и тот знает, что конца нет этому увострению, и что нож только тогда нож, когда он острый, когда он режет то, что нужно резать.
      Это случилось со мной, когда я начал писать статью. Мне казалось, что я все знаю, все понимаю относительно тех вопросов, которые вызвали во мне впечатления Ляпинского дома и переписи; но когда я попробовал сознать и изложить их, оказалось, что нож не режет, что нужно точить его. И только теперь, через три года, я почувствовал, что нож мой отточен настолько, что я могу разрезать то, что хочу. Узнал я нового очень мало. Все мысли мои те же, но они были тупее, все разлетались и не сходились к одному; не было в них жала, все не свелось к одному, к самому простому и ясному решению, как оно свелось теперь.
      XIII
      Я помню, что во все время моего неудачного опыта помощи несчастным городским жителям я сам представлялся себе человеком, который бы желал вытащить другого из болота, а сам стоял на такой же трясине. Всякое мое усилие заставляло меня чувствовать непрочность той почвы, на которой я стоял. Я чувствовал, что я сам в болоте; но это сознание не заставило меня тогда посмотреть ближе под себя, чтобы узнать, на чем я стою; я все искал внешнего средства помочь вне меня находящемуся злу.
      Я чувствовал тогда, что моя жизнь дурна и что так жить нельзя. Но из того, что моя жизнь дурна и так нельзя жить, я не вывел тот самый простой и ясный вывод, что надо улучшить свою жизнь и жить лучше, а сделал тот странный вывод, что для того, чтобы мне было жить хорошо, надо исправить жизнь других; и я стал исправлять жизнь других. Я жил в городе и хотел исправить жизнь людей, живущих в городе, но скоро убедился, что я этого никак не могу сделать; и я стал вдумываться в свойства городской жизни и городской бедности.
      Что же такое городская жизнь и городская бедность? "Отчего, живя в городе, я не мог помочь городским бедным?" - спрашивал я себя. И я ответил себе, что я не мог сделать для них ничего, во-первых, оттого, что здесь их было слишком много в одном месте; во-вторых, потому, что все эти бедные были совсем не такие, как деревенские. Отчего же их здесь много и в чем же состоит их особенность от деревенских бедных? Ответ был один на оба эти вопроса. Много их тут потому, что здесь собираются около богатых все те люди, которым нечем кормиться в деревне, и особенность их в том, что это все люди, пришедшие из деревни кормиться в город (если есть городские бедные, такие, которые родились здесь, и такие, которых отцы и деды родились здесь, то эти отцы и деды пришли сюда тоже, чтобы кормиться).
      Что же такое значит: кормиться в городе? В словах "кормиться в городе" есть что-то странное, похожее на шутку, когда вдумаешься в смысл их. Как, из деревни, т. е. из тех мест, где и леса, и луга, и хлеб, и скот, где все богатство земли, из этих мест люди приходят кормиться в то место, где нет ни дерев, ни травы, ни земли даже, а только один камень и пыль? Что же значат эти слова: "кормиться в городе", которые так постоянно употребляются и теми, которые кормятся, и теми, которые кормят, как что-то вполне ясное и понятное?
      Вспоминаю все сотни и тысячи людей городских, - и хорошо живущих, и бедствующих, - с которыми я говорил о том, зачем они пришли сюда, и все без исключения говорят, что они пришли сюда из деревни кормиться, что Москва не сеет, не жнет, а богато живет, что в Москве всего много и что потому только в Москве можно добыть те деньги, которые им нужны в деревне, на хлеб, на избу, на лошадь, на предметы первой необходимости. Но ведь в деревне источник всяческого богатства, там только есть настоящее богатство: и хлеб, и лес, и лошади, и все. Зачем же идти в город, чтобы добыть то, что есть в деревне? И зачем, главное, увозить из деревни в город то, что нужно деревенским жителям, - муку, овес, лошадей, скотину?
      Сотни раз я разговаривал про это с крестьянами, живущими в городе, и из разговоров моих с ними, и из наблюдений мне уяснилось то, что скопление деревенских жителей по городам отчасти необходимо потому, что они не могут иначе прокормиться, отчасти произвольно, и что в город их привлекают городские соблазны. Справедливо то, что положение крестьянина таково, что для удовлетворения требований, предъявленных к нему в деревне, ему нельзя иначе справиться, как продав тот хлеб, ту скотину, которые, он знает, ему будут необходимы, и он волей-неволей принужден идти в город, чтобы выручить там назад свой хлеб. Но справедливо и то, что сравнительно легче добываемые деньги и роскошь жизни в городе привлекают его туда, и, под видом кормиться в городе, он идет туда для того, чтобы работать легче, а есть лучше, пить чай три раза, щеголять и даже пьянствовать и распутничать. Причина того и другого одна: переход богатств производителей в руки непроизводителей и скопление их в городах. И действительно: пришла осень, все богатства собраны в деревне. И тотчас же заявляются требования податей, солдатчины, оброков; тотчас же выставляются соблазны водки, свадеб, праздников, мелких торговцев, разъезжающих по деревням, и всякие другие, и не тем, так другим путем богатства эти в самых разнообразных видах: овец, телят, коров, лошадей, свиней, кур, яиц, масла, пеньки, льна, ржи, овса, гречихи, гороха, семени конопляного и льняного, переходят в руки чужих людей и перевозятся в города, а из городов к столицам. Деревенский житель вынужден отдать все это для удовлетворения заявленных к нему требований и соблазнов и, отдав свои богатства, остается с нехваткой, и ему надо идти .туда, куда свезены его богатства, и там он отчасти старается выручить деньги, необходимые ему на его первые потребности в деревне, отчасти сам, увлекаясь соблазнами города, пользуется вместе с другими собранными богатствами.
      Везде по всей России, да, я думаю, и не в одной России, а во всем мире происходит одно и то же. Богатства сельских производителей переходят в руки торговцев, землевладельцев, чиновников, фабрикантов, и люди, получившие эти богатства, хотят пользоваться ими. Пользоваться же вполне этими богатствами они могут только в городе. В деревне, во-первых, трудно найти, по раскинутости жителей, удовлетворение всех потребностей богатых людей, нет всякого рода мастерских, лавок, банков, трактиров, театров и всякого рода общественных увеселений. Во-вторых, одно из главных удовольствий, доставляемых богатством, - тщеславие, желание уловить и перещеголять других, опять по раскинутости населеления, с трудом может быть удовлетворяемо в деревне. В деревне мало ценителей роскоши, некого удивлять. Какие бы деревенский житель ни завел себе украшения жилища, картины, бронзы, какие бы ни завел экипажи, туалеты, мужики не знают во всем этом толку. И, в-третьих, роскошь даже неприятна и опасна в деревне для человека, имеющего совесть и страх. Неловко и жутко в деревне делать ванны из молока или выкармливать им щенят, тогда как рядом у детей молока нет; неловко и жутко строить павильоны и сады среди людей, живущих в обвалянных навозом избах, которые топить нечем. В деревне некому держать в порядке глупых мужиков, которые по своему необразованию могут расстроить все это.
      И поэтому богатые люди скопляются вместе и пристраиваются к таким же богатым людям с одинаковыми потребностями в городе, где удовлетворение всяких роскошных вкусов заботливо охраняется многолюдной полицией. Коренные такие жители в городах - это государственные чиновники; около них уже пристроились всякого рода мастера и промышленники, к ним присоединяются и богачи. Там богатому человеку стоит только вздумать, и все у него будет. Там богатому человеку приятнее жить еще и потому, что там он может удовлетворить тщеславию, есть с кем поравняться роскошью, есть кого удивить, есть кого затмить. Главное же, богатому человеку уже потому лучше в городе, что прежде ему неловко и жутко было за его роскошь в деревне, теперь же, напротив, ему неловко становится не жить роскошно, не жить так, как все сверстные ему люди вокруг него. То, что казалось страшным и неловким в деревне, здесь ему кажется, что так и должно быть. Богатые люди собираются в городе и там, под охраной власти, спокойно потребляют все то, что привезено сюда из деревни. Деревенскому же жителю отчасти необходимо идти туда, где происходит этот неперестающий праздник богачей и потребляется то, что взято у него, с тем, чтобы кормиться от тех крох, которые спадут со стола богатых, отчасти же, глядя на беспечную, роскошную и всеми одобряемую и охраняемую жизнь богачей, и самому желательно устроить свою жизнь так, чтобы меньше работать и больше пользоваться трудами других.
      И вот и он тянется в город и пристраивается около богачей, всякими средствами стараясь выманить у них назад то, что ему необходимо, и подчиняясь всем тем условиям, в которые поставят его богачи. Он содействует удовлетворению всех их прихотей; он служит богачу и в бане, и в трактире, и извозчиком, и проституткой, и делает ему экипажи, и игрушки, и моды, и понемногу научается у богатого жить так же, как и он, не трудом, а разными уловками, выманивая у других собранные ими богатства, - и развращается и погибает. И вот это-то развращенное городским богатством население и есть та городская бедность, которой я хотел и не мог помочь.
      И в самом деле, надо только вдуматься в положение этих деревенских жителей, приходящих в город для того, чтобы заработать на хлеб или на подати, когда они видят повсюду вокруг себя безумно швыряемые тысячи и самым легким способом добываемые сотни, тогда как они сами тяжелым трудом должны вырабатывать копейки, чтобы удивляться, как остаются из этих людей еще рабочие люди, а не все они берутся за более легкую добычу денег: торговлю, прасольничество, нищенство, разврат, мошенничество, грабеж даже. Ведь это мы, участники той неперестающей оргии, происходящей в городах, можем так привыкнуть к своей жизни, что нам кажется очень натуральным жить одному в пяти огромных комнатах, отапливаемых количеством березовых дров, достаточным для варения пищи и согревания 20 семей, ездить за полверсты на двух рысаках с двумя людьми, обивать паркетный пол ковром и тратить, не говорю уж на бал, 5, 10 тысяч, но на елку 25 и т. п. Но человек, которому необходимо 10 рублей на хлеб для семьи или у которого отбирают последнюю овцу за 7 рублей податей и который не может сбить этих 7 рублей тяжелым трудом, человек этот не может привыкнуть к этому. Мы думаем, что все это кажется естественным бедным людям; есть даже такие наивные люди, которые серьезно говорят, что бедные очень благодарны нам за то, что мы кормим их этою роскошью. Но бедные люди не лишаются человеческого рассудка оттого, что они бедные, и рассуждают точь-в-точь так же, как и мы. Как нам, при известии о том, что вот такой-то человек проиграл, промотал 10, 20 тысяч, приходит первая мысль о том, какой глупый и дрянной человек тот, который промотал без пользы такие деньги, и как я мог хорошо бы употребить эти деньги на постройку, которая мне давно нужна, на улучшение хозяйства и т. п., точно так же рассуждают и бедные, видя перед собой безумно швыряемые богатства, и тем настоятельнее рассуждают так, что деньги эти им нужны не на фантазии, а на удовлетворение насущных потребностей, которых часто они лишены. Мы очень заблуждаемся, думая, что бедные могут рассуждать так и равнодушно смотреть на окружающую их роскошь.
      Никогда они не признавали и не признают того, чтобы было справедливо одним людям постоянно праздничать, а другим постоянно постничать и работать, а они сначала удивляются и оскорбляются этим, потом приглядываются к этому и, видя, что эти порядки признаются законными, стараются сами освободиться от работы и принять участие в празднике. Одним удается, и они становятся такими же вечно пирующими, другие понемногу подбираются к этому положению, третьи обрываются, не достигнув цели, и, потеряв привычку работать, наполняют непотребные и ночлежные дома.
      Третьего года мы взяли из деревни крестьянского малого в буфетные мужики. Он что-то не поладил с лакеем, его разочли; он поступил к купцу, угодил хозяевам и теперь ходит в жилете с цепочкой и щегольских сапогах. На его место взяли другого мужика, женатого; он спился и потерял деньги; взяли третьего он запил и, пропив с себя все, долго бедствовал в ночлежном доме. Старик повар спился в городе и заболел. В прошлом году лакей, пивший прежде запоем и в деревне державшийся без вина 5 лет, в Москве, живя без жены, поддерживавшей его, запил и испортил всю свою жизнь. Молодой мальчик из пашей деревни живет в буфетных мужиках у моего брата. Дед его, старик слепой, пришел ко мне в бытность мою в деревне и просил меня усовестить этого внука, чтоб он выслал 10 рублей денег на подати, без которых придется продать корову. "Все говорит: одеться надо прилично, - сказал старик. - Ну, сшил сапоги, и буде; а то что ж он, часы, что ли, завести хочет?" - сказал дед, словами этими выразив самое безумное предположение, которое только можно сделать. Предположение, действительно, безумное, если знать, что старик весь пост ел без масла и что у старика пропадают нарезанные дрова, потому что нечем доплатить 1 руб. 20 коп.; но оказалось, что безумная шутка старика была действительность. Малый пришел ко мне в черном тонком пальто, в сапогах, за которые он заплатил 8 рублей. На днях он взял у брата 10 рублей и извел на сапоги. И дети мои, которые знают мальчика с детства, сообщили мне, что действительно он считает необходимым завести часы. Он очень добрый мальчик; но он считает, что ему будут смеяться, пока у него не будет часов. И часы нужно. Нынешний год горничная, девушка 18 лет, вошла у нас в доме в связь с кучером. Ее разочли. Старушка няня, с которой я говорил об этой несчастной, напомнила мне о девушке, которую я забыл. Она также 10 лет тому назад, во время короткого пребывания нашего в Москве, вошла в связь с лакеем. Ее тоже разочли, и она кончила в распутном доме и умерла, не дожив до 20 лет, в больнице от сифилиса. Стоит только оглянуться вокруг себя, чтобы ужаснуться перед той заразой, которую, не говоря уже о фабриках и заводах, служащих нашей же роскоши, мы прямо, непосредственно своею роскошною жизнью в городе разносим между теми самыми людьми, которым мы потом хотим помогать.
      И вот, вникнув в свойства городской бедности, которой я не мог помочь, я увидал, что причина ее первая та, что я отбираю необходимое у деревенских жителей и привожу все это в город. Вторая же причина та, что здесь, в городе, пользуясь тем, что я собрал в деревне, я своею безумною роскошью соблазняю и развращаю тех деревенских жителей, которые приходят сюда за мной, чтоб как-нибудь вернуть то, что у них отобрано в деревне.
      XIV
      Совершенно с другой стороны я пришел к тому же заключению. Вспоминая все мои отношения к городским бедным за это время, я увидал, что одна из причин, по которой я не мог помогать городским бедным, была и та, что бедные были неискренни, неправдивы со мной. Они все смотрели на меня не как на человека, а как на средство. Сблизиться с ними я не мог, может быть, думал я, не умел; но без правдивости невозможна была помощь. Как помочь человеку, который не говорит всего своего положения? Я сначала упрекал в этом их (это так естественно - упрекать другого), но одно слово замечательного человека, именно Сютаева, гостившего у меня в то время, разъяснило мне дело и показало мне, в чем была причина моей неудачи. Я помню, что и тогда слово, сказанное Сютаевым, сильно поразило меня; но все значение его я понял только впоследствии. Это было в самый разгар моего самообольщения. Я сидел у моей сестры, и у нее же был Сютаев, и сестра расспрашивала меня про мое дело. Я рассказывал ей, и, как это всегда бывает, когда не веришь в свое дело, я с большим увлечением, жаром и многословием рассказывал ей и то, что я делаю, и то, что может выйти из этого; я говорил все: как мы будем следить за всей нуждой в Москве, как мы будем призревать сирот, старых, высылать из Москвы обедневших здесь деревенских, как будем облегчать путь исправления развратным, как, если только это дело пойдет, в Москве не будет человека, который бы не нашел помощи. Сестра сочувствовала мне, и мы говорили. Среди разговора я взглядывал на Сютаева. Зная его христианскую жизнь и значение, которое он приписывает милосердию, я ожидал от него сочувствия и говорил так, чтобы он понял; я говорил сестре, а обращал свою речь больше к нему. Он сидел неподвижно в своем, черной дубки, тулупчике, который он, как и все мужики, носил и на дворе, и в горнице, и как будто не слушал нас, а думал о своем. Маленькие глазки его не блестели, а как будто обращены были в себя. Наговорившись, я обратился к нему с вопросом, что он думает про это.
      - Да все пустое дело, - сказал он.
      - Отчего?
      - Да вся ваша эта затея пустая, и ничего из этого добра не выйдет, - с убеждением повторил он.
      - Как не выйдет? Отчего же пустое дело, что мы поможем тысячам, хоть сотням несчастных? Разве дурно по-евангельски голого одеть, голодного накормить?
      - Знаю, знаю, да не то вы делаете. Разве так помогать можно? Ты идешь, у тебя попросит человек 20 копеек. Ты ему дашь. Разве это милостыня? Ты дай духовную милостыню, научи его; а это что же ты дал? Только, значит, "отвяжись".
      - Нет, да ведь мы не про то. Мы хотим узнать нужду и тогда помогать и деньгами и делом. И работу найти.
      - Да ничего этому народу так не сделаете.
      - Так как же, им так и умирать с голода и холода?
      - Зачем же умирать? Да много ли их тут?
      - Как, много ли их? - сказал я, думая, что он так легко смотрит на это потому, что не знает, какое огромное количество этих людей.
      - Да ты знаешь ли? - сказал я. - Их в Москве, этих голодных, холодных, я думаю, тысяч 20. А в Петербурге и по другим городам?
      Он улыбнулся.
      - Двадцать тысяч! А дворов у нас в России в одной сколько? Миллион будет?
      - Ну так что же?
      - Что ж? - и глаза его заблестели, и он оживился. - Ну, разберем их по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Бон малого-то ты взял на кухню; я его звал к себе, он не пошел. Еще десять раз столько будь, всех по себе разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе; он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня, а то эта ваша община совсем пустая.
      Простое слово это поразило меня, я не мог не сознать его правоту. Мне казалось тогда, что, несмотря на справедливость этого, все-таки, может быть, полезно и то, что я начал; но чем дальше я вел это дело, чем больше я сходился с бедными, тем чаще мне вспоминалось это слово и тем большее оно получало для меня значение.
      В самом деле, я приду в дорогой шубе или приеду на своей лошади, или увидит мою двухтысячную квартиру тот, которому нужны сапоги; увидит хотя только то, что я сейчас, не жалея их, дал 5 рублей только потому, что мне так вздумалось; ведь он знает, что если я даю так рубли, то это только потому, что я набрал их так много, что у меня их много лишних, которые я не только никому не давал, но которые я легко отбирал от других. Что же он может видеть во мне другого, как не одного из тех людей, которые завладели тем, что должно бы принадлежать ему? И какое другое чувство он может иметь ко мне, как не желание выворотить у меня как можно больше этих отобранных у него и у других рублей? Я хочу сблизиться с ним и жалуюсь, что он не откровенен; да ведь я боюсь сесть к нему на кровать, чтобы не набраться вшей, не заразиться, и боюсь пустить его к себе в комнату, а он, голый, приходя ко мне, ждет, еще хорошо, что в передней, а то и в сенях. И я говорю что он виноват в том, что я не могу сблизиться с ним, что он не откровенен.
      Пусть попытается самый жестокий человек объедаться обедом из 5 блюд среди людей, которые мало ели или едят один черный хлеб. Ни у одного недостанет духу есть и видеть, как облизываются вокруг него голодные. Стало быть, для того чтобы есть сладко среди недоедающих, первая необходимость спрятаться от них и есть это так, чтобы они не видали. Это самое и это первое, что мы делаем.
      И я проще взглянул на нашу жизнь и увидал, что сближение с бедными не случайно трудно нам, но что умышленно мы устраиваем свою жизнь так, чтобы это сближение было трудно.
      Мало того, со стороны посмотрев на нашу жизнь, на жизнь богатых, я увидал, что все то, что считается благом в этой жизни, состоит в том или, по крайней мере, неразрывно связано с тем, чтобы как можно дальше отделить себя от бедных. В самом деле, все стремления нашей богатой жизни, начиная с пищи, одежды, жилья, нашей чистоты и до нашего образования, - все имеет главною целью отличение себя от бедных. И на это-то отличение, отделение себя непроходимыми стенами от бедных тратится, мало сказать, 0,9 нашего богатства.
      Первое, что делает разбогатевший человек, - он перестает есть из одной чашки, он устраивает приборы и отделяет себя от кухни и прислуги. Он сытно кормит и прислугу, чтобы у нее не текли слюни на его сладкую еду, и ест один; а так как есть одному скучно, он придумывает, что может, чтобы улучшить пищу, украсить стол; и самый способ принятия пищи (обеды) делается уж у него делом тщеславия, гордости, и принятие пищи делается у него средством отделения себя от других людей. Богатому уже немыслимо пригласить за стол бедного человека. Надо уметь вести даму к столу, кланяться, сидеть, есть, полоскать рот, и только богатые умеют все это.
      То же происходит и с одеждой. Если бы богатый человек носил обыкновенное платье, только прикрывающее тело от холода, - полушубки, шубы, валяные и кожаные сапоги, поддевки, штаны, рубахи, ему бы очень мало было нужно, и он не мог бы, заведя две шубы, не отдать одну тому, у кого нет ни одной; но богатый человек начинает с того, что шьет себе такую одежду, которая вся состоит из отдельных частей и годится только для отдельных случаев и потому не годится для бедного. У него фраки, жилеты, пиджаки, лаковые сапоги, ротонды, башмаки с французскими каблуками, платья, ради моды изрезанные на мелкие куски, охотничьи, дорожные куртки и т. п., которые могут иметь употребление только в отдаленном от бедности быту, И одежда становится тоже средством отделения себя от бедных. Является мода, именно то, что отделяет богатых от бедных.
      То же, и еще яснее, в жилье. Чтобы жить одному в 10 комнатах, надо, чтоб этого не видали те, которые живут десятеро в одной. Чем богаче человек, тем труднее добраться до него, тем больше швейцаров между ним и небогатыми людьми, тем невозможнее провести по коврам и посадить на атласные кресла бедного человека.
      То же с способом передвижения. Мужику, едущему в телеге или на розвальнях, надо быть очень жестоким, чтобы не подвезти пешехода, - и место и возможность на это есть. Но чем богаче экипаж, тем дальше он от возможности посадить кого бы то ни было. Даже прямо говорят, что самые щеголеватые экипажи - эгоистки.
      То же со всем образом жизни, который выражается словом чистота.
      Чистота! Кто не знает людей, в особенности женщин, которые ставят себе эту чистоту в высокую добродетель, и кто не знает выдумок этой чистоты, не имеющих никаких пределов, когда она добывается чужим трудом? Кто из разбогатевших людей не испытывал на себе, с каким трудом он старательно приучал себя к этой чистоте, подтверждающей только пословицу: белые ручки чужие труды любят? Нынче чистота в том, чтобы менять рубашку каждый день, завтра менять два раза в день. Нынче мыть каждый день шею и руки, завтра - ноги, еще завтра - каждый день все тело, да еще особенными притираниями. Нынче скатерть на два дня, завтра каждый день и две в день. Нынче чтобы руки у лакея были чисты, завтра чтобы он был в перчатках и в чистых перчатках подавал бы письмо на чистом подносе. И нет пределов этой никому и ни для чего не нужной чистоты, как только для того, чтобы отделить себя от других и сделать невозможным общение с ними, когда чистота эта добывается чужими трудами.
      Мало того, когда я вникнул в это, я убедился, что и то, что называется вообще образованием, есть то же самое. Язык не обманет; он называет тем настоящим именем то, что люди под этим именем разумеют. Образованием называет народ: модное платье, политичный разговор, чистые руки, известного рода чистоту. Про такого человека говорят в отличие от других, что он человек образованный. В кругу немного повыше образованием называют то же, что и народ, но к условиям образования прибавляют еще игру на фортепиано, знание по-французски, письмо по-русски без орфографических ошибок и еще большую внешнюю чистоту. В кругу еще повыше образованием называют все это с прибавкой еще английского языка и диплома из высшего учебного заведения и еще большую чистоту. Но образование и то, и другое, и третье по существу своему одно и то же. Образование - это те формы и знания, которые должны отличать человека от других. И цель его та же, как и чистоты: отделить себя от толпы бедных для того, чтобы они, голодные и холодные, не видали, как мы празднуем. Но спрятаться нельзя, и они видят.
      И вот я убедился, что причина невозможности нам, богатым, помочь бедным городским была еще и в невозможности сблизиться с ними, а что невозможность сближения с ними мы делаем сами всей своей жизнью, всем употреблением наших богатств. Я убедился, что между нами, богатыми, и бедными стоит воздвигнутая нами же стена чистоты и образования, сложившаяся из нашего богатства, и чтобы быть в состоянии помогать бедным, нам надо прежде всего разрушить эту стену, сделать то, чтобы было возможно применение способа Сютаева - по себе разобрать бедных.
      И с другой стороны я пришел к тому же самому, к чему привел меня ход рассуждения о причинах городской бедности: причина была наше богатство.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17