Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Покушение на миражи

ModernLib.Net / Классическая проза / Тендряков Владимир Федорович / Покушение на миражи - Чтение (стр. 3)
Автор: Тендряков Владимир Федорович
Жанр: Классическая проза

 

 


Но легко сказать — запрограммировать кусок истории. Это значит расчлени целый пласт многообразной, запутанной жизни на простейшие составные части, представь их в виде отдельных задачек с таким расчетом, чтоб они решались односложно — да или нет. Именно так только и способна отвечать машина, действующая по принципу — прошел или не прошел электрический импульс, оперирующая набором единиц и нулей, из бесчисленности которых и создаются некие сложные выражения, как из сочетаний точек и пробелов на газетном листе получаются тональные оттиски фотографии.

Я зажегся было, но тут же остыл — неподъемно, не зря же никто еще не брался за такой подвиг. Однако заноза глубоко вошла, вызывала воспаление, я ни на минуту не переставал думать. Собственно, меня интересует не широкий фронт исторического прошлого, а лишь участок, на котором действует какая-нибудь выдающаяся личность, тот же, к примеру, Христос. Это уже несколько облегчает мое положение. Мне следует уяснить границы влияния Христа.

Когда-то у нас безоговорочно отвергали его историческую реальность мифическая фигура, плод воображения многих поколений. Сейчас же, насколько мне известно, все наши историки раскололись на два лагеря, одни по-прежнему считают — такового в действительности не было, другие утверждают — был, существуют скупые свидетельства.

Я склонен верить последним, и вовсе не потому только, что существуют отрывочные упоминания о нем в древних источниках. Нет, не мимолетно брошенные оговорки Тацита, Плиния Младшего, Светония убеждают меня, а объективное обстоятельство: коль возникло мощное движение — христианство, то у истоков его непременно должна находиться и выдающаяся среди других личность.

Человеческая память указывает на галилейского проповедника — Иисус Христос, не кто иной! Нет смысла отвергать это, ставить вместо известной величины безликий икс. Важно разглядеть в Христе под многовековыми напластованиями божественного — человека. И я принялся пристрастно вглядываться…

6

Его туманная биография в каком-то смысле результат биографии всего человечества. А его духовное зарождение вообще началось в непроглядных далях бытия, еще в мире животных, где сильный уже начинает подчинять слабого.

Но знаменательно — неравноправная война сильного со слабым у животных до крайней жестокости не доходит. Схватки за высокое положение большей частью непродолжительны и бескровны, скорей символичны — воинственные звуки, показные выпады, демонстрация агрессии, борьба характеров, в которой нерешительный отступает, не ввязываясь в драку. Смертельный исход в такой войне — исключительная редкость. Характерно: хищников природа наградила орудиями убийства, но вместе с ними вложила инстинкт, препятствующий беспощадно расправляться со своими «соплеменниками» Сдерживающий инстинкт оказывается сильнее ненависти.

Если у современных человекообразных обезьян драки за первенство почти никогда не кончаются смертью, то, должно, убийство было несвойственно и тем приматам, которым предстояло превратиться в людей. Да, наверно, и сами перволюди, те низколобые, зверообразные дикари, одно представление о которых у нас вызывает невольное содрогание, скорей всего жестоки друг к другу не были. Однако уже синантроп, дальневосточный собрат питекантропа, достаточно далеко шагнул вверх по эволюционной лестнице, чтоб преодолеть в себе охранительные инстинкты, — его череп археологи обнаружили в «кухонных отбросах». А уж коль они лакомились друг другом, то, значит, и сражались между собой с лютой беспощадностью.

Человек головокружительно быстро набрал силу — что прежде было недоступным, становилось доступно, а осознание своих возросших возможностей заставляло желать все большего и большего. Единственным существом, способным воспрепятствовать исполнению неутолимых человеческих желаний, оказался другой человек, столь же ненасытный и столь же вооруженный. Есть ли сейчас на нашей планете хоть одно место, обжитое человеком, не политое его кровью, не вымощенное его костями в самоутверждающих битвах?

Но вот открылось — отнять жизнь можно и не убивая, а присваивая ее.

Живи, но не для себя, а для меня! Жестокое насилие стало способом существования, без побоев и надругательств не вырастал колос на поле, не появлялся хлеб на столе.

Ненавистничество настолько заражает сознание людей, что даже богов-покровителей они представляют себе не иначе как злобно-коварными, жестокими до мелочной мстительности. Великому Зевсу кажется, что его обделили при жертвоприношениях, и он через ящик Пандоры насылает на род людской болезни и бедствия. Сиятельный Аполлон сдирает кожу с силена Марсия за то только, что тот посмел соперничать с ним в игре на флейте. Яхве, всемогущий, единодержавный бог евреев, постоянно суетно озабочен: боятся ли его люди, а вдруг как нет? От Авраама он требует невозможной жертвы зарежь для меня своего единственного сына. И когда послушный Авраам заносит нож, бог удовлетворенно останавливает: «Ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога…»

Тем не менее среди всеобщей жестокости раздаются предостерегающие голоса. «Не следуй за большинством на зло…» — поучает Моисей. А пламенный Исайя прямо требует: «Разреши оковы неправды, развяжи узлы ярма и угнетенных отпусти на свободу…» Нет, это не атавистическое проявление заложенного природой охранительного инстинкта.

Средиизнемогающего человечества долженбыл возникнуть бескомпромиссный, решительно отвергающий всякую жестокость голос. Мир начал ждать глашатая, и он появляется — из глубины подавленного народа, из самых низов, из отверженных.

Он не вопит и не устрашает, как это делали до него многочисленные пророки-правдолюбцы. Кто отзовется на пугающий вопль, когда вопят всюду? К устрашениям все давно привыкли. Он негромко убеждает: «Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас… Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари?»

Мир без врагов, мир, живущий взаимной любовью, — новое безрассудное желание, противоречащее самой природе, которая даже у животных установила: сильный подавляет слабого, позаботившись лишь об ограничениях. Воистину неуемен человек! Он и тут замахивается на невозможное, что не предусмотрено матерью природой.

Но мать природа непредусмотрительно обделила нас крыльями, а мы все-таки летаем. Разве поднялись бы мы в воздух, если б в глубине веков неподготовленный человек с безрассудной страстью, вопреки природе не пожелал заведомо невозможного — хочу летать! Хочу, и все тут, без всяких на то оснований.

И основания были добыты позднее.

Слава тем, кто заражает род людской неисполнимыми желаниями!

7

Те, кто пользуется автобусами, поездами, самолетами, сами их не водят.

Так и те, кто прибегает к помощи вычислительных машин, чаще всего непосредственно с ними не общаются. Существует все время растущая армия специальных толмачей между человеческим и электронным интеллектом. В обыденности их именуют программистами.

Я имел дело со многими из них, одни в моей жизни занимали не более места, чем случайные водители такси — провезли да высадили, — с другими меня связывала тесная дружба, а для программистки Ирины Сушко я был еще и крестным отцом.

Нильс Бор как-то мимоходом бросил, что недостаточно сумасшедшая идея в физике имеет меньше шансов быть правильной. Каждый уважающий себя физик пробовал сумасшествовать, я тоже в том грешен. Одну шатко-ненормальную идею, которую я вынашивал, необходимо было подпереть расчетами, для этого нужен программист, а в них тогда ощущался острый недостаток. Мне посоветовали взять студентку последнего курса мехмата: «Исключительно способна!»

Миловидно носатенькая, но с густыми, суровыми, недевичьими бровями, Ирина, казалось, вся состояла из несовместимых противоречий: надменно-самолюбива и в то же время пристрастно к себе недоверчива, порывиста и крайне осторожна — из тех, кто семь раз дотошно отмерит, прежде чем один раз отрезать, — страстная убежденность у нее могла внезапно смениться горячим отрицанием, упрямство — раскаянием. Словом, еще тот характерец — скачущий. Однако мы ней прекрасно сработались, совместно получили убедительное доказательство, что моя идея, вне всякого сомнения сумасшедшая, ничего не имеет общего с реальной действительностью. Для меня — неудача, если не конфуз, для Ирины — содержательная дипломная работа. Ей пророчили большое будущее. Но скачущий характер, подстегнутый самомнением, кинул ее в сторону от физики:

— Георгий Петрович, на исхоженном вдоль и поперек континенте Экономики должны быть тайные тропы, ведущие под неприступные стены Нравственности.

Хочу поискать.

Я уже хорошо знал ее, а потому не спорил и не отговаривал, только сказал на прощание:

— Если упрешься в тупичок, возвращайся назад к нам. Можно не сомневаться, никаких заветных троп она не нашла, но и к нам не вернулась, продолжала программировать хозяйственные операции. Здесь новое слово сказать трудно, эту жилу разрабатывают многие, особенно активно американцы.

Ирина изредка мне звонила просто так, по старой памяти — узнать, как я живу, — еще реже мы встречались у общих знакомых. Из носатенькой норовистой девочки она превратилась в несколько угловатую, не очень-то придирчиво следящую за собой женщину, однако по-своему привлекательную, пожалуй, даже красивую — с темным загадочным взглядом из-под пугающе густых бровей. Уже она успела развестись с мужем, совсем недавно вышла во второй раз за человека много ее старше, ответственного руководителя какого-то ведомства.

Сейчас Ирина нужна мне — для совета.

— Приду! — отозвалась она в телефонную трубку и с присущей ей решительностью продиктовала время и место встречи:— В час у вас в институте. Не встречайте — дорогу помню.


Два скромных здания — старый и новый корпуса — можно назвать постпредством нашего института в столице. Здесь широко расположилась администрация, имеются актовые залы разных размеров, для разных случаев, две библиотеки и несколько лабораторий, имеющих скорее музейное, чем рабочее значение — в них в свое время тихо совершались впоследствии получившие громкую известность события. Основные силы института давно перенесены в академгородок, прячущийся в лесах за пределами Московской области. Там у нас, по существу, многоцеховая, технически оснащенная фабрика, на которой сотни сотрудников с учеными степенями и без оных добывают (или, по крайней мере, пытаются) уникальную информацию.

В Москве у нас тесно, далеко не все заслуженно уважаемые профессора имеют пристанище в стенах своей альма-матер. Теоретики вообще поставлены в положение надомников. На меня же некогда возложили расплывчатые обязанности главного консультанта по научной периодике и выделили в старом корпусе под самой крышей пространство в пятнадцать квадратных метров, с широким арочным окном на шумную улицу. Возложенные обязанности как-то незаметно слиняли с меня, словно зимняя шерсть с зайца, а кабинет вместе с несолидным канцелярским столом и солидным шкафом, забитым старыми журналами и монографиями остался за мной. Единственный мой вклад в него — большая, почти плакат, фотография спиральной галактики М51, смахивающей на растрепанный знак вопроса. Фотографию эту подарил мне автор, один американский астроном из Паломарской обсерватории. Вместе с ним я пытался объяснить, почему закрученность галактик не размазывается, когда должна бы, казалось. Интерес к завиткам данной галактики у меня давно исчез, а ее портрет остался.

Под этим-то космическим портретом и расположилась Ирина Сушко. Она закурила сигарету и забыла о ней, слушала, и на скулах проступал исподволь легонький румянец…

Заряд мой был выпущен быстро — замысел и пространный вопрос — не располагает ли она какой-нибудь забытой идейкой создания математической модели истории?..

Я кончил, Ирина порывисто встала, подошла к окну, долго стояла ко мне спиной, напряженно вытянутая, осино-тонкая в талии.

— Вы безумец, Георгий Петрович, — произнесла она наконец и обернулась. — Восхищаюсь вами.

— Как прикажете понять, Ирочка, — похвала это или осуждение?

— Да вам-то не все ли равно? В похвале моей не нуждаетесь, осуждения моего не боитесь.

— Боюсь осуждений, хочу вам нравиться, так как нуждаюсь в вашей помощи.

Она откачнулась от окна, рывком придвинула кресло, села напротив, скрывая под насупленностью волнение, сурово потребовала:

— Покажите мне кончик надежды — сломя голову кинусь за вами!

— То-то и оно — самому бы за что ухватиться.

— Не пытайтесь стать историком, Георгий Петрович, тем рыбаком, который лишь выуживает признаки прошлого.

— В кого же мне советуете переквалифицироваться?

— В мыслителя-анатома!

— А это еще что за гибрид?

Ирина разглядывала меня требовательно блестевшими глазами.

— Ах, вы столь наивны, что не догадываетесь, что вам придется рассекать на части, раскладывать по полочкам запутанную историю. Не догадываетесь, но предлагаете — не возьмете ли на себя учет и систематику?

Возьму, Георгий Петрович, возьму, если буду иметь что учитывать, что приводить в систему!

Я молчал, прикидывал — на что сам иду и какие обещания могу дать этой женщине? Иду, в общем-то, на авантюру, пообещать же ничего определенного не решусь. А подозрительная затея наверняка будет стоить немалых трудов, и компенсировать их ничем, кроме добрых отношений, не сумею. Не следует ли вовремя схватить себя за шиворот?..

Ирина приглядывалась, выжидала и не дождалась, сама мягко заговорила:

— Трусы в карты не играют, Георгий Петрович. Готова с вами идти ва-банк. С вами, Георгий Петрович, только с вами! И не по старой дружбе, и не потому, что рассчитываю на триумф, а потому, что знаю — вы на неосмысленное не позовете. Смысл на бочку! Я с самой быстродействующей машиной ничего на бочку не положу. Не вам объяснять: машина — дура, умеет перемалывать только чужое. А я у этой дуры: прислужница. Мы всего-навсего ваш костыль, Георгий Петрович.

— То есть, не зная броду, не суйся в воду, — очнулся я. — Что ж, буду искать этот брод. Пока не найду, не потащу вас за собой.

— Нет, Георгий Петрович! Нет! Вместе полезем. Костыль, которым станете нащупывать твердое дно, будет с вами. Иначе зачем же мы нужны, когда брод открыт?

— Найдем ли брод, переберемся ли — все равно заранее спасибо, Ирина.

Она норовисто дернула головой.

—Не за что, Георгий Петрович. Грешна! Не ради вашей славы, ради корысти своей… Закисла я в стороне от вас. Черт те тем теперь занимаюсь, технологические процессы хлебопекарного комбината программирую. Да с ними любой боле мене математически грамотный дьячок справится. Подвигов жажду!

Чтоб — раззудись, рука, развернись, плечо! Василия Буслая в себе чую!

Я вздохнул:

— Подвиги-то по столбовой дороге растут, а я тяну в околесную чащу.

Заблудимся, Василий Буслай. В незнакомых местах…

— Ну и заблудимся, кто нас за это попрекнет? Не задание плановое выполняем, токмо любопытства ради… А вдруг — да!.. Нелюбопытные жар-птицу не ловят.


Она ушла. Я подошел к окну. Внизу за окном, размешивая мокрый снег на асфальте, стадно неслись машины; промозглая дымка над озабоченно суетливой улицей, слякоть на мостовых, давящее серое небо над высокими призрачными домами — тусклый будничный денек, не обещающий надежд, не располагающий к мечтам, не взывающий к дерзости.


Над миром неспешно катится очередной март, ощущается ранняя весна, рычат на московских улицах машины, расплескивают талый снег. И где-то за суконным небом, в солнечной пустоте плавает вокруг Земли космическая станция

«Салют-6», соединившаяся недавно с кораблем, который доставил двух новых добровольных узников во славу науки. А я уныло торчу в окне, без особого воодушевления строю, однако, странные планы — как прорваться на две тысячи лет назад, в незапамятную древность, чтоб убить там того, кого люди чаще всех, шумнее всех славили в веках.

Потом я часто вспоминал этот тусклый оттепельный день. Забыл даже его число, а оно бы должно быть в моем календаре выведено красным. С него началось, до тех пор были только мечтания. В тот день я завербовал штурмана в плаванье по реке Времени. С того дня я стал отбирать из истории необходимый мне багаж. Тут начало!..

СКАЗАНИЕ ВТОРОЕ. Откровения возле философской бочки

Это случилось за триста лет до Христа.

В богатый и славный Коринф вновь съехались люди со всех городов Греция, и только упрямая Спарта, которая рядом — рукой подать, — опять никого не прислала.

В прошлом году царь полуварварской Македонии Филипп заставил здесь признать себя предводителем эллинов. Грозны были его фаланги, вооруженные македонскими сариссами — копьями в пятнадцать локтей в длину. Но зимой он праздновал свадьбу своей дочери Клеопатры, выходил из театра, и один из его телохранителей, юный Павсаний, всадил ему в бок свой меч.

Ни Фивы ни Афины ни другие города Эллады не успели прийти в себя, как сын Филиппа Александр повернул отцовские фаланги на юг. Никто не решился сопротивляться. Коринф торжественно встретил двадцатилетнего властелина, и отовсюду спешили посланники, чтоб выразить ему свою покорность и преданность.


Его сопровождала пышная свита — восточная цветистость и эллинское изящество нарядов, горящие на солнце доспехи воинов. В Коринфе, где мрамор колонн превращали в затейливое переплетение пальмовых листьев, а бронзу в фантастические цветы, любили изысканную пышность. Но всех ослеплял юный царь. Коринф, стоящий сразу на двух морях принимавший людей со всего света, еще не видел в своих стенах такого человека. Красив, как Дионис, мужествен, как Аполлон, Александр с шестнадцати лет начал командовать войсками, в восемнадцать в страшной битве при Херонее увлек за собой дрогнувшую фалангу на Священный отряд фиванцев, считавшийся непобедимым. Священный отряд весь полег — воин на воине, ни одного не осталось в живых… Из уст в уста по всему городу с трепетным страхом передавали, как Александр недавно посетил Дельфийский храм. Был «черный день», когда оракул молчит, никому не выдает предсказаний — ни царям, ни простолюдинам. Но не Александру… Он подхватил пифию, силой повлек ее к храму. И пифия воскликнула: «Юноша! Тебе нельзя не покориться!» «Этого изречения мне довольно», — сказал Александр и отпустил ее. Готов спорить с богами, укрощать судьбу, недоброжелатели старались высмеять его непомерное честолюбие: будто бы он плакал при виде полной луны, что не может завладеть ею. Но это ни у кого не вызывало смеха, а изумляло.

И сейчас в переполненном Коринфе все, все спешили хоть одним глазом, хоть издалека, из толпы, через головы других увидеть похожего на молодого бога господина Эллады. Спесивые аристократы и рабы, мужественные воины и суетные женщины, дряхлые старцы и дети, коренные жители и приезжие — все, все сгорали от любопытства.

Только один человек в городе не пошевелился, чтоб взглянуть на Александра, царя македонского. Он и сам был известен и в Коринфе и далеко за его пределами — Диоген из Синопа, странный мудрец. Он угрюмо презирал богатство, ел что придется, облекал немытое тело в рваные тряпки, жил в бочке. Его побаивались, к нему испытывали жгучее любопытство, охотно слушали его гневные обличения, но, выслушав, шли, однако, домой, подходящую бочку для жилья искать еще никто не пытался. Кой-кто за грязный вид называл его собакой, а покойный Платон в свое время окрестил «беснующийся Сократ».

Александр не мог не слышать о Диогене, ему еще не доводилось видеть человека, который оставался бы к нему равнодушен. Такого следовало завоевать. И предводитель эллинов в сопровождении торжественной свиты и теснящейся толпы горожан направился к бочке.

Диоген лежал на мусорной земле, грелся на солнце — сивая от пыли борода, копотно-черное, пропаханное морщинами лицо, костляво-крючковатые руки, усохшее тело, укрытое бурым от грязи, ветхим гиматием, из-под которого торчали босые, узловато-старческие ноги с обломанными ногтями. Он не пошевелился, лишь приподнял мятое веко, глянул дремотно темным глазом на юного властелина, на остолбенело-величественных вельмож, на толпу, сдерживаемую воинами в начищенных латах. На поклон и вежливое приветствие царя он небрежно кивнул нечесаной головой.

У Александра персиковый румянец на щеках, влажные глаза, в смелом разбросе густые брови, плечи широки, певучими складками с них стекает легкий, из заморской «древесной шерсти» хитон, перехваченный золотым поясом.

В кроткие минуты он обычно клонил голову влево, глядел сейчас с серьезным почти детским — любопытством на лежащего во прахе прославленного философа.

А свита позади, полыхающая пурпуром, сверкающая серебром и золотом, недоуменно взирала на встречу людей, схожих друг с другом ровно столько же, как солнце в небе с придорожным булыжником. Один равен богам, а в другом нет человеческого, даже не раб, почти животное. Но на этот раз господином держится не богоподобный — царь почтительно стоит перед возлежащим нищим.

И Александр почувствовал — победить не в силах, любая победа тут окажется смешной в глазах всех. Но в его силах осчастливить.

— Что могу для тебя сделать? Проси! — произнес он в порыве. Диоген повел темным взглядом и смежил мятые веки.

— Посторонись немного. Ты закрываешь мне солнце.

Свита замерла, а толпа пришла в движение. Не все слышали ответ, но все хотели его знать.

— Клянусь Зевсом! — воскликнул царь с молодой запальчивостью. — Если б я не был Александром, то стал бы Диогеном!

Он кинул последний взгляд, на дремлющего черноногого философа, и свита почтительно расступились перед ним…

Все схлынули, остался один — невысок, худощав, на скуластом лице в подстриженной бородке прячется насмешливая улыбочка. Он подошел и, осторожно подвернув белую хламиду, опустился на землю.

— Ты узнаешь меня, Диоген?

Сумрачный глаз блеснул настороженно и недоброжелательно.

— Не притворяйся, что не помнишь меня, — с усмешкой продолжал подсевший.

— Хорошо помню, — сипло объявил хозяин. Этот ребенок возит тебя с собой, Аристотель Стагирит, как дорогую игрушку.

— Он перестал играть в логику и этику, Диоген. Он теперь собирается играть народами и царствами. Я больше ему не нужен.

— Однако ты все еще с ним.

— В последний раз. Возвращаюсь в Афины, там ждут меня ученики попроще.

Диоген сердито фыркнул:

— Будешь снова учить — принимайте этот гнусный мир, и он примет с объятиями вас.

Аристотель по-прежнему таил в бороде усмешечку.

— Из твоей бочки мир действительно выглядит непривлекательно.

— Я спрятался от него в бочку потому, что досыта нагляделся, как люди испакостили его. Больше не хочу видеть.

— Испортили мир? Значит, он когда-то был хорош?

— Он и сейчас еще хорош там, куда люди не могут добраться.

— А как ты мог видеть такие места, Диоген, куда люди не добрались?

— Подыми голову, Аристотель, — сердито сказал хозяин бочки. — И делай это почаще. Видишь небо? Оно чисто, не затоптано и не заплевано.

Сравни его с грязной землей. А ласточек видишь?.. Они свободны и счастливы.

Такой чистой когда-то была и земля. И на ней жили свободные люди, которые, как ласточки, не желали себе много.

— Их наказали боги?.. Ох, это старая сказка, Диоген.

— Не лукавь со мной, Аристотель. Я же знаю — ты не из тех, кто кивает на богов. И я не глупей тебя. Люди сами наказали себя.

— Кто и когда это сделал?

— Не все ли равно — когда. Давно! Стерлось из памяти… А кто первый начал портить жизнь — догадаться можно.

— И кто же? — поинтересовался Аристотель. — Наверное, такой же жадный до власти, как Александр Македонский, почтивший тебя сейчас?

Диоген презрительно хмыкнул:

— Плоды созревают после того, как из семени вырастет дерево.

Александры появились потом.

— Кто же тот злодей, бросивший дурное семя?

— Усердный земледелец! — своим сиплым голосом возвестил Диоген.

Аристотель с прищуром уставился на него — пыльная борода хмурый лоб, мятые веки, под ними беспокойные глаза. Прячась в бочке, этот старый почитатель Сократа, похоже, слышит все, о чем говорят его собратья. Совсем недавно Аристотель высказал мнение, что наилучший из всех людских слоев земледельцы, бесхитростно делающие свое дело, всех кормящие, ни во что не сующиеся, не стремящиеся править другими людьми. Они никому не приносят вреда, только пользу. Воистину соль земли. Диоген делает выпад.

Аристотель посерьезнел и спросил наивежливейше:

— Объясни мне, чем земледелец, да еще усердный, мог испортить счастливый мир.

— Он понял, что мотыга плохо кормит его, догадался построить себе соху, запряг в нее вола…

— Разве это преступление, о Диоген?!

— Самое большое. Такого преступления никогда не сделает твой Александр, как бы он со своими войсками ни старался убивать разрушать, сжигать. Александр — кроткий агнец, если сравнить его с первым погоняльщиком вола на поле.

— Темны мне твои слова, Диоген.

— А ты поднапрягись, чтобы понять: пока есть мотыга, не может быть зла! — с сердитой сипотцой, торжествующе, — Если ты даже очень сильный, то все равно не заставишь меня, слабого — бери мотыгу, добывай мне хлеб. Меня же придется кормить, чтоб я мог работать. А мотыгой, хоть надорвись, много не добудешь, едва-едва хватит быть сыту одному. Какой же расчет, посуди сам, Аристотель тебе применять силу ко мне — все, что ни сделаю мотыгой, уйдет на меня же, тебе достанется совсем ничего. Уж выгоднее тебе самому ковырять землю, чем возиться со мной.

— Но ведь если я силен и бессовестен, — возразил Аристотель, то почему бы мне не использовать тебя, слабого, на самой тяжелой работе — взрыхлении земли? В это время я могу даже кормить тебя, чтоб совсем не обессилел.

Использовать, а потом выгнать. Зачем содержать тебя весь год, если самое тяжелое сделано? Урожай я уж как-нибудь сам сыму. Это легче. Мотыга не избавляет от зла, Диоген.

Диоген приподнялся, глаза его теперь сверкали среди спеченных морщин.

— Ты выгонишь меня вон — иди куда хочешь! Ты дашь мне свободу! Ну так на следующий раз я уж постараюсь не попасть тебе под руку. Да и другие тоже будут обходить тебя стороной. При мотыге ты со своей силой не разгуляешься — ни меня, ни кого другого рабом своим быть не заставишь. Сам ворочай.

Жадность твоя обуздана! Бесстыдная сила твоя связана! Ты не можешь никому сказать: я твой господин! И жестокость свою над кем ты покажешь?.. Или я не верно говорю?

Аристотель задумался.

— Продолжай, Диоген, — наконец попросил он. — И вот усердный земледелец догадался соорудить соху…

— И не только соху! — запальчиво возразил Диоген. — Но и выкормил вола. Мотыгой! А это не каждому по силам. Только самому усердному.

— Пусть так, — согласился Аристотель. — Что соха без вола…

— Я не кляну этого земледельца, Аристотель, нет! Он и не знал, что открывает злую дверь в мир. Он хотел только больше обработать земли, больше получить хлеба, чтоб не голодать с детьми. И получил… Да, да, соха не только накормила его досыта, но стал оставаться лишний хлеб. Лиш-ний, Аристотель! Тогда-то все и случилось. Тогда слабого уже можно заставить ходи за сохой, добывай мне, сильному, хлеб, а я стану кормить тебя, как кормлю вола. Кормить и погонять, чтоб — больше, больше! Чтоб я смог держать новых волов, новых рабов и еще больше, больше получить себе с них. Не насытюсь!.. В мире родилась жадность, Аристотель. От жадности жестокость. От жестокости — ненависть! Мир испортился…

— И все началось с сохи… — Прежняя усмешка вернулась к Аристотелю.

Заставим земледельцев разбить свои сохи. Возьмем снова в руки мотыги. Ты этого хочешь, Диоген?

— Теперь уже надо разбивать не только соху, а все, что она на жила, дворцы и богатые дома, театры и ристалища, даже храмы… Пусть даже боги не смущают нас богатством! Надо собрать все золото какое есть и утопить его в море. Надо заставить скинуть богатые одежды и сжечь их на площадях. Тех, кто посмеет противиться, пре давать смерти. Человек должен вернуться к самому себе!

— То есть должен походить на тебя, Диоген?

— Я показываю, как можно быть счастливым, когда ничего не хочешь.

— Жаль, что ты не видишь себя со стороны, счастливый человек.

— И все-таки мне позавидовал даже он, сын могущественного Филиппа, юный царь македонский!

Всклокоченный, одно тощее плечо выше другого, лицо темное, иссеченное, что кусок выветренной скалы, и безумием горящие глаза, и черные искривленные ноги из-под грязного гиматия — «беснующийся Сократ».

Аристотель рассмеялся:

— Он умен этот юный царь. Ты своим безобразием сейчас украсил его, сам того не заметив. Позавидовал… Да слава о его странной зависти разнесется по всей Элладе. Все станут повторять его слова удивляться им. Неужели ты мог хоть на миг поверить, что он… он владыка эллинов, собирающийся сокрушить спесивых Ахменидов, уляжется вместе с тобой в бочке? Не смеши, Диоген!

И Диоген приосанился, вздернул вверх пыльную бороду.

— Ты прав — признаю, его слова лживы. Он всегда будет всех только обманывать — обещать славу, а приносить кровь, даровать счастье, а вызывать ужас и слезы, щедро бросать богатства и превращать хватающих царские подачки в своих рабов. И в благодарность за все это чей-то меч поразит его, как недавно поразил его отца. Ты так не считаешь, Аристотель?

— Все возможно, Диоген, — согласился Аристотель.

— А-а! — восторжествовал тогда Диоген. — Признал это, признай и дальше: не лучше ли всем вести себя так, как веду себя я! Не рваться ни к славе, ни к богатству, не завидовать другим, не надрываться на работе, чтоб получить лишнюю гроздь винограда. Кому тогда придет в голову замахнуться на тебя, обидеть, отнять твою жизнь?

— Все, как ты, Диоген?

— Все, как я! И это так просто!

— А позволь тебя спросить: почему ты не завел в своей бочке семью, не вырастил детей?.. Не надо, не отвечай, без того ясно. Тот, кто довольствуется бочкой, не хочет себе лучшего, вряд ли сумеет хорошо заботиться о детях. Им возле бочки придется недоедать, зарастать грязью, мерзнуть от холода. И если они не умрут, то вырастут слабыми и болезненными, дадут хилое потомство. Все, как ты, готовые иметь самое малое, лишь бы не осложнять жизнь. Да люди выродятся тогда, Диоген! На земле будут выть волки в одичавших виноградниках.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15