Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Легкие миры (сборник)

ModernLib.Net / Татьяна Толстая / Легкие миры (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Татьяна Толстая
Жанр:

 

 


Пьет медленно, сидит до закрытия. Переживает – думаем мы о нем – свое одиночество, бессмысленность мира, невозможность душевной привязанности, минувшие, более или менее золотые, дни. Моя бедная старая мама, ma pauvre vielle mere, а также далекая девушка в белом цвету. Если у него есть пес – тоже старый как горы, – то он берет его с собой, и его пускают! Ага! С собакой в бар пускают! Потому что европейский барбос тоже не будет бросаться на людей и рвать им брюки, а с беззубым достоинством и полуослепшей мудростью будет лежать под столом, копируя тишину и печаль хозяина. Лучший рассказ на эту тему – хемингуэевский «Там, где чисто, светло», только без собаки, одиночество там тотальное.

Сестра моя справедливо заметила, что женская ипостась этого европейского одинокого человека – дама за сорок, часто злая, – сидит в дневное время в кондитерских: кофе, торт. В глазах – неизбывное горе: короткая ее женская жизнь прошла, счастья не было или оно улетело и обмануло, мазнув по губам, и впереди – долгая пустыня, и даже встреча с верблюжьей колючкой не гарантирована. Мы видели такую в Баден-Бадене, в кондитерской, куда зашли съесть яблочный тортик (со стыдливостью и дерзостью развратного подростка, не удержавшегося от визита в бордель); женщина сидела у окна над тарелочкой с руинами миль-фёй и смотрела в никуда с такой интенсивностью, что выжигала кислород в секторе своего обзора; видели такую во Флоренции, она пила кофе за столиком на площади: то есть в самой гуще людей, солнца и цветов, в самом водовороте.

Баден-Баденская дама была безнадежно некрасива, и вот ее душа не могла переступить стену этой некрасивости, неурожайности, прокаженности, а раз она не могла ее переступить, то и к ней никто не смог бы пробиться, и пробовать бы не стал. Флорентийская же дама была немолода – за шестьдесят, но еще годна для путешествий в одиночку; варикоз еще не съел ее ноги, а нос еще не окончательно превратился в клубничину от ежевечерней привычки выпивать свой стакашок; от солнечного мира ее отделял ее возраст, который она зримо проклинала и ненавидела, а ненавидя возраст, ненавидела и солнечный мир.

Да, можно понаблюдать и поразмышлять, отчего одинокая женщина скорее зла, а одинокий мужчина скорее печален, впрочем, это и так понятно: ненужный мужчина – это покупатель без денег, ненужная женщина – продавец с пустыми полками. Так закольцовывается, казалось бы, тема европейского кризиса, но скоропалительные выводы делать необязательно.


Меж тем – мне ли вам указывать? – русский человек, одиноко грустящий в баре, непредставим. Придя в заведение выпить, он сейчас же ищет глазами компанию, сию минуту привязывается к ней и немедленно вступает в быструю, короткую и опасную дружбу, отдавливая всем ноги и нарушая сразу все частные барьеры, о которых товарищи собутыльники может, даже и не подозревали.

Пьют ли мужики – он подсядет к мужикам, мгновенно, так сказать, залогинится, на ходу вводя общепринятые пароли: «как наши сыграли-то», «а пиндосы – козлы», и вот уже нашел земляков, единомышленников, уже завязал с ними неопределенные, чреватые катастрофой кредитно-финансовые отношения типа «плачу за всех», – и без очков видно кривую дорожку, которая приведет к тяжелым непоняткам и мордобитию.

Выпивают ли дамы – ринется к дамам, дальнейшее очевидно и разнообразно. Милицейские протоколы обычно фиксируют только конец и венец этих контактов: выпивали, познакомились, зашли домой (в сквер, в подвал) к одному из новых знакомцев продолжить; поспорили, забили друга или даму табуреткой (кухонным ножом, топором, etc.) Но намерения-то, намерения были самые прекрасные и широкодушевные.

На пляже нет спасения от русского одинокого человека: он не прячется от тебя за дальним валуном, как это сделал бы европеец, а расстилает свое полотенчико прямо встык к твоему и, услышав русскую речь, приступает к бестактным расспросам. Слава айподам: нынче все слушают свою музыку в наушниках, а припомните-ка, еще с десяток лет назад они носили с собой транзисторы и кобзонизировали всю окрестность.

О русских женщинах что и говорить! Пропуская общеизвестное, замечу только, что совместные посиделки на лавочке у подъезда в Европе – в настоящей Европе, в западной – непредставимы. Как оно там в восточной – не наблюдала, не знаю, а в Греции по деревням сидят у своих распахнутых дверей (красная сатиновая занавесочка задернута) на плетеных стульях одинокие черные старухи и молчат. Только раз в волшебной деревне Маргаритес я видела группу таких черных старух, они тихо переговаривались, но при приближении чужака замолкли. Мужчины же тут всегда и непременно водятся стайками, пьют кофе на улице, перебирают четки и обсуждают баб, футбол, дороговизну и политику. Вернее, в первую очередь политику, а потом все остальное. И с живейшим интересом рассматривают всех проходящих и проезжающих, а посему особо популярны посиделки у автобусных остановок: народ и входит, и выходит; это ж какая свежесть впечатлений.


А сегодня вышла завтракать немецкая семья: папа-мама и два мальчика лет восьми – десяти. Все четверо ели и пили в абсолютном безмолвии – мне даже захотелось протянуть руку и прибавить звук. На их лицах – я всмотрелась – было ровное, равнодушное доброжелательство, и а двадцать минут жевания ничего не произошло – ни замечания, ни улыбки, ни шутки. В какой-то момент один мальчик протянул руку и как бы слегка ущипнул другого, но я напрасно обрадовалась: тот никак не прореагировал. Не заметила я и других, невербальных способов коммуникации. Потом они так же молча синхронно встали и ушли.

И я подумала: вот пройдет лет сорок-пятьдесят, родители уже умрут, а эти мальчики состарятся, все хорошее будет позади, и они пойдут одиноко сидеть каждый в своем баре над своим грустным стаканом среди таких же достойных одиноких стариков и каждый, уважая великий европейский принцип невмешательства в чужую частную жизнь, так и промолчит до гроба. А ведь можно было бы скандалить с соседями, стучать палкой по батарее центрального отопления, писать письма в инстанции, отравлять жизнь молодым, навязываться с воспоминаниями о боях под Кенигсбергом и вообще куролесить вволюшку!

Нет, если бы кто-то почему-либо принуждал меня выбирать: ты с ними или с нами? – то я, протестуя, сопротивляясь и кочевряжась, все же, наверно, выбрала бы наш, хамский, теплый, болтливый и невыносимый способ прожить эту жизнь, только бы не слышать эту вежливую, глухую, ужасную тишину.

* * *

Купила местную (греческую) русскоязычную газету. Объявления:


ТРЕБУЕТСЯ: Человек в похоронное агентство в ночные часы.

РАЗНОЕ:

– Подарю игуану вместе с аквариумом и лампой подогрева.

– Поделюсь чайным грибом.

ПРОДАЕТСЯ:

– Свадебное платье, расшитое стразами. К платью прилагаются фата, перчатки, корона.

– 3-комн. квартира в Афинах, в р-не Каллифеа, 2 балкона, 75 кв. м, цена 75 000 евро.

– Квартира на Украине, Симферопольский р-н, село Николаевка, цена 60 000 евро.

КУПЛЮ:

– Куклу-неваляшку или Ваньку-встаньку.

– Приобрету песцовый или барсучий жир.

ЗНАКОМСТВА:

– Жениха, полненького, высокого роста, до 75 лет. Я веселая и беззаботная хохотушка.

– Врач, 41 год, симпатичный, худощавый, женатый. Познакомлюсь с молодой, красивой, не склонной к полноте девушкой без комплексов и упреков, для приятных встреч 2–4 раза в месяц. Предлагаю оплачивать аренду квартиры. Звонить только в понедельник и пятницу с утра, а во вторник и четверг – вечерком.

ТРЕБУЕТСЯ:

– В русскоговорящую семью помощница по дому, до 40 лет, трудолюбивая, с чистым сердцем.

РАЗНОЕ:

– Прошу позвонить тех женщин, кто обращался в компанию по похудению, был обманут и потерял деньги.

– В отдаленном от людей маленьком монастыре, на Горе Искушения (Израиль), живет одинокий монах. В служении Богу, в уединении от людей проходят его дни. Средств к существованию у него практически нет. Но своим подвигом он вымаливает у Бога наши с вами грехи. Если есть желание помочь, не поскупитесь. В своих молитвах отец Герасимос Вуразанидис помянет ваши имена. Тел. ***, факс ***, счет в Ethniki trapeza ***, P.O. box ***, Jerusalem, Israel. Archim. Gerasimos Vourazanidis.

* * *

Много, много, много лет назад – прямо скажем, двадцать пять лет назад – я первый раз приехала на Крит и жила на краю города Ретимно. Тогда город Ретимно был маленьким и кончался там, где старый университет. А дальше шли буераки и неудобья и тарахтел экскаватор, копавший землю под будущие здания – сейчас они тянутся километров на пятнадцать от этого места.

В общем, все еще было свежее, молодое и нетронутое. И дороги на Крите были непроезжие, а некоторые вообще пылевые, так что приятно было снять сандалии и брести по этой остывающей вечерней пыли, как по муке. Теперь-то всюду асфальт, и всюду удобно доехать, но не только мне, вот в чем беда-то. И ужасные, удобные шоссе проложены напролом через чудные, таинственные горы, полные деревьев и птиц; нет там теперь ни деревьев, ни птиц, а только отвалы рыжего камня и свист ветра.

Вот приехала я туда впервые и сидела в ресторанчике в гавани, на самом берегу, и вертела головой. Там все рестораны дрянь, туристское обдиралово, и рыба мороженая, и цены задраны, но есть один настоящий, прямо под носом, но неприметный, – там все как надо, домашнее, а опознать его можно по тому, что там едят сами греки. Скатерти в синюю клетку, солнце светит, и можно крошить хлеб рыбам прямо в мутную воду со стола.

А метрах в трех от меня, в невкусном ресторане, сидела женщина, шведка, лет тридцати пяти, – волосы морковного цвета дыбом, футболка прямо на голое тело без лифчика, как у скандинавских женщин принято, в окружении трех викингов завидного роста и богатырской красоты, таких краснолицых, с золотыми шевелюрами, с пронзительно-голу-быми глазами. Все они были пьяные в жопу, очень веселые, а она пьянее и веселее всех, и громко хохотала, разевая рот. Нельзя было ее не заметить.

И вот прошло четверть века, и прежний Крит, манивший своей нетронутостью, своей удаленностью, пасторальностью и патриархальностью, поблек и зарос бетонными пансионатами и гостиницами, а его отдаленные окраины, где с горы открывались сумасшедшие виды на синие сверкающие воды и пустынные побережья, застроили теплицами и затянули отвратительной белой пленкой, чтобы, значит, помидорчики под ней выращивать для нас, приехавших жить в этих бетонных пансионатах и гостиницах, раскрашенных в веселенькие цвета.

И уже больше не хочется сесть за руль и ехать вдаль, вдаль, вдаль, потому что там, вдали, тоже асфальт, пленка и удобства. И то счастье, которое я испытывала от этих диких просторов, ушло, и не вернуть его.

И вот прошло двадцать пять лет, и я снова сижу в маленькой гавани Ретимно, в домашнем ресторане за столом с синей клетчатой скатертью, и постаревшая хозяйка несет заказ и вино, и я, как всегда, думаю: как же пить, когда я за рулем?.. Ну а как же не пить?.. И за соседним столом раздается громкий, пьяный, на всю распахнутую пасть гогот. И я оборачиваюсь – боже!..

Поредевшие волосы морковного цвета дыбом, морда облуплена, футболка напялена прямо на голое морщинистое тело без лифчика, нога в гипсе торчит пистолетом, да и рука тоже обмотана каким-то бинтом; та же шведка, в инвалидной коляске! В окружении трех ссутулившихся викингов с лицами свекольного цвета, с развевающимися остатками светлых волосенок, с глазами, выцветшими до белизны!

Все пьяные в жопу, все заливисто хохочут – одного раздирает кашель курильщика, он машет рукой: ну вас! – но они от этого только громче и веселей заходятся в счастливом пьяном смехе, а она, морковная красавишна, пьянее и веселее их всех.

И от уважения к этим непобедимым людям я чуть не заплакала.

* * *

Тут у них кровная месть, как на Сардинии какой. Съездишь в 2000 году в какую-нибудь горную деревню. А спустя десяток лет в британском бедекере 2006 года читаешь: там все полегли, все друг друга перестреляли. Под конец перестрелки приехала полиция, окружила дом, где сидел стрелок. Кричат ему в мегафоны: все, Манолис, сдавайся! А он им в ответ: не лезьте в мое дело, сейчас последнего кровника застрелю – сам выйду. Как не уважить, они же все там свояки.

Мы одну такую семью знаем. Еще лет пятнадцать назад ходили в таверну к Йоргосу, необыкновенной внешности парню лет тридцати. Кто видел статуи архаических куросов – Йоргос был чистый курос: высокий, тяжелобедрый, с непонятной мона-лизиной усмешкой, которая совсем не усмешка, а природная складка рта, – Йоргосу смешно не было. Глаза тоже были какие-то архаичные, микенские: обтекали лицо, как очки ДжиМарти, стремясь куда-то за уши, цветом же были бледно-виноградные, подходящие для пустого взгляда вдаль.

Он был сыном хозяина таверны, и, как тут принято, они всей семьей, в восемь или десять рук, трудились весь сезон, от зари до полуночи: покупали, привозили, чистили, резали, подавали, уносили. А готовила одна бессмертная бабушка – ну, еще в сорокаградусной духоте кухни возилась парочка каких-то мелких чернявых помощниц, но шефом там была бабушка, похожая на крючок и вся в черном. Она и сейчас там орудует, как и 15 лет назад.

Вот Йоргос несет на своей прекрасной загорелой руке шесть овальных блюд с рыбами и гадами и картошкой горкой, другой прекрасной загорелой рукой ставит вино и шесть стаканов, – солнце садится, все залито вечерним золотом, немцы заказали свои швайнекотлетт и пиво «Мифос»; благодать. Бледными своими глазами Йоргос смотрит поверх немецких и наших голов, всегда поверх голов; водит взглядом по горам, по крышам домов, по балконам и деревьям.

– Присядь, Йоргос, выпей с нами, – говорим мы; мы ведь его давно знаем. Или думаем, что знаем.

Йоргос садится.

– Мир лежит во зле, – говорит он.

– Ну, в целом верно, – говорим мы беспечно. – Но сегодня погодка какая приятная.

Тут его прорывает. Он – первый на очереди, и однажды прилетит пуля. Или не прилетит. Могут ножом. Они из горной деревни, отсюда километров тридцать по хорошей зеленой дороге. (Мы там были, проезжали, ничего зловещего. Мини-маркет, стеклянные лари с мороженым. Бензозаправка.) Там в девятнадцатом веке кто-то у кого-то украл овцу. Обиженный оскорбился. Овцу?! У меня?! В ответ украл две. Тут не снес обиды первый обидчик. Вскоре чей-то троюродный дядя был убит. В ответ пришлось убить очередника из того клана, шестнадцатилетнего парня: он зазевался. Так и пошло. Семья Йоргоса бежала из деревни на побережье, тут чуть безопаснее, потому что никто не будет стрелять в толпе туристов, это не по-мужски, совершенно исключено, что вы. Ведь в этом деле главное – честь. Вот когда народ разойдется, тогда может быть.

Йоргос хотел учиться на архитектора, поступил в какой-то университет в Европе. Но к началу летнего сезона отец выдернул его из университета: надо работать, туристы прут стадами. Осенью доучишься. Папа сказал, сын послушался: с конца апреля до конца октября Йоргос носит на своих прекрасных загорелых руках корм для туристов. В горах мое сердце, а сам я внизу. У них хорошая таверна, лучшая. Так каждый год. Денег стало много.

К ноябрю, говорит, видения архитектурных проектов меркнут; глаза закроешь – видишь только швайнекотлетт. Неохота и стараться. В ноябре уезжает в Швейцарию, в Германию сорить деньгами, кататься на лыжах, играть в казино. Убить могут, конечно, и там, и неизвестно, кто будет мстителем.

Брат тоже кровник. Сестра замужем в соседней деревне, ее убивать не будут, это западло. Убивая женщину, ты роняешь себя, теряешь высокое место в социальной иерархии. Старика тоже некрасиво. Предпочтительнее всего – убить убийцу, но если не получится, то лучше всего убить молодого парня, пока он не нарожал будущих мстителей.

Вот Йоргос и его брат и посматривают вдаль, водят своими микенскими светлыми глазами по горным вершинам.

– Мы никогда не говорим правды: куда по-шли, когда поехали. Если нам надо ехать в понедельник в полдень, мы всегда скажем, что едем в среду в три часа. Мы не знаем, чьи уши нас слушают. Не знаем, кто придет. Не знаем, сколько проживем. Мир лежит во зле.

Все критяне – лжецы. Не оттого ли? Встал, ушел: работы полно. Чаевые ему оставлять нельзя: он хозяин, а не официант какой-нибудь. Немцы не знают, оставляют. Но немец разве человек?

Кровную месть изучают во всех аспектах, и как особый древний социальный институт, поддерживающий клановое деление общества, и как посттравматическую реакцию – тут простор для всякого там фрейдизма. Какая-то концепция «отложенного действия»; кто хочет, пусть вникает. Понятно, что где есть «честь» – там и «оскорбление», где оскорбление – там и месть, и кровь, и восстановление этой чести. Не обязательно в основе конфликта овца, это и женщина, и плохое слово в адрес женщины (да и мужчины), и неуважительный взгляд. «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына». Гнев, ?????, – это вообще очень греческая черта. Он словно бы хранится где-то в глубине, не прокисая и не выветриваясь.

Вот убили мужика. Осталась жена с младенцем. Жена прячет в сундук окровавленную одежду мужа; ребенок растет и все спрашивает: где мой отец? Вырастешь – узнаешь. Наконец он вырастает, тогда мать выдает ему заскорузлую от крови одежду. Он надевает ее и идет мстить.

Или в 1987 году один пастух убил случайно встреченного больничного санитара. Он разговорился с ним, и санитар зачем-то сказал ему, что когда-то давно его дальний родственник убил человека с такой-то фамилией. Пастух понял, что речь о его убитом дяде. Фамилия санитара была такая же, как у того давнего убийцы. Значит, родственник, значит, кровник. «Внезапно кровь бросилась мне в голову, мозг затуманился, и единственной моей мыслью было убить его». А дядю-то вообще убили за 22 года до рождения этого племянника.


В этот раз съездила, посмотрела на Йоргоса. Пока жив. Морда оплыла, глаза, привычно блуждающие по балконам и крышам, совсем выцвели. Посмотрел равнодушно.

– Йоргос, – говорю, – ты меня не узнал?

– Почему, узнал.

Поставил передо мной заказанное и отошел. Неопасная, я была ему совершенно неинтересна.

* * *

В Греции в деревнях всегда: белая стена, голубая дверь, и на шаткой табуреточке сидит черная старуха и, не улыбаясь, смотрит то ли на вас, то ли в непонятную глубину прожитой жизни. На ней черное платье, или юбка с кофтой – не понять; голова обмотана черным платком, сухие козьи ноги в черных чулках широко расставлены для опоры. Руки тоже опираются: на палку или посох.

Такая, должно быть, традиция. Сколько веков они так сидят? И в каком возрасте уже полагается переодеться из обычного цветного в глухое черное и навсегда отказаться от жизни и женственности?

Я думала, может, это затянувшееся и перешедшее в прижизненную смерть вдовство. Но нет, у такой бабушки бывает и дедушка-бездельник, он никогда не сидит у дверей, а уходит сидеть на площадь, в «кафенион», с такими же бездельниками-старич-ками. Голубые рубашки с короткими рукавами, светлые брючата, выстиранные и выглаженные вот этими черными бабушками, густые белые шапки волос – старые греки редко бывают лысыми. Другой еще и красивые усы отрастит. Четки – надо же куда-то руки девать. Обязательно сигарета и очень сладкий маленький кофе.

Светлые дедушки сидят за столиками под деревом – на площади обязательно растет дерево – и беседуют о политике как муниципального, так и мирового уровня. Дедушки живо осматривают всех выходящих из автобуса – в любой деревне дважды в день уж всяко останавливается автобус, и из него выходят новые, интересные, ничего не понимающие в жизни иностранцы и их женщины. Некоторые спрашивают, как пройти, и дедушки с достоинством, неспешно покажут рукой: так, и так, и потом свернуть вон туда. Проводят несмышленого туриста строгим взглядом – и снова обсуждать мировую закулису и поглядывать на женщин.

Сноски

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5