Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девичьи судьбы - Парфетки и мовешки

ModernLib.Net / Татьяна Лассунская-Наркович / Парфетки и мовешки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Татьяна Лассунская-Наркович
Жанр:
Серия: Девичьи судьбы

 

 


Татьяна Николаевна Лассунская-Наркович

Парфетки и мовешки

Повесть из институтской жизни


Глава I

Медамочки, она дерется!

– Ее сиятельство княгиня Чапская просит пожаловать, – торжественно произнес важный институтский швейцар, широко распахивая двери в маленькую приемную начальницы.

– «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», – прошептала нянюшка Викентьевна и поспешно взяла за руку свою питомицу, чернобровую, смуглолицую Ганю Савченко.

Девочка робко прижалась к своей нянюшке, и обе не без страха переступили порог приемной.

– Approchez-vous, mon enfant[1], – услышала Ганя слова, произнесенные на непонятном ей языке, и как вкопанная остановилась, крепко ухватившись за руку Викентьевны и с любопытством вглядываясь в пухлое лицо начальницы.

– Подойди ближе, – уже по-русски проговорила та, не без удивления рассматривая своих посетительниц.

Викентьевна, успевшая проникнуться особым уважением к княжескому титулу начальницы, отвесила низкий поклон и слегка подтолкнула к ней Ганю.

«А и хорошее здесь, видно, житье… Ишь как она, голубушка моя, с казенных-то хлебов распухла, – подумала няня о начальнице, – авось и Ганюшку мою голодом не заморят».

– Как твоя фамилия? – холодно обратилась maman[2] к оторопевшей девочке.

– Савченко, – робко проговорила Ганя.

– А-а… – протянула начальница, как бы вспоминая что-то.

– Так точно, Савченко фамилия моей барышни, – неожиданно вмешалась в разговор Викентьевна: от нее не ускользнуло смущение Гани, и она поспешила ей на помощь.

Княгиня недовольно покосилась в сторону «прислуги» и снова обратилась к девочке:

– От чего тебя не привез в институт кто-либо из родных?

– Папа на маневрах, а больше некому.

– Сиротка наша Ганюшка-то по матери будет, – ввернула свое объяснение Викентьевна.

– Какое странное имя – Ганя, – в недоумении протянула maman.

– Анною крестили-то… В честь покойной, значит, нашей барыни, – проговорила Викентьевна, не замечая брезгливой гримасы, вновь скользнувшей по лицу княгини: начальница была возмущена словоохотливостью нянюшки, поведение которой казалось ей непочтительным и даже фамильярным.

Но Викентьевна в простоте своей доброй, любящей души и не подозревала о неприятном впечатлении, которое она невольно производила на княгиню. Она была исполнена желания расположить начальницу к своей ненаглядной Ганюшке и потому дрогнувшим от волнения голосом продолжала:

– Души не чаяла покойница в дочке… И то сказать: единственное дитя… Как не любить-то было, не баловать… И не думал никто, что приведет Господь Ганюшку в чужих людях воспитать… А что поделаешь-то?… Как и воспитать-то отцу дитя без матери?… Сам-то день-деньской на службе, почитай и домой-то не заглядывает… А дитя-то растет… Уму-разуму учить пора… Еще Бога надо благодарить, что дядюшка-то нашей покойницы устроил Ганюшку сюда, в благородное, значит, заведение… Авось Бог-то даст, и хорошо ей здесь будет… Да и вы, матушка княгинюшка, не оставьте сироту своей ласкою, вас Господь за это вознаградит, – со слезами закончила Викентьевна и снова отвесила глубокий поклон.

– Хорошо, хорошо, моя милая, – устало проговорила maman, которую утомил этот разговор, и она с нетерпением поглядывала на дверь, как бы поджидая кого-то.

На пороге показалась приземистая старуха в форменном синем платье, с большим чепцом на седой голове.

– М-lle[3] Струкова! – обратилась к ней начальница: – Отведите, пожалуйста, Савченко в класс. Ну а вы, моя милая, можете теперь возвратиться домой, – кивнула она в сторону Викентьевны, давая той понять, что ей следует немедленно удалиться.

Викентьевна поняла и это движение, и то, что с этой минуты не нужна она будет своей любимице так, как была нужна долгие годы, когда заменяла ей родную мать. И словно что-то надорвалось в ее любящем сердце, от которого отнимали самое дорогое, что было на свете у этой простой, доброй женщины. И слезы, которые она с трудом сдерживала, вдруг вырвались горьким рыданием.

Викентьевна осыпала Ганю горячими, порывистыми ласками, крестила ее мелким, дрожащим крестом и, беспрестанно повторяя: «Ну, Христос с тобой, Христос с тобой!» – словно не могла оторваться от девочки, уткнувшейся ей в плечо и тоже громко, безутешно рыдавшей.

– Няня, возьми, возьми меня с собой, не хочу я здесь оставаться! – выкрикивала Ганя.

– Ш-ш… Господь с тобой, как это можно? – испуганно зашептала старуха. – А папа-то что скажет?… Что ты ему обещала?…

– Не хочу я здесь жить, не хочу! – упрямо кричала девочка.

– Перестань капризничать и не кричи! Здесь это не разрешается, ты это запомни, – строго проговорила начальница и направилась к выходу.

Струкова резко схватила Ганю за руку:

– Чего ревешь? – проворчала она. – А вы, нянюшка, идите-ка домой, а то слезами да причитаниями вы только расстраиваете девочку, – и с этими словами она поспешно вывела Ганю из приемной.

Викентьевна еще раз перекрестила вслед удалявшуюся любимицу и понуро двинулась домой.

А Ганя вдруг затихла; она не без любопытства озиралась по сторонам. Пройдя длинный классный коридор с множеством белых дверей, они вошли в просторную комнату, где двигались и шумели девочки в казенных форменных платьях. Только в стороне пугливо жались такие же новенькие, как Ганя.

– Вот вам новая подруга, – обратилась к девочкам Струкова и указала на Ганю. – Не шумите да не ссорьтесь, я сейчас вернусь, – и она поспешила из класса.

– Как твоя фамилия?

– Как тебя зовут?

– Сколько тебе лет?…

Вопросы любопытных, окруживших Ганю, так и сыпались.

Но прежде чем она успела ответить хоть на один из них, перед ней очутилась некрасивая большеголовая воспитанница с дерзким, неприятным лицом.

Она бесцеремонно протиснулась вперед и с нескрываемым любопытством разглядывала Ганю, задавая ей обычные в таких случаях вопросы.

Эта девочка не понравилась Гане, и она неохотно отвечала на ее расспросы, казавшиеся ей назойливыми. Эта девочка, Зина Исаева, или «Исайка-размахайка», как прозвали ее за резкость манер и движений, не пользовалась симпатией воспитанниц. Она была второгодницей в седьмом классе и старалась извлечь из своего положения все возможные преимущества.

Исаева любила «налететь» на новенькую, огорошить и высмеять ее перед другими, а слезы обиженной девочки не только не трогали сердца Исайки, но как бы льстили ее ложному самолюбию; она старалась внушить запуганным детям страх и уважение к себе.

Савченко с первого слова не понравилась Исаевой. От ее наблюдательности не ускользнуло, что новенькая с каким-то предубеждением смотрит на нее, и обе девочки враждебно насторожились.

«У-у, противная какая! И говорит-то как свысока, точно важная особа», – подумала Ганя, исподлобья разглядывая Исаеву.

А та, в свою очередь, успела мысленно причислить ее к «непокорным», и тут же решила «осадить» подозрительную новенькую. Для этого ей нужно было задеть самолюбие Савченко, а затем высмеять ее перед всем классом.

Ганя нехотя отвечала на ее расспросы, но в ней уже заговорило раздражение избалованного ребенка, не признававшего ничьей воли, кроме собственной.

«Что я, должна, что ли, отвечать этому “головастику”? – сердито думала она. – А вот не буду, не хочу!..»

Исаева заметила, что новенькая «завелась». «Тем лучше», – порадовалась она, предвкушая близость поражения своего нового врага.

– Тебя в какой класс приготовили?… – насмешливо приставала она к Савченко.

– Ни в какой, – сердито буркнула Ганя и резко отвернулась от Исаевой, давая той понять, что ей неприятен и нежелателен дальнейший разговор.

– Ха-ха-ха!.. – неожиданно услышала она за спиной. – Медамочки[4], вы слышали? Новенькую-то ни в какой класс не подготовили… Ха-ха-ха, такая громадная и вдруг, вообразите, приготовишка!.. Ха-ха-ха! Приготовишка, мокрые штанишки!..

Но ей не удалось повторить своей насмешки – Ганя повернулась к ней лицом:

– Ну, что до мокрых штанишек касается, то это еще вопрос, а вот что у тебя глаза будут мокрыми, так это я тебе обещаю, попробуй только повторить твою глупую дразнилку!.. – и Ганя потрясла в воздухе крепко сжатым кулачком.

Весь вид Савченко говорил о здоровье и физической силе, а пылавшие гневом глаза не предвещали ничего доброго.

– Ай, медамочки, она дерется! – испуганно взвизгнула Исаева и со всех ног бросилась из класса. Но на пороге она налетела на входившую в двери Струкову и чуть не сбила ее с ног.

– И куда только тебя несет?… – рассердилась старуха.

– Я, m-lle Струкова, за вами! Новенькая, m-lle, дерется, ей богу, m-lle, она на меня с кулаками бросилась, я насилу убежала! Ой, боюсь ее! – и Исаева состроила испуганную физиономию.

– Какая новенькая? Кто дерется? Ничего я в толк не возьму, да и не врешь ли ты? С тебя станется, – воспитательница недоверчиво покачала головой.

– Вот вам крест: не вру, весь класс видел, как на меня эта самая Савченка, что вы только что привели, с кулаками набросилась, я еле убежала от нее, – торопливо выкрикивала Исаева.

– Подойди-ка ты сюда, как тебя, Савченко, что ли, зовут? – Струкова подозвала Ганю. – Ты чего это дерешься, а?

– Я не дралась, – спокойно глядя ей в глаза, ответила девочка.

– Как не дралась? Слышала, что про тебя Исаева говорит? Что ж ты, отпираться будешь?…

– Я не дралась, эта девочка говорит вам неправду.

– Это ты врешь, ты! – завизжала Исаева. – Слышите, медамочки, она еще и отпирается…

– Новенькая не лжет.

– Исаева ее дразнила, а новенькая ей только пригрозила.

– Исаеву никто не тронул. Исаева ябедница, врунья, – раздались возмущенные голоса девочек.

Струкова нахмурилась.

– Подойди сюда, – обратилась она к Гане, – и расскажи, что ты тут натворила? Только помни, слово неправды услышу – строго накажу, – предупредила она.

– Я никогда не лгу! – гордо подняв голову, ответила Ганя, и в ее глазах засветилась обида.

«Ну, с этой повозиться придется: норовиста, сразу видать», – подумала Струкова, вглядываясь в задорное личико Гани с капризным изгибом черных бровей и большими пылающими глазами.

– Ну, говори же, – повторила она.

– Я все уже сказала, больше мне нечего добавить. Я не дралась, но если эта девочка тронет меня, я ее побью.

– Да ты с ума сошла! Кто это тебе здесь позволит! – возмутилась Струкова.

– А как же я буду защищаться? – в свою очередь удивилась Ганя.

– Если тебя кто обидит, ты должна прийти и сказать своей классной даме, а не драться, как уличный мальчишка.

– Я не буду жаловаться, – мрачно возразила Савченко; в ее голосе звучала непоколебимая решимость.

«Вот эта не выдаст, не подведет и не струсит», – думали окружающие девочки, прислушиваясь к разговору. Они с восторгом смотрели на смелую новенькую, не испугавшуюся ни Исаевой, ни институтской «грозы», как называли все крикливую старуху. Общая симпатия была на стороне Гани.

Струкова сразу уловила общее настроение и почувствовала, что с этим ребенком ей будет много хлопот. Из смелых ответов Гани она поняла, что придется иметь дело с открытой, честной, но упрямой натурой, с которой строгостью ничего не поделаешь, и поэтому сразу настроилась против новенькой.

«Надо немедленно поставить ее на место, а то еще своим примером других будет смущать», – подумала она и строго сказала:

– Ты у меня смотри, рукам воли не давай, а то плохо тебе, матушка моя, придется!

Ганя продолжала молча смотреть прямо в лицо старухе, и было что-то зловещее в выражении ее черных глаз.

Самолюбие девочки было больно задето, и со дна детской души поднималось незнакомое раньше чувство ненависти к обидчицам.

Глава II

Экзамен. – Викентьевна и Филат в роли педагогов

– Инспектор просит привести новеньких в Зеленый зал на экзамен, – подойдя к Струковой, проговорила высокая пепиньерка[5], m-lle Скворцова.

– Сейчас идем, – заторопилась старуха. – Ну, дети, собирайтесь, – обратилась она к новеньким.

У большинства девочек были испуганные лица; некоторые тихонько крестились, другие были готовы расплакаться от страха перед экзаменом.

Но Струкова не дала им времени опомниться. Быстро выровняв детей по росту, она поставила их попарно и, грузно выступая перед вереницей девочек, медленно спустилась в небольшой Зеленый зал.

Здесь все было приготовлено к экзамену: расставлены столы, классные доски, большие географические карты.

Учителя уже разместились за столами; пепиньерки озабоченно бегали от одного к другому, выполняя возложенные на них поручения.

Экзамен уже начался для девочек постарше, поступавших не в самый младший класс.

Едва Струкова со своими «малявками» появилась в дверях зала, как к ней предупредительно подлетела уже знакомая нам m-lle Скворцова, на помощь к которой поспешили еще несколько пепиньерок. Они быстро распределили девочек: кого на экзамен к батюшке, кого – к «немке», кого – к математичке, и так далее.

Ганю подвели к батюшке. Она с интересом разглядывала его доброе старческое лицо, обрамленное густыми, уже поседевшими волосами. Вслушивалась в его задушевный голос и невольно сравнивала его с «владыкой» своего родного приволжского городка.

Вместе с Викентьевной Ганя каждый праздник и каждый канун ходила в монастырь и, преодолевая усталость, выстаивала длинную архиерейскую службу. Внимательно вслушивалась она в заунывно-протяжное монастырское пение, и как-то спокойно становилось на ее детской душе. С замиранием сердца, поднявшись на цыпочки, чтобы лучше видеть, следила она за движениями архиерея, боясь пропустить хоть один важный момент богослужения. С волнением подходила она к руке владыки, после службы благословлявшего народ. Если случалось, архиерей возлагал свою руку на кудрявую головку Гани, и девочка вся трепетала от благоговейного восторга, охватывавшего ее в такие минуты.

Занятый службой, Савченко мало занимался воспитанием дочери, всецело предоставляя ее попечениям Викентьевны. А та души не чаяла в своей питомице, ходила за ней как мать родная, но, будучи неграмотной, мало чему могла научить свою любимицу.

Глубоко верующая и религиозная, она и Гане внушила те же чувства, а также научила ее молитвам и песнопениям, которых сама знала великое множество.

А долгими зимними вечерами, когда, случалось, отца не было дома, Ганя с Викентьевной забирались на кухню, где так уютно бывало сидеть, прижавшись друг к другу, и слушать монотонное чтение Филата – жития святых, Евангелие и Библию.

Филат служил когда-то денщиком еще у деда Гани, а после его смерти остался у капитана Савченко, исправляя должность повара и лакея.

Как и Викентьевна, Филат души не чаял в «сиротке», как часто называл он свою барышню. Старик ладил ей незатейливые игрушки, качал на коленях и пел ей песни своим надтреснутым голосом.

Он, играючи, научил девочку читать и писать. И, сидя на коленях Филата, Ганя усердно водила карандашом по обрывку серой бумаги, уцелевшей упаковки от крупы или муки. Но это не смущало ни Ганю, ни ее добродушного наставника, с восторгом наблюдавшего за успехами удивительно смышленого ребенка. Действительно, Ганя жадно, на лету, ловила скромные познания, которые мог дать ей Филат; все услышанное от старика глубоко западало в ее память.

Она научилась считать до тысячи; на пальцах бойко производила все четыре арифметических действия и быстро считала в уме. Девочка научилась бы и еще многому, но дальше не шли познания самого Филата…

С этими знаниями Ганя и явилась на экзамен, так как ее отец, решивший отдать девочку в институт, считал, что никакой подготовки для поступления туда Гане не нужно. «Все равно ее там по-своему переучат», – думал он, и был до известной степени прав в своих предположениях.

Ганя не чувствовала ни малейшего страха перед батюшкой. Дома никто не успел ей объяснить, что такое экзамен, и она не была запугана предстоящим испытанием. Ганя вслушивалась в ответ экзаменовавшейся перед нею девочки, которая, запинаясь, читала молитву, но вдруг растерянно остановилась.

– Ну-ка, подскажи соседке, – обращаясь к Гане, сказал священник.

Ганя спокойным, твердым голосом продолжила молитву и дочитала до конца.

– Хорошо, девочка, видать, что знаешь, – ободрил ее батюшка. – Как твоя фамилия-то? Савченко, говоришь? Ну так скажи мне, Савченко, еще и «Верую».

И снова Ганя отвечала, не чувствуя ни страха, ни волнения. По требованию батюшки рассказала она и о сотворении мира, и об изгнании Адама и Евы из рая. Батюшка внимательно прислушивался к ее ответу и одобрительно кивал головой.

– Молодец, и Закон знаешь хорошо, и отвечаешь толково. Ну, а скажи ты мне по совести, Боженьке-то усердно ли молишься?

– Молюсь, батюшка, – прямо глядя в глаза священнику, твердо ответила Ганя.

– А в церковь часто ли ходишь?

– Каждый праздник и под праздник.

– Вот за это хвалю, – ласково взглянув на новенькую, сказал батюшка. – Ну что же, тебя и держать дольше не буду, иди с Богом, – и быстрым движением руки вписал в экзаменационный листок крупное «12»[6].

Пепиньерка тотчас подскочила к Гане и повела ее к соседнему столу.

Костлявая, нервная учительница в очках раздраженно говорила стоявшей перед ней красной от волнения Соне Завадской:

– Ничего не знаешь, прямо поразительно, – она пожала плечами и с каким-то страданием в голосе добавила:

– Ну, скажи хоть, сколько будет пять да три.

– Девять, – подумав, робко ответила Завадская.

Учительницу так и передернуло:

– Ужасно, даже этого не знает!

И костлявая рука с размаху поставила «шестерку».

Ганя со страхом смотрела в морщинистое не по годам лицо m-lle Ершовой, или «Щуки», как называли ее институтки, часто прибавляя к этому прозвищу еще и «зубастая». Действительно, лицо Ершовой напоминало рыбу: узкое, длинное, с громадным ртом и с торчавшими как-то вперед зубами; белесоватые выпуклые глаза дополняли сходство. В институте ее не любили за раздражительность и боялись. Ничто так не выводило ее из себя, как если кто-либо из воспитанниц позволял себе крикнуть из-за угла: «Щука!»

Это прозвище приводило ее в ярость. С пылающими щеками она бросалась отыскивать виновную, которую, по близорукости, не успевала разглядеть в лицо. Но поиски обычно не помогали, девочка исчезала бесследно. Пробовала Ершова жаловаться классным дамам («классюхам» или «синявкам», как называли их между собой воспитанницы), но и те ничем не могли ей помочь: никакие увещевания и даже угрозы не действовали на институток. По правде говоря, даже институтское начальство не могло не согласиться с меткостью ее клички, и дамы между собой нередко сами называли Ершову «Щукой».

«Злая, наверное, ой, злая, – думала Ганя, следя за тем, как нервно подергивалось лицо Щуки. – Глаза-то у нее – точно из-за очков вперед выпрыгнуть хотят, а губы-то, губы какие тонкие, так и дрожат! Ох, даже страшно…»

– Три да семь, – неожиданно услышала Ганя обращенный к ней вопрос.

– Десять, – без запинки ответила девочка, быстро-быстро перебирая пальцами.

– Пять из девяти?

Пальчики Гани снова быстро задвигались.

– Четыре, – уверенно сказала она.

– Четыре-то четыре, а вот что это ты руками-то крутишь? Будто постоять спокойно не можешь, – сердито косясь на Ганю, проговорила Щука.

– Это я так считаю, – спокойно объяснила девочка.

– А-а, вот оно что! Так ты без пальцев и считать не умеешь? – насмешливо спросила учительница.

– Не умею, – чистосердечно созналась Савченко, – меня Филат иначе и не учил.

– Кто такой? Как ты сказала? – удивленно подняв на Ганю близорукие глаза, спросила Ершова.

– Филат, это наш денщик.

– Денщик? – в ужасе повторила Щука, и ее лицо изобразило брезгливость. – Что же это, тебя денщик в институт готовил? – ехидно заметила она.

– Никто не готовил, – пожав плечами, сказала девочка. Она не могла понять, почему на лице учительницы вдруг появилась такая кислая гримаса. – Папа говорил, что меня здесь всему научат, – добавила она.

– Филат так Филат, – неожиданно согласилась Ершова.

Ганя ей положительно понравилась: «Хорошая будет ученица, – подумала она, – видать, что способная и сообразительная, в приготовишках ей нечего делать». И, задав еще несколько вопросов, на которые Ганя удачно ответила, Щука поставила ей хорошую отметку.

– Ты говоришь, что папа не хотел готовить тебя в институт? А отчего же мама с тобой не позанималась? – неожиданно спросила она Ганю.

– У меня нет мамы, умерла давно, – дрогнувшим голосом ответила девочка.

– Ну а братишки, сестренки есть? – более мягким тоном продолжала Ершова свои расспросы. Она сама не могла бы объяснить, что влекло ее к новенькой и заставляло задавать необычные, как она в другом случае сказала бы сама себе, праздные вопросы.

– Никого нет, только папа один, – услышала она тихий ответ.

– Так тебе здесь и веселее будет, учись только хорошенько, – уже совсем ласково добавила Щука.

Пепиньерка подвела Ганю к немке. Когда выяснилось, что девочка совершенно не знает не только языков, но даже и латинской азбуки, толстая немка, в ужасе от ее невежества, закатила глаза и еще долго охала и вздыхала, осуждая родителей, не заботящихся об образовании детей. Зато русская учительница похвалила девочку за четкое, правильное чтение и недурно написанный диктант.

– Теперь ты свободна, и я отведу тебя к m-lle Струковой, – взяв Ганю за руку, сказала пепиньерка.

– А что, я провалилась в седьмой класс?

В эти минуты Ганя готова была дорого дать, только бы стать «седьмушкой»[7] – назло противной Исайке.

– Это еще неизвестно, все решится только на конференции.

– Конференция, конференция… – тихо повторила девочка. – А что это такое?

– Ты не знаешь, что такое конференция? – с каким-то состраданием глядя на Ганю, удивилась пепиньерка и тут же подумала: «Вот какой тупой, неразвитой ребенок! Не дай Бог, если меня назначат ее учительницей!» – Конференция, или совещание, это одно и то же, – усталым голосом пояснила она.

– И скоро будет эта самая конференция? – не унималась новенькая.

– После экзаменов.

Ганя открыла было рот, чтобы задать новый вопрос, но пепиньерка строго остановила ее:

– Никогда не лезь к старшим с расспросами. Это здесь не принято, это неприлично!

«За что она на меня рассердилась? Разве я сказала ей что-то обидное? Никогда никто не говорил мне того, что я сейчас от нее услышала. Напротив, и папа, и няня, и Филат – все, все объясняли мне то, чего я не понимала», – думала девочка. Она не могла понять, кто же прав: они, дорогие ее сердцу, никогда с ней строго не говорившие, или эта холодная, надменная пепиньерка?

Ганя не успела ответить себе на этот вопрос: они уже входили в классную комнату.

В тот же вечер она узнала, что принята в седьмой класс.

Глава III

Овцы и козлища. – Всех как одну. – Тайна переписки

От окна слышались громкие рыдания черненькой Акварелидзе, которую ловко и проворно стриг вертлявый парикмахер. На простыню, покрывавшую худенькие плечики девочки, падали длинные пряди иссиня-черных волос.

– Ну и чего ты ревешь? – сердито окликнула ее Струкова. – Что у тебя новых, что ли, не вырастет? Небось, еще лучше этих будут.

Но в ответ на это утешение девочка разрыдалась еще громче, и что-то безнадежное слышалось в детском плаче.

– Да что это, в самом деле, уймешься ли ты наконец? – Струкову раздражали плач и крики детей.

– Не извольте беспокоиться, сию минутку барышня будут готовы, – суетился парикмахер.

Он был очень доволен сегодняшним днем. Правда, за труды ему платили гроши, но в уме он подсчитывал, сколько получит от продажи длинных шелковистых кос его маленьких жертв: волосы поступали в его полную собственность. И, видимо, соображения его были очень приятными, так как он то и дело, улыбаясь, посматривал на груды разноцветных волос, лежавших на полу дортуара. Воображение рисовало ему прически, локоны и косы, которые он ловко создаст из этого дорогого материала; модницы заплатят ему за них хорошие деньги, в то время как обезображенные стрижкой девочки не раз всплакнут об утраченной естественной красе.

– Поплачут и утешатся, – говорил он себе в оправдание, вглядываясь в сразу подурневшее личико ребенка. Еще миг, и Акварелидзе поднялась со стула.

– Пожалуйте, барышня, вот вы и готовы! Взгляните в зеркало, ей-Богу, вам очень к лицу короткая стрижка, – уверял юркий парикмахер.

Девочка инстинктивно провела рукой по затылку. Вместо привычной толстой косы она нащупала остриженные в скобку волосы; голова показалась ей легкой, словно чужой. С громким рыданием бросилась она к подругам, ища у них сочувствия и утешения, а на ее место уже сажали следующего ребенка. Струкова то и дело окликала новеньких, порой оказывавших сопротивление; ее и без того всегда красные щеки пылали от гнева.

Почти все воспитанницы института проходили через ее руки, так как большинство девочек поступали в самый младший класс, где бессменно, уже в течение не одного десятка лет Струкова, или просто «Стружка», как называл ее весь институт, оставалась классной дамой. Резкая до грубости, она нисколько не считалась с маленькими, оторванными от семьи девочками, с трудом переносившими тяжесть разлуки с дорогими их сердцу родными и на первых порах совершенно терявшимися в непривычной обстановке, среди чужих, незнакомых людей.

Но, видно, Стружку не трогали красные, заплаканные глаза новеньких, и сердце ее оставалось равнодушным к детским страданиям. Она даже не пыталась отогреть их души ласковым словом участия, только строгими окриками старалась осушить наивные, горькие слезы. Вообще в ее задачи отнюдь не входило добиться любви и расположения вверенных ее попечению детей. Все ее старания сводились к тому, чтобы как можно скорее отшлифовать новеньких, то есть сгладить их своеобразие и особенности характера и по возможности подогнать под общий шаблон. И первое, что она предпринимала для этой цели, – стрижка детей, которая в значительной степени определяла однообразие их внешнего вида. И во всех этих маленьких девочках, остриженных в скобку, с гладкими черными гребенками на голове, в форменных зеленых «мундирах» с белыми рукавчиками, пелеринами и передниками трудно было узнать еще недавно кудрявых или длинноволосых Сонечку, Машеньку или Анечку. Теперь это были просто малявки, «седьмушки»; им предстояло надолго отвыкнуть от своих имен и стать Завадской, Липиной или Савченко…

В институте Стружку считали пристрастной и несправедливой, и это общее убеждение имело свои основания. Струкова зорко вглядывалась в свою юную паству и мысленно делила ее на «козлищ» и «овец».

«Овцами» она признавала хорошо воспитанных, сдержанных, а главное, тихих девочек, с которыми у нее не было ни хлопот, ни забот. Сюда же она причисляла и детей богатых родителей, большей частью проживавших в городе и следивших за воспитанием детей в институте; они часто вызывали Струкову и подолгу шепотом с ней беседовали.

«Овцы» пользовались различными поблажками, и во многом Струкова была к ним гораздо снисходительнее, чем к «козлищам». Последних она часто несправедливо притесняла, постоянно ставила им в пример «овец» и особенно донимала за шалости и проказы, на которые «козлища» были удивительно изобретательны. Они постоянно поражали Струкову смелостью замыслов и разнообразием своих затей.

«Козлищ» Струкова часто называла «наказанием Божьим» и карала их без суда, причем самым скорым и показательным образом. Бывали случаи, когда провинившаяся не на шутку «овца» попадала в разряд «козлищ», но не было ни одного примера обратного перехода.

Но, как ни странно, зачастую воспитанница, бывшая у Стружки на плохом счету, заслуживала самые лучшие отзывы от другой классной дамы. Редко сбывались и предсказания Струковой относительно будущих успехов девочек в учебе. Но тем не менее начальство почему-то именно к мнению Стружки прислушивалось особенно внимательно и всегда поступало сообразно ее советам. Немало способных, но шаловливых девочек, небрежно относившихся к учению, были названы ей бездарными и переведены в другой институт, где их, как неспособных к умственному развитию, обучали профессиональному труду. И не один ребенок впоследствии горько оплакивал злую судьбу, столкнувшую его со Стружкой, встреча с которой роковым образом исковеркала всю его дальнейшую жизнь.

– Ну, чего же ты? Видишь, твой черед идти стричься, чего дожидаешься-то? – вдруг сердито окликнула она Ганю.

– Не пойду, – угрюмо ответила девочка.

– Что-о? – в недоумении протянула классюха, как бы не доверяя собственным ушам.

– Не дам своих волос стричь! – упрямо повторила девочка, встряхивая густыми кудрями, рассыпавшимися по ее плечам.

– Да в уме ли ты? Кто это твоего позволения спрашивает? Скажите, пожалуйста, какая выискалась! – задыхаясь от гнева, выкрикивала Стружка. – Сию минуту ступай, и чтобы я голоса твоего не слышала!

Но Ганя не двинулась с места.

– Ну-у! – прикрикнула Стружка.

– Не пойду, – послышался тихий, но решительный ответ.

– Не пойдешь? А вот я тебе докажу, что ты пойдешь! – и старуха с силой дернула Ганю за руку.

И не успела девочка прийти в себя от неожиданности, как парикмахер уже подскочил к ней, что-то холодное коснулось ее шеи, захрустели волосы, и прядь темных кудрей упала к ее ногам.

– Ай, не троньте, не троньте меня, я все скажу папе! – в беспомощном отчаянии вырывалась девочка, в то время как неумолимая рука поспешно, вкривь и вкось стригла ее.

– Ах ты, змееныш ты этакий, еще грозиться смеет! – вне себя вскрикнула Струкова, но вдруг умолкла: в дортуар входила maman.

– Что случилось? В чем дело? – проговорила она своим обычным усталым, шипящим голосом.

– Да вот стричься не дается, прямо сладу нет.

И она указала на Ганю, которую все еще крепко держала за руку.

Maman пристально взглянула на девочку.

– Уже второй раз я присутствую при твоих капризах и вынуждена сделать тебе строгое замечание; помни, что если я еще раз услышу жалобу на твое дурное поведение, то отошлю тебя из института, – строго проговорила она.

Ганя стояла безмолвно, подавленная горем утраты своих чудесных волос. Казалось, она даже не слышала строгого выговора начальницы. А парикмахер, пользуясь тем, что девочка затихла, быстро подравнивал ей волосы, непокорно завивавшиеся на затылке.

– Так ты запомни, что я сказала, – внушительно добавила maman и тихо направилась к дверям.

А Ганя смотрела ей вслед, не вполне понимая, что говорила начальница и что именно так строго приказала ей запомнить.

«Ах, да и не все ли равно… Ну накажут, ну и пусть», – думала она в каком-то душевном оцепенении.

Она безучастно подошла к группе новеньких. Как сквозь сон девочка слышала чьи-то слова участия, чье-то искреннее возмущение. Ганя ушла в себя, в свое детское горе. Не замечала она и общего недовольного ропота, царившего в дортуаре. А между тем волнение принимало все больший размах; часто слышались громкие негодующие возгласы.

– Это ни на что не похоже, – взволнованно говорила бойкая Замайко, – подумайте только: у Арбатовой самые длинные волосы в классе, а ее не будут стричь!..

– Эх ты, простота, простота, – презрительно вставила Исаева, только что подошедшая к группе новеньких.

– Ты чего это насмехаешься? – задорно откликнулась Замайко.

– Да как над тобой не смеяться, когда над пустяком голову ломаешь, а не можешь сообразить, что дело-то совсем простое.

– Ну? – с любопытством окружили Исайку новенькие: все хотели узнать секрет Арбатовой.

– А только и всего-то, что за Арбатову или мать, или сестра-«первушка»[8] попросила, вот и все! – и Исаева торжествующе посмотрела на удивленные лица своих слушательниц.

– Да что ты?!

– Быть не может!

– Какая несправедливость! – возмущались девочки.

– Э-э, мало ли что? У нас всегда тем лучше живется, у кого есть, кому слово замолвить, – уверенно добавила Исайка.

– Да кому же могло в голову прийти, что нас здесь так обкорнают? – не унималась Замайко. – Ведь и за меня могла бы мама попросить.

– Могла бы, да не попросила, вот и ходи со стрижкой, – дразнила ее Исайка.

– А откуда вы взяли, что Арбатову не будут стричь? – вмешалась в разговор Кутлер. Она перешла в седьмой класс из «приготовишек» и была вечной спутницей Исайки во всех ее шалостях и каверзах.

– Сами слышали, как Стружка ей позволила в класс идти, так как «тебя, говорит, стричь не будут», – поспешила объяснить Замайко.

– Что ж? Значит, и не будут ее стричь, – равнодушно пожала плечами Кутлер, – смешно только – вам крысиные хвостики остригли, а Арбатке конскую гриву оставили!

– А вот увидите, медамочки, что еще «полосатку»[9] заставят нашу Арбатову утром и вечером причесывать, чтобы не запаздывала с одеванием и раздеванием, – добавила Исайка.

– Это возмутительно! Это несправедливо! – восклицали девочки.

– Тише, а то услышит Струкова, так всем нагорит, – остановила их Кутлер.

– Вот такой, как Арбатова, хорошо живется: и мать навещает, и сестра в институте; чуть что, и слово замолвят, а каково мне? Родные живут за тридевять земель… Пока письмо до них дойдет… – со вздохом произнесла Завадская.

– Не вздумай только в письмах откровенничать, – насмешливо предупредила Исайка.

– А что? – насторожилась Завадская.

– А то, что письма-то через классную отправляют, ну а у них уж такой обычай, веками установленный, чтобы все письма воспитанниц от строки до строки прочесть. Она их прямо смакует, ей-Богу!

– Да что ты! – испуганно воскликнула Завадская.

– А ты что, уже написала, что ли?

– Ну да, все как есть рассказала. Только как же они прочтут, ведь я письмо-то запечатанным на стол к Струковой положила!..

– А ты думаешь, Стружка его не распечатает? Ха-ха-ха! – смеялись Исайка и Кутлер над наивностью новенькой.

– А помните, медамочки, как меня вчера m-lle Малеева пробирала за то, что я домой написала, как Струкова с нами грубо обращается? – волнуясь и сильно коверкая русские слова, вступила Акварелидзе.

– А что же ты по-грузински не писала? – насмешливо спросила ее Исайка.

– Как не написала? Написала! Да мне велели по-русски все письмо переписать, – объяснила девочка, – я думала, это она мне для практики в русском приказала, а потом, смотрю, читает, все как есть, до последней строчки прочитала, а потом как напустилась на меня! Господи, я и не рада была, что написала; чего только она мне не наговорила, и вообразите, упрекает в том, что я на Стружку напраслину возвела! Что ничего дурного я от нее и не видела, что все в письме неправда. «Гадкая ты, – говорит, – неблагодарная девчонка!..» И за что она меня так обидела?

– Пустяками отделалась, – презрительно бросила в ее сторону Исайка, – могли тебя в столовой поставить «на позорище» всему институту, вот это неприятно. А что выругали тебя, так это очень даже снисходительно и впрок тебе пойдет; небось, отобьет охоту в письмах откровенничать.

– Да ведь хочется же с родными душу отвести. Кому же, как не маме, и написать о том, как мне живется? Я ей слово дала все без утайки писать, – в недоумении ответила грузинка.

– Ну и пиши, кто тебе мешает? Да только через классюх не отправляй, а дай полосатке гривенник, так она тебе куда хочешь письмо отправит.

– Правда, как это мне в голову не пришло! – обрадовалась Акварелидзе.

– То-то уж, Исаева дурно не посоветует, – довольно поглядывая на подругу, льстиво вставила Кутлер.

– И как сами классюхи не понимают того, что они же толкают нас на хитрости и обман? – задумчиво сказала Липина, некрасивая, серьезная девочка, внимательно прислушивавшаяся к разговору.

– Ха-ха-ха, смотрите, медамочки, какой у нас философ нашелся! – и Исайка со смехом указала на Липину.

Та вспыхнула от злой насмешки и молча отошла в сторону.

Глава IV

У «серых мадемуазелей». – Во имя горячей любви

– Ну, с Богом, ступайте, – обратилась Струкова к новеньким, впервые отправившимся отвечать уроки назначенным им пепиньеркам.

– И не шалите у меня, а то так накажу, что враз охота на шалости пройдет, – строго добавила она.

Но этой охоты и теперь уже ни у кого не замечалось.

Девочки робко жались одна к другой и кучкой шли по длинному коридору, казавшемуся им в эти минуты слишком коротким: по мере того как они подходили к пепиньерскому классу, их шаги все больше замедлялись; кое-кто из новеньких торопливо крестился.

У самых пепиньерских дверей они остановились и долго мялись на одном месте, не решаясь войти и подталкивая одна другую:

– Иди ты.

– Нет уж, иди ты.

– Ох, как я боюсь, медамочки, все поджилки дрожат!

– Трусиха!

– А ты кто?

– Да ну вас, нашли когда ссориться!

– И какая такая m-lle Скворцова? В лицо ее не знаю, – говорила Ганя.

– И я не больше знаю свою пепиньерку, даже фамилию плохо запомнила, – вздыхала Арбатова.

– Ты-то не пропадешь: за тебя и маменька, и сестрица похлопочут, – насмешливо отозвалась Замайко.

– Как ты смеешь так говорить! – напустилась на нее Арбатова.

– А вот хочу и говорю! Ступай, жалуйся кому хочешь, хоть своей подруге Стружке, – дразнила ее Замайко.

– Не смей так говорить!.. – выкрикнула Арбатова, уже готовая расплакаться. Ее дразнили «подругой» Стружки после того, как та пощадила ее длинные, до колен, на удивление толстые косы.

– Тише вы, чего кричите? Услышат вас мадемуазели, – останавливали ссорящихся.

Но шум за дверью не ускользнул от пепиньерок, и кто-то из них окликнул:

– Кто там, седьмушки? Входите!

Шепот за дверями усилился – видимо, там препирались, кому первой входить.

И вдруг в класс влетела оторопевшая Ганя Савченко, которую неожиданно вытолкнули вперед скопившиеся в дверях девочки. Но она быстро нашлась и низко присела в реверансе перед удивленными ее стремительным появлением пепиньерками.

В эту минуту остальные девочки уже тоже входили в класс.

– Ну, идите, идите, – ободряли их старшие.

– Как твоя фамилия?

– Савченко.

– Медам, чья ученица Савченко?

– Моя, – откликнулась m-lle Скворцова, – еще Завадская мне назначена и Тишевская. Ну, подходите сюда.

Названные девочки робко приблизились к своей пепиньерке. Других новеньких тоже разобрали; около каждой пепиньерки уже стояло по три-четыре седьмушки.

Молоденькие учительницы не упустили случая сказать своим ученицам маленькое «слово», сводившееся к тому, что дети должны хорошо учиться на радость своим родным и для собственной пользы.

Красные и взволнованные девочки плохо понимали простые слова своих «серых мадемуазелей» и мечтали как можно скорее вырваться из пепиньерского класса. Но это было далеко не так просто. На первых порах пепиньерки всегда рьяно принимались за возложенные на них обязанности и строго взыскивали с маленьких учениц. Позднее они уже не так добросовестно относились к делу и лишь поверхностно проверяли заданные детям уроки. Девочки быстро осваивались и не докучали «мадемуазелям» излишним прилежанием. Но все это обыкновенно бывало «потом», а в начале учебного года все были очень требовательны к малявкам.

– Ты, Завадская, совсем молитвы не знаешь! Иди в класс и не возвращайся до тех пор, пока без единой ошибки не будешь отвечать.

– Да я, мадемуазель…

– Иди и учи, а оправдываться после будешь, – оборвала ее Скворцова.

– Отвечай ты теперь, – обратилась она к Гане.

Та стала отвечать – торопливо, каким-то не своим голосом.

«Вот ошибусь, и меня тоже, как Завадскую, в класс прогонит; вот Исайка смеяться будет, да и другие из “старых” тоже», – думала Ганя, в то время как слова с детства хорошо заученной молитвы казались ей совсем чужими и незнакомыми, а сама m-lle Скворцова – такой серьезной, холодной и неприступной.

– Ужасно тихо ты говоришь. Что у тебя, горло, что ли, болит? – спросила Скворцова, и в ее голосе послышалось неудовольствие.

– Нет, не болит, ничего не болит, – поражаясь собственному страху, торопливо ответила Ганя. «Сейчас, верно, прогонит…» – тоскливо подумала она.

– Объясни задачу, – строго сказала пепиньерка.

Но цифры, точно смеясь над Ганей, прыгают перед ее глазами, и так легко решенная задача кажется теперь совсем непонятной.

«И как я ее решила?» – удивляется она.

– Сама решила задачу? – спросила Скворцова.

– Сама, мадемуазель.

– Так отчего же ты путаешься и не можешь ее объяснить?

– У меня, мадемуазель, слов не хватает, – сконфуженно созналась девочка.

– Вздор, при чем тут слова? Списала с чужой тетради, вот и все, потому и слов не хватает, – тоном, не допускающим возражений, отрезала пепиньерка.

– Я не списывала, – гордо поднимая голову и глядя в глаза Скворцовой, спокойно возразила Ганя. Ее охватило хорошо знакомое ей волнение от задетого обидой самолюбия, когда исчезает страх, теряется самообладание и девочка поддается своей вспыльчивости и упрямству.

По счастью, Скворцова не заметила ни загоревшихся глаз Гани, ни тона обиды в ее последних словах. Если бы пепиньерка была более внимательной, то поняла бы, что имеет дело с незаурядным и в высшей степени самолюбивым ребенком.

– Пойди, сядь и хорошенько подумай о задаче. Раз ты сама ее решила, то и слова должны найтись, – холодно сказала она, указывая Савченко на стул у стены.

Ганя с удовольствием взобралась на него и с любопытством принялась разглядывать все, что происходило вокруг.

Вот Лида Арбатова отвечает молитву и каждый раз запинается на одном и том же месте.

Ее пепиньерка, m-lle Дудкина, сидит, подперев виски ладонями; на ее лице написана покорность судьбе, пославшей ей столь тяжкое испытание. Дудкина старается говорить холодно и спокойно, но сквозь ее напускную сдержанность уже пробивается невольное раздражение.

«Вот попалась-то я, видно, сам Бог наказал – выбрала себе Арбатову. Ну, думала, сестра ее чуть не первой идет, с золотой медалью кончит, так и эта будет хорошей ученицей. Вот ведь хотела ее Скворцова в ученицы взять, так нет, сама ее себе выхлопотала, даже со Скворцовой из-за нее поругалась, а теперь вот и радуйся – прямо видать, что эта Арбатова идиотка! Вот досада, что я ее от другой отбила», – раздраженно упрекает себя Дудкина, в то время как Арбатова уже в седьмой раз спотыкается на том же самом месте.

– Вот же тупица, – вырвалось у Дудкиной.

Глаза Лиды Арбатовой быстро-быстро замигали, она вдруг всхлипнула и полезла в карман за платком.

– Сколько будет пятью шесть, – услышала Ганя вопрос, обращенный к Тишевской.

– Тридцать шесть, мадемуазель, – слышится робкий голос Жени Тишевской, и ее хорошенькое, нежное личико покрывается ярким румянцем.

– Идиотка, – срывается сердитый возглас, – пятью шесть будет тридцать, повтори это тридцать раз!

– Пятью шесть тридцать… Пя-ятью-ю ш-е-е-есть три-и-идцать, пя-я-а-а… – девочка неожиданно расплакалась, ее нервы не выдержали слишком долгого напряжения.

– Ну вот, этого только не хватало, ах, какая ты плакса! Сядь, посиди и про себя повтори; тебе еще двадцать восемь раз осталось просчитать, сколько будет пятью шесть.

Тишевская покорно уселась рядом с Савченко.

«А ведь к концу вечера нас здесь много будет сидеть, пожалуй, и стульев не хватит», – неожиданно мелькнула у Гани мысль, от которой ей вдруг стало очень весело.

И все вокруг словно изменилось. Лица пепиньерок уже не казались девочке такими строгими, как в первые минуты, и класс не подавлял ее своими размерами.

«Класс как класс, наш, пожалуй, и не меньше, а скамеек у нас, уж наверное, втрое больше, да и скамейки-то вроде наших», – подумала она.

И вдруг Ганя вспомнила, как эти самые пепиньерки низко приседают и перед учителями, и перед классюхами: «Совсем как мы, седьмушки, разве только они большие, а мы маленькие, а ведь, наверное, и им попадает от классных дам, да и точно – вон какая у них фрау Бейкас сердитая».

Размышления Гани были неожиданно прерваны Скворцовой:

– Ну что, надумала, как объяснить задачу? – строго спросила она.

Ганя смело подошла к ней и спокойно изложила решение задачи, о которой даже совсем забыла, увлеченная своими наблюдениями.

– Хорошо, – коротко ободрила ее пепиньерка, – а теперь можешь вернуться в класс.

Ганя низко присела, что было обычаем для малявок, и поспешила воспользоваться разрешением Скворцовой.

– Ты куда, Савченко? – окликнула ее шедшая на урок к пепиньерке Кутлер.

– В класс отпустили.

– Охота торопиться, точно по Стружке соскучилась! Знаешь что, пойдем в la bas.

– То есть куда это? – в недоумении спросила Ганя.

– Господи, до чего вы, новенькие, недогадливы! – закатывая глазки в знак удивления, воскликнула Кутлер, – ну неужели так трудно понять, что это значит в уборную.

– Так бы и сказала.

– Fi donc[10]! – с брезгливой гримасой пожала плечами Кутлер. – Как это неэстетично! Нет, мы, институтки, любим поэзию во всем и потому перевели нашу уборную во французское подданство, – c гордостью продолжала девочка, в душе любовавшаяся красотой, как ей казалось, своих выражений.

– Вот как? – протянула Ганя.

– Так пойдем, там ведь весело, народу всегда полно, все институтские новости узнаем…

И она увлекла Савченко за собой.

Большая светлая уборная для малявок находилась в нижнем этаже. Она была полна воспитанниц; слышался веселый смех, болтовня, кто-то разучивал новые танцы и вертелся по комнате, то и дело натыкаясь на недовольно ворчавших девочек.

У окна собралась кучка воспитанниц, торопливо дочитывавших запретную книгу. В углу две подруги усердно жевали какие-то домашние гостинцы, нисколько не смущаясь неподходящей обстановкой.

La bas была своего рода клубом, куда любили забежать девочки, чтобы поболтать и отдохнуть от постоянного присутствия на глазах у классных дам. Шепотом, на ушко и «под большим секретом» здесь сообщались самые большие «тайны», которые тут же с быстротой молнии распространялись, конечно, тоже «по секрету», по всему институту.

– Ах, шерочки[11], если бы вы знали, как я люблю m-lle Скворцову! Она такая душка, такой ангел, – и с этими словами одна из шестушек восторженно закатила глаза.

– Все они душки, пока им в ученицы не попадешь, – небрежно бросила Кутлер.

– Ах, что ты, шерочка, да я бы была на седьмом небе отвечать такой душке, как m-lle Скворцова!

– А вот я так очень даже от этого несчастлива, – оборвала ее Кутлер.

– И очень жаль!

– Это меня или Скворцову?

– Ах, оставьте, пожалуйста, я с вами и разговаривать не желаю! – переходя на «вы» и тоном, который должен был выражать презрение, ответила шестушка.

Но Кутлер не заметила презрительного тона и, в свою очередь, восторженно воскликнула:

– Нет, медам, уж кто действительно красавица и ангел, так это m-lle Антарова.

– Ха-ха-ха! – делано расхохоталась шестушка. – А по-моему, эта Антарка просто… рожа, да еще и препорядочная!

– Не сметь так отзываться о моем предмете! – крикнула Кутлер, грозно наступая на свою противницу.

– Ах, скажите, как страшно, как я испугалась! – продолжала дразнить ее шестушка.

– Медам, да не кричите вы так, того гляди классюхи сбегутся, – останавливали окружающие не на шутку разошедшихся девочек.

– Да как она смеет так отзываться о m-lle Скворцовой!

– Ничего я про нее не говорила, а вот вы посмели сказать, что моя Липочка Антарова – рожа!

– И еще десять раз повторю!

– Видите? Это она ссорится.

– Да ну вас, замолчите обе!

– Пойдем лучше отсюда, – потянула Ганя свою неспокойную спутницу.

Та нехотя повиновалась, но не переставала ворчать:

– Тоже мне, обожательница!.. Нашла кого обожать, этакую фурию, как Птица, вдруг в ангелы произвела и смеет еще Липочку ругать! Подожди, матушка, покажу я, как меня трогать! – и Кутлер погрозила в сторону шестушки.

– Кто эта Антарова, из-за которой вы так спорите? – с любопытством спросила Ганя.

– И ты еще спрашиваешь?… – удивилась Кутлер. – Боже мой, да где же у тебя глаза, ну как могла ты не заметить такую красоту! Нет, положительно я должна тебе показать мою прелесть, ты тоже наверняка ее заобожаешь… – и Кутлер повела Савченко на верхнюю площадку лестницы.

– Постоим здесь, авось она пройдет мимо, а нет, так я ее как-нибудь вызову.

Девочки прижались к стене, боясь быть замеченными кем-либо из проходящих по коридору классюх.

Гане хотелось вернуться в класс – ее, в сущности, вовсе не интересовал предмет обожания совсем чужой ей и мало знакомой Кутлер. Но, в то же время, она стеснялась выказать свое равнодушие и тем самым обидеть одноклассницу.

– Смотри, вот, вот… – и Кутлер в порыве радости крепко сжала руку Гани.

Мимо девочек быстро прошла хорошенькая воспитанница, первушка, с папкой для нот в руках.

– М-lle! Вы душка, ангел, божество, неземное существо!.. – в каком-то экстазе крикнула ей Кутлер и послала Липочке горячий воздушный поцелуй.

В ответ на эти восторженные возгласы хорошенькая головка Антаровой слегка склонилась, и по губам пробежала самодовольная улыбка.

– Ну, идем же! – уговаривала Ганя, но Кутлер отрицательно покачала головой:

– Авось она не найдет свободной силюльки[12] и еще раз пройдет мимо нас.

Но терпение Гани было исчерпано, и она решительно сказала:

– Хочешь, оставайся, а мне надоело здесь торчать, – и она направилась в класс.

– Просто ты трусиха, – пустила ей вслед Кутлер, но Ганя этих слов уже не слышала.

Кутлер осталась на своем «сторожевом посту» и вглядывалась в лица проходящих старших в надежде снова увидеть любимую девушку. Время летело незаметно, Липочка не показывалась, и Кутлер уже подумывала пойти все-таки отвечать урок ненавистной ей Птице (такое прозвище было у Скворцовой), как вдруг перед ней возникла Стружка.

От неожиданности девочка даже не метнулась в сторону и не бросилась бежать.

– Ну, так я и знала!.. Торчит на лестнице, – торжествующе заговорила Струкова, обрадованная тем, что ей наконец удалось изловить девочку на месте преступления, а это удавалось далеко не всегда.

– Царица моя небесная, – причитала классюха, – и где ты только пропадаешь – ни тебя в классе, ни тебя у пепиньерки…

– Я, m-lle, в la bas была… – торопилась оправдаться девочка.

– Что-о? – недоверчиво покосилась на нее Стружка.

– Ей-Богу, m-lle…

– Да что ж это, свет ты мой! Живот у тебя, что ли, болит?

– Болит, m-lle, честное слово, болит… – радостно ухватилась за это предположение Кутлер.

– А болит, так идем в лазарет… – к ужасу девочки неожиданно решила классная.

Но было поздно брать сказанные слова назад. За обман Стружка наказала бы ее очень строго, и Кутлер предпочла последовать за ней в лазарет.

– Вот больную вам привела, на живот что-то жалуется, – обратилась старуха к молодой, симпатичной фельд шерице, предупредительно подставившей ей венский стул.

Добрая фельдшерица поспешно приложила руку к голове Кутлер и, убедившись в отсутствии жара, весело подмигнула девочке.

– Что у вас болит, моя милая? – ласково спросила она.

– Да живот болит, Серафима Вячеславовна… – не моргнув глазом, бойко ответила седьмушка.

– И что же: колет? Или ноет?…

– И колет, и ноет… – поспешила заверить девочка.

– И что с нею, мать моя? Уж не тиф ли начинается?… – заволновалась не на шутку перепуганная Стружка.

– Авось Бог милостив, и так обойдется, – пробовала успокоить ее фельдшерица, но старуха была сбита с толку.

– Уж вы, голубушка, касторочки ей сейчас же дайте, оно никогда вредно не бывает, – озабоченно распорядилась она. Кутлер похолодела…

Фельдшерице ничего не оставалось, как исполнить ее требование – во избежание личных неприятностей.

«Ничего, вреда-то действительно не будет, дам ей чайную ложечку да вареньица побольше, ну и утешится», – решила она про себя, в то время как Кутлер с тоской следила за ее приготовлениями.

«Вот если выпью и не поморщусь, – значит, люблю Липочку так, как и любить больше нельзя!..» – поставила она себе цель.

– И что вы ей, милая моя, точно жалеете, подлейте-ка еще малость, – услышала Кутлер, и в рюмку упало еще несколько тягуче-липких капель.

«Липочка, это в доказательство моей любви к тебе!» – утешала себя Кутлер, быстро проглотив противное лекарство и подавляя невольную дрожь отвращения.

«Вот и люблю, люблю!» – хотелось ей крикнуть в голос, но строгий взгляд Стружки удержал девочку от проявления охватившей ее радости.

– Оставите ее в лазарете? – озабоченно спросила старуха.

– Сейчас я не вижу в этом необходимости, а вот если похуже будет, так уж придется вам полежать, – на всякий случай предупредила девочку фельдшерица.

Струкова отвела Кутлер в класс, то и дело озабоченно вглядываясь в лицо «больной».

А вскоре виновница ее тревоги оживленным шепотом рассказывала подругам о своих «интересных» похождениях, и скоро весь институт знал о ее геройском подвиге во имя любви к Липочке Антаровой.

Кутлер была героиней вечера. Воспитанницы всех классов, проходя мимо нее в столовой во время вечернего чая, поглядывали с любопытством. А Липочка Антарова, гордая подвигом своей поклонницы, одарила ее очаровательной улыбкой.

Глава V

Незнакомый дедушка. – Трудный выбор. – Друзья навек

В Большом институтском зале прием был в самом разгаре. Мелькали шитые мундиры, фраки, формы всех ведомств, нарядно одетые дамы и небогатые родственницы в скромных блузках. Маленькие жались к родным; некоторые всхлипывали от тоски по дому, что, однако, не мешало им уплетать принесенные потихоньку сласти и бутерброды. На пороге зала то и дело появлялись вызванные на прием девочки. Они на минуту останавливались и обводили зорким, тревожным взглядом эту пеструю, шумную толпу, стараясь найти знакомое лицо. Если это бывали родные, то девочки радостно спешили им навстречу, забывая, что десятки любопытных глаз следят за ними, готовые подметить малейшую неловкость или оплошность, чтобы потом сделать их предметом насмешки. Но случалось и так, что девочку посещал кто-либо малознакомый, а иногда даже и вовсе незнакомый – по поручению провинциальных родных заглянувший в институт и не знавший вызванную им воспитанницу в лицо. И такая девочка тщетно вглядывалась в незнакомые лица посетителей, краснела, бледнела и готова была провалиться сквозь землю, не догадываясь, к кому ей следовало подойти…

Классные дамы редко приходили на помощь в таких случаях, зато сами воспитанницы, особенно из старших, охотно «спасали утопающих» и указывали им нужного посетителя. Старшие прекрасно знали, кто, к кому и когда приходит и даже сколько времени остается на прием посетителей. Одни приходили «с петухами», другие довольствовались половиной приемных часов и даже меньше, а некоторые «дальние» норовили захватить только последние десять минут.

– Смотрите, смотрите, пришли к такой-то, ну, значит, сейчас и приему конец… – слышались возгласы воспитанниц, едва на пороге появлялся кто-либо из обычных «минутных» посетителей, и такие приметы почти всегда оправдывались.

Новые посетители привлекали к себе внимание всего приема. И вот в одно из воскресений общее любопытство вызвало появление еще не старого, видного и красивого свитского генерала[13].

– Кто это?…

– К кому? – слышалось со всех сторон; головы поворачивались, шеи вытягивались.

А генерал спокойно опустился на стул, предупредительно подставленный ему служителем Иваном, и с интересом оглядывал приемный зал.

– Вызовите скорее Савченко, – торопливо приказала дама-распорядительница, и очередная воспитанница из дежурных по приему со всех ног бросилась исполнять ее поручение.

– Кто пришел ко мне? – по дороге тревожно спрашивала ее Ганя.

– Ах, машер[14], кто-то очень-очень важный.

– Ну-у? – удивленно протянула Савченко.

– Ей-Богу, наша m-lle Фальяр такой поклон ему отвесила, точно седьмушка княгине!

«Дедушка!» – подумала Ганя. Конечно, дедушка, больше никого у нее не было в городе – ни родных, ни знакомых; конечно, это он, важный такой. И вдруг в памяти ожили все воспоминания об этом незнакомом самой Гане старике, родном дяде ее покойной матери. Викентьевна успела внушить ей благоговейное уважение к старику, занимавшему важный пост и благодаря хорошим связям без труда поместившему внучку в институт, как только отец Гани обратился к нему за помощью. Этого обстоятельства было совершенно достаточно для Викентьевны, чтобы почитать дедушку за благодетеля, и она сумела внушить Гане необходимость молиться и утром, и вечером за «воина Андрея», как звали генерала Зуева. Ганя всегда считалась с советами нянюшки и следовала ее указаниям, а в ее головке сложилось представление о дедушке как о каком-то добром и могучем волшебнике.

Гане было жутковато; она в смущении остановилась на пороге зала, вглядываясь в шумную толпу. И вдруг ей захотелось бежать, скорее, скорее, пока ее не увидал «сам дедушка». Ганя была готова исполнить охватившее ее желание, но в эту минуту чья-то рука легла на ее плечо и послышался голос дежурной дамы:

– Дитя мое, вас вызвал вон тот генерал.

Неуверенной, не своей походкой Ганя подошла к дедушке и отвесила ему низкий реверанс.

«Однако он вовсе не такой уж важный», – разочарованно подумала девочка, в воображении которой дедушка всегда являлся каким-то сказочным чародеем, разодетым в бархат, золото и серебро…

– Так вы, милая барышня, мне внучкой доводитесь? – услышала она ласковый голос. – Рад, очень рад, что довелось мне с вами познакомиться, – продолжал генерал, усаживая Ганю возле себя, внимательно вглядываясь в ее лицо и поражаясь сходству девочки с покойной матерью, которую он при жизни горячо любил.

«Как две капли воды похожа на покойницу», – подумал он, тяжело вздохнув.

– Хорошая у вас мама была, редкая, можно сказать, женщина – и собой красавица, и умница, и талантливая такая!.. А голос-то, голос какой у нее был! Дай Бог, чтобы вы на нее во всем так же походили, как и лицом, и я вас тогда так же буду любить, как и ее любил.

– Я… я… постараюсь, мадемуазель… – робко и смущенно ответила Ганя.

– Что-о? Что вы сказали? – удивленно, не доверяя собственным ушам, переспросил генерал.

Ганя не поняла удивления старика. По привычке она, как и все маленькие, в разговоре со старшими почти к каждому слову прибавляла неизменное «m-lle». И чем больше дети боялись тех, с кем говорили, тем чаще вставляли это самое «m-lle», как бы желая подчеркнуть свою особую почтительность. В волнении Ганя не замечала, что и сейчас, повинуясь привычке, она вставила то же слово и объяснила себе недоумение дедушки неясностью своего ответа:

– Я, m-lle, обещаю постараться, вы и меня полюбите, m-lle, – взволнованно поправилась она.

– О-хо-хо! – расхохотался генерал, сообразив, в чем дело. – Ну, внучка, распотешила ты меня, старика, – переходя на «ты» и похлопывая Ганю по плечу, весело заговорил старик. – Ну какая ж я «мадемуазель»? Взгляни на меня, пожалуйста. Вот седьмой десяток на свете живу, сколько воинских чинов волею царскою переменил, но всегда оставался особою мужского пола, а ты вдруг меня разом в девицы пожаловала, о-хо-хо!

– Ха-ха-ха! – вторила ему Ганя. Ее страх вдруг сразу исчез, ей стало так легко, так хорошо с дедушкой, словно она знала его уже давно и так же давно любила.

«Какой он хороший! И совсем, совсем не страшно с ним… Должно быть он очень добрый, недаром мама его так любила, да и папа тоже… И я его буду любить», – решила Ганя, ласково поглядывая на старика.

Видимо, и ему девочка пришлась по душе:

– Славная ты, ей-Богу, славная! – весело сказал он и тут же обнял Ганю и крепко поцеловал, не обращая внимания на окружающих, с любопытством следивших за ними.

От этой ласки у Гани стало так радостно, так светло на душе, что, повинуясь охватившему ее порыву ласки, она припала горячими губами к руке старика.

– Что ты, что ты, детка? – растроганно заговорил он, чувствуя, как его сердце наполняется теплым чувством к ребенку. – И как это вышло-то нехорошо, что до сих пор мы не знали друг друга? Правда, внучка, нехорошо, а?

Ганя кивнула головой в знак согласия; от волнения она не находила слов.

– Это надо будет поправить, непременно наверстаем упущенное время. Теперь часто буду твоим гостем и думаю, что скоро мы с тобой станем большими друзьями… Согласна?

– Да, – тихо ответила Ганя.

– Ну вот и хорошо, а теперь расскажи-ка мне, хорошо ли тебе здесь, в институте?

– Мне хорошо, только по дому скучаю.

– Оно и понятно, – согласился старик, – никто к тебе не приходит… Да кому и приходить, когда отец за тридевять земель отсюда служит? Надо бы перевести его сюда, вот что… – неожиданно заключил он.

– Дедушка, милый, дорогой, переведите папочку, ведь вы все можете! – заглядывая старику в глаза, умоляюще зашептала Ганя.

– Ну, всего-то я не могу, – улыбнулся генерал, – а что удастся, то постараюсь сделать – очень уж ты мне понравилась, внучка, – откровенно признался он.

Ганя была буквально на седьмом небе, да и как же было ей не радоваться, когда ее дорогой папочка будет жить близко от нее, будет часто навещать, да и Викентьевна не забудет свою любимицу.

Хотя старик больше не рисовался в ее воображении волшебником, но вера в его доброту и могущество еще больше укрепилась в детской душе:

– Ах, дедушка, какой ты добрый, как ты все умеешь сделать так, чтобы всем было хорошо!

Они простились как старые друзья, и Ганя с легким сердцем побежала в класс.

«И какая я была глупенькая, что боялась выйти к нему!» – смеялась она над собой.

– Савченко, душка, кто это у тебя был? – окружили ее одноклассницы.

– Дедушка, – не без гордости ответила Ганя.

– Откуда он взялся?

– Отчего ты никому не говорила о нем? – расспросы так и сыпались.

– Да не пришлось, – девочка удивленно пожала плечами, – ведь никто о нем не спрашивал.

Этот простой ответ всех удивил: действительно, никто ведь не расспрашивал Ганю о ее родне. Знали только, что никто никогда не приходил к ней на прием, не присылал никаких лакомств. Сама же Савченко не была хвастливой болтушкой, подобно большинству маленьких, любивших к слову, а иногда и нарочно навести разговор и упомянуть о богатых и важных родственниках, об их хороших связях, о важном месте отца и даже о нарядах матери… Каждой хотелось чем-нибудь поразить и удивить подруг, вызвать их зависть. В этом сказывалось тщеславие, часто ложное, а иногда основанное на обмане и желании скрыть от других домашние обстоятельства. В этом хвастовстве было что-то болезненно заразительное, оно часто влекло за собой печальные последствия. Дети небогатых родителей старались, как могли, скрывать это от подруг; иногда они не только не отставали от них, но даже стремились превзойти – в своих требованиях к родным, которым порой с большим трудом удавалось выполнять прихоти дочерей.

Открытая, честная натура Гани не знала лицемерия, ей была чужда хвастливость. В душе она часто осуждала подруг и никогда не следовала их примеру.

И теперь все с недоумением и даже с недоверием смотрели на нее.

А Савченко спокойно прошла на свое место. Впервые ей хотелось поделиться с кем-нибудь чувствами, которые переполняли ее душу. Не в силах сдержать рвавшуюся наружу радость, Ганя обратилась к соседке, хорошенькой рыжеволосой Жене Тишевской:

– Женя, знаешь, моего папочку переведут сюда; подумай только, как будет хорошо!

– Да, неплохо, – равнодушно ответила Тишевская, в душе удивляясь откровенности соседки, с которой она близко не сходилась, хотя и сидела с ней рядом уже второй месяц.

– И, наверное, он скоро приедет, и Викентьевна, и Филат с ним!

– Тебе, верно, письмо прислали?

– Ах, нет, у меня дедушка был, он и обещал устроить папу. А ты знаешь, если дедушка что пообещает, то непременно сдержит слово, уж он такой!

– Какой такой дедушка? – насторожилась Тишевская.

– Да тот самый, который определил меня сюда, в институт. Он очень добрый.

– А-а…

Тишевская стала прислушиваться к словам Гани, на которую до сих пор почти не обращала никакого внимания.

Женя Тишевская была незаурядным ребенком. Несмотря на свои детские годы, она на многое смотрела взрослыми глазами и была несравненно более развитой, чем ее сверстницы. В этом сказывалось влияние ее матери, старавшейся с малых лет закалить Женю в житейской борьбе, в которой ей самой, бедной офицерской вдове, пришлось вынести немало тягот.

Редкая красота Жени сулила ей незаурядное будущее, но мать смотрела вперед с осторожностью:

– Помни, – часто говорила она дочке, – ты всегда и во всем прежде всего должна заботиться о самой себе, а потом уже о других; только так можно достичь благополучия. Старайся из всех и изо всего извлекать пользу. Словом, поменьше сентиментальности, побольше эгоизма – в этом залог твоего счастья.

Женя внимательно прислушивалась к этим словам и все больше проникалась заветами матери. Тем более что они отражали именно те смутные стремления, которые самой природой были вложены в ее холодную, расчетливую душу.

Слова исстрадавшейся от житейских невзгод матери падали на плодородную почву: Женя росла и постепенно все больше становилась похожей на прекрасную статую с холодным, как мрамор, сердцем.

И в институте это сердце оставалось равнодушным к сверстницам. Но Женя умела скрывать свои чувства и располагать к себе подруг. Хорошенькая, веселая, она с кошачьей мягкостью ласкалась к одним, льстила самолюбию других, услуживала третьим и делала все это так мило и приветливо, что большинство девочек были искренне расположены к ней. Но, несмотря на это, у Тишевской не было настоящей подруги. Над выбором таковой уже целый месяц задумывалась ее хорошенькая головка. Именно над выбором, так как сердце Жени молчало, говорил только рассудок. А он у этой не по летам практичной и хитрой девочки был очень требовательным. Одни плохо учились и не могли быть ей полезными в этом отношении, другие слишком шалили и были на плохом счету, к третьим редко приходили посетители или приносили мало лакомств…

Все это Женя подмечала и учитывала. До сих пор ни одна девочка не казалось ей достойной дружбы. А между тем время шло, седьмушки разбивались на «подруг». Это всегда сопровождалось своеобразной церемонией: девочки становились одна против другой и, рука в руке, произносили клятву в «вечной» дружбе и любви. После этого все воспитанницы их поздравляли, и с этого дня новые подруги ходили неразлучно, поверяли друг другу все свои тайны и секреты, делили поровну лакомства, которые получали из дома…

Если первые два условия дружбы исполнялись не так уж строго, то третье не допускало никаких отклонений и соблюдалось самым ревностным образом. И не дай Бог кому-нибудь хотя бы попытаться нарушить эту традицию! Обиженная сторона всегда находила поддержку в лице всего класса, который жестоко карал «жадину», посмевшую нарушить священный обет. Но такое случалось очень редко, и трудно сказать, объяснялось ли это добросовестностью девочек или просто умением незаметно обойти подругу, ловко припрятать и втихомолку съесть сладкий кусок…

С каждым днем в классе оставалось все меньше и меньше «свободных» девочек, а Женя все еще ни на ком не могла остановить свой выбор, и это ее немало тревожило. Сидя рядом с Савченко уже второй месяц, она даже не задумывалась о возможности дружбы именно с ней: к Гане никто не приходил, ни от кого она не получала сладостей, и к тому же была очень вспыльчивой.

И вдруг у Гани объявился дедушка! Это что-нибудь да значило…

Тишевская решила осторожно понаблюдать. С любопытством заглянула она в большую корзину с лакомствами, принесенную швейцаром из вестибюля, и от ее внимания не ускользнула объемистая трехфунтовая[15] коробка, перевязанная поверх глянцевой белой бумаги шелковой ленточкой. На ней четко значилось: «Мадемуазель Савченко, 7 класс».

У Жени даже дух захватило: «Савченко даст, непременно даст, – у нее нет подруги, а мы соседки…» – вихрем пронеслось в хорошенькой головке, и сердце Тишевской приятно защемило. – «А что если с ней подружиться? – Как странно! – Ведь мне это даже и в голову никогда не приходило…»

Савченко хорошо учится и, хотя Стружка ее и недолюбливает, но все же в классе Савченко любят – она смелая, никого не боится, даже Исайку… Да, с ней было бы хорошо дружить, никому не дала бы в обиду, сумела бы постоять… И такой богатый дедушка… Никому не приносили такой большой коробки, а ведь она, Женя, целый месяц следила за гостинцами всего класса… А еще и ее отец скоро переедет, значит, тоже будет приносить подарки. Женя быстро осознала всю выгоду такой дружбы.

«Только не перебил бы кто-нибудь…» – со страхом подумала она и, чтобы не потерять заманчивой подруги, тут же решила поскорее привести свой план в исполнение.

Она подсела к Гане и стала ласково расспрашивать ее о доме, умело наводя собеседницу на интересовавшие ее вопросы.

Ганя была тронута ее участием и с радостью разговорилась, не подозревая в соседке никакого коварства и неискренности. Не прошло и часа, как Женя была уже полностью осведомлена о домашнем положении Савченко.

За целый месяц они не переговорили столько, как за этот час; доверчивая душа Гани точно распахнулась перед ласковой Женей, а хитрая соседка читала в ней, как по книге. Теперь она знала, что Савченко живут в своем доме в большом приволжском городе, что отец ее занимает хорошее место как офицер Генерального штаба и что их дом – полная чаша. Но что со смертью матери Гани отец резко изменил прежний образ жизни, он с головой ушел в службу, стараясь заглушить боль надорванного горем сердца.

Картина домашнего уюта Савченко казалась Жене настолько заманчивой, что она отнюдь не прочь была бы пожить той привольной, сытой и беспечной жизнью, о которой так заманчиво рассказывала Ганя.

«Счастливица, – мысленно позавидовала она соседке, – и дома у нее все хорошо, а еще и родня, видать, богатая, не то что у меня – ни у себя, ни у других, все беднота одна…» – и Женя с трудом подавила тяжелый вздох.

Она ласково обвила шею Гани тонкими нежными руками и крепко поцеловала ее. Савченко была в таком восторженном состоянии, что ее не удивила горячая ласка почти чужой ей до этого дня девочки. Она порывисто ответила ей таким же горячим поцелуем, чувствуя искреннюю благодарность соседке за ее сочувствие.

А дальше разговор, естественно, зашел о дружбе.

Тишевская казалась Гане такой доброй и отзывчивой, Женя так искренне сумела разделить ее радость – разве она ей не друг? Впрочем, Ганя была так счастлива и возбуждена, что весь мир казался ей прекрасным, а все девочки – добрыми и хорошими, даже к Исайке она не испытывала былой вражды.

Весь день девочки не расставались, и уж к вечеру в классе стало известно, что Тишевская и Савченко – подруги.

Сердце Гани на секунду замерло, когда она произносила обет дружбы «до гробовой доски». В ее голове невольно промелькнула мысль: а что если все нам это только кажется, и мы вовсе не любим друг друга? Но она тотчас же с негодованием отогнала ее от себя: «Нет, нет, я люблю ее, мою славную Женю! А она? Разве я могу в ней сомневаться?» – и Ганя без малейших колебаний, радостно и честно протянула руку Тишевской.

«На всю жизнь, точно замуж», – невольно сравнила она.

В тот же вечер Женя ловкими беленькими ручками грациозно раскладывала на два листа бумаги, вырванных из тетрадки, дорогие дедушкины конфеты.

«Попрошу у нее коробку, такая хорошенькая и так будет украшать мой пюпитр[16], а ей она ни к чему», – думала Тишевская, в то время как Ганя равнодушно смотрела на возвышавшуюся перед нею горку конфет. Все ее мысли, все мечты были так далеко – в чудесном, зовущем будущем…

– Так можно мне ее взять? – долетело до ее слуха.

– Что? Коробку? – встрепенулась девочка. – Бери, конечно, бери, – и Ганя снова погрузилась в сладкие мечты.

Глава VI

Новенькая. – Прелестная бланш. – Ссора. – Злополучный кувшин

Как-то раз, в воскресенье, девочки весело болтали после обеда. Уроки были приготовлены еще в субботу, и в воскресный вечер все отдыхали.

М-lle Малеева только для приличия окликала воспитанниц, когда их болтовня или возня становились слишком шумными.

И вдруг, к общему удивлению, в класс ввели новенькую – с большой куклой в руках.

Ее тотчас окружили и забросали обычными в таких случаях вопросами, но почти все плохо понимали ее ответы. Эта кругленькая, пухленькая девочка быстро-быстро говорила по-французски, отчаянно коверкая русские слова. На ее личике задорно поднимался вздернутый маленький носик, а серые глазки с изумительной живостью перебегали с одного лица на другое. Во всей фигуре и манерах новенькой сказывался шаловливый, задорный и в то же время наивный и веселый ребенок.

– Француженка, француженка, – шептали девочки, с любопытством поглядывая на новую воспитанницу.

Только после долгого взаимного непонимания девочки, в конце концов, к своему удивлению, все же выяснили, что перед ними такая же русская, как и они, по фамилии Грибунова. С раннего детства она осталась круглой сиротой и была воспитана бабушкой, богатой аристократкой, окружившей внучку роскошью, приставившей к ней француженок и вовсе изгнавшей из обихода родной девочке русский язык.

Обступившие новенькую институтки скоро узнали из откровенной болтовни Грибуновой, что больше всего на свете она любит свою старую бабушку, а второе место после нее в сердце девочки принадлежало ее прелестной кукле Бланш.

С удивлением рассматривали дети эту дорогую игрушку, передавали ее из рук в руки, с любопытством разглядывали длинные шелковистые волосы, закрывающиеся глазки с длинными черными ресницами, нарядное платьице. Но еще больше удивились девочки, когда новенькая открыла свою шкатулку, привезенную из дома. Перед их глазами предстала целая коллекция дорогих игрушек, с которыми не захотела расстаться избалованная девочка. Здесь был небольшой, но хорошенький чайный сервиз, блестящий никелированный самоварчик с трубой и целый ворох всевозможных принадлежностей кукольного туалета.

Игрушки вообще-то не были редкостью в институте, но большей частью это были недорогие куклы и вещицы, главная ценность которых состояла в воспоминании о родном доме. Игрушки же Грибуновой были дорогими сами по себе, и нескрываемая зависть светилась в любопытных глазенках, любовавшихся этим богатством.

А она, как ни в чем не бывало, проворно переодевала свою любимицу Бланш в длинную ночную рубашку, отороченную тонким кружевом:

– Ей пора уже спать! – объяснила она новым подругам.

– А куда же ты ее положишь? – участливо спросил кто-то.

– Ну, конечно, я возьму ее с собой в постель, дома она всегда спит со мной, – как бы удивляясь недогадливости девочек, спокойно ответила Грибунова.

– Ха-ха-ха, медамочки! Слышите, что она говорит? Она не может спать без куклы, – с язвительным смехом воскликнула Исаева.

– Тут ничего нет смешного, – обиженно сказала новенькая.

– Да уж смешно там или нет, а спать-то тебе, машер, с куклой вряд ли позволят.

– А это мы увидим! – задорно возразила Грибунова, которой сразу не понравилась Исаева с ее манерой дразниться. Она ловко завернула свою «дочку» в розовое стеганое одеяло и, как бы из страха, что у нее отнимут ее сокровище, крепко прижала куклу к своей груди.

В это время m-lle Малеева дала знак убирать все книги и вещи в пюпитры, и через несколько минут весь седьмой класс был уже в Большом зале, где по воскресным вечерам собирался весь институт.

Кто-то из старших играл модные танцы, и пара за парой весело носились по залу. Иногда и седьмушки, с завистью поглядывавшие на танцующих, отваживались принять участие в общем веселье, но танцы им плохо удавались, и они жалко семенили ножками на одном месте, в то время как насмешки старших сыпались на них со всех сторон.

Едва весть о «француженке» разлетелась по залу, как Грибунову окружили выпускные, которых забавляла бойкая новенькая с большой куклой на руках, без умолку болтавшая на чистейшем французском языке. Как-то само собой выяснилось, что Грибунова не только болтает, но и поет по-французски, и это возбудило еще большее любопытство.

Без всякого жеманства новенькая согласилась петь. Едва она закончила одну песенку, как посыпались аплодисменты и просьбы спеть еще, и Грибунова пела снова и снова, правда, слова ее песен порой было трудновато разобрать. Но вот новенькая неожиданно сунула кому-то из старших свою Бланш, а сама по окончании куплета лихо хлопнула в ладоши. Все с удивлением ждали, что будет дальше. А дальше вышло не так хорошо, как того хотели бы слушательницы: по окончании следующего куплета Грибунова громко щелкнула пальцами под самым носом ближайшей первушки, оказавшейся Липочкой Антаровой.

– Ах! – испуганно вскрикнула та.

– Ах! – в негодовании подхватили подруги, не менее самой Антаровой пораженные выходкой Грибуновой.

– Ты с ума сошла! Как ты смеешь щелкать кого-то по носу? – напустились на нее первушки.

– О, m-lle, сейчас я еще не щелкала. Вот в следующем куплете, правда, это надо будет сделать, – удивленно оправдывалась певица.

– А? Какова? Вы слышали, медам, что она говорит? О, скверная девчонка! Как ты смеешь смеяться над старшими? – взволнованно выкрикивали выпускные.

– Проси прощения у m-lle Антаровой, слышишь? Сейчас же проси!

Но девочка упрямо покачала головой, быстро выхватила свою Бланш и вызывающе крикнула:

– Так полагается в песне, вы же сами просили меня петь, я не виновата, что вы не понимаете слов, а петь я вам больше никогда, никогда не буду, как ни просите, – и она растолкала старших и вышла на середину зала, прежде чем кто-нибудь успел ее задержать.

– Это безобразие, какая дерзость! – возмущались одни.

– Сами виноваты, нечего было связываться с маленькой, вот она и проучила нас, насмеялась, дерзостей всем наговорила и была такова, что с нее возьмешь? Даже и жаловаться не на что, сами во всем виноваты, – возражали более рассудительные.

Примечания

1

Подойдите, дитя мое (франц.)

2

Мама (франц.). Так называли воспитанницы начальниц у института.

3

Сокращенное от франц. mademoiselle – «мадемуазель».

4

Дамы; здесь: девочки (от франц. mesdames).

5

Пепиньерка – девушка, окончившая среднее закрытое учебное заведение (женский институт) и оставленная при нем для педагогической практики (от франц. pepiniere – «питомник»).

6

В институте использовалась 12-балльная система оценки знаний.

7

Седьмушка – ученица младшего класса.

8

Первушка – ученица старшего, выпускного класса.

9

Полосатка – прозвище служанок, носивших полосатые платья.

10

Фу! (франц.)

11

От франц. chere – «дорогая».

12

Маленькая комната с роялем для музыкальных занятий.

13

Генерал императорской свиты.

14

Дорогуша (от франц. ma chere – «дорогая»).

15

Фунт – старинная мера веса, 400 граммов.

16

Пюпитр – здесь: ящик парты.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3