Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Единственный свидетель - бог

ModernLib.Net / История / Тарасов К. / Единственный свидетель - бог - Чтение (стр. 2)
Автор: Тарасов К.
Жанр: История

 

 


      - Вы понимаете латинский? - слышу я удивленно иронический вопрос ксендза. Он стоит на пороге, держа в руках тарелочку с колбасой.
      - К сожалению, нет, - признаюсь я. - Так вы ведете дневник, Адам Михайлович?
      - Это не дневник, так, случайные записи о некоторых местных событиях.
      - Судя по дате, тут описано и сегодняшнее.
      Ксендз отмалчивается, разливая настойку.
      - Ну вот, выпьем.
      - За знакомство, - говорю я.
      - Мне много нельзя, - объясняет ксендз, пригубливая рюмку. - Полгода назад язву прооперировали.
      - Понимаю, - говорю я. - Меня резали трижды, один раз без наркоза, на улице. Так, Адам Михайлович сделайте милость, прочтите, заинтригован ужасно.
      - Хорошо, - как и следовало ожидать, соглашается ксендз. Он надевает очки, садится к столику, ставит тетрадь под углом, старозаветно и серьезно, как дедушка внуку поучительные приключения Робинзона, начинает переводить мне свои записи. Возможно, он пропускает целые абзацы или импровизирует этого я не знаю.
      "Сегодня, как и во все другие дни, проснулся в семь часов. Как раз на ходиках хлопнула ставенькой кукушка и прокуковала свое утреннее приветствие. Я приготовил чай и сел к окну читать "Лженерон". Еще не читая, а только коснувшись взглядом букв, я почувствовал гнет тоски за людей того далекого апостольского века, растерзанных львами, распятых, зарезанных, сожженных в смоле другими людьми, веселившимися в безумстве уничтожения. Возможно, как я думаю сейчас, это было предчувствие, но картины жестокостей, совершенных в прошлом, и страданий людей, погибших от надругательств, часто мучают меня - сердце мое щемит, тоска бессилия воздать добром за муки - и я, по обыкновению, стал себя убеждать в тщете переживаний. Много было людей, желавших мира между людьми, старавшихся для мира между людьми, образы их осияны славой удивления - не славой подражания. Тяжело терпеть, и нет награды за мир. Думая так, я поглядывал в окно на двор - тихий, спокойный, твердо огражденный трехсотлетней кладкой от городской суеты. Клены были пронизаны светом солнца, его лучи испестрили беленые стены костела яркими пятнами. Я подумал: а людьми отвержен костел, где плоды моих слов?
      В начале десятого кованая калитка заскрипела и пропустила в ограду художника и Буйницких; настроение мое беспричинно переменилось к лучшему, и я углубился в чтение, ожидая прихода органиста. Но без четверти одиннадцать случилось то, чего прежде в такое время не случалось - во дворе появился Жолтак. В глубоком недоумении я наблюдал, как он, сбросив пару досок рядом с трухлявой скамейкой, устремил взор на нишу, в которой стоит символ святого духа, и начал креститься. Слабая душа, подумалось мне, призываешь господа в наблюдатели мелкой своей работы. Потом минут десять я сидел, пусто уставясь в окно, тоскливо слушая стук его топора.
      Но в одиннадцать часов, было ровно одиннадцать часов, мое настроение вновь резко переменилось, ибо пришел Луцевич. Я надел сутану и поспешил в сакристию, где уселся в столетнее дубовое кресло, тяжелое, отполированное до зеркальной гладкости одеждами моих предшественников. Луцевич импровизировал мажорную мелодию. Я забылся, душа моя витала под сводами костела, подобно тому, как дух святой витал над бесконечными круговоротами вод, средь прозрачного сияния сотворенного света.
      Он играл недолго, четверть часа, и когда угасло звучание труб, я вышел на алтарь. Блестел вымытый паней Анелей пол. Сама она стояла у иконы Панны Небесной. Каждый день, закончив уборку, пани Анеля молится у этой иконы за своих деток-ангелов. Я проследил взглядом, как она поднялась с колен, прошла к выходу, перекрестилась в сенях и вышла из костела. И вдруг я увидел этого человека. Он стоял у колонны и смотрел вверх, на плафон. Расписанный итальянским мастером плафон, чудо живописи с непомеркшими за два столетья красками.
      Любопытный, подумал я.
      Я направился к художнику и, проходя мимо пришельца, встретился с ним взглядом. В серых его глазах не было и тени любопытства; только неприязнь, настороженность, озлобление увиделись мне в них. И тут меня укололо предчувствие, что он принесет мне какие-то неприятности. Приезжий инспектор, подумал я, посланный обществом охраны памятников или уполномоченным по культам. Проверяет, почему мы реставрируем росписи, не испросив разрешения.
      Органист вновь заиграл, но я уже не мог слушать орган и побрел домой. Нет, еще в притворе я встретил Белова. Он улыбнулся, как мне показалось, иронически и сказал: "Добрый день, Адам Михайлович". Мне подумалось, что Белов и приезжий человек взаимно связаны, что у них свидание, что они составят обвинительный акт, подрывающий мое спокойствие.
      Я вошел в дом, было двадцать минут двенадцатого. Настроение мое металось от апатии к страхам. Сейчас я сознаю, что так проявляло себя предчувствие и паническое мое состояние соответствовало надвигающейся беде. Но тогда у меня не промелькнуло даже мгновенного сомнения - вот что удивительно! - что мои страхи несоразмерны обстоятельствам. Я уставился в страницу, но буквы прыгали, ломались, уплывали за обрез, в окно, и я вслед их незримому потоку поглядывал на двери костела, ожидая, когда инспектор и Белов выйдут вон. Это ожидание поглотило меня, и все, что находилось перед глазами - ограда, воротца, стволы кленов, работающий Жолтак, - подернулось поволокой, потеряло очертания, объем, стало двухмерным, как нарисованный на картоне пейзаж. Я заметил, что из костела вышел художник, потом ушел Белов, а может быть, это ушел органист или Буйницкий - все они стали похожи - тени людей, темные силуэты. Входил в костел и выходил из костела некто в сапогах. А инспектор оставался внутри.
      Потом на последнем дыхании приплелась старая пани Ивашкевич. Она стояла перед входом, многократно крестясь, но в костел не входила. Я понял, что она не имеет сил отворить тяжелые двери и просит господа оказать ей помощь. Она простояла не менее пяти минут, пока не пришла Валя. Но только обе женщины вошли в храм, как ограда наполнилась беспричинно веселыми экскурсантами. Так называемый затейник построил их полукругом и отбарабанил какой-то вымысел про историю костела. Обычно я глубоко огорчаюсь, что люди с детским доверием слушают его невежественные речи, но сегодня это зрелище принесло мне облегчение. Я подумал, что тот человек, возможно, вовсе не инспектор, а тоже экскурсант, который пришел посмотреть костел в одиночестве и тишине, как и надлежит интеллигентному человеку.
      Я посмотрел на часы - было десять минут первого - и удивился, что прослушал милое мне кукование. Собравшись с духом, я направился в костел, полагая проверить свои успокоительные предположения. У входа в костел меня ждала мелкая неприятность. Только я дотронулся до дверной ручки, как двери отворились изнутри и из костела начали выходить экскурсанты. Разумеется, никто не уступил мне дорогу, наверное, от удивления, что видят живого ксендза. Я стоял, как швейцар.
      Войдя в костел, я внимательно огляделся - незнакомца в костеле не было. Я обрадовался, что мои страхи оказались ложными; это, однако, и огорчило меня, поскольку подтверждало, что я болен мнительностью - основной симптом старческого склероза. Тут ко мне присеменила пани Ивашкевич, и я увидал молящие ее глаза. Да, да, пани Ивашкевич, сказал я, идите к исповедальне, а сам еще минуту или две минуты продолжал стоять, раздумывая о старости. Даже не раздумывая, а чувствуя старость. Вот та же пани Ивашкевич была цветущая женщина, хорошо помню ее крепкие годы, а сейчас мы - два старых склеротика. Она будет таинственно шептать о страхах, а я буду их слушать, думая о своем. Робко зазвучал орган - играла Валя. Слушая пани Ивашкевич, подумал я, послушаю игру Вали. Я подошел к исповедальне и отдернул штору. Человек, в котором мне мерещился инспектор, лежал в безжизненной позе, мертвые глаза его были открыты, на голове запеклась кровь..."
      Ксендз закрывает журнал и глядит на меня с авторской пристальностью. Я благодарю его за доставленное удовольствие и пользу и при этом не кривлю душой, он отвечает, что рад помочь следствию, я отвечаю, что нисколько в этом не сомневаюсь, и опять же не лгу, я уверен, что он хочет помочь, хотя я еще не определил направление его помощи - распутать узел или покрепче его затянуть. В его рассказе некоторые детали освещены недостаточно ясно, что естественно, поскольку он написан с бальзаковской скоростью.
      - Адам Михайлович, - говорю я, - заинтересовал меня человек, обутый в сапоги. Не вспомните ли вы его подробнее?
      - Боюсь, не смогу, - отвечал ксендз. - Меня одолевали невеселые мысли. Видел все, как говорится, краем глаза. Кто был тот человек - знакомый или незнакомый, не помню. Заметил его до пояса - сапоги, брюки, еще подумал жарко, а человек в сапогах. - Ксендз огорченно разводит руками.
      - Обидно! - вздыхаю я. - Вдруг это главная фигура происшествия. (Ксендз глядит на меня совсем уже виновато.) Вдруг окажется, что он из прихожан. Возможен и такой случай, Адам Михайлович. Если убийца из верующих, из людей костела, этот в сапогах, или, допустим, Жолтак, или Стась Буйницкий... Какие тогда последуют неприятности для вас?
      - Самые разные, - сникает ксендз. - Фельетоны напишут, лекции начнут читать, черное с белым состегают. Впрочем, это неважно. Да и если виноват случайный человек, даже если и Жолтак, ну что, это в пределах вероятного зла. Если же, предположим, во что совершенно не могу поверить, убийство совершено Буйницким или в нем окажутся виновны органист или Белов - опять же нереальное допущение, то лично для меня потрясение было бы огромным. Конечно, и для всех.
      Ксендз замолкает, и мы прислушиваемся к озлобленному мяуканью за окном, которое началось довольно давно.
      - Это мой Серый, - объясняет ксендз. - Сердится...
      - Может, лучше его впустить?
      - Я его наказал, - говорит ксендз, - украл там у меня на кухоньке кое-что...
      - Да, коты, короткая память.
      - Да, - соглашается ксендз. - Неисправимы.
      - Чуть не забыл спросить, - спохватываюсь я. - Выходит, Адам Михайлович, что честь костела может быть дороже истины и сокрытие некоторых фактов выгодно, в интересах, скажем, прихода?
      - Теоретически, - говорит ксендз. - Некому скрывать.
      Возможно, и некому, думаю я. Кто знает, кто знает.
      - Позвольте задать вам вопрос? - спрашивает ксендз. - Наверное, существуют какие-то методики следствия, в чем их сущность, если не секрет?
      - Есть несколько методик, - говорю я. - На мой вкус, самую интересную предложили семьсот лет назад Бонавентура и Бэкон.
      - Философия? - удивляется ксендз.
      - Алхимия! - уточняю я. - Прекраснейшая из наук. Представьте себе таинственное, сокрытое от любопытных глаз подземелье. Печь, угли раскалены, прозрачная реторта поставлена на треножник. Ученый старец - этакий Фауст дрожащей рукой отмеривает ртуть, редкие земли, кровь агнца, змеиный яд. Полночь. Небесные светила устанавливаются в благоприятствующий порядок. Смесь в реторте кипит, возгоняется, над расплавом слоится бурый дым, появляется слой амальгамы; старец с надеждою и нетерпением ожидает, что среди грязного осадка заблестит драгоценный сгусток. Так вот примерно делает и следователь. Складывает вместе то-сё, третье, варит, колдует, иной раз по многу месяцев, бывает, и лет. Со мной был случай, я три года вот здесь, в голове, дело варил, наяву и во сне...
      - Три года! - восклицает ксендз и придвигается поближе.
      - Да, полных три года... - Я немножко привираю - не три, а два, но их за четыре можно посчитать. Заинтересованный ксендз обращается в слух, но в эту минуту чья-то рука приводит в действие дверной звонок. Саша, думаю я, и гляжу на ходики - четверть одиннадцатого. Однако голос, приветствующий ксендза, мне не знаком. Буйницкий, думаю я. И не угадываю. За ксендзом проследовал в комнату органист. Но еще прежде из прихожей в кухоньку пролетел, как снаряд, худой большой серый кот, стрельнув в меня хитрым зеленым оком.
      - Я просто так зашел. На огонек, - объясняет органист. - Шел мимо окно светится.
      Он в заметном подпитии: глаза блестят, винцом сильно попахивает, и чувство равновесия его уже покидает - он зацепился о порожек, толкнулся о шкаф, задел столик с журналом, а половичок при первом же его шаге пошел складками. Рассеянный его взгляд, как магнитом, притягивает к графинчику, в зрачках мелькает снайперская зоркость - сколько отпили? - и бесхитростно отражается в довольной улыбке.
      - Вы, я вижу, беседуете, - говорит органист. - Не помешаю?
      - Нисколько, - отвечаю я. - Чем шире компания, тем веселее.
      - И я так думаю, - говорит органист.
      - Садитесь, пан Луцевич, - приглашает его ксендз.
      Органист присаживается к столу и выставляет бутылку.
      - Не надо, не надо! - как от дьявола, отмахивается ксендз.
      - Надо, надо! - настаивает Луцевич, и ксендз с тяжким вздохом ставит на стол третью рюмку.
      - Я вот гадаю, - говорит органист, - закроют ли власти костел после случившегося?
      - Для чего? - спрашиваю я. - Не прикрывают ведь ресторан, если пьяные насмерть побьются. Или театра, если актеры друг друга жизни лишат, за кулисами, конечно.
      - Ресторан! Зачем же закрывать ресторан. Финансы! А тут костел, чуждое направление мысли, католическая идеология. Напишут статью: "Не местом бога есть костел святого духа, а пристанищем сатаны", - органист с видимым удовлетворением наблюдает муки ксендза. - И пудовый замок на ворота! По миру пойдем, пан Вериго, - заключает он и, как бы с горя, опрокидывает в рот полную рюмку.
      - Вам это не грозит, - говорит ксендз. - Вы заработок найдете всегда.
      - На свадьбах играть? Прошли те времена. Сейчас народ избалован электрогитару подавай, да не одну - три, и чтобы солист, и ударник. Не в барабан же мне стучать на старости лет, пан Вериго. Эх, что и говорить! органист вновь хватается за графинчик.
      Послушать органиста приходит и Серый, вскакивает на стул рядом с хозяином и благопристойно садится на задние лапы.
      - Сгорите вы, пан Луцевич, - предупреждает ксендз.
      - Уже сгорел, - отвечает органист и постукивает себя по груди. - Это пепел. Мне пятьдесят шесть лет, а кто я? Кому играю? Старушки соберутся, поплачут о Христе, безбожных днях и христопродавцах. Так половина из них глухие. Кто слушает меня? Один вы. Да, вы правы, сгорел, в рутине этой погряз...
      - А что вас, так сказать, засосало? - любопытствую я.
      - Обстоятельства, - отвечает органист. - Ведь как получилось. Смотрите. Я - органист. А после войны, когда были силы и охота, - органисты почета не знали, это теперь в моду вошло - орган, орган, светский, разумеется, орган в национализированных костелах. А тогда нет, скрипки, фортепиано, вокал - этим да, уважение и оклад. Учиться негде, выступать тем более. Хотел в Вильнюс податься или Ригу - там традиции, культура, - так пан Вериго отговорил. Органиста у него не было, погиб. Женился вот еще непонятно зачем. Так и остался у разбитого корыта. Одно утешение, что дочь в люди выйдет. А между прочим хочу сказать, играю профессионально. У меня есть пластинки - записи известнейших органистов, я сравнивал - не уступил бы на каком-нибудь конкурсе. Правда, пан Вериго?
      - Пить надо меньше, - неопределенно отвечает ксендз. - Они не пьют.
      - И мне хочется на пластинку, - говорит органист. - Исполнение ведь следа не оставляет. Отыграл, звуки разлетелись, и все - забвение. Или вот, загноится палец, один пальчик, мизинчик хотя бы, отхватят его, и - конец музыканту.
      - А где вы учились на органиста? - спрашиваю я.
      - Я, можно сказать, самоучка. Сначала у костельного органиста каликантом был - меха качал, он мне основу дал, потом в каунасской семинарии вторым органистом. Вот там был учитель - мастер. Сейчас таких нет.
      Он опять наклоняет графинчик, и ксендз Вериго, слушая тихое бульканье настойки, мученически вздыхает.
      - Ну что вы так осуждающе глядите на меня? - спрашивает его органист. - По-вашему, пан Вериго, если вы не пьете пива, так весь мир не должен его пить, а только думать о совершенствовании и воспитании воли.
      - Господи, - морщится ксендз. - Пейте, пейте. Пожалуйста.
      - Пан Луцевич, - спрашиваю я, - вы не помните, кто из людей, которые были сегодня в костеле, носит сапоги?
      - Жолтак, - отвечает органист. - Он всегда в сапогах, зимой и летом.
      - А кроме него?
      - Кроме него, никто сапоги летом не носит. Какой дурак будет париться в такую жару. Только он.
      - А Белов как был одет?
      - Не знаю. Я его не видел. Когда Луцевич за органом, значит, он за органом. По сторонам не глядит.
      - Выходит, вы и экскурсантов не видели?
      - Этих видал. Слышу - топот, гляжу - припожаловали. Я им, конечно, кое-что и сыграл.
      - Ну и зачем? - неодобрительно спрашивает ксендз.
      - Можно и пошутить, - говорит органист. - Им все равно, они духовной музыкой не умиляются. Разрядка нужна. Играть тяжело, не думайте, что сел и трум, трум, трум, как на балалайке. Вы-то, пан Вериго, должны знать. Ну, Серый, выпьем.
      Серый при этих словах взвился в воздух, как коршун, упал на тарелочку с колбасой и спикировал в спаленку, унося в зубах добычу.
      - Ах ты, холера! - вскричал ксендз и кинулся его преследовать.
      - Оставьте, оставьте терзать бедное животное, - засмеялся органист. Жалко вам кусочка колбасы!
      - Нет, ты не кончишь добром, - приговаривал ксендз Вериго, гоняя кота полотенцем, - ты скоро у людей изо рта начнешь выдирать, разбойничья рожа. Тебе уже все равно, что гости, что не гости. Я тебе покажу колбасу.
      Обманным маневром кот вырывается из спаленки и уносится в прихожую.
      - Нет, ты не уйдешь от меня! - направляется туда же ксендз. - Я тебя под землей найду! - но тут погоню за дерзким котом прекращает короткая трель дверного звонка.
      - Это за мной, - говорю я удивленному ксендзу. - Мой помощник, от Жолтака возвращается.
      Но я опять не угадываю - поздними визитерами оказываются Буйницкий и Петрович.
      - О, кого я вижу! - радостно шумит органист. - Милости прошу к нашему шалашу. Присаживайтесь.
      - Да, да, присаживайтесь, - бормочет ксендз и покорно подчиняется органисту, который требует рюмки для новых участников этой тайной вечери.
      - Э-э-э, пан ксендз, - мямлит Буйницкий, - видите ли, он хочет уехать...
      Петров виновато опускает глаза:
      - Да, Адам Михайлович. Вы уже не обижайтесь, извините, но я вынужден отказаться. Не смогу. Мне и в костел как-то боязно будет входить.
      - Вы что, так суеверны? - спрашивает ксендз. - Впрочем, как вам угодно. Мы вам должны за работу. Завтра рассчитаемся. Вас это устроит?
      - Ничего не надо, - отказывается художник. - Сделал я немного, можно сказать, ничего...
      - Правильно, - ободряет его органист и поворачивается к ксендзу. Оштрафуют нас за эти росписи, чует мое сердце.
      - Я хочу вам сказать, - говорю я художнику, - что вам не следует покидать городок без разрешения следователя.
      - Я понимаю, я понимаю, - поспешно заверяет Петров.
      С Буйницким у меня сразу возникает недоразумение. Лицо его мне знакомо, хотя никогда прежде я Буйницкого не встречал. Но раз мне знакомо его лицо, думаю я, значит, все-таки мы где-то как-то соприкасались. По моим делам он не проходил, в этом отношении память меня не подводит. Ну, а где еще мы могли встретиться и войти в контакт? В поезде? В уличной толчее? Волосы он зачесывает назад, две большие залысины доходят почти до макушки, лоб высокий, и сам он высокий и худой, лицо умное, на нем лежит отчетливая печать старого страдания; на органиста поглядывает с предубеждением; глаза серые, нос хрящеватый, кадык выдается заметно. Нет, кажется, я Буйницкого не встречал. Мысленно я причесываю его то под "бокс", то наделяю кудрями, даю шапку-ушанку, армейскую пилотку, превращаю из шатена в блондина, а затем в брюнета и меняю на нем несколько нарядов - ничего это мне не дает. Такой тип лица, думаю я, региональный тип, таких лиц много, особенно на Новогрудчине.
      - Станислав Антонович, - обращаюсь я к Буйницкому. - Вы сообщили следователю о неизвестном, который заходил в костел незадолго до прихода экскурсии. Не вспомните ли вы его приметы подробнее?
      - Особенных примет я не заметил, - говорит Буйницкий. - Это так произошло. Я услыхал шаги, обернулся и увидел мужчину примерно моих лет, роста он на полголовы ниже меня, плотный такой, одет был в синий, темно-синий, костюм, кортовый, сапоги начищенные были, фуражку держал в руке, волосы седоватые, пострижены коротко, ну, еще вот что, небрит был, а костюм новый.
      - Может, крестьянин, - подсказывает ксендз.
      - Нет, не похож на крестьянина. Я еще нарочно мимо прошел, думая, что обратится. Я вышел во двор, поговорил с Жолтаком. Больше его не видел.
      Внимательно слушая сакристиана, я наблюдаю за Серым, который вернулся из изгнания и прямехонько идет к ксендзу. Ну, будет порка, думаю я. Ксендз, однако, совершенно презрев свои обещания, берет кота на колени и начинает ласкать. О чем же это, Адам Михайлович, задумались, думаю я.
      - Вот найдете вы убийцу, - включается в разговор художник, - его расстреляют?
      - Если суд решит.
      У всех просыпается мазохистское любопытство - как, как это происходит?
      Я говорю, что процедура мне неизвестна, не интересовался - что в этом интересного?..
      - Да, ничего хорошего в казнях нет, - вздыхает ксендз.
      Я констатирую, что Буйницкий, понюхав вино, испить его не решается. Вроде бы ему и хочется выпить - и колется, и он себе говорит: "Нет, нет, мне нельзя". В разговоре он не участвует, даже не слушает, что говорят; как и ксендз, он погружен в свои мысли. О чем оба они думают, я понять не могу. Также мне неясно, зачем он здесь появился, приведя с собой художника. Расстроить ксендза сообщением об отъезде Петрова он успел бы и утром. Дело неспешное. Поскучать возле ксендза? Поговорить с ним?
      Беседа о казни и мысли об осуществляющем ее палаче вызвали минутное затишье за столом, и я считаю, что мне пора удалиться, о чем и говорю ксендзу.
      - Пойду и я, - поднимается Буйницкий, - мне на дежурство заступать.
      Художник и органист, зачарованные недопитой бутылкой, от стола не отрываются. Ксендз посылает сакристиану умоляющие взгляды, однако добрый и чувствительный Буйницкий их не замечает. Он будто бы и доволен, что выпивохи остаются. Такого поворота я не ожидал, он удивляет меня явной несообразностью. Сакристиан пришел с художником, уходит со мной, отчужденно просидев за столом десять минут. Чует мое сердце, как выражается органист, что Буйницкий поступает так неспроста, он нарочно выходит со мной; мне кажется, что он хочет со мною поговорить. Поэтому и я не отзываюсь на молчаливую просьбу ксендза Вериго уйти вчетвером.
      Ксендз встает нас проводить, тут органист, очнувшись, кричит: "До свидания, до свидания!" - и запевает "Гаудеамус".
      - Господи! - шепчет ксендз.
      - Господи! - повторяет Буйницкий.
      - Уведите их, пан сакристиан, - просит ксендз.
      - Они сейчас уйдут сами, - отвечает Буйницкий.
      На мой взгляд, уйдут они очень не скоро. Пан Луцевич пропел печальную фразу "нас поглотит земля", за чем последовали чоканье и пожелания взаимного здоровья.
      - О! - вздыхает ксендз.
      - Доброй ночи, пан Вериго, - говорит Буйницкий.
      - Да, да, - безнадежно соглашается ксендз.
      Мы с Буйницким выходим на улицу.
      - Вы думаете, ксендз прикажет им уйти? - спрашивает сакристиан. Постесняется.
      - Почему же вы их не увели?
      - Пьяный, что малый, - некстати отвечает Буйницкий. - Привяжутся, а мне дежурить.
      Я жду, что он скажет что-либо поинтереснее, но он молчит, и я причисляю его появление у ксендза к загадкам, которые необходимо разгадать.
      ПОЛНОЧЬ
      Я возвращаюсь в гостиницу в хорошем настроении. Первый день следствия близится к концу, все идет как по маслу - кто убил, неизвестно, кого убили и почему, тоже неизвестно, подозреваемые лица исчисляются магическим числом семь: ксендз, директор музея, органист, художник, сакристиан и двое в сапогах - дворник Жолтак и еще Некто. Можно причислить сюда и костельную уборщицу пани Анелю. Но тогда число возрастет до восьми и утратит свою магическую привлекательность. Поскольку ксендз зафиксировал в своем диариуше, что пани Анеля покинула костел еще при жизни неизвестного, я пока что оставляю ее в стороне. Беседа с ней - дело завтрашнего дня. Кроме того, я участвовал в беседе, окончившейся согласно обычаям нашего края песнями, познакомился с большинством свидетелей, был угощен натуральной настойкой, заподозрил ксендза в графомании, органиста - в тщеславии, сакристиана тоже заподозрил, хотя и не знаю в чем. Так что, "все хорошо", как некогда пел Утесов. Я, разумеется, не пою, я не органист, я только думаю про себя, что все хорошо, по крайней мере, есть над чем подумать.
      В номере я нахожу Локтева. Оказывается, он ждет меня уже полчаса и уже волнуется, жив ли я и здоров. Вид у него понурый, на лице гримаса неудовольствия, некоей даже обиды, из чего я заключаю, что от Жолтака и Белова он удовлетворения не получил. Да и получить не мог - он молодой, ему результаты нужны. Ему кажется, когда найдем убийцу, тогда и праздник настанет. А само следствие, поиск, парение в воздухе, как у орла, который следит добычу, - это ему пока непонятно. Он еще "пинчер" - кинуться на преступника и вцепиться, потом на следующего и так далее, а там - ура! чистота среди людей. А меж тем я его учил, что нельзя так заблуждаться, поскольку преступность, увы, в обозримое время неискоренима. Девять процентов населения в любом городе или селе рождаются с патологией психики. Из них рекрутируются гении, всевозможные чудаки и, к сожалению, криминальные элементы. Прав оказался профессор Ламброзо в своем споре с утопистами, а ведь сколько ушатов грязи было вылито на его имя за теорию о прирожденных преступниках. Конечно, думать, что некоторых из них в данную минуту папы и мамы катают в колясочках, не очень приятно, но можно б утешиться тем, что хоть в детские свои годы они доставляют радость...
      - Чего это ты, Саша, кислый? - спрашиваю я. - Как время провел?
      - Попусту, - отвечает Локтев. - Пришел к Белову. Стучу. Открывает пацан. "Папа дома?" - "Сейчас вернется. А вы кто?" Объясняю. "Можете подождать", - говорит. Сажусь, жду. Десять минут. Двадцать. Приносит "Науку и жизнь". "Вот практикум психологический, разгадайте". Разгадал. Еще полчаса к черту. "Куда же папа ушел?" - "Ой, - кричит, - забыл. На рыбалку. Извините". Ах ты, думаю, сопляк. Пошел к Жолтаку. Этот дома сидит, в окнах свет, дверь закрыта. Стучу - ни слуху ни духу. Стучу в окно - к окну подошел. "Кто вы такой?" - спрашивает. "Милиция". - "Документ ваш покажите", - куражится. Показываю. "К стеклу его приложите", - с издевкой такой, вдруг, мол, фальшивый. Приложил. Читал, читал, думаю, не откроет, повестку, скажет, пришлите. Запоры открыл, крючки откинул - впустил. "По какому, извините, делу?" - "По делу убийства в костеле". - "Я, - говорит, к убийству никакого отношения не имею. Я и узнал про это убийство днем. Соседка сказала. Жолтак, говорит, в костеле человека убили, пошли скорей. Как, говорю, в костеле? Не может быть. Господи, врешь". И пошел, и пошел, да все около. Ничего не видел, не слышал, скамейку, строгал, кто мимо ходил - не смотрел: ходят люди - значит, надо им ходить. В костел заглянул на минуту, а почему на минуту - потому что в рабочем был костюме - неприлично, значит. Знает что-то, прикидывается дураковатым. Ведь что стал говорить: "Чем Жолтак виноват? В тюрьме сидел? Так сама же милиция и посадила. А теперь Жолтак помогай". А я, Виктор Николаевич, о помощи и слова не сказал. "И рад бы содействовать, - злорадно так улыбается, - да не знаю, кто там кого убил. А что Жолтак в тюрьме сидел, так тут таких, что сидели, двадцать пять, а то и больше процентов".
      - Культурно расстались? - спрашиваю я.
      - Виктор Николаевич! - обижается Локтев. - Что за вопрос?
      - Ну и хорошо, - говорю я. - Журнал прочитал, с Жолтаком познакомился. Как он живет?
      - Простенько. Кровать, стол, шкафчик, половичок. Он, кстати, ужинал, когда я пришел. Чесноком от него несло ужасно.
      - Напрасно ты фыркаешь, - говорю я. - Полезен чеснок. Петр Первый любил, водку закусывал.
      - Сравнили! - отвечает Саша. - Жолтак без водки.
      Тут я вспоминаю, что выпил три рюмки. Рюмка, правда, была маленькая, ксендз наливал ее наполовину, органист под ободок, в общей сложности я выпил граммов сто десять. Маловато, чтобы лечь и заснуть.
      - Давай газету почитаем, - предлагаю я, - "Известия".
      - Где ее взять? Она же в сейфе.
      - Не волнуйся, не все такие забывчивые. Здесь газета, прихватил я ее, на всякий случай.
      Саша раскладывает газету на столе, и мы вглядываемся в печатные строки с гораздо большим вниманием, чем обладатели лотерейных билетов. Газета, вернее, половина газеты, страницы третья и четвертая, датирована апрелем, ей три месяца. Поэтому непонятно, для чего покойный держал ее при себе. Возможно, он читал газеты раз в квартал - такие люди, как это ни удивительно, еще существуют. Может быть, он вообще ее не читал, а носил с собой для каких-либо нужд - налицо только часть газеты. Однако сгибы не потерты, свежие, сложена она недавно. Мы просматриваем строку за строкой, надеясь найти отмеченные слова, цифры или даты, но отчерков, птичек, игольных наколок ни на одной, ни на другой сторонах листа нет. Ничего из этого не следует. Мало ли почему человек носит в кармане газету. Возможно, здесь напечатана его статья, или статья о нем или о знакомом, или что-нибудь такое, что ему интересно для дела. Мы начинаем читать материалы третьей полосы, не просто читать, а вчитываться с тщательной придирчивостью кляузника, выискивающего опечатки.
      В центре страницы помещена фотография - четыре молоденькие ткачихи делятся производственным опытом. Возможно, одна из них его дочь или племянница, или он их сфотографировал... В этом случае его фамилия Ковалев... Левую боковую колонку занимают стихи о джигите - перевод с казахского. Написал их, безусловно, не покойный, но он мог быть переводчиком - тогда он называется Федоров.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7