Современная электронная библиотека ModernLib.Net

НепрОстые (сборник)

ModernLib.Net / Тарас Прохасько / НепрОстые (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Тарас Прохасько
Жанр:

 

 


Тарас Прохасько

НепрОстые

НепрОстые

А кто не прочитает это эссе, тому или той будет непросто в жизни, поскольку их Непростые обойдут своими явными сюжетами, а может, даже отключат звук и свет.

Ярослав Довган

Шестьдесят восемь случайных первых фраз

1. Осенью 1951 года было бы неудивительно двинуться на запад – тогда даже восток начал постепенно перемещаться в этом направлении. Однако Себастьян с Анной в ноябре пятьдесят первого пошли из Мокрой на восток, которого все же тогда было больше. Точнее – на восточный юг или же юго-восточно.

2. Это путешествие откладывалось столько лет не из-за войны – война мало что могла изменить в их жизни. Себастьян сам решился нарушить традицию семьи, согласно которой детям показывались места, связанные с историей рода, в пятнадцатилетнем возрасте. Потому что тогда, когда Анне исполнилось пятнадцать, Себастьян понял, что все повторяется, и Анна стала для него единственно возможной женщиной во всем мире. Что он не только может быть лишь около нее, но и не может уже быть без нее.

Тем временем в Яливце[1] – том родовом гнезде, куда следовало повести Анну, – ее ожидали Непростые. И Себастьян знал, что они очень легко убедят дочку остаться с ними.

В конце концов, то, что Анна тоже станет Непростой, было предусмотрено ими еще тогда, когда она рождалась.

3. В апреле пятьдесят первого Анна почувствовала, что папа Себастьян – ее единственный возможный муж, и они сблизились.

Той весной многие бродили неслыханными маршрутами и разносили невероятные слухи. Так Себастьян узнал, что Непростые исчезли из Яливца. С тех пор про них никто ничего не слышал.

Целое лето Себастьян и Анна беспробудно любились, и мимо них прошло несколько разных армий. Ничто не мешало идти ни на восток, ни на юг, ни на юго-запад. Когда стало по-настоящему холодно и дороги плотнее втиснулись в свои колеи, они, наконец, вышли из Мокрой и через несколько дней могли бы быть в Яливце.

Путешествие откладывалось три года. Но Себастьян ничего не боялся – у него снова была настоящая жена. Той же породы, что всегда.

4. Он не мог себе представить, как сможет показать дочери все места в горах от Мокрой до Яливца понастоящему. Вместо четырех дней надобно, чтобы путешествие длилось четыре сезона. Только так, а еще днем, ночью, утром и вечером Анна могла бы увидеть, как одновременно по-разному выглядит эта дорога. Он смотрел на карту, читал названия вслух и становился счастлив уже от этого.

Его даже не расстраивало, что карта ничего не говорила Анне.

По правде говоря, немного беспокоили деревья, которых он не видел столько лет. Их рост – самая частая причина того, что места неожиданно становятся неузнаваемыми. И самое важное доказательство необходимости никогда не оставлять близкие деревья без надзора.

Что до самого перехода, то ни одно путешествие и так не знает, что с ним может случиться, не может знать своих истинных причин и последствий.

5. Когда-то Франц сказал Себастьяну, что на свете есть вещи, гораздо более важные, чем то, что называется судьбой. Франц имел в виду прежде всего место. Есть оно – будет история (если же существует история, значит, должно быть соответствующее место). Найти место – начать историю. Придумать место – найти сюжет. А сюжеты, в конце концов, тоже важнее, чем судьбы. Есть места, где невозможно уже ничего рассказывать, а иногда стоит заговорить одними названиями в правильной последовательности, чтобы навсегда овладеть интереснейшей историей, которая будет держать сильнее, чем биография. Топонимика способна ввести в соблазн, однако ею можно вполне обойтись.

6. И с Себастьяном случилось нечто подобное. Он нашел Яливец, выдуманный Францем. Его увлекла лингвистика. Топонимика захватила его, а не просто он увлекся завораживающей красотой имен.

Плэска, Опрэса, Тэмпа, Апэска, Пидпула, Себастьян. Шэса, Шэшул, Мэнчул, Билын, Думэнь, Пэтрос, Себастьян.

Когда еще не существовало никаких гор, названия были уже заготовлены. Так же, как и с его женами – их еще не было на свете, когда его кровь начала смешиваться с той, которая должна была стать их кровью.

С той поры ему только и оставалось, что придерживаться этой ограниченной топонимики и этой укороченной генетики.

7. Франциск встретил Себастьяна на скале за Яливцом. Себастьян возвращался из Африки и постреливал в птиц. Снайперская винтовка не давала ощутить убийство. Через оптику все видится, словно в кино. Выстрел не то чтобы обрывает фильм, а вносит в сценарий какую-то новую сцену. Таким образом он настрелял довольно много разных мелких пташек, летевших над Яливцом как раз в Африку.

Скоро должна была начаться зима. Она должна что-то изменить. Зима дает цель – это ее основное качество. Она закрывает открытость лета, и уже это должно во что-то вылиться.

Франциск искал нечто, из чего можно было бы сделать следующий мультипликационный фильм. И вдруг – перед зимой, скала над городом, в середине города, стая птиц над горою, которые летят в Африку, Малую Азию, туда, где поля с шафраном, алоэ и гибискусом меж гигантскими кустами шиповника почти перед длинным Нилом, множество убитых в глаз разноцветных птиц, сложенных одна на одну, из-за чего разные цвета еще более разнятся, в каждом правом глазу – отблеск межконтинентального маршрута, в каждом левом – багровое пятно, и ни одно перышко не повреждено, и легонький ветерок набрасывает пух одного невесомого тельца на призрачный пух другого, и глаз стрелка в обратном преломлении оптики. И стрелок. Красный белый африканец.

8. У Себастьяна замерзли руки. Он отморозил их в ночной Сахаре. С тех пор руки не терпели рукавиц. Себастьян сказал Францу – а что ж должны делать пианисты, когда так холодает?

Они смотрели во все стороны, и везде было хорошо. Потому что была осень, и осень перетекала в зиму. Франц называл разные горы, даже не показывая – где какая. Потом он пригласил Себастьяна к себе. У него давно не было гостей – давно не встречал на скалах кого-нибудь незнакомого. Наверное, тогда они впервые пили кофе с грейпфрутовым соком. Когда Анна принесла им кувшин на застекленную галерею, где медная печка топилась обрезками виноградных лоз, Себастьян попросил, чтобы она немного задержалась и показала – что видно через это окно. Анна перечислила – Плэску, Опрэсу, Тэмпу, Пидпулу, Шэсу, Шэшул, Мэнчул, Билын, Думэнь, Пэтрос.

Была поздняя осень 1913 года. Франц сказал, что есть вещи, значительно более важные, чем то, что зовется судьбой. И предложил Себастьяну попробовать пожить в Яливце. Темнело, и Анна перед тем, как принести другой кувшин – почти что один сок, кофе лишь несколько капель, – пошла постелить ему постель, так как еще не сумела бы сделать это на ощупь.

Хронологически

1. Себастьян остался в Яливце осенью 1913 года. Тогда ему было двадцать лет. Он родился с другой стороны Карпат – на Боржаве – в 1893 году. В 1909 целый месяц жил с родителями в Триесте, а через год поехал воевать в Африку. Домой возвращался через Черное море и Констанцу, дальше Роднянские горы, Грынява и Поп Иван. Прошел Чорногору, прошел под Говэрлой и Пэтросом. Была поздняя осень 1913.

2. Яливец появился за двадцать пять лет перед этим.

Этот город выдумал Франциск, которого чаще называли Францем. Двадцать лет Франциск жил в городах – Львове, Станиславе, Выжнице, Мукачеве. Он учился рисовать только у одного графика (тот работал когда-то с Брэмом, а потом делал и подделывал печати) и должен был, и хотел, и мог переезжать с ним с места на место. Как-то ему показали фотоаппарат, и он перестал рисовать. Однако немного позже сразу за Моршином умер иллюстратор, который сопровождал краковского профессора ботаники – они ехали в Чорногору описывать растения Гуцульщины. В Станиславе профессор заметил Франца, и через несколько дней тот увидел место, где почувствовал себя на своем месте – родственно и счастливо. Через год Франциск вернулся туда и начал строить городок.

А еще через пять лет Яливец был самым фантастическим и достаточно модным курортом Центральной Европы.

3. Анна, из-за которой Себастьян остался в Яливце, сначала звалась Стефанией. Настоящей Анной была ее мама – жена Франциска. Она лечилась от страха высоты, потому что была альпинисткой. Приехала на курорт вместе со своим приятелем – спелеологом. Они делали одно и то же лучше всех в мире. Только она лезла вверх, а он – вниз, но обоим больше всего не хватало пространства. Когда Анна забеременела от Франциска, то решила родить ребенка тут, в Яливце. А когда родилась Стефания, то Анна уже никуда не хотела возвращаться.

Она погибла на дуэли, на которую была вызвана своим мужем. Франциск сразу переименовал Стефанию в Анну. Он сам воспитывал дочь до того самого дня, когда пригласил в их дом Себастьяна, который возвращался из Африки на Боржаву. Тогда Франциск увидел, что теперь она либо подчинится другому мужчине, либо никому.

Письма к Бэде и от него

1. Единственным человеком, который знал их всех на протяжении нескольких десятилетий, был старый Бэда. Поговаривали, что он из Непростых. Во всяком случае, Бэда знался и с ними. Когда Франц научил Анну читать и писать – долгое время он не хотел, чтобы она умела, так как понимал, что Анна будет не писать, а записывать, и не читать, а перечитывать, а это казалось Францу ненужным – она захотела узнать побольше про начало Яливца, про маму. Такое мог знать только старый Бэда, и она писала ему письма с вопросами. Ответы приходили либо очень скоро, либо шли так долго, что казалось, будто в этот раз был указан неправильный адрес (где не было вообще никого, кто мог бы ответить, что Бэды там не может быть никогда).

Как раз тогда Бэда начал жить в броневике, переезжая с места на место, однако не пересекая границу определенного круга, центром которого был Яливец. Когда-то Бэда рассказал одну историю.

2. Когда он первый год прожил в своем броневике, то думал, что не сможет забыть ни одной его мельчайшей детали до конца жизни. Потом броневик наехал на мину, забытую итальянцами, которые строили туннель на Яблуницком перевале. Бэда едва не умер. Его подобрали какие-то гуцулы. Все его тело было изранено, и не так, как ножом, саблей или топором, а так, словно пооткрывались щели в земле. Его запихнули в бочку с медом и поили козьим молоком, сброженным в перегретом вине. А броневик взялись ремонтировать цыгане-скрипачи. Через девять месяцев Бэда вылез из меда. Броневик стоял в саду, и дети, забравшись на него, стряхивали с дерева осенние яблоки. Кажется, снежный кальвин.

Так вот, Бэда думал, что запомнил свой воз навсегда. Он вскарабкался, быстро слабея, по лесенке к люку и понял, что не помнит, как лазил по этой лесенке девять месяцев тому. Зажмурил глаза и не мог себе представить, где что есть там, где все было таким знакомым. Успокаивал себя тем, что стала другой кожа. Или тем, что во время ремонта скрипачи отбросили какие-то детали. И не смог себя успокоить. Так писал старый Бэда.

Анна слала ему письма с вопросами про свою семью. Он писал ей, отвечая на вопросы, и всегда дописывал еще что-нибудь о себе. Хотя она этого не просила – но читала с интересом.

3. Некоторые письма Анны выглядели примерно так:

…я не прошу, чтобы ты рассказывал все…

…я тебе тоже хочу много всего рассказать про Яливец, Франциска, маму, Непростых. Ты же единственный на весь мир, кто знал их всех…

…я сама не знаю – за что мне это, но я чувствую их без голосов. Я ощущаю свое тело, я начинаю думать, как оно. Вдруг понимаю, что я не сама по себе. Я завишу от них всех, потому что ими тоже думает мое тело…

…мне не плохо от такой зависимости, но хочу знать, что во мне чье: что Францево, что мамино, что Непростых, что от Яливца, а что мое…

…сомнение – это что-то большее, чем ошибка… ...скажи еще что-нибудь…

…рассказывай дальше…

…как раньше выглядел Яливец…

… я так говорю: я так тебя очень люблю, есть и есть…

…я знаю, что мама появилась уже тогда, когда Яливец стал модным. Таких курортов больше в мире не было…

…про всех наших предыдущих папа всегда говорил, начиная со слов «может быть»…

4. Старый Бэда писал в ответ (Если бы я помнил все, что они говорили, что мы говорили. Даже без того, что рассказывал я. И если бы они рассказывали тогда мне, что они говорили без меня. Но ведь они тоже мало что помнили, кроме нескольких фраз. Если же ты не помнишь, как говорил, как тебе говорили, то никого и нет. Ты не услышишь голосов. Надо слышать голос. Голос живой, и голос оживляет. Голос сильнее, чем образ. Франц говорил мне, что есть вещи, значительно более важные, чем судьба. Скажем, интонации, синтаксис. Если хочешь остаться самим собой – никогда не отбрасывай собственных интонаций. Он всю войну говорил тем самым голосом, что и всегда. Я не могу говорить с тобой второй раз только про это. Я не могу рассказать тебе все то, что ты хочешь услышать. Я могу говорить. И тогда ты можешь услышать то, что хочешь. А наоборот – нет. Но и ты всего не запомнишь. Сказанное уходит. Нам хорошо сейчас потому, что нам хорошо говорится. Мне нравится слышать себя к тебе. У вас в роду никто не признавал общепризнанного синтаксиса. Знаешь, эти ваши семейные фразы – есть и есть, надо и надо, безответственная последовательность плотная, я так тебя очень люблю… Сомнение – это больше, чем ошибка, или меньше. Но дольше. Говорят, что у твоего деда – маминого отца, он нездешний, откуда-то из Шариша – был маленький сад. Он мечтал там пожить на старости лет. Лежать на своих лежанках из ракушек улиток, курить опиум и толкать босой ногою стеклянные шары. Он огородил небольшой клочок земли, засеял его отборной мелкой однородной травой. Посредине вкопал страшенно высокий столб и пустил по нему плющ, фасоль и дикий виноград. Рядом выкопал яму и засыпал ее всю ракушками. Говорили, что что-то такое он когда-то увидел за высокой оградой на Градчанах, когда заблудился там и залез на черешню посмотреть, куда дальше идти. На таком лежаке он лежал, когда курил. Голову клал на большой плоский камень, обросший лишайниками. Он ходил в Белые Татры, собирал какие-то споры и заражал – или лучше сказать, оплодотворял – ими камень. Еще он сам выдувал стеклянные шары, внутри которых были живые цикламены. Шары можно было толкать, они катились, цикламены переворачивались и через какое-то время начинали выкручиваться, стремясь корнями к земле, а верхом – к солнцу. Сад уничтожили, когда твоя мама была маленькой, и дед бежал с нею и всеми детьми в горы. Франц тоже не местный. Никто не скажет тебе, откуда он пришел, откуда вы родом. Он захотел жить в Яливце, потому что надеялся, что там не будет никаких тяжких впечатлений, не случится никаких историй. Он хотел, чтобы вокруг не происходило ничего, за чем не поспеваешь. Ничего, что нужно было бы запоминать. Он был еще очень молод. Не знал, что так не бывает – это первое – жизнь бурлит везде, пусть по-мелкому, однообразно, но неудержимо, неповторимо и бесконечно. А второе – ничего и так не надо запоминать, удерживать насильно. То, что может остаться, приходит навстречу и прорастает. Такая себе ботаническая география – полнота радости прорастания. Я знаю, что первая Анна появилась уже тогда, когда Яливец стал модным. Отовсюду съезжались пациенты, чтобы пить джин. Городок выглядел уже так, как сейчас, только не было твоих придумок. Были построены маленькие отели, пансионаты с барами. Там можно было пить одному в номере, на пару, в компании, три раза в день, натощак и на ночь, или всю ночь, а то могли разбудить в какое-то время ночью и подать порцию в постель. Можно было остаться спать, где пил, или выпивать с врачом либо психотерапевтом. Я любил напиваться на качелях. Анна очень хорошо лазила по скалам. Она чувствовала вес каждого фрагмента собственной поверхности и умела расположить ее на вертикальной стене. Там ничего не надо видеть масштабно. И главное – ты всегда со шнурком. Она думала, что ей все равно, а на самом деле начала бояться. Начала приезжать в Яливец после того, как сильно разбилась. Ибо снова могла хорошо лазить, но уже боялась. Не могла как следует это пояснить, потому что почти не умела говорить, хоть и думала каждым миллиметром тела. Франц тогда был вдвое больше, чем сейчас – можешь себе представить, что они чувствовали. Франц никогда никому этого не рассказывал. Но я знаю, что лучше всего им было тогда, когда Анна забеременела. И это – без «может быть». Почему-то принято считать, что сюжет кончается смертью. На самом же деле сюжеты заканчиваются как раз тогда, когда кто-то рождается. Не обижайся, но, когда ты родилась, закончилась история Франца и твоей мамы…).

Анне очень нравилось, что писал Бэда на обертках, которые еще пахли разными фруктовыми чаями.

Генетически

1. Франциск считал себя человеком поверхностным. Любил поверхности. Чувствовал себя на них уверенно. Не знал, есть ли смысл влезать глубже, чем видит глаз. Хотя всегда прислушивался к тому, что звучало за любыми спорами. И принюхивался к испарениям, исходившим из пор. Присматривался к каждому движению, но, глядя на кого-нибудь, не пытался представить себе – что кто думает. Не мог проанализировать сущность, потому что переполненность внешними деталями давала достаточно ответов. Он не раз замечал, что полностью удовлетворяется теми объяснениями разных явлений, которые позволяют себя увидеть, не требуя доступа к знанию о глубинных связях между вещами. Чаще всего он пользовался простейшей фигурою мышления – аналогией. Преимущественно думал про то, что на что похоже. Точнее – что напоминает что. Тут он перемешивал формы со вкусами, звуки с запахами, черты с прикосновениями, ощущения внутренних органов с теплом и холодом.

2. Но один философский вопрос интересовал его по-настоящему.

Франц раздумывал про редукцию. Его завораживало, как огромная человечья жизнь, бесконечность наполненных бесконечностью секунд, постепенно может редуцироваться до нескольких слов, которыми, например, сказано все про этого человека в энциклопедии (из всех книг Франц признавал только энциклопедический словарь Лярусса, и его библиотека состояла из нескольких десятков доступных ляруссовских переизданий).

Одним из его развлечений было постоянное придумывание статей из нескольких слов или изречений в стиле Лярусса – про всех, кого он знал или встречал. Статьи о себе он даже записывал. За эти годы их набралось несколько сотен. И хотя в каждой находилось что-то, отличающее ее от других, все же его – пусть еще не законченная – жизнь вмещалась в сколько-то десятков хорошо организованных слов. Это воодушевляло Франца и, не переставая удивлять, давало надежду на то, что жить так, как он – вполне хорошо.

3. Еще одним доказательством его личной поверхностности было то, что Франциск ничего не знал про свой род. Даже про отца и маму знал только виденное в детстве. Они почему-то ни разу не говорили с ним о прошлом, а он не додумался хоть о чем-то спросить. Все детство знай себе рисовал в одиночестве все, на что смотрел. Родители умерли без него, у него тогда уже был свой учитель в другом городе. В конце концов как-то Франциск понял, что ни разу, даже в первые годы жизни, не нарисовал ни маму, ни отца. Редукция их была почти абсолютной.

Может, именно страх продолжения такой пустоты заставил его рассказывать дочке как можно больше всякого-разного о себе. Даже про сотворение мира он старался поведать так, чтобы Анна всегда помнила: про то или другое ей впервые рассказал папа.

Хотя про ее маму – его Анну – он тоже знал только то, что пережил вместе с ней – чуть больше, чем два года. Но этого было достаточно, чтобы девочка знала про маму все, что следует.

А за всю свою жизнь – кроме последних нескольких месяцев – Анна и одного дня не прожила без отца. Даже после того, как стала женой Себастьяна.

4. В сентябре 1914 года она добровольно пошла в армию и после нескольких недель обучения попала на фронт в Восточной Галичине. Себастьян с Франциском остались одни в доме недалеко от главной улочки Яливца. С фронта не было никаких вестей. Лишь весной 1915 в город пришел курьер и передал Себастьяну (Францу отрубили голову за день до этого, и завтра должы были состояться похороны) младенца – дочку героической вольнонаемной Анны Яливцовской. Себастьян так и не узнал, когда точно родилось дитя и что делала беременная Анна в самых страшных битвах мировой войны. Но точно знал – это его ребенок. Назвал ее Анной, точнее – второй Анной (и уже после ее смерти он часто говорил про нее просто – вторая).

5. Вторая Анна все больше становилась похожа на первую. Действительно ли они обе были похожи на самую первую – это мог знать только старый Бэда. Что до Себастьяна, то он приучился ежедневно сравнивать себя с Франциском.

Он сам воспитывал свою Анну, не допуская к ней никаких женщин. В конце концов случилось так, что восемнадцатилетняя Анна самостоятельно выбрала себе мужа. Им был, конечно, Себастьян.

6. На сей раз не было такого, чего бы он не знал про беременность своей жены. В конце концов, только он и присутствовал при рождении их дочки и – одновременно – родной внучки. И Себастьян видел, как рождение стало концом истории. Потому что в начале следующей его самая родная вторая Анна умерла за минуту перед тем, как третья оказалась у него на руках.

Где-то в своих горьких глубинах Себастьян ощутил безумное скручивание и расправление подземных вод, замалевывание и стирание миров, превращение двадцати предыдущих лет в семя. Он подумал, что не нужно никаких Непростых, чтобы понять, что такое уже когда-то с ним было, а с новорожденной женщиной он доживет до подобного завершения. Что дело не в удивительной крови женщин этой семьи, а в его неудержимом стремлении влиться в нее. Что не они должны умирать молодыми, а он не имеет права видеть их больше, чем по одной.

7. Себастьян вышел на веранду. Непростые, наверное, пришли уже давно, но тихо сидели на лавках, дожидаясь, пока закончатся роды.

На ужин Себастьян настрелял чуть не сотню дроздов, которые только что объели все ягоды на молодой черной шелковице. Он испек их целыми – лишь ощипал перья и натер шафраном.

Две женшины – вижлунка[2] и гадeрница[3] – обмыли Анну и завернули ее в цветные покрывала.

Мужчины тем временем как-то покормили дитя и сказали, что им ничего не надо ей говорить – ибо сама Непростая. А еще сказали то же, что говорил Франц – что есть вещи гораздо более важные, чем судьба. Кажется, он имел в виду случайность.

После ужина Себастьян никак не мог уснуть. Он вспоминал – не говорила ли когда-нибудь Анна про место, где хотела бы быть похоронена, и как накормить завтра ребенка. Потом начал думать про опыты пастора Менделя с горохом и решил, что дитя будет счастливым. Попробовал представить себя через семнадцать лет – в 1951 году – и сразу заснул.

Первая старая фотография – единственная недатированная

1. Невысокая ограда, сложенная из плоских каменных плит неправильной формы. Кроме того, плиты очень различаются размерами – есть тонкие и маленькие, как ладонь с подогнутыми пальцами, а встречаются такие длинные, что на них можно удобно лежать. Они же – самые большие, но именно среди них нет ни одной, отколотой ровно по всей длине. Однако больше всего все-таки средних. Если держать такую плиту перед собой, упершись подбородком в один край, то другой едва касался бы пояса. Ограда имеет удивительную особенность: хотя выглядит очень цельной, и кажется, что никогда не заканчивается – именно так могли бы выглядеть все обозначенные межи – незаделанные стыки между сложенными плашмя камнями вызывают желание или поменять все плиты местами, или сделать с каждой отдельно что-то другое.

2. Важно, что все плиты абсолютно чистые. На всей стене нигде не растет мох, нет ни одного маленького деревца или хоть стебелька. Если даже какая-нибудь листва и нападала на нее с нескольких буков (ограда достаточно широкая, а листва уже желтеет и кое-где обрывается сухим ветром, как это бывает в конце августа – это понятно даже по черно-белой фотографии), то ее кто-то старательно смел с нагретого послеобеденным солнцем камня.

Меж деревьями за оградой – тоже каменная, кубическая постройка.

Камни безукоризненно отшлифованы; кажется, что весь дом – монолит без единого окна. Рельеф на фронтоне имитирует четыре ящика, так что весь куб выглядит как огромный комод. Дом сделан так, словно верхний ящик немного выдвинут. На сравнительно маленькой металлической эмалированной табличке примитивным и низким шрифтом крупно написано YUNIPERUS [4].

3. А перед оградой – фрагмент выложенной уже речными кругляшами дороги. Дорога начинается снизу посредине карточки, ведет в левый верхний угол, огибая высокую покосившуюся кедровую сосну, и исчезает снова ближе к середине – естественно, вверху. В конце дорога поднимается под таким углом, что служит одновременно и задником снимка. Все время ограда справа, а слева – узкий канал с пустыми бетонными берегами. Еще левее, уже за каналом, поместился лишь кусочек высокого дощатого настила, на котором стоят несколько пляжных лежаков и кадок со стройными яливцами.

4. Франциск в белом полотняном плаще с большими пуговицами стоит у самого канала, на берегу, что ближе к дороге. Через руку у него переброшена одежда. Она того же цвета, что и плащ, но можно разобрать, что там только рубашка и штаны. В другой руке – черные туфли. По его позе видно, что он только что отвернулся от воды. А там – голова человека, который плывет по течению канала.

5. Лицо различить невозможно, но Себастьян знает, что это он. Так бывало не раз: они прогуливались по городу – Себастьян спокойно плыл каналами, а Франц шел рядом вдоль берегов.

Каналы шли параллельно каждой улочке Яливца. Таким образом, вода из многих потоков, которые стекали по склонам над городом, собиралась в бассейн на его нижней границе. Себастьян мог часами плавать в горной воде, и они непрерывно разговаривали. Судя по по всему, фотография могла быть сделана в конце лета 1914 года. Ведь только один раз с ними ходил молодой инструктор по искусству выживания, которого пригласили в один пансионат – начиная с сентября, преподавать на платных курсах. Кроме него, тогда приехали еще учитель эсперанто и собственник гектографа. Но на прогулку по городу попросился только инструктор.

6. Сразу после купания и фотографирования инструктор предложил зайти куда-нибудь на джин, но Себастьяну с Францем хотелось легкого свежего вина из волосатого крыжовника, и они повели инструктора к Бэде, к броневику, что стоял меж двумя пятнами – островками жерепа[5]. Бэда все лето собирал разные ягоды, и теперь внутри броневика стояло несколько десятилитровых бутылей, в которых ферментировались разноцветные ягоды, нагретые металлическими стенами воза.

Они сперва попробовали понемногу каждого вина, а потом выпили все крыжовниковое. Инструктор страшно разболтался и начал проверять, как Себастьян умеет решать простенькие задачки по теории выживания. Оказалось, что тот почти ничего не знает и может очень легко погибнуть в наиневиннейшей ситуации. Хотя Себастьян представлял себе, что же такое выживание. Представлял так хорошо, что вовсе перестал о нем заботиться. И все же выживал.

7. В Африке у него было много возможностей погибнуть, но выжить было важнее, потому что интересно, что же такое Африка. В конце концов, он, глядя на любой клочок земли – даже писая поутру, – видел, что пребывает на другом континенте, на непознаной тверди. Так он убедился, что Африка существует. Ибо перед тем пересчет местностей, длинный ряд отличий в архитектуре, размещении звезд, строении черепов и обычаях стирались принципиальной неизменностью квадратиков грунта и травы на нем.

6. А о выживании он впервые узнал тогда, когда эта трава начала гореть вокруг него. Ветер, который преимущественно приносил лишь психические расстройства, теперь разгонял огонь в четыре стороны от того места, где он упал на высушенную землю. А потом, опередив огонь (может, он забежал как раз туда, откуда его разгонял на четыре стороны ветер), Себастьян попал в середину дождя, что собирался целый год и потом тек по затвердевшему красному грунту многими параллельными потоками, для которых человек значит так мало, как самая маленькая песчаная черепашка, и так много, как миллионы, мириады жаждущих потока семян, сброшенных отмершими ветвями за долгие месяцы без единой капли.

Инструктор был поражен необразованностью Себастьяна. Он не верил, что кто-то позволяет себе спокойно жить, совершенно не зная, как избежать ежедневной опасности. Тогда Себастьян решил, что больше не скажет про выживание ни единого слова.

7. Итак, единственный недатированный снимок был сделан 28 августа 1914 года. Надо будет надписать эту дату на обороте хотя бы твердым карандашом.

Если надпись даже и сотрется, – а написанное карандашом обязательно стирается, особенно тогда, когда уточнить хоть что-то уже некому, – то от твердого карандаша должен остаться рельефный след, вытисненный в распоротом острым графитом самом верхнем слое бумаги.

Физиологически

1. Каждому мужчине нужен учитель.

Мужчинам вообще необходимо учиться.

Некоторые мужчины отличаются не только способностью учиться и обучаться, но и тем, что всегда знают и помнят – чему от кого они научились, даже случайно. И если у женщин память про учителей – это проявление доброжелательности, то у мужчин – самая необходимая составляющая всего выученного.

Самые талантливые мужчины не просто учатся всю жизнь (учиться – осознавать то, что происходит), но и очень скоро сами становятся чьими-то учителями, настаивая на осознании прожитого. Собственно, так творится непрерывность обучения, которое наряду с генеалогическим древом обеспечивает максимальную вероятность того, что в продолжение твоей жизни мир не мог бы измениться настолько, чтобы лишь из-за этого совершенно утратить охоту жить.

(Со временем и Франциск, и Себастьян увидели, как много некоторые женщины знают без учителей, как мудрые женщины становятся самыми мудрыми, когда научатся учиться, а когда самые мудрые помнят тех, от кого получали опыт, непроизвольно делая его своим, то превращаются во что-то такое, чего никогда не сможет постичь ни один мужчина. Хотя бы потому, что у таких женщин ничему, кроме того, что нечто такое может существовать, ни одному мужчине научиться не удается).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4