Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гайдамаки. Наймичка. Музыкант. Близнецы. Художник (сборник)

ModernLib.Net / Поэзия / Тарас Григорьевич Шевченко / Гайдамаки. Наймичка. Музыкант. Близнецы. Художник (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Тарас Григорьевич Шевченко
Жанр: Поэзия

 

 


– Да наша наймичка, такая глупая, как будто людей отродяся не видала.

– А не йдет, так и пускай себе не йдет, – сказала Марта, – мы и без нее управимся.

Приготовивши все для полдника, она вышла из хаты.

– Прошу вашои милости, садитеся за стол та полуднуйте, что бог дал! – сказал Яким, садяся на ослоне.

– Ах да, я и забыл. Ведь у меня есть роменская кизлярка! – И он вынул из охотничьей сумы бутылку с водкой и поставил на столе.

– Не извольте трудиться, ваша честь. У нас, правда, есть и своя, да мы с старою мало употребляем, то и добрых людей иногда забываем потчевать.

И он хотел встать, но охотник удержал его:

– Постой! постой, дядя! Ведь у вас не такая, у меня ведь настоящая кизлярка. – И он вынул серебряную чарку из сумы.

– Не знаю, не случалося пивать такой. А всякие вина перепробовал на своем веку.

– Так вот попробуй, дядя, – сказал охотник, подавая старику чарку.

– Попробуем, что там за кизлярка! – сказал он, принимая чарку и крестясь. – Господы благословы!

Выпивши водку, он немного помолчал и проговорил:

– Нечего сказать, хорошая водка. А дорога?

– По цалковому бутылка.

– О, цур же ей, когда так! У нас на карбованець видро купыш.

– Купишь, да не этакой!

– Э, все одинаково, лишь бы назавтра голова болела.

И они молча принялися закусывать колбасу и холодное свиное сало, до которого, впрочем, охотник не прикасался. Невежа не знал, что холодное свиное сало лучше всякого патефруа. А впрочем, о вкусах спорить нельзя.

Охотник кстати привел поговорку, что по одной не закусывают. Потом другую, что без тройцы дом не строится. Потом еще и еще поговорку, а за поговоркой, разумеется, наливалася и выпивалася чарка, так что не прошло часа, а в бутылке уже было пусто, как у пьяницы в кармане.

Они стали говорить громче и быстрее. Охотник наговорил Якиму много любезностей, почти великосветских, и между прочим вот какую:

– А ты мне, дядя, с первого разу понравился. Помнишь?

– Помню, – отвечал Яким. – А вы мне так попросту совсем тогда не понравились. А теперь так вижу, что ты человек хороший.

– Вот то-то и есть! Ты раскуси-ка меня, дядя, так не то увидишь!

– Нет, я кусать тебя не буду, а знаёмыться милости просимо.

– Ведь я, правду тебе сказать, для тебя и в ваше село на квартиру перешел, чтобы только к тебе в гости ездить.

– Благодаримо, благодаримо! Марто! – крикнул он, вставая со скамьи. – Пряжи яешню с колбасою! Давай видро вы– стоялки. Не знаешь, старая баба, какой у нас человек сидит!

– Полно, полно, ничего не надо, дядя! Я сейчас уеду.

– Уедешь, только не сейчас, я тебе еще покажу нашего Марка.

– А кто это такой ваш Марко?

– А наша дытына. Разве ты и не знаешь, что у нас и сын есть? – И он пошел к двери, бормоча: – Вот я вам дам, вражи бабы! – И он вышел за двери.

Через минуту он внес на руках в хату плачущего Марка, а за ним вошла и Марта.

– Посмотри! посмотри! – говорил он. – Какое нам добро господь на старости послал! На, забавляй его по-своему, – и он передал Марка Марте.

– Иды, иды, гайдамака, сякий сыну такий! – И он рассказал охотнику историю успокоившегося Марка.

Охотник рассеяно выслушал рассказ Якима, сказал:

– А кто же его настоящая мать?

– А бог ее знает! Уповать надо, покрытка какая-нибудь, бесталанница!

– У тебя все покрытки! А может, и честная женщина, только бедная, – сказала Марта.

– А может, и честная. Бог ее знает. Куда же вы? – сказал он, обращаясь к охотнику. – Погостите, бога ради, вы у нас и то редко бываете. Стара! Выстоялки! Яешни!

– Благодарю тебя, дядя. Буду часто бывать, только сегодня не держи: не могу, дома есть дело.

– А коли дело, так и дело. Как волите, сами лучше знаете. А хорошо б попробовать еще нашои выстоялки.

– Нет, благодарю. В другой раз. Прощай, дядя. – И он вышел из хаты.

Яким, проводивши за ворота дорогого гостя и в сотый раз повторив просьбу не минать их хутора, возвращался в хату, бормоча про себя:

– Притча во языцех! Вот тебе и москаль! Вот тебе и улан! Да дай бог, чтоб и хрещеные люди такие рослы на божьей земле. Молодец, нечего сказать. И где он такую дорогую водку покупает? Говорит, в Ромнах. Надо будет поехать в Ромен та достать такой водки, чтоб не стыдно было, когда в другой раз заедет. Так, я думаю, не достанешь. Паны всю выпили. Ну, уж за этими панами нашему брату просто некуда деваться. А что ж, ведь и он тоже пан, хоть и московский, а человек хороший, очень хороший человек. Хоть бы и у нас таких панив наснять. А что, на Москве тоже растут паны?

И, задавши себе такой хитрый вопрос, Яким, шатаясь, вошел в хату.

Лукия, перестилая ввечеру постельку Марку, нашла под подушкою червонец и сейчас догадалась, что это было дело его нежного папаши, взяла его в руки и не знала, что с ним делать. Подумавши немного, она опустила его в пазуху и молча продолжала свое дело.

Охотник сдержал свое слово: он каждую неделю исправно два и три раза посещал хутор, только без всякого со стороны сердечной поощрения. Поил Якима кизляркою, а Яким его потчевал десятилетнею выстоялкою. Тем и кончалися его визиты. Лукия всегда убегала из хаты, когда его только завидит, а он был до того скромен или лукав, что никогда ни слова не сказал старикам про их наймичку. Как будто он ее никогда и не видал.

Любовался всегда своим Марком, как совершенно для него посторонний, привозил ему всегда пряники, а иногда и другие гостинцы, чем и успел приласкать к себе дитя. Так что, бывало, когда он входил в хату, то оно бежало к нему навстречу, протягивая ручонки, и кричало:

– Да-да.

В великом посту, когда старики говели и с пятницы на субботу осталися ночевать у отца Нила, чтобы не проспать заутрени, корнет перед вечером приехал на хутор. Он знал, что старики в селе и ночевать не будут дома. Оставил с денщиком своего коня, а сам прокрался, как вор, на двор и потом в хату.

Лукия в это время играла с Марком и, когда увидела его в хате, то вскрикнула и чуть ребенка из рук не уронила.

Они молча остановились друг перед другом. Марко протянул к нему ручонки и сказал свое обычное «да-да». Но «да-да» не отвечал ни слова на привет Марка. А Лукия схватила его ручонки и прижала к себе.

Долго продолжалося молчание. Наконец он заговорил:

– Скажи, Лукеюшка, за что ты меня не любишь, зачем ты от меня прячешься всякий раз, когда я сюда приеду?

Лукия молчала.

– Я мучуся! Я страдаю! Я умираю без тебя, цветочек мой прекрасный, мой розан ненаглядный. Проговори хоть одно слово, хоть взгляни на меня!

Она взглянула на него, но не проговорила ни слова.

– За что я тебе вдруг немилым стал? Вспомни ты темный сад и те короткие сладкие минуты, что мы проводили с тобой.

Она опять взглянула на него, и из прекрасных ее карых очей покатилися крупные слезы.

– Чего ты плачешь, моя прекрасная? Или тебе стало жаль прошлого? Что ж, от тебя зависит, начнем снова.

Она плюнула ему в глаза.

– Не сердися, моя крошечка, я тебе всего, всего себя, всю жизнь свою тебе отдам.

Лукия с омерзением отворотилась от него, подошла к двери и, отворивши дверь, громко крикнула:

– Катре!

– Не зови никого, побудь со мною наедине, я тебе всю правду, всю истину скажу. И ежели есть у тебя хоть искра чувства, ты извинишь меня!

Между тем вошла в хату, со скалкою в руках, дюжая Катря.

– Катре, голубочко, побудь с этим паном, а я вынесу Марка в другую хату, а то он его боится и плачет.

И с этим словом она вышла из хаты. Через минуту она возвратилась, держа в руке червонец. Подошла к нежному своему обожателю и, подавая ему червонец, сказала:

– Марко и без твоих червонцев богат, возьми.

Он отодвинул ее руку. Она бросила ему червонец на пол и вышла их хаты.

Он поднял червонец, повертел его в руке, как бы раздумывая, что с ним делать.

– Вот тебе, голубушка, – сказал он Катре, подавая ей червонец. – Только ты пособи мне ее уломать.

Катря, взявши червонец, проговорила:

– Какой хорошенький дукачик! Что ж это у него дирочки нету? Как же его носить? Вот теперь если б доброе намисто.

– И монисто куплю, только ты уломай ее.

– Добре, уломаю.

И он вышел из хаты.

– За что это он ломать просил? – спросила Катря у входящей Лукии.

– Не знаю, – ответила она.

– Посмотри, какой хорошенький он мне дукачик подарил.

Лукия взглянула на червонец и не сказала ни слова. Катря вышла, а Лукия осталася в светлице и всю ночь проплакала.

В субботу после вечерни старики возвратилися домой и не могли нахвалиться гостеприимством своего знакомого охотника. Он их после обеда от отца Нила зазвал к себе на квартиру, и чем он их не угощал? И чаем, и сахаром, и всякою всячиною, так что всего и не упомнишь. Одно только Марте не понравилось, что у него везде табак: и на столе табак, и на окнах табак, и на лаве табак – везде табак. Она думала, что у него и чай из табаку, а потому-то съела кусочек сахару, другой спрятала для Марка, а до чаю и рукой не прикоснулась. Еще две вещи ей сильно не понравились: это собака на постели и денщик, такой старый, оборванный, грязный, на ру– как грязи, что и вихтем не отмоешь. И еще чудно: он уже сывый, а он ругает и все кричит: «Эй, малый!» А может, это по их московскому звычаю так и следует, бог там их знает?

Посещения его продолжались по-прежнему, и по-прежнему без успеха. Он часто дарил разные безделушки дебелой и простоватой Катре. А та по простоте своей говорила ему, что Лукия каждый день и ночь за ним плачет и что даст бог ве– лыкодня дождаться, тогда можно будет просто в церковь да и «Исайя, ликуй».

Пост был в исходе. Нужно было и Лукии отговеться. Как же ей быть? Он теперь квартирует в Буртах, он не даст ей и богу помолиться, а не то что отговеться. Подумавши, она попросилась у своих хозяев навестить своего отца и заодно отговеться в своем селе.

Старики охотно согласились и предложили ей сани и лошадь. Она отказывалася, но не могла отказаться. А на говенье, кроме платы за службу, Яким дал ей карбованец.

После обеда, в воскресенье, на шестой неделе, она выехала из хутора на маленьких саночках прямо на Ромодановский шлях.

Не хотелось ей, бедной, ехать в свое село, но любовь дочери поборола в ней стыд покрытки. Она уже третий год не имела никаких сведений о свойх родных.

С трепетом въехала она в свое родное село. Подъехала к воротам своим и вскрикнула в ужасе.

Ворота были разобраны, частокол повалился, соломенная крыша на хате ветром разорвана, и черные стропила виднелися, как ребра из полуистлевшего чудовища.

Привязала лошадь к оставшейся около ворот вербе, а сама вошла в хату. Пустка, и снаружи, и внутри пустка!

– Куда же они делися, неужели умерлы? – спросила она сама себя и вышла из хаты.

У кого же она теперь приютится?

У нее давно когда-то, года три тому назад, была знакомая край села, старая московка, у которой прежде собирались ве– черныци. Она к ней и направила свою лошадку.

У этой старой московки почти на выгоне было не то, что называют хатой, а вернее, то, что у нас называют куринем, т. е. ежели смотреть издали, то это скорее похоже на кучу навозу, нежели на жилище человека. Вблизи же она была, как говорится (и говорится справедливо), живописна. И живописна до такой степени, что я, хотя и не любитель подобных живописных вещей, беруся, однако же, нарисовать – того для, чтоб показать моим почти сонным слушателям, что я не лгу, как какой-то курьер.

Ахнули в селе люди добрые, когда увидели около куреня московки клячу и едва заметные санишки.

– Откуда она взяла такое добро? – все в селе вскрикнули. – Ведь у нее давно уже вечерныци не собираются!

Пошли по селу толки – такие точно толки, как бывают в уездном городе, когда проедет по его единственной улице жандарм на тройке в чем-то.

Лукия, распрягши лошадь, привязала ее к санному полозу и, бросивши ей сенца, вошла в москалыхин куринь (это было в сумерки). Войдя, помолилася и едва-едва нащупала свою старую знакомую. Нащупавши, она сказала:

– Добрывечир!

– Добрывечир! – едва отвечало ей что-то.

Лукия ощупала тряпки, а в тряпках завернуто что-то живое.

– Нездужаю; стара, погана, погана стала.

– Чи нема у вас лою, я б каганець засвитыла.

– Ничого нема! И печь не топлена. Я позавчора ходила в гости, воротилася додому тай занедужала.

– Что же у вас болыть?

– Все болыть, моя голубко.

Лукия оставила ее и через полчаса возвратилася с дровами, затопила полуразвалившуюся печь, нашла где-то под пры– п и ч к о м с обитыми краями горшок и, положа в него снегу, приставила к огню.

– Спасыби тоби, – проговорила больная.

Пока растаивал снег и потом грелася вода, Лукия вышла на двор, посмотрела на клячу, на сани и говорила сама с собой:

– Господы, у мене хоть чужие добри люды есть! А у нее никого нету, настоящая сирота.

Она подошла к саням, вынула из них торбу с паляныцями и молча вошла в хату. Вода в горшке уже кипела; она его отставила от огня и спросила хозяйку:

– Чи нема у вас какой-нибудь мисочки?

– Есть, голубко, на печке посмотри. Мне на днях Майчиха прислала рыбки, дай бог ей доброе здоровье, так мисочки я ей еще не относила.

Лукия, действительно, нашла глиняную небольшую чашку, вымыла ее, налила горячей воды и, подавая больной, сказала:

– Выпей ты горячои воды немного та сьешь хоть кусочок паляныци, тебе лучше станет. Если б можно было достать ш а в л и и, то оно бы еще лучше было. – И, говоря это, она отломила кусок белого хлеба и подала больной. Больная выпила воду, съела немного хлеба и благорадила свою лекарку:

– Тебя сама матерь божия послала ко мне.

– Лежи, не вставай, я тебя укрою. – И она укрыла ее своим тулупом.

Между тем печка истопилася. Она закрыла трубу. Больная начала дремать. Зазвонили к повечерне. Лукия надела белую свиту, осмотрела еще раз свою больную, вышла из хаты.

Она пошла к повечерне. Как она войдет в церковь? Ведь на нее все пальцами покажут. Все скажут ей в глаза, что она свою мать и отца в гроб свела.

– Пускай показывают на меня, – думала она себе, – пускай смеются, говорят, знущаются, я все вытерплю, все выстрадаю, я должна выстрадать, я великая грешница. Об одном только прошу тебя, милосердый боже мой, пошли ты здоровья и добрую долю моему единому сыну.

Опасения ее насчет насмешек были напрасны: народу было в церкви мало, и ее никто не заметил. Она же себе останови– лася у самых дверей, а в церкви никто назад не обращается (по крайней мере, так делается в наших селах).

Уже в сумерки она возвратилася в хатку и, увидя, что больная все еще спит, тихонько вышла из хаты, сводила свою лошадку к Суле, напоила ее, и, приведя обратно, подложила ей сена, и обошла кругом хаты, выбирая место, где бы приютить свою лошадку. Хотя на дворе уже был март, но все-таки на случай ветру не помешало б приютить, но приюта совершенно никакого не было.

– Господи, какая она бедная! – сказала она. – Хоть бы тебе тынок какой, хоть бы хлевушка какой, – таки совершенно ничего! Как же она живет, горемычная?

И, проговоря это, она вошла в хату. Больная уже проснулася и хотела подняться с постели, чтобы достать воды. Лукия подала ей простывшей воды, уложила ее в постель и в потемках села на полу около ее постели. Больная заговорила:

– С меня как рукою сняло. Если бы не ты, то я не знаю, что бы со мною и было. Благодарю тебя, пускай бог тебе заплатит.

Лукия молча вздохнула.

– Чего ты так тяжко вздыхаешь?

– Так, – отвечала Лукия.

– Может быть, ты тоже нездужаешь?

– Нет, слава богу, здорова!

– Ах ты, моя бесталаннице! – сказала больная с чувством. – Я и забыла, при моей немощи, про твое тяжкое беста– ланье! Ну, скажи ж мени, моя горлыце, живо ли оно, здорово ли оно, моя рыбочко?

– Слава богу, здорово.

– Как же его зовут, моя галочка?

– Марком, – неохотно ответила Лукия.

– О горе мое, тяжкое горе! – помолчав, заговорила больная снова. – Что же мы с тобою будем вечерять? Ведь у меня ничего нету.

– У меня паляныця есть.

– У тебя… у тебя… да у меня ничего нету.

– Даст бог, и у тебя будет.

– А где же мы свитла возьмемо? – через минуту проговорила больная.

– Сегодня и так повечеряем. – И она ощупью нашла мешок с хлебом, подала кусок больной и себе другой отломила. Поужинавши чем бог послал, Лукия наведалась к лошади, и, возвратясь в хату, помолилась богу и легла на полу спать. Словоохотливая старуха пробовала с нею заговаривать, но Лукия, пожелавши ей доброй ночи, вскоре заснула или притворилась заснувшею.

На другой день поутру Лукия, возвратясь от заутрени, нашла свою пациентку на ногах. Она уже затопила печку и что– то приставила в горшке к огню. Увидя входящую Лукию, она быстро обратилась к ней и сказала:

– Добрыдень! Добрыдень, моя голубка! А я уже и печь затопила.

– Добрыдень вам! – сказала Лукия.

– А ты еще краше стала, как прежде была. Ей-богу, правда. Да у тебя и лошадь есть.

– Лошадь не моя, добрые люди позычылы.

– Добрые люди – спасыби им! Побудь ты, голубочко, не– долго дома, а я сбегаю тоже к добрым людям, не добуду ли чего к обеду. Ведь ты знаешь, как я живу: где день, где ночь.

– Возьми у меня деньги, за деньги скорее достанешь, нежели выпросишь.

– Правда! Правда твоя, голубко сыза. – И она взяла у нее копу грошами. – От тепер можна и на свежую рыбку рассчитывать, и на олию, и на все доброе. Хазяйнуй же, моя рыбко, я духом вернуся. – И она выбежала из хатки.

Зазвонили к часам – хозяйка не возвращается в свою господу. Уже на шестый и на девятый звонят – ее все нету. Лукия хотела замкнуть хатку и идти в церковь. Но, горе, и засунуть нечем, не то чтобы замкнуть. Делать нечего, нужно дождаться: хату нельзя так оставить. Хоть, правду сказать, вору там совершенно нечего было делать. Наконец, далеко уже за полдень, пришла и хозяйка. Правда, она принесла, кроме съестных припасов, четыре свечи и даже кой-что из посуды, как-то: две ложки и что-то вроде черепка. И несмотря на все эти покупки, и сама еще была навеселе. Бедняжка таки не утерпела, забежала к своей щирой приятельке шинкарке.

– Вот тебе, моя голубка сыза, – сказала она скороговоркою, – вот тебе и все наше господарство. Тепер заходымося варить обедать.

– Вари вже ты без мене, – сказала Лукия, улыбнувшись. – Вари, а я пойду до церквы.

– Разве уже дзвонылы?

– Скоро задзвонять.

И действительно, вскоре стали благовестить к повечерне. Лукия оделась и ушла в церковь. Хозяйка осталася одна и при– нялася за стряпню, тихо припевая:

Упылася я, Не за ваши я – В мене курка неслася, Я за яйця впылася.

Не знаю, как назвать подобные явления в семье человечества: жалкими или счастливыми. Я думаю, скорее счастливыми, потому что они на всякое житейское горе почти смеются, и это, не думайте, чтоб было от недостатка того, что мы называем чувством. Совсем нет. Они чувствуют по-своему. Вот хоть, например, и эта бедная поющая старушонка. Бог ее знает, быть может, песня эта у нее выражает самый злой сарказм, а может быть, и самую чувствительную элегию. Или она готова рассказать вам свое грустное похождение в Казань и обратно с непритворным смехом, а на чужое nojivrnne штпря зарыдать и сию же минуту утереть слезы, как ни в чем не бывало.

По-моему, счастливы подобные натуры.

Когда Лукия пришла из церкви, у ней уже готов был смиренный ужин. Вместо стола накрыла свою пустую б о д н ю, поставила на нее зажженную свечу, поставила свежую рыбу и поставила чверточку водки. От водки и рыбы Лукия отказалась по той причине, что она говеет.

– Не хочеш, то як хочеш, моя голубко сыза, а я на старости выпью.

– Выпый на здоровья.

После вечери они долго еще просидели – Лукия за работою, а хозяйка за рассказами да расспросами. Лукия шила своему сыну к празднику обнову – жупанок из красной китайки и белую рубашечку с мережаным комиром.

– Так ты его с тех пор и не видала, голубко сыза?

– Ни.

– Его недавно вывели из нашего села у какое-то другое село на квартиру. И что же ты думаешь? Найшлася така дура, что и туда за ным пошла. Может быть, знала Одарку Норив– н у, так вот она сама. Та й лыхо ж он с нею здесь и выделывал! Да и то правда, с одной ли ею!

При этом рассказе Лукия то бледнела, то краснела. Бедная женщина, неужели злость или ревность прокрадывается в твою смиренную душу? Забудь его, не стоит он твоего воспоминанья.

Так или почти так провожали они вечера в продолжении недели. Отговевшися, Лукия заложила лошадку, простилася с хозяйкою и выехала за село. В поле снегу уже почти не было, оставался кой-где по дороге, и то почерневший. Кое-как дотащилася она до Ромоданового шляху, а там оставила свои санишки, а лошадь повела за повод на хутор.

В сели довго говорылы

Дечого багато,

Та не чулы вже тых речей

Ни батько, ни маты.

Уланы же, когда узнали о полюбовнице своего командира, то, глядя на нее, идущую из церкви, только улыбалися и усы крутили.

Сердобольные кумушки-соседушки, когда узнали, что она еще у московки квартировала, тогда и рукой махнули.

Лукия, возвратясь на хутор, не могла налюбоваться на своего Марочка. Она еще никогда на целую неделю с ним не разлучалась. В радости хотела было и сшитые ею обновы на него одеть, но поудержалась. Старики за радость ей объявили, что, когда она уехала говеть, в тот самый день приезжал к ним улан-охотник, брал Марка на руки, целовал его, любовался им и обещал к празднику такое ему подарить, что мы все зды– вуемся.

Лукия даже не улыбнулась, чем старики были недовольны. И когда она вышла из хаты, то Марта, лаская Марка, проговорила:

– Да ей-то что до тебя, моя дытыно! Ты для нее чужой, то ей и байдуже.

– Ну, ты вже пойдешь прибирать, – проворчал Яким, надел шапку и пошел на двор.

До праздника не посещал их улан-охотник по случаю распутицы, зато на праздники не проходило дня, чтобы он не посетил хутора и каждый раз не говорил, что почта не пришла еще из Петербурга, должно быть, по случаю распутицы. Случалось иногда, он заставал Лукию наедине, и тут меры не было его клятвам, что он ее полюбил пуще прежнего. Она уже на него почти не сердилась.

Подлый ты, лукавый человек! Чего ты от нее хочешь? Ужели для мгновенного скотского наслаждения ты возмущаешь ее едва успокоенное сердце?

Бедная ты, слабая ты женщина! Ты опять готова слушать его хитрые дьявольские речи. Ты опять готова впутаться в его ядовитую паутину. Ты готова забыть свое собственное прошедшее горе, горе отца и матери и даже их могилы!

Она и забыла бы (дьявол же искусил святого), она опять упала бы в бездну, и, может быть, упала б невозвратно, но, к счастью ее, уланам на фоминой неделе назначен поход в другую губернию. И это только обстоятельство спасло ее.

Каких усилий, какого тяжкого труда ей стоило переломить себя! И только одна благородная, возвышенная любовь матери спасла тебя от разверзавшейся в другой раз перед тобою пропасти. Без высокой любви своей к детищу пошла бы ты за эскадроном, как ходят тысячи тебе подобных. Сначала твой мылый-чорнобрывый остриг бы тебя и одел мальчиком (как сердечную Оксану), чтобы скрыть твой пол от товарищей, а через месяц он перестал бы тебя и скрывать, а на другой – играла бы тобою пьяная молодежь на бивуаках. На третий – ты бы для них устарела и опротивела, потому что ты опять забеременела, и возили б тебя вместе с дорогими собаками в телеге, потому что от тебя отвязаться нельзя, а тебе приютиться негде, кроме уланского обоза. И вот ты родила ночью под телегою. И только одна безмолвная свидетельница луна святая твоих физических страданий, а милосердный бог один утешитель и успокоитель твоей сердечной горести. Ты успокоилась немного, отерла слезы, прислушиваешься, – кругом все тихо, только едва слышно издали фырканье коней да вблизи чириканье кузнечика. Младенец твой молчит. Ты едва подняла– ся на ноги, берешь его и крадешься тихонько в степь из обоза, и, вышедши на дорогу, ты снова с нее своротила, потому что ты дороги боишься. Ты опять в степи и, уже далеко от дороги и обоза, кладешь свое дитя на душистую траву, и как волчица роет нору для своих будущих волченят, так ты, исступленная, роешь могилу для своего детища, встановися! Оно плачет, но ты не слышишь, тебе чудится вой волков в степи. Ямка готова, ты судорожно схватываешь дитя свое, бросаешь в яму, и у тебя недостало духу покрыть его землею, ты, как сумашедшая, бежишь в степь. О, какое благодеяние было б теперь для тебя помешательство! Но ты в изнеможении падаешь в траву и вскоре, как после страшного сна, пробуждаешься, и пробуждаешься на горе. Ты смутно, но все вспомнила и от изнеможения не можешь встать на ноги, – силишься, силишься и все напрасно. Так тебя и рассвет, и утро застает. Так тебя и полдневное солнце печет. Смерть близится к тебе. Но смерть грешников люта. Вечер освежает тебя, и ты, собравши остаток силы, ползешь в траве и, на свое горькое горе, выползаешь на дорогу. Тебя полуживую подняли чумаки и привезли в село, сдали добрым людям на руки, и ты медленно оживаешь. Выздоравливаешь. И полунагая отправляешься в корчму. Ты припомнила: когда тебя уланы вином поили, тебе было весело и ты забывалася. Но кто теперь тебе, нищей, подурневшей вина даст? Ты у жида в корчме нанялася носить воду за чвертку вина. Но увы! Вино не помогло, а злее еще напомнило тебе, что ты детоубийца! И разгоряченное воображение твое представляет бесконечный ряд страданий. «Что мне делать?» – ты в исступлении кричишь, а дьявол шепчет тебе на ухо: «Утопись!» И ты, послушная сатане, бежишь, быть может, к твоей родной Суле и топишься. Косари тебе помешали. Ты рассказала им свое преступление. Тебя в сельскую расправу, потом в тюрьму, потом в село твое родное да, не снимая кандалов, и на кобылу. А с кобылы прямехонько в Сибирь.

Могло случиться и иначе. Ты могла бы и подружиться с добрыми уланами – и попутешествовала б себе за их эскадронами во всякую погоду, как единородная мать Энея (у Котляревського):

………………………………………………………… боса,

Задрипана, простоволоса…

И часто, часто бедная богиня Пафоса -

В шинели сирий щеголяла,

Манишки офицерам прала,

Горилку з перцем продавала и т. д.

Так, может быть, и тебе бы пришлося коротать свою поруганную, грешную, безраскаянную жизнь. Но ты спасена; ты ангелом прекрасным, ты своим сыном спасена. И будущность твоя хотя и горькая, печальная, но не преступная и безотрадная.

В понедельник на фоминой неделе старик со старухою поехали в село родителей поминать, Лукия и за своих дала им на часточку.

– От что, Якиме, – сказала Марта, – запишемо и ее отца и матерь в свою граматку, та пускай так укупи и поминают: ведь она у нас как наша дочь родная.

– А что ж, и хорошо. Запишемо.

И Лукия, простясь со стариками, засунула изнутри двери, вошла в хату, остановилася над колыбелью, долго смотрела на спящего Марка и наконец проговорила:

– Господы милосердный, и укрипы, и спасы мене! Где я на всем свете найду таких людей, которые б меня дочерью звали и отца моего и мать мою в свою граматку записали?

И она тихо заплакала и стала молиться. В это время проснулся Марко и, протягивая к ней ручонки из колыбели, пролепетал к ней:

– Мамо!

Она, как бы испуганная, обратилася к нему. Взяла его на руки и, целуя его, залилася слезами, едва выговаривая:

– Сыну мий! Сыну, моя ты дытыно!

А Марко, как бы понимая ее слова, охватил пухлыми ручонками ее прекрасную шею и лепетал:

– Мамо! Мамо!

Придя в себя, она стала на колена перед образами, пере– крестилася, потом взяла Марка за ручонку, сложила его розовые пальчики и начала учить его креститься, говоря и плача:

– Молыся, сыну, молысь, моя дытыно, молыся, ангеле божий, за меня, за мене, грешницу, молыся!

До обеда Лукия утешалася своим сыном в хате, а после обеда окутала его и пошла в сад рясту рвать. Погулявши в саду и нарвавши рясту, она возвращалася в хату и уже было взялася за ручку у дверей; вдруг слышит – ее зовут. Она огля– нулася и вздрогнула: за воротами стоял ее возлюбленный. Она хотела скрыться в хату, но он снова позвал ее.

– Да отвори ворота, мне не хочется с коня слазить.

Лукия как бы невольно подошла к воротам, но не отворила их.

– Что же ты стоишь? Или не отворяй, выйди сюда, я тебя поцелую.

Лукия не вышла.

– Что же, на тебя столбняк, что ли, напал? Готова ли ты или опять раздумала?

– Раздумала.

– Фу ты, несносная! Полно дурачиться, одевайся скорее, за хутором тебя телега дожидает.

– Пускай себе дожидает.

– Да не беси же ты меня! Скажи, пойдешь ли ты или нет?

– Ни.

– Проклятая! Да вить я без тебя жить не могу!

– То не живи!

– То не живи? Тварь ты бездушная! Что же мне – давиться, что ли, из-за тебя?

– Давись.

– Шутишь ты, что ли, со мною? Скажи, последний раз я тебя спрашиваю, пойдешь ты или нет?

– Нет, не пойду.

– Дура же ты, дура. Я тебе добра желал, хотел тебя счастливою сделать.

Лукия грустно посмотрела на него. Он продолжал:

– Хотел в Ромне перевенчаться с тобою.

Лукия еще раз взглянула, отворотилася и хотела было идти в хату.

– Остановися, одно слово!

Она остановилась.

– Подойди ближе!

– Ну, говори, что ты там такое скажешь? – И она подошла к воротам.

– Ну, скажи, глупая, разве тебе лучше мужичкой быть?

– Лучше!

– Да пойми ты меня! Ведь ты будешь офицерша!

– Не хочу я быть офицершей. Я мать офицерского сына, с меня довольно! – И она снова отворотилася.

– Вот же тебе, упрямая хохлачка! – И он ее ударил по голове нагайкой, проговоря: – Проклятая! – Поворотя коня, он ускакал в поле. Лукия посмотрела ему вслед, спустила дитя на землю и тихо пошла с ним в хату. Но в хату не могла войти. Села на призбе, бледная и изнеможенная, выпустила из рук Марочка и лицо закрыла руками. Долго она сидела в таком положении, а Марочко между тем уселся у ног ее и уже увядший ряст рассыпал вокруг себя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8